п»ї Точка . Зрения - Lito.ru. Дневник редакции. Размышления, впечатления, новости. Поэты, писатели, современная литература
О проекте | Регистрация | Правила | Help | Поиск | Ссылки
Редакция | Авторы | Тексты | Новости | Премия | Издательство
Игры | «Первый шаг» | Обсуждение | Блоги | Френд-лента


сделать стартовой | в закладки | вебмастерам: как окупить сайт
  • Проголосовать за нас в сети IMHONET (требуется регистрация)



































  • Статьи **











    Внимание! На кону - издание книги!

    Литературный дневник: Евгений Сухарев



  • РОМАНУ «ПО КОМ ЗВОНИТ КОЛОКОЛ» — 70 ЛЕТ (Евгений Сухарев).
  • I

    «Кстати, не знаю, кого сейчас особенно чтят в России — кажется, Гемингвея, современного заместителя Майн-Рида…», — отметил в послесловии к своей русской «Лолите» Владимир Набоков. Сказано в запале, с перехлестом. Но ведь Набоков, понося своего противника, уловил верное сходство его с предшественником. Биографическое — в двадцать с небольшим оба надолго обосновались за океаном. Ирландец Майн Рид выбрал Соединенные Штаты, американец Хемингуэй — Париж. Оба участвовали в коротких заокеанских войнах, Майн Рид как офицер — в мексиканской, Хемингуэй как журналист — в испанской. Творческое — к тридцатилетнему рубежу для обоих, по возвращении домой, пришла пора большой литературы. Причем лучшие произведения были написаны Майн Ридом на американском, а Хемингуэем — на европейском материале. Есть что-то общее в характерах их любимых героев, как будто лейтенант Генри «в предыдущем воплощении» был мустангером Морисом Джеральдом, а старик Сантьяго и Зеб Стумп — близнецы-братья, только ремесло у них разное…
    Что же касается пресловутого телеграфного стиля, которым Хемингуэя часто упрекали — так ведь пришел он в большую литературу из журналистики, и стиль его складывался в пору стремительно развивавшегося кинематографа — документального, в частности. Собственно, журналистикой Хемингуэй занимался всю жизнь. Он был превосходным репортером и редактором, его очерки и фельетоны обладали чертами настоящей художественной прозы. Реальные люди, о которых шла речь, становились литературными персонажами. И, наоборот, в своей художественной прозе Хемингуэй оставался точным хронистом — это качество писателя, живущего в кинематографическую эпоху, когда литература и набирающее силу кино, вглядываясь друг в друга, сводят воедино условность искусства и наглядность документа.
    Хемингуэй вообще очень кинематографичен, да и Майн Рид, живи он в Голливуде, сделал бы успешную карьеру сценариста. Перечитайте, ну, хотя бы «Всадника без головы» — все включено, внимание, мотор… Вот фильм и сняли, даже не где-нибудь в Техасе или Дорсетшире, а в советской России. У нобелевского лауреата Чеслава Милоша есть замечательное эссе о значении Майн Рида. Не нужно его забывать — он приблизил к нам Америку своего времени так же, как Хемингуэй приблизил к американцам новую Европу. А для нас, живших за железным занавесом не одно десятилетие, имена их значили гораздо больше, чем для соотечественников. Это уж точно.
    По складу своему он был таким же «американским европейцем», как Генри Джеймс и Гертруда Стайн. И действительно всегда чувствовал себя вне Соединенных Штатов гораздо лучше — будь то Франция или Испания, Африка или Куба. Предельно индивидуальная, лаконическая форма его произведений сплетена из точных описательных фрагментов, напряженных, сродни повседневной речи, диалогов и начисто лишенных указующего морализаторства сентенций. Хемингуэй, развивая любимых им Чехова, которого читал в отличных английских переводах, и Джойса, отказался от досказанности всего до конца. Он ввел в свою прозу прием кинематографического монтажа, — наиболее наглядно это коснулось речи персонажей. Его новации оказались настолько заразительны, что уже к исходу тридцатых наплодили кучу апологетов и последователей — и в традиционной литературе, и в легких жанрах. Тут не последнюю роль сыграла демократизация искусства, и беллетристика как род писательского труда во многом утратила свою элитарность. Реймонд Чандлер, например, в одном из эпизодов романа «Прощай, моя красавица» не только иронически сымитировал типичный хемингуэевский диалог, но в качестве прозвища дал одному из полицейских имя писателя.
    «… — Скажи что-нибудь, приятель, — сказал здоровяк. — Что-нибудь, что заставит нас полюбить тебя.
    — Верните мой пистолет.
    Он задумался. Я видел, как он думал. Было впечатление, что ему наступили на мозоль.
    — О, ты хочешь получить свой пистолет, приятель? — Он искоса посмотрел на усатого. — Он хочет пистолет, — объявил крепыш коротышке и снова посмотрел на меня.
    — А для чего тебе пистолет, приятель?
    — Я хочу застрелить индейца.
    — О, ты хочешь застрелить индейца, приятель.
    — Да, всего-то одного индейца.
    Он посмотрел на усатого и громогласно поведал ему:
    — Этот парень очень крут. Он хочет застрелить индейца.
    — Послушай, Хемингуэй, не повторяй за мной, — попросил я.
    — Я думаю, парень свихнулся, — сказал здоровяк, — он только что назвал меня Хемингуэем. Как полагаешь, у него все дома?
    Усатый кусал сигару и молчал. Высокий красавчик Амтор медленно отвернулся от окна и мягко произнес:
    — Возможно, он просто немного расстроился.
    — Я просто не вижу причины, зачем ему называть меня Хемингуэем, — волновался большой полицейский. — Меня зовут не Хемингуэй.
    Тот, что постарше, сказал:
    — Я не видел пистолета.
    Оба они посмотрели на Амтора. Амтор сказал:
    — Он у меня. Я отдам его вам, мистер Блейн.
    Гнилозубый здоровяк немного присел и склонился, дыша мне в лицо:
    — Зачем ты назвал меня Хемингуэем, приятель?
    — Не при дамах же об этом... — ответил я».
    Чуть позже частный сыщик, от лица которого ведется повествование, разъяснил обидчивому копу: Хемингуэй — это «парень, который все время говорит об одном и том же, пока ты, наконец, не начинаешь верить в то, что он абсолютно прав»…

    II
    Главным итогом работы Хемингуэя 20-30 годов стал антифранкистский роман «По ком звонит колокол» — как отмечают многие исследователи, это вершинное произведение писателя, выросшее из его киндокументалистики о гражданской войне в Испании, из газетных публикаций по следам боевых событий.
    У нас нет возможности хотя бы вкратце показать здесь ход гражданской войны, изложить историю взаимных предательств и разочарований в стане демократов, проанализировать поражение испанской Республики. Мы ограничимся лишь ретроспективным мнением Джорджа Оруэлла — приехав, он оказался в одном из подразделений троцкистской организации ПОУМ и служил там капралом, на стороне хрупкой испанской демократии. Вот что он приводит в финале своего аналитического эссе «Вспоминая войну в Испании» (1943).
    «…. Во Франции немцы победили с такой легкостью еще и оттого, что поразительную нестойкость выказали интеллигенты, включая тех, кто держался левых политических взглядов. Интеллигенты громче всех протестуют против фашизма, но очень многие из них впадают в пораженческие настроения, как только фашизм наносит свой удар. Они слишком хорошо все предвидят, чтобы недооценивать нависшую над ними угрозу, а главное, они поддаются подкупу; нацисты же, совершенно очевидно, считают нужным не скупиться на подачки, чтобы купить интеллигенцию. С рабочим классом все наоборот. Не умея распознать обмана, рабочие легко поддаются на приманки фашизма, но рано или поздно обязательно становятся его противниками. <…> За что борются рабочие? Просто за сносную жизнь, которая — это они понимают все лучше — теперь вполне для них возможна. Они осознают это то более отчетливо, то инстинктивно. В Испании было время, когда люди к этому стремились совершенно осознанно, видя перед собой конкретную задачу, которую надо решить, и веря, что они ее решат. Вот откуда свойственный республиканской Испании первых месяцев войны необыкновенный подъем духа. Простой народ безошибочно чувствовал, что Республика ему нужна, а Франко враждебен. Люди сознавали свою правоту, потому что сражались, отстаивая то, что мир обязан был и мог им дать.
    Об этом надо помнить, чтобы правильно понять испанскую войну. Замечая одни только жестокости, гнусность, бессмысленность войны — а в данном случае еще и казни, интриги, ложь, неразбериху, — трудно удержаться от вывода, что «одни ничуть не хуже других. Я сохраню нейтралитет». Однако на деле нейтральным быть нельзя, и вообще трудно представить себе войну, когда было бы безразлично, кто победит. Почти всегда одна сторона более или менее ясно знаменует прогресс, а другая — реакцию. Ненависть, вызываемая Республикой у миллионеров, аристократов, кардиналов, прожигателей жизни, полковников блимпов и прочей публики такого рода, сама по себе достаточна, чтобы ощутить расстановку сил. По сути, это была классовая война. Если бы в ней победила Республика, выиграло бы дело простого народа повсюду на Земле. Но победил Франко, и повсюду на Земле держатели прибыльных акций потирали руки. Вот в чем главное, а все прочее — только накипь».
    Далее Джордж Оруэлл резюмирует:
    «Раздоры в лагере Республики, о которых так много писали, не были главной причиной поражения. Созданная правительством милиция собиралась наспех, ее плохо вооружили, тактика была примитивной, но ничего бы не переменилось и при условии изначально полного политического единства. Когда вспыхнула война, простой испанский рабочий с фабрики не умел стрелять из винтовки (в Испании никогда не было всеобщей воинской повинности), сильно мешал наладить противодействие традиционный пацифизм левых. Тысячи иностранцев, сражавшихся в Испании, были хороши в окопах, но людей, владеющих какой-нибудь военной специальностью, среди них нашлось очень мало. Утверждения троцкистов, что войну можно было выиграть, если бы не саботировали революцию, вероятно, не верны.
    <…> Самое непостижимое в испанской войне — это позиция великих держав. Фактически войну выиграли для Франко немцы и итальянцы, чьи мотивы были совершенно ясны. Труднее осознать мотивы, которыми руководствовались Франция и Англия. Кто в 1936 году не понимал, что, достаточно было Англии оказать испанскому правительству помощь, хотя бы поставив оружия на несколько миллионов фунтов, Франко был бы разгромлен, а по немцам нанесен мощный удар. Не требовалось в то время быть ясновидящим, чтобы предсказать близящуюся войну Англии с Германией; можно было даже с определенностью назвать дату ее начала — через год или два. И, тем не менее, самым подлым, трусливым и лицемерным способом английские правящие классы отдали Испанию Франко и нацистам. Почему? Самый простой ответ: потому что были профашистски настроены. Это, вне сомнения, так, и все же, когда дело дошло до решительного выбора, они оказались против Германии. По сей день остается очень неясным, какие у них были планы, когда они поддерживали Франко; возможно, никаких конкретных не было. Злонамеренны или просто глупы английские правители — вопрос, на который в наше время ответить крайне сложно, а бывает, что этот вопрос становится чрезвычайно важным. Что же до русских, цели, которые они преследовали в испанской войне, совершенно непостижимы. Может, правы наивные либералы, полагающие, что русские участвовали в войне для того, чтобы, защищая демократию, обуздать нацизм? Но если так, отчего их участие было столь ничтожным по масштабам и зачем они бросили Испанию, когда ее положение стало критическим? Или согласиться с католиками, которые уверяли, что русское вмешательство должно было раздуть в Испании революционный пожар? Но зачем же они сделали все от них зависящее, чтобы подавить испанское революционное движение, защитить частную собственность и предоставить власть не рабочим, а среднему классу? А может быть, правы троцкисты, заявившие, что целью вмешательства было предотвратить революцию в Испании? Тогда проще было вступить в союз с Франко. Понятнее всего их действия становятся, если видеть за этой линией несколько мотивов, противоречащих один другому. Уверен, со временем выяснится, что внешняя политика Сталина, претендующая выглядеть дьявольски умной, на самом деле представляет собой примитивный оппортунизм. Как бы то ни было, испанская война продемонстрировала, что нацисты имели четкий план действий, а их противники — нет. С профессиональной точки зрения война велась на очень низком уровне, а основная стратегия была предельно простой. Побеждали те, кто был лучше вооружен. Нацисты вместе с итальянцами поставляли оружие своим друзьям-фашистам в Испании, а западные демократы и Россия отказывали в оружии тем, в ком следовало им видеть своих друзей. И поэтому Республика погибла, „изведав все, что ни одну республику не минет“».
    Мы привели столь обширную цитату, во-первых, потому, что никто из публицистов того времени, кроме Оруэлла, не смотрел на испанскую проблему с такой глубиной. И, во-вторых, художественные взгляды его этически, а, возможно, и политически, сродни взглядам Хемингуэя. Оба писателя сочли Франко, Гитлера и Муссолини в одном тоталитарном ряду. Тут не хватало еще и Сталина. Создав сатиру «Скотный двор», почти одновременно с испанскими воспоминаниями, Оруэлл поставил в этом перечне окончательную точку.
    Эссе Оруэлла «Вспоминая войну в Испании», как и его автобиографический роман «Памяти Каталонии» (1936), было написано хоть и участником событий, но в нем виден взгляд чужеземца, человека со стороны. Вот главная общая черта почти всех авторов, даже самых лучших — Артура Кестлера, Пабло Неруды, Антуана де Сент-Экзюпери.
    «По ком звонит колокол» создан так, словно ни во взгляде автора, ни в конструкции романа, ни в его языке и стилистике нет ничего стороннего. Наверное, это большое эпическое полотно скорее принадлежит испанской литературе, чем даже литературе США. Такое слияние почувствовали наши читатели, сделавшие Хемингуэя самым советским прозаиком Америки — следуя той же логике, по какой сделали своей войну в Испании. И для него она была личным делом. Он знал и любил Испанию с молодости, много раз туда ездил. Еще в «Фиесте» он увлеченно рассказал о памплонских матадорах, об остром, доходящем до страсти увлечении корридой. Здесь он приобрел верных друзей — полный жизни мир художников, писателей, спортсменов, обычных людей, живущих в городках и селениях. И среди них во время противостояния Хемингуэй совсем не слыл чужеземцем, как многие, пусть даже самые искренние, приехавшие сражаться за Республику. «Здесь, на войне, учишься, если только умеешь слушать. Ты, во всяком случае, научился многому. Хорошо, что в последние десять лет перед войной ты почти каждый год бывал в Испании. Если удается заслужить доверие, это главным образом из-за языка. Тебе доверяют потому, что ты отлично понимаешь язык и говоришь без запинки и во многих местах побывал в этой стране. Испанец в конечном счете предан только родной деревне. То есть прежде всего, разумеется, Испании, потом своему народу, потом своей провинции, потом своей деревне, своей семье и своему ремеслу. Если вы знаете испанский язык, это сразу располагает испанца в вашу пользу, если вы знаете его провинцию, расположение усиливается, но если вы знаете его деревню и его ремесло, вы становитесь для него своим в той мере, в какой это вообще возможно для иностранца». Так объясняет ситуацию автор устами главного героя.
    Сюжет романа сводится к тому, что американский ученый-испанист и писатель Роберт Джордан, сменивший мирные свои занятия на ремесло рейнджера и подрывника, получает от командующего фронтом генерала Гольца новый приказ. Он должен уничтожить находящийся в руках франкистов мост, чтобы обеспечить важное наступление республиканских частей. На операцию ему отводится трое суток, а в помощниках у него не более полутора десятка человек из разрозненных партизанских групп. Вдобавок несговорчивый вожак Пабло, с которым Джордану приходится иметь дело, устраняется от огромного, без преувеличения, риска. Он выкрадывает взрывное устройство к динамиту и спешит на выручку с новыми людьми лишь в последние несколько часов, после гибели второго отряда под командованием Эль Сордо. Положение Джордана еще осложнено внезапной любовью к юной партизанке Марии. А вся операция вообще может сорваться — враги знают о готовящемся наступлении.
    Пережив череду смертей, измен и неудач, Роберт Джордан и его маленький отряд выполняют приказ командующего. Однако сам он получает тяжелое ранение и, спасая оставшихся в живых, — Мария в их числе — отпускает товарищей в горы. Впереди у него только последний бой…
    Такое прямолинейное изложение сюжета ничего хорошего читателю не скажет. Читатель легко причислит Хемингуэя к поставщикам военных боевиков, какими переполнена американская массовая литература, а уж кино — тем более. Суть, однако, в том, что «По ком звонит колокол» — это роман, задуманный и написанный в литературной традиции Старого Света, с подробностями, немыслимыми для стремительной, очень активной прозы Соединенных Штатов. Художественная литература США менее чем за три века своего существования вынуждена была пройти путь, равный европейскому от вагантов, Боккаччо, Сервантеса и Шекспира до Кафки, Джойса и Андрея Платонова. Можно сказать, что главная, ментальная тема американской литературы — жизнь человека в новых освоенных пространствах, требующая решений и действий. Поэтому, например, именно в США родился детективный жанр и, повзрослев, переплыл Атлантический океан…
    Традиция Старого Света абсолютно иная. В ней очень силен культурный резонанс, вольно или невольно заставляющий писателя помнить о современниках и предшественниках. Европейский классический роман не может существовать без медленного, ламинарного течения сюжета и пристального внимания автора к чувствам героев, к окружающему миру, без столкновения идей и воззрений.
    Таков и «По ком звонит колокол». Его герою Роберту Джордану никак не уцелеть — даже не потому, что так сложились обстоятельства. Он обречен, потому что обречена Республика. Он более всех в своем маленьком отряде человек войны и, значит, лучше всех понимает ее правду. Он заставил новых своих товарищей, прежде всех Пилар, поверить, что он среди них — свой. Он нашел здесь последнюю, предсмертную любовь и этим заслужил право на ярость в самые тяжелые минуты. Не к народу и земле, которые призван был защищать, а к тем, кто их обманул.
    Для героя это чувство — огромная часть правды, и выражено оно очень откровенно, по-окопному. Хемингуэй уже с первых страниц актуализирует повествование, подчеркивает его кровную связь с гражданской войной, с живой разговорной народной речью, погружая свой роман в европейскую общелитературную традицию, в испанский языковой контекст. Язык оригинала насыщен обиходными словами и грубой бранью партизан из Буйтраго, Эскуриала, Барко-де-Авила. А в русском переводе эта актуализация действует еще сильнее — к нашей кириллице примешивается двухсложная или трехсложная, как ружейные залпы, латиница. И мы, конечно же, обращаем внимание на такую графику, привлекающую еще и нечастым ее, в отличие от английского или немецкого, прочтением.
    Еще одно качество, которое говорит о связи романа «По ком звонит колокол» с европейской традицией — замедляющие основное, линейное действие, однако полные живой жизни диалоги персонажей. Без конца говорят друг с другом Пабло и его жена Пилар. Роберт Джордан и Мария, понимая, что их любовь проходит по смертной грани, размышляют о семейственности и старости. Пилар долго вспоминает об уничтожении Пабло вражеских civiles.
    «…— Что ты с нами сделаешь?
    — Расстреляю, — сказал Пабло.
    — Когда? — спросил тот все таким же сиплым голосом.
    — Сейчас, — сказал Пабло.
    — Где? — спросил тот.
    — Здесь, — сказал Пабло. — Здесь. Сейчас. Здесь и сейчас. Хочешь что-нибудь сказать перед смертью?
    — Nada, — ответил civil. — Ничего. Но это мерзость.
    — Сам ты мерзость, — сказал Пабло. — Сколько крестьян на твоей совести! Ты бы и свою мать расстрелял!
    — Я никогда никого не убивал, — сказал civil. — А мою мать не смей трогать.
    — Покажи нам, как надо умирать. Ты все убивал, а теперь покажи, как надо умирать.
    — Оскорблять нас ни к чему, — сказал другой civil. — А умереть мы сумеем.
    — Становитесь на колени, лицом к стене, — сказал Пабло. Civiles переглянулись. — На колени, вам говорят! — крикнул Пабло. — Ну, живо!
    — Что скажешь, Пако? — спросил один civil другого, самого высокого, который объяснял Пабло, как обращаться с револьвером. У него были капральские нашивки на рукаве, и он весь взмок от пота, хотя было еще рано и совсем прохладно.
    — На колени так на колени, — ответил высокий. — Не все ли равно?
    — К земле ближе будет, — попробовал пошутить первый, но им всем было не до шуток, и никто даже не улыбнулся.
    — Ладно, станем на колени, — сказал первый civil, и все четверо неуклюже опустились на колени, — руки по швам, лицом к стене. Пабло подошел к ним сзади и перестрелял их всех по очереди — выстрелит одному в затылок и переходит к следующему; так они один за другим и валились на землю. Я как сейчас слышу эти выстрелы, громкие, хотя и приглушенные, и вижу, как дергается ствол револьвера и человек падает. Первый не пошевелился, когда к его голове прикоснулось дуло. Второй качнулся вперед и прижался лбом к каменной стене. Третий вздрогнул всем телом, и голова у него затряслась. И только один, последний, закрыл глаза руками. И когда у стены вповалку легли четыре трупа, Пабло отошел от них и вернулся к нам, все еще с револьвером в руке.
    — Подержи, Пилар, — сказал он. — Я не знаю, как спустить собачку. — И протянул мне револьвер, а сам все стоял и смотрел на четверых civiles, которые лежали у казарменной стены. И все, кто тогда был с нами, тоже стояли и смотрели на них, и никто ничего не говорил».
    Потом пьяная толпа уничтожила местных фашистов, которых «забили цепами и сбросили с обрыва в реку». Казнили хозяина лавки дона Гильермо, за которым ничего особенного не числилось, и даже священника. «Плохо, что это принесет нам несчастье. Никто не разубедит меня в том, что такая расправа, как с доном Гильермо, должна принести нам несчастье», — говорит Пилар, полная сострадания даже к врагам. А уж враги на этой войне вели себя хуже разъяренных опьяневших крестьян. Они «делали нехорошее» с бедной Марией и убили ее родителей…
    На фоне замедленного, насыщенного яркими, колоритными диалогами сюжета яснее становится замысел Хемингуэя. «По ком звонит колокол» — это европейский роман идей, созданный в начале второй мировой войны с чувством горечи от недавнего поражения испанской Республики. Уже в эпиграфе, в проповеди Джона Донна одному человеку о целой общности, завязывается морально-этический конфликт романа. Способен ли один человек до конца противиться злу, если оно, разрастаясь, овладевает целой общностью? И способна ли общность, убоявшись собственного зла, воспротивиться ему до конца, подобно одному человеку? Ведь если согласиться заранее, что возможности у гуманизма конечны, а у фашизма — беспредельны, то правы те, кто готовил Республике поражение. Кто сеял в ее стане подозрительность и страх — люди наподобие Андре Марти, или он сам, карьерист из французской компартии и полицейский провокатор, перехвативший секретное донесение Джордана генералу Гольцу и готовый расстрелять партизана-курьера.
    Особо нужно подчеркнуть «русскую тему» в романе «По ком звонит колокол». Хемингуэй именем Кашкина, своего переводчика на русский язык, называет одного из персонажей. С журналистом Карковым — его прототипом стал Михаил Кольцов — беседует Роберт Джордан о марксизме. «А как звучит по-испански Гольц, товарищ генерал?» — обращается он к собеседнику.
    Хемингуэй хорошо знал наших людей, воевавших в Испании и писавших о ней. Илья Эренбург вспоминал:
    «Я спросил его, что он делает в Мадриде; он сказал, что приехал как корреспондент газетного агентства. Он говорил со мной по-испански, я — по-французски. „Вы должны передавать по телеграфу только очерки или также информацию?“ — спросил я. Хемингуэй вскочил, схватил бутылку, замахнулся ею: „Я сразу понял, что ты надо мной смеешься!..“ „Информация“ по-французски „nouvelles“, а по-испански „novelas“ — романы. Бутылку кто-то перехватил; недоразумение выяснилось, и мы оба долго смеялись. Хемингуэй объяснил, почему он рассердился: критики его ругают за „телеграфный стиль“ романов. Я рассмеялся: „Меня тоже — «рубленые фразы»...“ Он добавил: „Одно плохо, что ты не любишь виски. Вино — для удовольствия, а виски — горючее...“
    Жил он на Гран-Вия в гостинице «Флорида», недалеко от здания телефонной станции, по которому все время била фашистская артиллерия. Гостиница была продырявлена прямым попаданием фугаски. Никого в ней не оставалось, кроме Хемингуэя. Он варил на сухом спирту кофе, ел апельсины, пил виски и писал пьесу о любви. У него был домик в настоящей Флориде, где он мог бы заниматься любимым делом — ловить рыбу, мог бы есть бифштексы и писать спокойно свою пьесу. В Мадриде он всегда бывал голодным, но это ему не мешало. Его звали в Америку; он сердито откладывал телеграммы: „Мне и здесь хорошо...“ Он не мог расстаться с воздухом Мадрида. Писателя привлекали опасность, смерть, подвиги. А человек говорил прямо: «Нужно расколотить фашистов». Он увидел людей, которые не сдались, и ожил, помолодел»….
    Таким же молодым и не сломленным остался его любимый герой Роберт Джордан.

    * * *

    «По ком звонит колокол» вышел в октябре 1940 года у Макса Перкинса — постоянного издателя Хемингуэя. Он очень тепло был встречен на родине писателя. Уже через три года роман экранизировала кинокомпания «Парамаунт пикчерс». Режиссер Сэм Вуд пригласил к себе на главные роли прекрасных актеров — Гарри Купера, Ингрид Бергман, Катину Паксино. В большом съемочном коллективе работали и выходцы из России — Аким Тамиров, Владимир Соколов, Федор Федорович Шаляпин.
    Испанские и французские коммунисты сделали все возможное, чтобы встреча наших читателей с романом состоялась как можно позже. Русский перевод «Колокола» готов был уже к 1941 году, однако сталинский агитпроп под давлением «зарубежных товарищей» наложил на него запрет. В 1956 году «Литературная газета» анонсировала выпуск романа Иноиздатом, но затея опять сорвалась — нельзя печатать «карикатуру на испанскую революцию». На уровне ЦК КПСС борьба, подогреваемая жившей в Москве Долорес Ибаррури, продолжалась и позднее — в начале шестидесятых «По ком звонит колокол» напечатали тиражом 2000 экземпляров под грифом ДСП в цековской типографии. Наверное, это полупиратское издание тогда же и просочилось в советский Самиздат.
    К нашему широкому читателю роман попал лишь в 1968 году, и потом выпускали его довольно редко. Он входил в собрания сочинений, да и отдельных изданий было — минимум. Теперь, кажется, положение начинает меняться.
    И это хорошо.

    Эрфурт, май 2010 г.

     

    Евгений Сухарев [11.09.10 21:12]


    Warning: mysql_num_rows(): supplied argument is not a valid MySQL result resource in /var/www/kbandar/data/www/lito1.ru/fucktions.php on line 863

    Warning: mysql_fetch_row(): supplied argument is not a valid MySQL result resource in /var/www/kbandar/data/www/lito1.ru/fucktions.php on line 864
    Оставить комментарии | Прочесть с комментариями ()


  • памяти анатолия кобенкова (Евгений Сухарев).
  • (09.03.1948 — 06.09.2006)


    1. «…тропа на земли…»

    …Вдруг пришло известие: умер замечательный русский поэт Анатолий Иванович Кобенков. Почти всю свою короткую жизнь — ему было пятьдесят восемь — он провел в родной Сибири. Сперва Хабаровск, потом Иркутск. (В начале восьмидесятых моя жена, поэт Виктория Добрынина, попала к Анатолию Ивановичу на молодежный литературный семинар, и с тех самых пор отзывалась о Кобенкове с огромным воодушевлением.) Лишь последних пару лет, как бы нехотя, словно что-то предчувствуя, жил в Москве. Писал для журналов и ТВ, занимался делами московского ПЕН-центра, продолжал возиться со вступающими в жизнь поэтами, переводил. А своё отношение к оставленному со свойственной ему жесткой самоиронией (поэзия позднего Кобенкова немыслима без такой вот жесткости) назвал «раздорами бытопорядка».

    Зачем я жил там? А так — родился.
    Зачем уехал? А ни за чем.

    И еще написал об этих «раздорах» основательное эссе, специально для журнала «Знамя» — «Иркутск. Новое положение» (оно опубликовано в №1 за 2001 год) — итоговое, по сути, повествование, вобравшее в себя черты автобиографии, историко-литературного анализа, тонкой лирической и пристрастно-мемуарной прозы. Причем главной темой повествования, как и в стихах, стало обретение безыллюзорного, остро драматического взгляда на мир. Это рассказ позднего советского шестидесятника о себе, о писательском ремесле, о том, как не растратить чувство счастья в растратные, несчастливые времена…
    По сути, Анатолий Иванович в своем эссе создал живую модель взаимоотношений униженной литературной провинции с надменной литературной столицей — задача для русских писателей и вообще для всех говорящих на русском языке тем более важная, что теперь понятие «провинция» расширилось до пяти шестых земной суши. Создал — и, как истинный поэт, объяснил сам себя… В кобенковской модели легко, как в жизни, уживаются человеческие честность и предательство, страх и трусость, наградное чванство и тихое бессеребренничество — черты, без которых родина наша и не существовала никогда, а уж в минувшем веке особенно.
    Иронист и пристрастный повествователь Кобенков начинает сразу с главного в своем сюжете, не тратя времени на экспозиции и введения — и тем самым добивается нашей мгновенной сопричастности тексту:
    «В прежние времена всякий обыкновенный сибирский литератор бывал определенно трехглаз: один глаз цеплял окружающую флору и фауну, второй погружался в себя, третий зрел столицу, с ее издательствами, тусовками, журналами, в том числе и со «Знаменем». Если первый глаз пребывал почти всегда при лирической слезе («Хороша Ангара на рассвете!»), если второй чаще всего держался гражданской зрячести («Я сибирской породы»), то третий осознавал свою миссию в хищном прицеле на столицу: московский люд без меня неполон, внушал он своему хозяину-романисту, дрессировщику-стихотворцу или квартиросъемщику-критику.
    Те, у кого посильнее двух первых бывал глаз третий, рано или поздно въезжали в столицу, кто — на поэме, кто — на повестушке, кто — сразу на романной эпопее и вельможных санях»...
    Анатолия Ивановича по вполне понятным причинам более всего интересовал именно «глаз третий», нацеленный на столицы. В разные годы, начиная с двадцатых, покинули провинциальный Иркутск разные по дару и судьбе писатели. Иных, после окончательных «поминок по советской литературе», мы не вспомним совсем, иных — разве что по строчкам из энциклопедического словаря… Комсомольские поэты Иосиф Уткин и Джек Алтаузен, однопартийный Георгий Марков, ненадежно популярные в семидесятых Игнатий Дворецкий и Анатолий Преловский… Но вот безусловный классик Юрий Левитанский останется навсегда. Как и, по оценке Бродского, «непотопляемый» Евгений Евтушенко с качествами подлодки: один отсек пробьют — зато работают остальные.
    Но для Анатолия Кобенкова все эти имена — своя, вовсе не отрешенная, пристрастно личная жизнь. В ней нет ничего лишнего, нет ничего забытого. И говорит он о том, что «литературный Иркутск — это то же, что и литературная Москва: смесь глупости и мудрости, чистоты и нелепости, собрание судеб удачливых и разбитых, объединений вынужденных и случайных, фигур дутых или действительных, но понапрасну обойденных. Разумеется, провинциальные масштабы поменьше столичных, но от этого жизнь не легче, все только что помянутое переживается побольнее, а смотрится посмешнее».
    Ну, вот, например, такой сюжет, я приведу его целиком, чтобы читатель как можно полнее ощутил стиль и метод кобенковской прозы.
    «В конце сороковых, после известного доклада Жданова (его имени лишь несколько лет назад лишили Иркутский университет), в наш град, как и во многие прочие, пришла установка: выявить явления «ахматовщины».
    Как наказали, так и поступили — пооглядывались, повздыхали, но, верные партии и правительству, призвали на собрание Елену Жилкину, дабы объявить ей: «Ты наша «ахматовка».
    Та спорить не стала, «ахматовка» так «ахматовка», тем более что, нежнейшая из смертных, она ни на возражения не была способна, ни на обиду — ей бы только своим прямым делом заниматься: птичке в любви признаться, улицу, которую дождем залило, пожалеть…
    Покуда Елена Викторовна привычно водила перышком, а ее друзья-товарищи рапортовали в Кремль о том, что «выявили и наказали», одна из обкомовских машинисток промахнулась и, потеряв в слове «ахматовщина» вторую букву «а», поставила на ее место «е».
    По этой самой причине буквально на следующий день Иркутск прознал, что ходит по его улицам не кто-нибудь, а заблудившаяся в «ахметовщине» «ахметовка» Жилкина.
    Так и писали, так и поносили — за «ахметовщину».
    А эта «ахметовка» — без жилья и зарплаты — дочку поднимала да все в любви признавалась»...
    Или вот: уже в шестидесятых новые иркутские писатели — участник войны Дмитрий Сергеев, начинающие Юлий Файбышенко, Александр Вампилов, Валентин Распутин, Петр Реутский и работавший на тогдашнюю «Юность» Вячеслав Шугаев — организовали Творческое объединение молодых (ТОМ). Все было хорошо, «все друг друга читали, выручали, знали наизусть; все жалели американских негров, верили в дружбу с китайцами, брезговали антисемитами»…
    И когда один из писателей повел себя как антисемит, — тогдашний партсекретарь иркутского Союза Анатолий Шастин потребовал исключения провинившегося из коммунистических рядов, и все как один — «и партийные, и беспартийные, то есть все, кого спрашивали и кого не спрашивали, — проголосовали «за».
    Но зато через полтора десятилетия новый главный редактор альманаха «Сибирь» Василий Козлов опубликовал полный текст провокационных, антисемитских «Протоколов сионских мудрецов». И, словно по иронии судьбы, те же люди молчаливо с ним согласились…
    Такие «раздоры», такие выверты российского «бытопорядка», с эхом из семидесятых годов минувшего века, окончательно раскололи российскую литературную провинцию, упорно не желающую признать существование огромного мира… Как следствие этих «раздоров», одна часть расколовшегося иркутского Союза писателей (Союз писателей России) «ежегодно осуществляет некогда задуманную акцию, громко величаемую «Сияние России: дни русской духовности и культуры», аккуратно разоряющую область на полтора-два миллиона заради общения с авторами «Москвы» и «Нашего современника», а другая (Союз российских писателей, членом которого был Анатолий Иванович) занимается настоящим делом: издает книги и сотрудничает с лучшими московскими и питерскими журналами, печатает своих авторов за рубежом.
    Анатолий Иванович Кобенков, переживший на малой своей родине те самые трусость и честность, предательство и верность, чванство и бессеребренничество коллег, и перебравшийся в Москву, я думаю, не по доброй воле, все же знал, как жить счастливо в несчастливые времена.
    «Если по правде, мне нравится то положение, при котором у провинциального литератора, как у всякого человека, два глаза.
    Это гарантия чистого взгляда.
    Если по правде, мне нравится, когда у литератора, как у всякого человека, два уха.
    Это гарантия чистого звука.
    Чистый взгляд и чистый звук разом, даже при отсутствии третьего глаза, гарантируют правду — сначала слову и делу, потом — диалогу.
    Для диалога многое уже есть: Пушкин, боль за порушенную деревню, тревога за уходящий город, элементарное счастье писать».
    Лучше — не скажешь.

    2. «…и тропа в небеси…»

    В поэзии Анатолия Кобенкова язык лирики граничит с языком прозы, и даже больше — он ближе к живописи, а то и к черно-белой, как правило, фотографии или документальному кино. Форма — кадр. Средство — монтаж. Ну, вот как в эпическом «Очерке». Стихотворение мастерски строится как стансы с балладным сюжетом, причем сюжет стремительно движется от строфы к строфе, к кульминационному «кадру» — но ведь и в каждом «кадре»-четверостишии есть свой сюжет и своя кульминация. Такой прием, такое построение впервые, кажется, в истории русской баллады применил еще Жуковский. Его фантастическая притча о встающем из гроба Наполеоне, со знаменитым рефреном «В двенадцать часов по ночам…», сюжетно развивается от частного к общему, эпическому.
    А как строит свое повествование Анатолий Кобенков?
    Вот первый «стоп-кадр», экспозиция, в которой даны сразу, эмоционально, и место действия, и его предмет.

    Я бы, конечно, писал о другом,
    но день случился таков,
    что в одночасье да через дом
    хоронят двух мужиков.

    Далее идут две строфы с темой исключающих и сменяющих друг друга смерти и жизни — сперва еще «выше травы», но уже «тише воды» лежащие и молчаливые мертвые, потом — живые, которым «до лежанья» (мы-то понимаем, до какого, поминки!) «еще языком чесать».

    Мертвые: выше травы — лежат,
    тише воды — не глядят
    в серое небо, где солнца шмат
    тучи с утра когтят.

    Живые: им до лежанья пять,
    может быть, три часа,
    а до того, как лежмя лежать,
    еще языком чесать.
    А вот в сюжете появляются бабы, парни и дети, причем у каждой группы своя функция. Бабы — верно, для того, чтобы обмыть и оплакать, для чего ж еще? В этой своей работе они к Богу всего ближе, уж им-то неважно, кто умер от петли, кто — от ножа. У парней работа своя — пить, а может, и кровный грех замаливать, отдирать с губ горечь. Детям же не особенно до поминок, им «весело», они лишь в самом начале жизни, в предкульминации кобенковской баллады. Дети просто «считают до двух», потому что «ямки сегодня две», и все...

    Бабы: к этому подошли,
    к другому — не разберешь,
    какой был вытащен из петли,
    какой налетел на нож.

    Парни: над этим стакан бабах,
    над тем по стакану тож.
    Поди разберись, от кого на губах
    горечь — не отдерешь.

    Дети: постарше крутят любовь,
    помладше — при леденцах.
    Племя младое меж двух гробов,
    как меж колен отца:

    «Ехали-ехали, в ямку — бух!»
    Весело детворе,
    проще простого считать до двух:
    ямки сегодня две...

    Далее — сюжет баллады, ее лирика за каких-нибудь пару строк приобретает пространственные, эпические черты — от этих «двух ямок» до российского, одного на всех, неба, до «разодранной на крик» земли. До целой страны.

    Там, где ямки, там тишина,
    глина, слезливый снег,
    те же граждане, та же страна,
    небо — одно на всех:

    справа леса да слева леса —
    тем, кто останется там,
    птичьи да заячьи голоса
    будут слышней, чем нам;

    слева, где Саша лежит, — светло,
    справа, где спит старик,
    землю бедную повело,
    разодрало на крик;

    там, где просекой лес прошит,
    окошки — один к одному.
    То ли кладбище к ним спешит,
    то ли они — к нему...

    Вот именно: необозримые российские пространства искривлены и разнесены так, что не различить, что к чему спешит — жизнь ли к смерти или наоборот. Важнее другое. В мироощущении, в лирическом эпосе Анатолия Кобенкова получается иначе — смерть как минимум на «две ямки» человечнее жизни. Ибо жизнь, по определению, нас ни о чем предупредить не может. А смерть — пожалуйста:

    Жизнь обозрима предельно, а смерть —
    как она ни близка,
    сказала нам: «На меня смотреть
    лучше издалека».

    Такая цена кобенковского гуманизма, такая безыллюзорность его литературы чрезвычайно трудна. Потому-то и читали, и знали его до обидного мало, даже тогда, когда Анатолий Иванович переселился в Москву, когда, казалось бы, жизнь стала налаживаться, по-новому определяться.
    Но — поздно… поздно…
    Теперь уже от поэта ничего не зависит.
    Зато зависит от нас.


    16 сентября 2006 г.
    Харьков

     

    Евгений Сухарев [18.09.06 12:20]


    Warning: mysql_num_rows(): supplied argument is not a valid MySQL result resource in /var/www/kbandar/data/www/lito1.ru/fucktions.php on line 863

    Warning: mysql_fetch_row(): supplied argument is not a valid MySQL result resource in /var/www/kbandar/data/www/lito1.ru/fucktions.php on line 864
    Оставить комментарии | Прочесть с комментариями ()


  • Поэзия Анатолия Кобенкова (Евгений Сухарев).
  • http://magazines.russ.ru/authors/k/kobenkov/
    Светлая ему память.

     

    Евгений Сухарев [06.09.06 11:25]


    Warning: mysql_num_rows(): supplied argument is not a valid MySQL result resource in /var/www/kbandar/data/www/lito1.ru/fucktions.php on line 863

    Warning: mysql_fetch_row(): supplied argument is not a valid MySQL result resource in /var/www/kbandar/data/www/lito1.ru/fucktions.php on line 864
    Оставить комментарии | Прочесть с комментариями ()


  • ПРЕДВИДЕТЬ НАСТОЯЩЕЕ (Евгений Сухарев).
  • Сорок лет назад Аркадий и Борис Стругацкие написали роман «Гадкие лебеди». Теперь, отмечая юбилей этой, безусловно, самой неподцензурной из написанных по-русски фантастических книг советского времени, мы по-новому прочитываем ее и так же, как и сорок лет назад, видим ее непреходящую актуальность.
    Для Стругацких актуальность, впрочем, имела сугубо прикладной, лишенный и тени романтизма, смысл. Все их сюжеты, начиная с совместных «Трудно быть богом», «Улитки на склоне», «Хищных вещей века» и завершая созданными в последнее десятилетие полотнами «Поиск предназначения» и «Бессильные мира сего», автором которых является Борис Натанович, — обращены ко дню сегодняшнему. Как бы ни были футуристичны герои Стругацких, но они всегда — наши современники.
    Однако «Гадкие лебеди» — случай особый. Стругацкие впервые в своей прозе обратились к жанру политического романа. Обращение это стоило им двух десятилетий жизни, почти фантастических усилий по прохождению каждого нового текста сквозь цензурные рогатки и фифти-фифти работы «в стол». Более того: писатели вынуждены были публично заявить о своей непричастности к зарубежным публикациям и к появлению романа в Самиздате …
    Роман впервые издали на родине лишь в 1987 году, при Горбачеве, да и то не в Москве или в Ленинграде, а на периферии — в прибалтийском русскоязычном журнале «Даугава» и под иным названием — «Время дождя». Мытарства его с этим не кончились, ибо, спасая многострадальных своих «Лебедей», писатели включили их как составную часть в заведомо непроходной текст 1982 года «Хромая судьба», пролежавший в архиве до начала перестройки. А мы получили его каноническую, единую версию незадолго до краха СССР…
    Сказанное выше — уже история. А тогда, во времена Пражской весны, солженицынского Нобеля, изгнания Бродского, активного Самиздата и процессов над диссидентами «Гадкие лебеди» читались запоем и растаскивались на цитаты — как Грибоедов, Щедрин, Галич и Высоцкий. Ибо авторы сделали все от себя зависящее, чтобы мы ни на йоту не отклонялись от реальности. В романе только одно-два фантастических допущения. По ходу странного эксперимента, курируемого столичными чиновниками некоего близкого нам тоталитарного государства, в некоем провинциальном городе ежедневно идут дожди. Эксперимент проводят люди-мокрецы, живущие в лепрозории — интеллектуальная элита. Если мокрецов отлучить от чтения, они умирают. Их ненавидят все — от полицмейстера и бургомистра до гимназических учителей, продажных «мастеров кисти и слова», секретных костоломов-агентов контрразведки и фашиствующих юнцов. Всему этому легиону противостоят честный, прошедший Вторую мировую войну прозаик и бард Виктор Банев, его подруга и возлюбленная Диана, врач лепрозория Голем и учащиеся городской гимназии, дети-вундеркинды — именно дети, истинное будущее, под руководством Голема, Дианы и мокрецов освобождают город от тиранического настоящего… В остальном же — в главном — роман читается как образец едва ли не документальной прозы, сюжет которой не только увиден глазами Виктора Банева, но и активно им изменен.
    Жанр политического романа предполагает язык прямого действия. Таков и язык «Гадких лебедей», насквозь афористический, агрессивно сентенциозный и вместе с тем лирический, — обращенный к нашему разуму и чувствам.
    Именно поэтому мы, без особых усилий пробираясь сквозь плохо читаемые четвертые-пятые машинописные копии, знали роман почти наизусть. Вот, например: «Государственный аппарат во все времена почитал своей главной задачей сохранение статус-кво. Не знаю, насколько это было оправдано раньше, но сейчас такая функция государства попросту необходима. Я бы определил эту функцию так: всячески препятствовать будущему запускать щупальца в наше время, обрубать эти щупальца, прижигать их каленым железом… Мешать изобретателям, поощрять схоластов и болтунов… в гимназиях ввести повсеместно исключительно классическое образование. На высшие государственные посты — старцев, обремененных семействами и долгами, не моложе шестидесяти лет, чтобы брали взятки и спали на заседаниях…»
    Слова «ксенофобия» не было в нашем лексиконе, однако мы знали: «Надо же кого-то ненавидеть… В одних местах ненавидят евреев, где-то еще — негров, а у нас — мокрецов». Вообще «все беды — от мокрецов, потому что в городе нет евреев».
    Задумываясь о своем будущем, мы повторяли: «все пророки были пьяницами, потому что уж очень тоскливо: ты все знаешь, а тебе никто не верит»…
    Может быть, мы были нормальными книжными циниками. Не в этом дело. Ибо, черкая первые наши стихи, подбирая на шестиструнке первые наши песни или малюя первые наши рисунки, именно из романа «Гадкие лебеди» мы вынесли простую, в общем, истину: моральные ценности не продаются. «Каждая моральная ценность нужна только одной стороне, красть или покупать ее не имеет смысла. Господин президент считает, что купил живописца Р. Квадригу. Это ошибка. Он купил халтурщика Р. Квадригу, а живописец протек у него между пальцами и умер»…
    Роман «Гадкие лебеди» — повествование о свободе выбора в условиях полицейского государства, власти которого озабочены вбиванием в верноподданнические головы специфически понимаемых «патриотизма» и «национального самосознания». Все, что не укладывается в эти понятия, автоматически становится чужим — культура, язык, творчество, детство и учительство, человеческая жизнь, в конце концов. Знаменателен разговор между Виктором Баневым и мокрецом, философом Зурзмансором. Зурзмансор узнает, что бургомистр заказал писателю ксенофобскую, проправительственную статью. «Берется последняя речь господина президента и переписывается целиком, причем слова «враги свободы» заменяются словами «так называемые мокрецы», или «пациенты кровавого доктора», или «вурдалаки из лепрозория»... так что мой психический аппарат участвовать в этом деле не будет», — саркастически объясняется Виктор. Однако философ ему возражает: «Это вам только кажется... Вы прочтете эту речь и прежде всего обнаружите, что она безобразна. Стилистически безобразна, я имею в виду. Вы начнете исправлять стиль, приметесь искать более точные выражения, заработает фантазия, замутит от затхлых слов, захочется сделать слова живыми, заменить казенное вранье животрепещущими фактами, и вы сами не заметите, как начнете писать правду».
    Братья Стругацкие всю жизнь боролись против казенного вранья и держали сторону активных, свободно мыслящих людей. Судьба романа «Гадкие лебеди» — лучшее тому подтверждение.

     

    Евгений Сухарев [31.08.06 12:23]


    Warning: mysql_num_rows(): supplied argument is not a valid MySQL result resource in /var/www/kbandar/data/www/lito1.ru/fucktions.php on line 863

    Warning: mysql_fetch_row(): supplied argument is not a valid MySQL result resource in /var/www/kbandar/data/www/lito1.ru/fucktions.php on line 864
    Оставить комментарии | Прочесть с комментариями ()


  • ПОСЛЕ ТРОЯНСКОЙ ВОЙНЫ, или постскриптум к русскому рассеянию (Евгений Сухарев).
  • Мой Телемак,
    Троянская война
    окончена. Кто победил, не помню.
    Должно быть, греки: столько мертвецов
    вне дома бросить могут только греки…
    Иосиф Бродский. «Одиссей Телемаку», 1972г.


    Любые разговоры о существовании русского языка в новейших условиях неизбежно вызывают у нас ассоциации с поражением на государственном уровне и с изгнанием — на уровне личном. Иначе говоря, нашим глазам открывается военная панорама, или то, что от нее осталось — армия ушла, но местные жители еще не вернулись. «Лучший вид на этот город — если сесть в бомбардировщик», — написал поэт; однако с такой высоты лучше осматривать не города, а целые государства и даже материки.
    Видите — вон со скарбом или налегке, пешком или на разбитых велосипедах, в кибитках или в телегах, на чадящих авто или по железной дороге, а то и пароходиком через океан — тащатся беженцы. Их — миллионы. Десятки миллионов. «Илиада» не кончается: подлинная трагедия войны не в разгромленных армиях, а в гигантском человеческом рассеянии, армиями же и оставленном, ибо армию собрать можно, а рассеяние — почти никогда. Так же, как и язык — наш во всяком случае. Почти все двадцатое столетие русский язык был в рассеянии. Именно поэтому, наверное, так много у нас сказано об армии — собрали! — и так мало о нас самих. Тем более что слово «беженец» в русской истории до сих пор кое для кого означает «отщепенец»… «инородец»… «невозвращенец»… короче, «враг». Ассоциативный ряд к этому самому «врагу» и сводится, ибо в нем заключено все — и ничего конкретного. Человек-враг, народ-враг, государство-враг. Язык-враг...
    «Если враг не сдается, его уничтожают». На протяжении человеческой истории люди воевали с людьми, народы с народами и государства — с государствами, однако мало кому приходило в голову уничтожать языки. Именно поэтому наши современники могут легко обращаться к античности — от высокой литературы до написанных на клочке бумаги медицинских рецептов в какой-нибудь районной больничке. Наиболее разительный пример сохранения и возрождения древнего языка — то, что произошло с ивритом. Язык Торы вдруг, после двух с половиной тысячелетий еврейского рассеяния, после мировых войн и Катастрофы, — короче, после собственной истории, — создал еврейскую метрополию. Тут впору говорить о том, синонимичны или нет язык и метрополия, нация и рассеяние, вера и возрождение. Иначе: остается ли еврей евреем, лишаясь собственного языка или отказываясь от религии предков. Этот вопрос, однако, слишком комфортен или бестактен, — как и ответ на него, — ибо подразумевает, что задается он в условиях мира и при наличии свободы выбора. Но, в отличие от эллинов с их Гомером, иудеи до сих пор ведут войну за себя, — где бы они ни находились и на каком бы языке ни говорили. И тот же вопрос можно обратить к любому человеку, живому или мертвому, ибо в рождении и в смерти мы — космополиты. Все остальное приобретено нами извне, зачастую безо всяких на то заслуг.
    Вообще же рассеяния, войны и, в новейшие времена, подавление языков, означают, что сообщество имеет дело с государствами-банкротами. Ибо ни одно уважающее себя государство за счет языка не понуждает своих граждан к изгнанию. Да и язык вовсе не привязан к государству — ни политически, ни этнически, ни, тем более, исторически. Язык, в отличие от государства, явление всемирное, и монополию на него государство не держит. Уже хотя бы потому, что, по формуле Иосифа Бродского, исторически язык старше государства.
    Но язык все же соотносим с нациями и с религиями, ибо консервативен, — а что есть на свете консервативнее, чем нации и религии? Вот, смотрите — человек, оказавшись в изгнании, попав в инородную среду, становится еще большим консерватором, чем его новые сограждане, стараясь, с одной стороны, поскорее принять предъявленные условия игры, а с другой — не лишиться главного, что его связывает с прежним миром — родного языка. Двойственность человеческой натуры в ситуации изгнания проявляется особенно явно. Это, если хотите, новая робинзонада: изгнанник по отношению к себе — Робинзон, по отношению к остальным — Пятница.
    Для наших соотечественников, однако, новая робинзонада окрашена еще как минимум одним дополнительным смыслом. Это — распад империи и все, что с ним связано. «…С мороза душу в адский жар / впихнули голышом: / я с родины не уезжал — / за что ж ее лишен? // Какой нас дьявол ввел в соблазн / и мы-то кто при нем? / Но в мире нет ее пространств / и нет ее времен. // Исчезла вдруг с лица земли / тайком в один из дней, / а мы, как надо, не смогли / и попрощаться с ней. // Что больше нет ее, понять / живому не дано: / ведь родина — она как мать, / она и мы — одно...» Так писал великий русский поэт Борис Чичибабин, выразив одним лирическим стихотворением колоссальный провал, тектонический сдвиг, умертвие одной шестой части земной суши и последнее, окончательное рассеяние говорящих на одном языке людей. Нет ни тени надежды, что, пережив свое умертвие, мы возродимся, ибо главный удар, самый болезненный разлом пришелся не на государственное устройство, а на язык. Оказывается, русский язык — очень хрупкая материя, и его качество — не консерватизм, но мутация. Двадцатый век — время русского рассеяния, а это значит, что, рассеченный надвое большевистской революцией, наш язык оказался остановившимся в развитии пасынком цивилизации. В рассеянии он приобрел свойства одного из многих, стал чем-то вроде национального квартала в огромном городском ландшафте. Носители его, «новые робинзоны», как и следовало по сюжету первоисточника, мгновенно были отброшены в прошлое, ибо для них история России прервалась — вместе с историей ее языка. Это совершенно отчетливо видно на примере отечественной прозы: взгляд Бунина, Шмелева, Ремизова обращен вспять, даже если предметом их художественного исследования оказывается одиссея русских беженцев. Тут и набоковская проза, со всей своей модернистской вживленностью в западную цивилизацию, не исключение: тема России, от не вполне самостоятельной «Машеньки», написанной на языке отечества, до вершинной американской «Ады», жила в Набокове всегда.
    Язык большевистского, социалистического общества — это страшная эклектичная мешанина из партийных лозунгов, газетно-куплетных передовиц, сентиментальных и романтических банальностей дворянско-разночинной литературы, приправленная фенечкой сталинских тюрем и лагерей. Наибольшую трансформацию в этом смысле испытала русская проза, ибо она по природе своей привязана ко времени и месту. Поэзия же, в особенности лирика, то есть язык в чистом виде, оказалась способной противодействовать маргиналиям советской поры — не в последнюю очередь потому, что из национального сознания не удалось вытравить память о языке Серебряного века. Именно Серебряный век, с его упоенностью мировой культурой, стал подлинным мостом между Россией и Западом. И новые волны рассеяния пошли навстречу Западу...
    С распадом советской империи оказалось, что мутация русского языка усугубилась. Новые государства — сателлиты России, ранее входившие в число «братских республик», все более превращают его в пасынка цивилизации, персонажа робинзонады. Русский язык, похоже, оттиснут на периферию интересов сообщества, на некую Итаку, где давно забыли собственное прошлое, а на месте обиталища Одиссея раскинулся ЦПКО.
    Кроме того, за последние пятнадцать лет Россия и страны бывшего Союза пережили колоссальный скачок в области высоких технологий. Информатика и связь массово вошли в быт, и ноутбуком, мобильным телефоном и домашним кинотеатром никого уже не удивишь. Новые технологии развиваются быстрее, чем собственно язык, который не в состоянии «переварить» такое вторжение. Язык сегодняшней литературы по составу если и не приближается к англо-русскому компьютерному словарю, то уже основательно далек от классических своих истоков — теперь, кажется, необратимо.
    Я не знаю, есть ли предел языковой мутации, и если есть, что можно ей противопоставить. Похоже, что русский язык в доминионах не нужен никому — ни их властям, ни представителям «титульных наций». Не нужен он и метрополии — по причинам, которые не имеет смысла излагать, ибо они и так лежат на поверхности. Может быть, эта нынешняя оставленность не так уж и плоха: по крайней мере, по-человечески она добавляет себе мужества и способна не рефлексировать впустую.

     

    Евгений Сухарев [08.06.06 09:49]


    Warning: mysql_num_rows(): supplied argument is not a valid MySQL result resource in /var/www/kbandar/data/www/lito1.ru/fucktions.php on line 863

    Warning: mysql_fetch_row(): supplied argument is not a valid MySQL result resource in /var/www/kbandar/data/www/lito1.ru/fucktions.php on line 864
    Оставить комментарии | Прочесть с комментариями ()


  • ТЯЖЕЛАЯ ЛИРА ХОДАСЕВИЧА (Евгений Сухарев).
  • 16 (28) мая исполняется 120 лет со дня рождения Владислава Фелициановича Ходасевича — одного из лучших лириков, литературных критиков и мемуаристов Серебряного века. Нельзя сказать, что этот юбилей отмечается столь широко и полно, как того требуют масштаб личности и вклад Ходасевича в русскую культуру. Несмотря на регулярно переиздающиеся книги его поэзии и прозы (с конца восьмидесятых в метрополии вышло полное собрание стихотворений под престижнейшей маркой «Библиотеки поэта», роман «Державин», четырехтомное Собрание сочинений и два тиража мемуарного «Некрополя», — и все это, не считая разного рода обычных сборников), Ходасевич до сих пор кажется фигурой недооцененной. В этом он отчасти «виноват» сам: не слишком уживчивый человек, поэт «последних» вопросов и жесткий, с «последней прямотой» говорящий мемуарист.

    Я, я, я. Что за дикое слово!
    Неужели вон тот — это я?
    Разве мама любила такого,
    Желто-серого, полуседого
    И всезнающего, как змея?

    Разве мальчик, в Останкине летом
    Танцевавший на дачных балах, —
    Это я, тот, кто каждым ответом
    Желторотым внушает поэтам
    Отвращение, злобу и страх?


    Разве тот, кто в полночные споры
    Всю мальчишечью вкладывал прыть, —
    Это я, тот же самый, который
    На трагические разговоры
    Научился молчать и шутить?

    Впрочем — так и всегда на средине
    Рокового земного пути:
    От ничтожной причины — к причине,
    А глядишь — заплутался в пустыне,
    И своих же следов не найти.

    Да, меня не пантера прыжками
    На парижский чердак загнала.
    И Виргилия нет за плечами, —
    Только есть одиночество — в раме
    Говорящего правду стекла.

    Такой пронзительный автопортрет — стихотворение «Перед зеркалом» — создал поэт в 1924 году...
    Его главный учитель — великий Александр Блок — прочно и безусловно вошел в читательскую «классику». Одногодок Ходасевича Николай Гумилев почитаем и любим гораздо более; есть даже именная поэтическая премия «Заблудившийся трамвай». Притом, что Гумилева при советской власти аттестовали как белогвардейского заговорщика и «пустили в расход», а после, словно устыдившись чего-то, потихоньку стали издавать в разных учебных, как правило, хрестоматиях и антологиях — и то в очень малых дозах, — связь с ним, с его наследием никогда не прерывалась. Выходит, что гумилевское участие-неучастие в вооруженном заговоре против «трудового народа» — преступление все же меньшее, нежели эмиграция Ходасевича. Его влияние на поэзию в метрополии было, как видится, ничтожно мало. Во всяком случае, несравнимо с гумилевским. Ходасевича не издавали вообще — лет шестьдесят, пока не пришел Горбачев, и эмиграция из советской России перестала быть синонимом измены родине. Разумеется, был Самиздат. Стихи Ходасевича двадцатых годов как-то распространялись… но, кажется, потаенные Ахматова, Пастернак, Мандельштам и Цветаева требовались в первую очередь. Кстати, едва ли не единственное упоминание Ходасевича в легальной «читательской» литературе — одна фраза из пастернаковского очерка «Охранная грамота», там, где он платил проигрыш Маяковскому за орла и решку.
    Зато, начиная с восемьдесят девятого, с выходом его стихов в «Библиотеке поэта», приходит запоздалое, но и полное его открытие. Он словно предвидел свое запоздание, иронизируя на сей счет (дело было во время гражданской войны): «Лет через сто какой-ниб молодой ученый, или поэт, а то и просто сноб, долгоносый болтун, вроде Вишняка*, разыщет книгу моих стихов и сделает (месяца на два) моду на Ходасевича». Ирония иронией, однако «Тяжелая лира» и в особенности «Европейская ночь» к моде никак не располагают. Все глубже: Ходасевич обладал аналитическим, безыллюзорным взглядом на людей и события и жестким, нонконформистским, как сейчас бы сказали, характером. Этот взгляд и этот характер позволили ему разобраться очень скоро в большевизме и, эмигрировав, также очень скоро и среди беженцев поставить себя обособленно. Обособленность Ходасевича синонимична его постсимволистскому запозданию, о котором я упомянул в начале этих заметок. Теперь нужно разъяснить, что я имею в виду.
    Ходасевич на шесть лет моложе Блока и Андрея Белого — людей, определивших не только его литературную и человеческую судьбу, но и все дальнейшее развитие Серебряного века, создавших, по сути, язык русской революции и эстетику русской смуты — воистину символистский язык и символистскую эстетику. Ибо революция и смута, при всей их конкретности и «вещности», явления символистского порядка.
    Ходасевич немыслим без русского символизма — как писатель, он вырос в его школе. Блока он не только нежно любил, но и в первых своих книгах — в «Молодости» и «Счастливом домике» — вольно или невольно следовал Прекрасной Даме и Снежной Маске. Вспомните его стихи 1905 года «Вечером в детской» и сравните с написанным тогда же блоковским «Поэтом» — голоса почти неразличимы, только лишь у Ходасевича детям «хочется чудной сказки», а у Блока сказке конец, потому что Прекрасная Дама «не придет никогда: она не ездит на пароходе». Потом в нашей поэзии появится тема пьяного, болотного блоковского Петербурга и «Брента, рыжая речонка, Лживый образ красоты» у Ходасевича. Да и вообще эволюция Ходасевича шла как блоковское эхо, от позднего символизма к подлинной реалистической традиции у обоих поэтов, открытой еще Пушкиным на рубеже двадцатых-тридцатых годов девятнадцатого века. Пожалуй, русский модерн не знал таких верных традиционалистов, как Блок и Ходасевич. Более того: мне кажется, Блок остановился там, откуда Ходасевич, опаздывая на десяток лет, продолжил долгий путь к вершинам своей поэзии — последней изданной на родине перед эмиграцией книге «Тяжелая лира» (1922) и циклу «Европейская ночь» (1927). И еще мне кажется, что Ходасевич угадал язык, которым мог бы писать Александр Блок, доживи он до конца двадцатых — до «Встаю расслабленный с постели…», «An Mariechen», «Окон во двор»… Потом Ходасевич-лирик практически замолкает, вплоть до самой смерти, последовавшей 14 июня 1939 года, работая как критик и мемуарист.
    Ходасевич — действительно запоздавший поэт. Он пришел к русскому символизму, уже застав его кризис. Пройдя его школу, он остался верен «последнему великому течению», по ахматовской характеристике, в русской литературе — как в сталинские годы не предали друг друга былые акмеисты. Именно поэтому он не примкнул, последовав примеру Александра Блока, к акмеистскому Цеху поэтов, да и вообще принципиально остался вне всяких течений и групп. Ходасевич творил и жил, как человек частный и частность всему предпочитающий — и в этом смысле оказался в двадцатом веке прямым предшественником Иосифа Бродского, именно так сформулировавшего свою манеру социального поведения. Нам, современникам Бродского, теперь она кажется универсальной.
    Ходасевич запоздал — еще и потому, что сам перестал писать стихи, видимо, понимая, что словарь, с которым он имел дело, словарем поэзии Серебряного века уже назвать было нельзя. Это было так, словно поэзия, исчерпав себя, заговорила голосом прозы — ближе к Кафке, Андрею Платонову и Владимиру Набокову («Мне невозможно быть собой, Мне хочется сойти с ума, Когда с беременной женой Идет безрукий в синема» — типично набоковская эстетика), если такая аналогия возможна и уместна. Это и впрямь была тяжелая лира — без всяких кавычек и символистских приемов.
    И слава Богу, что он запоздал, ибо стал истинным нашим современником, обращаясь к нам на языке, который мы должны сделать своим.
    -----------------
    *Издатель и редактор, эмигрант «первой волны».

     

    Евгений Сухарев [22.05.06 17:08]


    Warning: mysql_num_rows(): supplied argument is not a valid MySQL result resource in /var/www/kbandar/data/www/lito1.ru/fucktions.php on line 863

    Warning: mysql_fetch_row(): supplied argument is not a valid MySQL result resource in /var/www/kbandar/data/www/lito1.ru/fucktions.php on line 864
    Оставить комментарии | Прочесть с комментариями ()


  • «ВРЕМЯ НИЧЕГО НЕ ЗНАЧИТ…» (Евгений Сухарев).
  • Социалистическое государство и его идеологи, состязаясь с отечественной литературой, преуспели в трех вещах: физически стерли из своей истории Серебряный век, присвоили себе победу во Второй мировой войне и раскололи общество на (тут уместен советский новояз) «почвенников-патриотов» и «отщепенцев-эмигрантов». Когда же, на излете горбачевской перестройки, страна очнулась и попыталась восстановить естественный ход вещей, — попытка оказалась ей не по силам и обернулась летальным исходом. Полтора десятилетия уже нет той страны; нет и ее истории. Несколько поколений выросших и состарившихся людей живут с ощущением нереальности прошлого и несовместимости настоящего. Что такое отечественная литература, не знает никто; кажется, пройдет еще совсем немного времени, и русская речь замкнется в границах метрополии. Значит, социализм действительно победил, и я сочиняю мифы на мифическом языке. Ибо нет ничего более условного, чем время, более безличного, чем поколение, и более неверного, чем язык…
    С советской точки зрения, Вторая мировая война — миф, предназначенный для кремлевского Олимпа; миф — и советская в ней победа с обязательными героями и богами; мифическим было и победившее «поколение сорокового года» (еще пример советского новояза, обозначающий время и судьбу людей войны), и литература, им созданная и мгновенно у него отнятая. Боги сами назначают героев и летописцев; лучше бы они были в одном лице. Поэтому Воениздат для кремлевских богов штамповал мемуары отставных генералов и маршалов, а плебсу доставалась литература сержантов и старшин. Или не выше лейтенантов. Майоры составляли в ней исключение.
    Советское государство, присвоив себе и мифологизировав великую победу, монополизировало ее литературу и обезличило ее летописцев. Наиболее концентрированно положение дел формулировалось так: «поколение сорокового года» не дало ни одного гения, но как монолит оно было гениальным. Это звучало самоуспокоительно — и для власти, и для плебса.
    Литература, однако, ремесло непредсказуемое, ибо оно зависит не от поколения, а от конкретного пишущего человека. Пишущий человек не имеет возраста и менее всего зависит от времени, ибо всякий раз начинает заново, с чистого листа, всякий раз из поколения и выламываясь.
    В «поколении сорокового года» есть, при прочих равных, несколько таких исключений. Но Бориса Слуцкого (1919) и Булата Окуджаву (1924) следует помнить особо, уже хотя бы потому, что советская мифология придавала едва ли не сакраментальное значение датам и календарям, — даже ввела особое, декретное время, на час опережающее астрономическое. Так вот, дни рождения Слуцкого и Окуджавы пришлись на самую Победу, 7 и 9 мая, а разница в пятилетие — тогда все считали именно так — позволила старшему Слуцкому какое-то время проучиться в знаменитом Московском институте истории, философии и литературы, ИФЛИ. Оттуда, фактически, он и был взят на фронт. Окуджава начал войну совсем еще школьником, прибавив себе недостающий для призыва один год, по ее окончании учился на филфаке Тбилисского университета. Он был ЧСВН — «член семьи врага народа», сын репрессированного и расстрелянного красного командира и получившей красный срок политзэчки. А уж они, будучи частью Главного советского мифа, сами его и делали. Окуджава вспоминал, как, уже в середине семидесятых, мама его, смотря по телевизору очередную программу «Время», вдруг закрыла руками лицо и произнесла: «Боже, что мы натворили…»
    Да он и сам был мифом, — причем живым, настоящим, всамделишным. Суть его заключалась даже не в биографии, вполне, кстати, типической. Она была — в слове, в языке, в лирике, в высокой, до сих пор не разгаданной, выламывающейся из поколения и времени поэзии. Слово само по себе мифологично, а мифы имеют обыкновение, родившись, жить отдельно от своих создателей, преображаясь в новые жанры и даже в новые литературы. Такова авторская песня — жанр, разрушивший литературу кремлевских олимпийцев. Окуджава его и создал; со смертью поэта в 1997 году о нем, как о мифе, следует говорить лишь в прошедшем времени.
    Окуджава был мифом. Свидетельствую: 23 февраля 1984 года я пробирался сквозь тройной кордон милиции в большой зал Дворца культуры Харьковского тракторного завода, чтобы увидеть и услышать любимого поэта; это был второй и, кажется, последний приезд Булата Шалвовича в Харьков. Еще в вестибюле метро у меня спросили «лишний билетик», — да откуда? Советские боги, пусть и не столичного пошиба, сами назначали героев и летописцев, сами же и распространяли «билетики» в свои местные Колизеи и Форумы. Я шел на «повезет», и мне все-таки повезло… потому что летописи сержантов и старшин были важнее генеральских и маршальских.
    С Борисом Слуцким тоже все не так просто. Прошедший всю войну младшим офицером и ближе к концу — майором-политруком, получив тяжелую контузию и множественные ранения, он вернулся в Москву и целиком занялся литературной работой. Крупнейший после Маяковского советский эпический поэт, в стихах своих, как он любил формулировать, излагающий историю, Слуцкий от книги к книге, от десятилетия к десятилетию преодолевал в себе и своей поэзии сталинско-большевистские казенные мифологемы. Это обернулось для него подлинной трагедией: после разгрома романа «Доктор Живаго» и выступления на собрании московской писательской организации против Бориса Леонидовича Пастернака в Слуцком что-то надломилось; он все чаще впадал в депрессивное состояние. Он замыкался на себе, на жене, сопровождавшей его всю жизнь, на небольшом круге друзей — фронтовых поэтов, с которыми познакомился в студенческих аудиториях ИФЛИ и Литинститута. Жены его не стало в конце семидесятых; за несколько месяцев после ее смерти Борис Абрамович написал огромное количество стихотворений — именно в них поэт окончательно разделался со сталинским, советским мифом и, как оказалось, с собственным прошлым. А потом — молчание, тишина уже до собственной смерти уже при Горбачеве, в 1986 году, в провинциальном желтом доме…
    Теперь, когда все или почти все из наследия Булата Окуджавы и Бориса Слуцкого опубликовано, странным, по меньшей мере, выглядит желание советских идеологов от литературы втиснуть их в рамки одного лишь «поколения сорокового года». Простой хотя бы арифметический подсчет тем и лирических сюжетов убеждает нас в обратном — не говоря уже о человеческих судьбах этих замечательных поэтов. Мифы живут, особенно если их видеть с точки зрения дат и календарей. Нам же предстоит отнестись к литературе как должно — обращаясь из нашего настоящего в наше будущее. Прошлого у литературы нет.

     

    Евгений Сухарев [05.05.06 11:22]


    Warning: mysql_num_rows(): supplied argument is not a valid MySQL result resource in /var/www/kbandar/data/www/lito1.ru/fucktions.php on line 863

    Warning: mysql_fetch_row(): supplied argument is not a valid MySQL result resource in /var/www/kbandar/data/www/lito1.ru/fucktions.php on line 864
    Оставить комментарии | Прочесть с комментариями ()


  • МИФ О ГУМИЛЕВЕ (Евгений Сухарев).
  • Жизнь и гибель Николая Степановича Гумилева (3(15) апреля 1886 года, Кронштадт — 24 августа 1921года, Бернгардовка), стодвадцатилетний юбилей которого мы отмечаем, решительно определили многое из того, чем жили русская поэзия и отечественная история минувшего столетия. Иначе и быть не могло.
    Три русские революции окончательно повернули вспять медлительное, размеренное существование провинциальной евразийской империи. Они уже по сути своей — мифы, требующие для себя творцов, летописцев, ниспровергателей, жертв и палачей — лучше бы в одном лице, — и превращающие любого мирного обывателя в мифологического героя. Именно такие революционные мифы есть иное название нашего Серебряного века. Николай Гумилев стал сперва его творцом, потом летописцем, и, наконец, жертвой. Настоящие поэты палачами быть не могут; за них эту работу делают другие. Так что участи палача Гумилеву испытать не довелось.
    Он входил в литературу в одно время с Владиславом Ходасевичем и Велимиром Хлебниковым, — никто из них еще не написал своих главных стихов — ни тонкий классицист Ходасевич, ни взрывной реформатор Хлебников, ни рыцарствующий романтик Гумилев. Гремела первая революция, в столице особенно чувствуемая. После Девятого января 1905 года общество раскололось, а вместе с ним и литература. Символизма, в его прежнем, брюсовско-бальмонтовском виде, продленном поэзией Блока и Андрея Белого, больше не было. Блок почувствовал это яснее других. «Вечность бросила в город Оловянный закат. Край небесный распорот, Переулки гудят», — писал он. Вместе с первой русской революцией, с гудящими питерскими переулками он стал ее поэтом. Через несколько лет, совсем по-революционому, Николай Гумилев, вынося приговор русскому символизму, создал Первый акмеистский цех поэтов. В него вошли Анна Ахматова, Осип Мандельштам, Михаил Зенкевич, Сергей Городецкий и Владимир Нарбут. А с другой стороны к символизму подбирались «будетляне» Хлебников и Маяковский. Спор с русским символизмом растянулся на долгие годы…
    В переломные, мифологические времена любой человеческий жест, поступок, любое событие перестают быть частными и запоминаются так, словно их рассматривают в массе под сильным увеличением — уж как за собственную жизнь ни прячься. Жизнь поэта особенно на виду, потому что именно он знает и произносит самые важные и точные слова о времени, становится его биологическим воплощением, его живой мифологемой. Вспомним характернейшие для Николая Гумилева, обращенные в гоголевское почти сознание стихи: «Из логова змиева, Из города Киева, Я взял не жену, а колдунью. А думал — забавницу, Гадал – своенравницу, Веселую птицу-певунью». Через два с лишним десятилетия, уже незадолго до своего конца, Осип Мандельштам откликнется на начальные строки этого шедевра — своими: «Как по улицам Киева-Вия Ищет мужа не знаю, чья жинка»… Стихи, как мифы, обладают сильным эхом.
    Вот мы и видим, словно под сильным увеличением, сбывшиеся мифологизированные судьбы акмеистов — раннюю гибель Гумилева, позднейшую — Нарбута и Мандельштама; конформистскую отстраненность Зенкевича; пошлое большевистское предательство Городецкого; долгую искупительную жизнь за всех — Анны Ахматовой… Ахматова до конца своих дней чувствовала себя акмеисткой, — и тут даже не в том дело, что она была женой Николая Степановича, не в том, что в советском ее паспорте значилось: «Ахматова-Гумилева». Нет, все — глубже: она вместе со своими товарищами по Цеху творила единственный в русской поэзии двадцатого века миф (открестившийся от него и предавший Городецкий не в счет), способный противостоять большевистско-сталинской социальной и эстетической модели. И первой жертвой этой модели стал Николай Гумилев. Его обвинили в белогвардейском заговоре — новой власти, развернувшей маховик террора, пойти на это было легко. О последних часах Николая Степановича на свободе вспоминал точный хронист Вл. Ходасевич: «В конце лета я стал собираться в деревню на отдых. В среду, 3-го августа, мне предстояло уехать. Вечером накануне отъезда пошел я проститься кое с кем из соседей по Дому Искусств. Уже часов в десять постучался к Гумилеву. Он был дома, отдыхал после лекции.
    Мы были в хороших отношениях, но короткости между нами не было. И вот, как два с половиной года тому назад, меня удивил слишком официальный прием со стороны Гумилева, так теперь я не знал, чему приписать необычайную живость, с которой он обрадовался моему приходу. Он выказал какую-то особую даже теплоту, ему как будто бы и вообще не свойственную. Мне нужно было еще зайти к баронессе В. И. Икскуль, жившей этажом ниже. Но каждый раз, когда я подымался уйти, Гумилев начинал упрашивать: «Посидите еще». Так я и не попал к Варваре Ивановне, просидев у Гумилева часов до двух ночи. Он был на редкость весел. Говорил много, на разные темы. Мне почему-то запомнился только его рассказ о пребывании в царскосельском лазарете, о государыне Александре Феодоровне и великих княжнах. Потом Гумилев стал меня уверять, что ему суждено прожить очень долго — «по крайней мере, до девяноста лет». Он все повторял:
    — Непременно до девяноста лет, уж никак не меньше.
    До тех пор собирался написать кипу книг. Упрекал меня:
    — Вот, мы однолетки с вами, а поглядите: я, право, на десять лет моложе. Это все потому, что я люблю молодежь. Я со своими студистками в жмурки играю — и сегодня играл. И потому непременно проживу до девяноста лет, а вы через пять лет скиснете.
    И он, хохоча, показывал мне, как через пять лет я буду, сгорбившись, волочить ноги, и как он будет выступать «молодцом».
    Прощаясь, я попросил разрешения принести ему на следующий день кое-какие вещи на сохранение. Когда на утро, в условленный час, я с вещами подошел к дверям Гумилева, мне на стук никто не ответил. В столовой служитель Ефим сообщил, что ночью Гумилева арестовали и увезли. Итак, я был последним, кто видел его на воле. В его преувеличенной радости моему приходу, должно быть, было предчувствие, что после меня он уже никого не увидит».
    …Вот именно в этом «никогда», наверное, и заключена суть мифа о Николае Степановиче Гумилеве — ибо жил он, пытаясь языком стиха противостоять разлому и немоте катящейся в никуда страны. Земная его жизнь началась сто двадцать лет назад и восемьдесят пять лет назад завершилась; посмертное его существование длится — как и положено настоящему мифу, в многоголосии новой русской лирики.

     

    Евгений Сухарев [17.04.06 11:05]


    Warning: mysql_num_rows(): supplied argument is not a valid MySQL result resource in /var/www/kbandar/data/www/lito1.ru/fucktions.php on line 863

    Warning: mysql_fetch_row(): supplied argument is not a valid MySQL result resource in /var/www/kbandar/data/www/lito1.ru/fucktions.php on line 864
    Оставить комментарии | Прочесть с комментариями ()


  • МОЙ ДРАГОЦЕННЫЙ ЛЮДВИК АШКЕНАЗИ (Евгений Сухарев).
  • Я читаю его сорок лет. С тех самых пор, когда нашел в родительской библиотеке «Детские этюды» — маленький сборничек выпустило на русском языке чешское издательство «Корвина». А потом, я очень хорошо помню, любимым моим занятием было — листать черно-белый фотоальбом с его стихами, переведенными на английский… Английского я тогда не знал, потом принялся учить — сперва в школе, потом в институте, — теперь мне пришлось бы все начинать сначала. Но зато у меня был тот самый фотоальбом с чудной тайнописью на каждой странице…
    Потом была еще одна книга, называлась она «Всюду встречались мне люди» — и все, Ашкенази у нас больше не выходил… Потому что за «пражской весной» шестьдесят восьмого наступила «пражская осень», а за нею и двадцатилетние «заморозки»… Людвик Ашкенази уехал в Западную Германию; другой замечательный писатель, Ян Отченашек, которому послевоенная европейская проза многим обязана за повесть «Ромео, Джульетта и тьма» — историю любви чешской Анны Франк — ослеп от потрясения, тяжко болел и довольно скоро умер.
    Людвик Ашкенази, прошедший почти всю Вторую мировую войну в рядах Чешского антифашистского корпуса, рядом с советскими солдатами, скончавшийся в эмиграции в 1986 году, у нас больше не издавался; считайте, уже треть столетия нет его книг, — даже во время горбачевской перестройки, когда все жили открытиями и возвращениями. Должен был «возвратиться» и он, должен был вспомниться его мягкий иудейский юмор, приправленный едкостью Ярослава Гашека и мудростью Карела Чапека…
    Для нынешних наших писателей его литература — пустой звук. Его книга «Всюду встречались мне люди», подарок уехавших эмиграцию друзей, для меня драгоценна.
    24 февраля Людвику Ашкенази исполнилось бы 85 лет.
    Давайте вспомним хотя бы один его рассказ.

    НО ПОЗВОЛЬТЕ…

    Один человек на допросе в гестапо упомянул между прочим некоего Иозефа Зматлика, бухгалтера чешского банка «Унион». Он сказал что-то вроде: «Иду я, вдруг вижу — Зматлик». А может быть: «Смотрю, идет Зматлик».
    Комиссар тут же прервал допрос, позвонил, и два корректного вида господина немедленно поехали в чешский банк «Унион» за этим самым Зматликом.
    Они доставили его меньше чем через час, откозыряли и ушли, чтобы не задерживать допроса.
    Зматлик был, что называется, приличный человек. Он никогда ни во что не впутывался, здоровался издали, с улыбкой, и снимал шляпу, даже если для этого не было причин. Всегда он выглядел так, будто только что вышел из химчистки: зубы чистил три раза в день, ботинки — не менее шести раз — специальной тряпочкой с монограммой И. З., сосал мятные конфетки и не употреблял алкоголя.
    Он был даже немного похож на комиссара: та же целеустремленная собранность в выражении, та же обходительность.
    Комиссар тоже любил порядок и быстрое рассмотрение дел. Если во время допроса произносилось чье-либо имя, он тотчас же приказывал — арестовать этого человека на всякий случай.
    По профессии он был продавцом и сейчас любил мечтать, как к нему приведут кого-нибудь из бывших покупателей и он скажет: «Also siehste, Schwesnkerl?»* Но этого еще ни разу не случилось, и ему было о чем мечтать.
    Комиссар применял простой, но тем более гениальный метод: прежде чем приступить к допросу, он всякий раз оглушал допрашиваемого пощечинами, создавая тем самым благоприятную атмосферу. Панибратства он не переносил.
    Так же пошло дело и с Иозефом Зматликом, бухгалтером чешского банка «Унион».
    Комиссар поздоровался с ним, пожал руку и с любопытством всмотрелся — не покупатель ли Зматлик фирмы «Бр. Шлезингер, галантерейные и модные товары». Убедившись, что и на этот раз судьба ему не улыбнулась, он предложил Зматлику кресло, но, прежде чем тот успел сесть, внезапно отвесил ему такую оплеуху, что даже швейцар на улице проснулся. Воспользовавшись ошеломлением Зматлика, он включил секундомер и, обретя душевное равновесие, закурил сигарету.
    И тут, впервые в его практике, произошло нечто странное. Зматлик покачнулся с выражением только что разбуженного человека, затем взглянул на комиссара голубыми, словно незабудки, глазами. Запахло мятными конфетками, и он произнес этаким слабым, удивленным, как бы детским голосом:
    — Но позвольте… господин комиссар…
    Потом упал и умер.
    Комиссар был поражен. Он сокрушенно стоял над Зматликом, разглядывая свою волосатую руку с обручальным кольцом; затем позвонил и собрал своих подчиненных: их было двенадцать человек.
    — Дети, смотрите, что случилось, — огорченно сказал он. — Прошу вас, дети, не теряйте чувства меры, даже в нашей профессии нельзя доходить до крайностей. Мы живем в такую великую эпоху, что даже о пощечинах необходимо думать. Думать, дети мои, думать.
    Заметив, что эти серьезные слова несколько опечалили двенадцать его подчиненных, он решил их немного развеселить и сказал:
    — Посмотрите, господа, какой удивленный вид у этого проходимца даже после смерти. Этот проходимец теперь будет удивляться вечно. Унесите его, пожалуйста, господа; пусть здесь останутся Энгельмюллер и Кокошка. Я приглашаю вас на рюмку коньяку.
    --------------
    *Ну, видишь, свинья? (нем.).

     

    Евгений Сухарев [20.02.06 10:44]


    Warning: mysql_num_rows(): supplied argument is not a valid MySQL result resource in /var/www/kbandar/data/www/lito1.ru/fucktions.php on line 863

    Warning: mysql_fetch_row(): supplied argument is not a valid MySQL result resource in /var/www/kbandar/data/www/lito1.ru/fucktions.php on line 864
    Оставить комментарии | Прочесть с комментариями ()


  • 19 февраля Георгию Владимову исполнилось бы 75 лет. (Евгений Сухарев).
  • …Он прожил очень трудную жизнь, и каждый ее этап (ох уж это извечное русское, со всеми мыслимыми и немыслимыми расширениями слово!), каждое ее движение были кровно связаны с жизнью России, со взлетом и крушением советской истории.
    Как на этапе, менял места «прописки». Харьков (здесь он родился в 1931 году), Грузия (Кутаиси), Ленинград, Москва, а после «высылки» из Союза — Нидернхаузен в Западной Германии. А в последние годы — Переделкино под Москвой…
    Занимался разными и ничем не связанными друг с другом ремеслами: кадет Суворовского училища, юрист, литературный критик, сценарист, прозаик, правозащитник, руководитель (1977—1983) советской группы «Международная амнистия».
    Но было в его «этапах» главное. Георгий Николаевич везде и во всем оставался писателем.
    Началось, наверное, со встречи с легендарным Михаилом Зощенко — правда, в страшную для него пору. «Я учился в Суворовском училище войск МВД в Ленинграде. Это был 1946 год, август месяц. Когда вышло печально знаменитое постановление «О журналах «Звезда» и «Ленинград», мы с другом тут же достали книжку Зощенко, прочитали и были попросту оскорблены: за что такого замечательного, талантливого, смешного писателя так жутко травить, называть «подонком литературы» и т. п.? Это постановление мы восприняли как плевок. Как говорится, плюнули в другого, но брызги долетели до нас, попали нам в лицо.
    И мы пошли к Зощенко на квартиру выразить ему свое сочувствие. Решили быть одетыми по форме — черного цвета с голубыми погонами. Но в таком виде мы могли бы напугать либо Зощенко, либо его жену. Прихватили с собой нашу подружку, в которую были влюблены выше фуражек, чтобы она как-то спассировала эту встречу», — вспоминал десятилетия спустя Владимов. О визите кто-то донес, и к юным суворовцам были приняты надлежащие меры: занимался «делом» всесильный сталинский министр Абакумов, требовал «покаяния» и изгнания… «Наконец для нас была придумана такая спасительная формула: якобы мы были у Зощенко до постановления. Если этого не признаем, нам конец. И мы с другом покаянно вынуждены были с этим согласиться. Наша подружка не сдалась. Ее мать, она преподавала английский язык в нашем же училище, уволили. Больше репрессий не было. Но вся эта история, поскольку мы должны были склонить головы, покаяться, врать, подействовала на нас угнетающе и переживалась как незаживающая рана»...
    А после окончания училища и юрфака Ленинградского университета Георгий Владимов написал первые свои литературные опыты: выступил как критик со статьями «К спору о Ведерникове», «Деревня Огнищанка и большой мир», «Три дня из жизни Холдена». В 1956 году молодого автора приглашают работать в отдел прозы журнала «Новый мир». Владимов много ездит по стране, впечатления от этих поездок ложатся в основу не только его многочисленных очерков и статей, но и помогают в создании повести «Большая руда» (1961). Для ее написания ему пришлось выехать на Курскую магнитную аномалию, мотаться по карьерам, жить в общежитии вместе с шоферами и инженерами, — словом, снова отправиться «по этапу»… Потом Георгий Николаевич иронизировал: «Как говорят классики, однажды проснулся знаменитым. По крайней мере, о повести очень много писали — более 120 статей и рецензий. Для меня это был какой-то перелом. Журнальный работник, критик и вдруг — прозаик. До «Большой руды» у меня был рассказ «Все мы достойны большего», который бледненько прошел в журнале «Смена», был встречен с пожатием плеч: «Такой рассказ может написать всякий». А когда была напечатана «Большая руда», то говорили уже иначе: «Это не проза критика, это — проза прозаика». Популярность повести была такова, что по ней довольно скоро сняли очень хороший фильм.
    Уже в этой повести писателя обозначились черты художественного мировидения, которые резко отличали его прозу от, с одной стороны, авангардного потока эпигонов Василия Аксенова — почти владимовского сверстника, а с другой — от засилия сталинского «социалистического реализма». То, что делал Владимов, называлось «реализмом без прилагательных», безо всяких скидок на «тему» и «актуальность». Это была жесткая, психологически точная, эмоциональная проза, открыто декларирующая свою кровную связь не только с классикой девятнадцатого века, но и с лучшими образцами литературы советских двадцатых-тридцатых — Андрея Платонова, Всеволода Иванова, Вениамина Каверина, Пильняка и Зощенко…
    После «Большой руды» наступил новый этап в творчестве Георгия Владимова. Он задумывает повесть «Верный Руслан» и роман «Три минуты молчания». Обладая даром быть остро современным, постоянно жить проблемами своей страны, ставить перед собой, по Достоевскому, «последние вопросы» и отвечать на них, писатель обращается к недавнему прошлому. Личный во многом опыт — мать писателя была репрессирована — помог создать маленький шедевр —«Верного Руслана». Уровень правды в нем был непосильным для советской официальной литературы, и к широкому читателю повесть пришла только на излете горбачевской перестройки. История сторожевого ГУЛАГовского пса, написанная и читаемая словно на одном дыхании, по художественному и социальному воздействию сродни солженицынскому «Одному дню Ивана Денисовича». Но мы позволим себе сделать еще одну аналогию, может быть, и неверную… В начале шестидесятых годов на русский язык был переведен рассказ замечательного чешского писателя Людвика Ашкенази «Брут». Там тоже шла речь об овчарке — но охраняющей заключенных фашистского концентрационного лагеря. Жизнь и смерть персонажей в повествованиях настолько переплелись, что впору задуматься о ставших классическими «бродячих сюжетах» тоталитарного сталинско-гитлеровского двадцатого века.
    «Три минуты молчания» (1969), — вспоминал Владимов, — Твардовский принял очень хорошо. Я бы сказал, даже восторженно. Своим соседям по Пахре, где жил, Тендряковым, сказал: «Иногда думаешь уйти от всех этих дел, от «Нового мира», заняться своими вещами. Но останавливает такая мысль: вот придет парень с таким романом, кто его напечатает, кроме меня?» Вот такие его слова... Твардовский даже считал, что мой герой, морячок Сеня Шалай, — это продолжение Теркина»... После публикации «Большой руды» меня заинтересовала морская история, и я поехал в Мурманск, — это была длительная командировка от «Литгазеты» и Союза писателей, к тому времени я уже стал членом Союза писателей, поступил на рыболовецкий траулер и проплавал три с половиной месяца, с января до апреля. Из этой зимней экспедиции по трем морям Северной Атлантики — Баренцеву, Норвежскому и Северному — вырос роман «Три минуты молчания».
    За два года до опубликования романа, в мае 1967, Георгий Владимов обращается к съезду советских писателей с требованием обсуждения письма Солженицына в поддержку свободы слова. «Нация ли мы подонков, шептунов и стукачей? Или же мы великий народ, подаривший миру бесподобную плеяду гениев?» — провозглашает Георгий Николаевич. Жизнь его снова меняется: он включается в правозащитную деятельность, знакомится с академиком Сахаровым, Еленой Боннэр, с людьми, составившими в недалеком будущем цвет диссидентского движения, «узниками совести».
    10 октября 1977 года Георгий Владимов выходит из советского союза писателей. Он принимает на себя руководство московской секцией организации «Международная амнистия» и возглавляет ее вплоть до вынужденной, под угрозой ареста, эмиграции — в 1983 году. «Я ни в коем случае не хотел уезжать из России. Тогда это расставание казалось если не на всю жизнь, то, по крайней мере, на десяток лет.
    Но надо мной висело уголовное дело, статья 170-я — клевета на советский государственный и общественный строй, меня хотели арестовать, судить. Я же был правозащитником, диссидентом, человеком, близким к Сахарову, — много «наклеветал». И когда следователь Александр Георгиевич Губинский, который вел «дело» Леонида Бородина (мы с ним были очень дружны тогда), сказал мне, что скоро на меня выделят отдельное производство и я буду уже не свидетелем, а обвиняемым, а пока у меня есть выбор: либо Запад — я могу уехать, либо Восток, я, в общем, готов был пойти на суд, на процесс. Я этого не боялся. Мне казалось, что на рыболовецком траулере, где я плавал, было страшнее всякой тюрьмы и лагерей. И если бы мне было, скажем, лет 40 и я был бы совершенно физически здоров, то я бы на это пошел. Но мне уже было 52 года, к тому же два инфаркта: один «полноценный», второй врачи успели купировать. В общем, здоровье не то. Поэтому я вынужден был пойти на уступки. Кроме того, нависла угроза над моей женой Натальей Кузнецовой, тоже участницей правозащитного движения, ныне покойной. И Андрей Дмитриевич Сахаров передал мне свои опасения: «Если не арестуют вас, то могут арестовать вашу жену и вернут ее только на аэродроме, такие ситуации бывали в их практике, поэтому прошу вас подумать о том, чтобы все-таки уехать».
    И тогда Генрих Бёлль, Лев Копелев и Вилли Брандт предприняли усилия, чтобы пригласить меня на год в Германию».
    В Западной Германии Георгий Николаевич короткое время редактировал журнал «Грани», принадлежавший Народно-Трудовому союзу. Однако острое чувство правды, писательская и человеческая совестливость заставили Владимова уйти с этого поста. Он настаивал на том, что русская эмиграция так называемой «второй волны» — это, в массе своей, ушедшие с гитлеровцами «перебежчики», что «организация НТС чисто бутафорская, она служит как бы связующим звеном между двумя разведками: КГБ и ЦРУ, и там, как у космонавтов в вестибюле — в переходе из одной среды в другую, где давление выравнивается, эти люди встречаются».
    Живя в Западной Германии, работая на радио «Свобода», Георгий Николаевич Владимов не порывает связи с родиной. Дар актуальности помогает ему завершить главный роман «Генерал и его армия» — военную сагу о генерале Власове. И не только о нем, ведь история власовской армии, по сути, есть теневая, «молчаливая» история Великой Отечественной войны. И на первое место в романе писатель ставит «последние» вопросы — что такое родина? Что такое предательство? преступление? наказание?..
    Роман «Генерал и его армия», завершенный в 1995 году, получил русского «Букера». Великолепный анализ его сделал Александр Солженицын (журнал «Новый мир», 2004г., №2): «За необъятную тему советско-германской войны Владимов взялся не только как художник, но и как самый ответственный историк, перебрал, перекопал много материалов самого широкого обзора (и не раз веско и с большим достоинством проявил эти свои познания — уже и за пределами романа, во вспыхнувшей затем против автора яростной дискуссии). А как художник-изобразитель — удивительно уверенно Владимов справляется с живыми подробностями, сам в той войне не воевавши. Очень хороша уже только вступительная поэма о гонком генеральском «виллисе». Не робеет и со знанием описывает детали из действий артиллерии, танковых войск, авиации, кавалерии. Детально изучил многие военные подробности, лично-опытные материалы, — это сколько надо было вникать, прозревать, воображать»…
    Трудная владимовская правда, безыллюзорный взгляд на историю, резко разделили читателей в оценках романа. Даже писатели–фронтовики, как на передовой, оказались по разные стороны этой правды. И Георгий Николаевич очень переживал и, наверное, как-то приближал свою кончину…

     

    Евгений Сухарев [18.02.06 11:45]


    Warning: mysql_num_rows(): supplied argument is not a valid MySQL result resource in /var/www/kbandar/data/www/lito1.ru/fucktions.php on line 863

    Warning: mysql_fetch_row(): supplied argument is not a valid MySQL result resource in /var/www/kbandar/data/www/lito1.ru/fucktions.php on line 864
    Оставить комментарии | Прочесть с комментариями ()


  • МЩЕНИЕ АХИЛЛА, или ПОСЛЕ БРОДСКОГО (Евгений Сухарев).
  • ниоткуда с любовью надцатого мартобря
    Иосиф Бродский
    — Поверишь ли, вся Троя — с этот скверик, —
    Сказал приятель, — с детский этот садик.
    Александр Кушнер
    Через треть века после изгнания Иосифа Бродского и через десятилетие со дня его смерти стало окончательно ясно, что русская поэзия как единый, неделимый языковой феномен больше не существует. Мысль, может быть, и тривиальная, и высказывалась она не единожды, однако я вынужден начать эти заметки именно с нее.
    Более того, мне кажется, что изгнанник Бродский, даже если всегда находилось немало людей, не воспринимавших и не понимавших его, был последним русским поэтом, при котором такое единство и могло существовать.
    Осталось несколько имен, разбросанных по странам, континентам и поколениям. Родная речь — стоит воспользоваться словарным запасом первоклассника — оказалась жертвой политической географии.
    По Бродскому, Россия — это вакуум или, может быть, совсем не метафизическая пустыня, почва империи, покрытая серой пылью, где никакое семя не дает побегов, годная, однако, для побегов человеческих. Одна остановка — и ты уже в совсем не метафизической Европе, а то и в Америке.
    Жить в вакууме и быть свободным от него нельзя, — хочется именно так перефразировать известную, опять же, по Бродскому, «азиатскую максиму» империалистического марксизма. После вакуума, насажденного идеологией, пришел вакуум бумажный. У предшественников, сверстников и младших современников Бродского в минувшем столетии представление о том, что есть книга, что есть журнал, что есть газета, было совсем иным, чем сейчас. Существовал культ бумаги. «Если бы самый низкопробный петербургский сапожник выпускал грязный листок, который назывался бы словом из трех букв, я все равно бы там печатался. Стихи очищают», — формулировал Борис Пастернак. Культ бумаги спас в 1957 году «Доктора Живаго», как десятилетие спустя спас «Речь о пролитом молоке», «Два часа в резервуаре» и «Разговор с небожителем», ибо рукописи не горят — если их печатать за пределами пустыни.
    Теперь все по-другому. Ничего спасать не нужно. Низкопробный петербургский сапожник, издавай он какую-нибудь бульварную газетенку (а ведь издают!), смело может претендовать на роль лидера российского андеграунда. Это будет не только почетно, но и денежно. Ведь теперь андеграунд — не чета «застойному». Риск — только материальный.
    К тому же, остепенившийся, респектабельный андеграунд легко перекочевал из котельных и дворницких во Всемирную Паутину. Зачем тратиться на печать, если есть Internet Explorer или Opera? Дело даже не в технологии. Всемирная Паутина разрушила наши представления о живой литературе — так, словно у нее изменили генетический код. Книга мутировала, став порталом со свободной публикацией. Это, конечно, устраняет массу проблем, экономит время, деньги и дает автору-юзеру неограниченную читательскую аудиторию.
    Редакторы превратились в модераторов. Предмет литературной работы над текстом свелся к удалению материалов, противоречащих законодательству и правилам, которые диктуют владельцы интернет-изданий. Критики не существует вообще.
    Всемирная Паутина соткана из иллюзий. Само существование литературы в ней иллюзорно. Электронные книги лишены плоти. Пастернаковская строка «Здесь прошелся загадки таинственный ноготь» в формате Microsoft word бессмысленна. Да и «ниоткуда с любовью надцатого мартобря» Бродского на языке компьютера звучит не как эквивалент одиночества и тоски, а как обычный электронный месседж. Культ бумаги быстро сходит на нет.
    А главная иллюзия заключается в том, что русская изящная словесность, приобретя новую, дополнительную технологию публикации, может снова стать единым, неделимым державным организмом. Тоска по империи — черта, присущая людям, живущим в вакууме, в пустыне, в иллюзии. Недаром мы так быстро освоили Интернет. И, грешным делом, даже становимся его авторами.
    Тоска по империи в конце двадцатого века стала синонимом тоски по мировой культуре в начале, умалив ее до провинциальности. Нынешняя культура может быть только такой. И античная Троя, которую представлял себе друг Бродского Александр Кушнер, если бы ее вздумали возводить сейчас, была бы величиною со скверик. Поэты ведь не ошибаются никогда.
    Троя сейчас может быть лишь величиною со скверик, потому что язык нынешней изящной словесности может быть лишь величиною с анло-русский компьютерный словарь. Я сказал: величиною. Но не по составу. Это у нас впереди. Чем беднее состав языка — тем легче он усваивается, тем выше скорость его распространения. Усвоили же мы нехитрую блатную музыку, мурлычем себе под нос радиошансончик, с удовольствием ботаем по фене, и, кажется, не собираемся от такого «языкового расширения» отказываться.
    Так что некая Э. Щукина, или Эллочка-людоедка, знавшая тридцать слов, может нам только завидовать.
    К слову, наша Эллочка, сочиняй она что-нибудь в рифму, неплохо бы обжилась в Сети. Сменила бы собственное имя на звучный псевдоним, или, как теперь говорят, ник. Догадались, какой?
    Вообще с авторством в Сети происходит что-то не укладывающееся в голову. Подавляющее большинство авторов-юзеров публикуется под псевдонимами. Можно объяснить это игрой или традиционной уже формой интернет-общения, можно подумать о вполне понятном стеснении — ну, пишет человек стихи, ну, «не подходите к ней с вопросами»… Нет, все-таки тут, мне кажется, то же умаление поэтического языка, та же Троя величиною со скверик…
    Обеднение поэтического языка и подмена традиционного, в социмперском понимании, самиздата и андеграунда массовой «сетературой» абсолютно закономерно привели к проникновению в «бумажную», книжную сферу «сетературных» понятий о писательском ремесле. Литературные журналы сегодня все больше тяготеют к комбинации клавиш ctrl a, ctrl c, ctrl v, delete и enter. При мизерных, «по сравнению с 1913», а если точнее, с 1990 годом тиражах это даже неплохо. У «толстых» журналов есть теперь электронные версии, читательский круг расширяется. Расширяется и круг авторов, но за счет не редактируемой никем «сетературы». Пустыня только сменила почву, предоставив возможность респектабельному андеграунду произрастать свободно, — «Поколение дворников и сторожей /До отвала наелось своих миражей», — сказано очень точно Игорем Карауловым. Недаром журнал «Арион» не принимает от авторов электронные версии стихотворений, доверяясь обычной почте. Андрей Грицман, издающий в США периодическую сетевую «Интерпоэзию», ежегодно печатает ее «бумажную» версию. Порталы «Точка Зрения» и «Словесность» работают традиционно по редакционным отделам — как аналог «бумажных. А Дмитрий Кузьмин, инициатор и создатель сайта «Вавилон», активно сотрудничает с несетевыми авторами, и за короткое время выпустил несколько «бумажных» антологий русской лирики.
    Что же касается собственно книг, можно сказать — их практически нет. Монополию тут держат — и это понятно — Москва и Питер. Большая часть изданий оседает «на родине». Редкая книга перелетит через российскую границу: при тираже в полтысячи экземпляров (у Александра Кушнера, например) ей трудно покинуть даже «лужковскую кольцевую».
    Так что русская книга до сих пор находится в изгнании. Точнее, в той самой «внутренней эмиграции», которой корили совимперские идеологи Бродского и его последователей.
    И человеку, вознамерившемуся писать стихи «после Бродского», после империи, следует помнить о Троянской войне, которая все-таки была, об Ахилле и Гекторе и об окончании мифа. Нужно, по крайней мере, ответить на вопрос: стоит ли возводить Трою величиною со скверик.
    У русской поэзии начала XXI века есть две возможности: или тосковать по мировой культуре, или же стать ею.
    Тоска непродуктивна. Иосиф Бродский выбрал второй вариант.

     

    Евгений Сухарев [26.01.06 11:06]


    Warning: mysql_num_rows(): supplied argument is not a valid MySQL result resource in /var/www/kbandar/data/www/lito1.ru/fucktions.php on line 863

    Warning: mysql_fetch_row(): supplied argument is not a valid MySQL result resource in /var/www/kbandar/data/www/lito1.ru/fucktions.php on line 864
    Оставить комментарии | Прочесть с комментариями ()


  • С газом, но без курантов (Евгений Сухарев).
  • Меня спрашивают: как я встретил Новый год? Чтобы не быть голословным и отвечать общими фразами, я прилагаю следующий текст.

    В конце восьмидесятых годов, на пике горбачевской перестройки, с полок наших магазинов почему-то исчезли сахар и мыло. Совсем. Как будто эти два вполне безобидных и аполитичных товара вдруг были объявлены пережитками застоя и волюнтаризма. И отныне против них следовало нещадно бороться во избежание диабета и нездоровой белизны на лице и руках.
    Более того, спрашивать у продавцов сахар и мыло стало даже неприлично. Продавцы воспринимали вопрос как личное оскорбление.
    Появились новые советские традиции. Например, в гостях следовало дарить хозяевам килограммовый мышиного цвета бумажный пакет сахара и пару кусков мыла — одно хозяйственное, другое туалетное. Если к обязательному набору добавлялся стиральный порошок «Лотос», это считалось высоким шиком и символом почтения. Потому что отсутствие искомого товара в советских магазинах автоматически означало его наличие в других местах.
    Короче, в жизни нашего народа мало что изменилось. Разве что добрых традиций стало больше. Ну, и их изустных толкований…
    Вот образчик разговора из того времени.
    — Вы, пардон, руки с мылом будете мыть?
    — С мылом.
    — Тогда чай, извините, будете пить без сахара…
    У многих до сих пор остался во рту привкус советской сладкой жизни, а в руках — ощущение щелока и хлора, словно из всей таблицы Менделеева не осталось ничего, кроме как для мойки и стирки...
    Не думайте, однако, что социализм у нас давно кончился. Большевики должны были взять власть, и они ее взяли — для того, чтобы каждая кухарка смогла управлять государством. А какая кухарка без кухни? А какая кухня без газовой плиты? И какая плита без газа?
    Отнимите у кухарки ее орудие производства — газовую плиту — не останется ни кухарки, ни государства, ни управления…
    Так вот, управляют нами большевики — потомки тех самых кухарок, членов партии с …надцатого года. Правнуки тех хозяек, которые пришли в политику из коммунальных кухонь в результате уплотнения. И логика у них — коммунальная, уплотнительная.
    Вот образчик разговора из сегодняшнего времени.
    — Вы, экскьюз ми, хотите жить с газом в квартире?
    — Хочу.
    — Тогда, будь ласка, Новый год будете встречать без курантов…
    Как говорится, в логике не отказать. Где в нашем государстве есть куранты, первым своим ударом возвещающие о приходе Нового года, нового времени? Нет у нас курантов, и не было никогда… вернее, были, но теперь они четырнадцать лет как «за бугром», за кордоном — в России, откуда и газ к нам идет, — пока, — бьют себе на Спасской башне московского Кремля… Не хотите ли позаимствовать? А, не хотите!.. Ну, тогда есть еще Биг Бен, это в Лондоне. В Великобритании. Короче, в Евросоюзе. Но там не хотят вас…
    В общем, не будьте наивными и доверчивыми. Не берите пример с меня и моего семейства… Мы приготовили шампанское, чтобы после поздравления президента с первым ударом часов — каких угодно, пусть даже виртуальных! — встретить Новый год.
    Но не было никакого «соло для часов с боем»… Даже часов не было...
    Мы посидели немного перед цветным ящиком, допили шампанское и разошлись по комнатам — благо, их у нас немного, две на пятерых.
    Зато мы встретили Новый год вместе со всей наивной страной — с газом, но без курантов...

     

    Евгений Сухарев [04.01.06 10:11]


    Warning: mysql_num_rows(): supplied argument is not a valid MySQL result resource in /var/www/kbandar/data/www/lito1.ru/fucktions.php on line 863

    Warning: mysql_fetch_row(): supplied argument is not a valid MySQL result resource in /var/www/kbandar/data/www/lito1.ru/fucktions.php on line 864
    Оставить комментарии | Прочесть с комментариями ()


  • ПАМЯТИ ГРИГОРИЯ ПОЖЕНЯНА (Евгений Сухарев).
  • Поженян Григорий Михайлович (1922-2005), известный поэт-фронтовик, член Союза писателей Москвы, дважды лауреат Государственной премии России.

    В поколении писателей Великой Отечественной и, шире, в русской литературе второй половины ушедшего века Григорий Михайлович Поженян — фигура недооцененная. Уроженец провинциального Харькова был сначала вброшен в большой мир флотской службой и войной, на которой получил тяжелые ранения и объявлен погибшим. Затем, перебравшись в Москву и окончив, с перерывами, Литинститут, тянул лямку профессионального литератора, зарабатывая киносценариями, текстами песен и выпуская малооплачиваемые книги стихов. Количество книг — около тридцати — говорит лишь о колоссальной работоспособности, а не об издательской удачливости этого человека. В послесталинские и позднесоветские времена на слуху у публики были имена Слуцкого, Левитанского и Межирова; некрасовская мощь Галича, высокая лирика Окуджавы и слава Владимира Высоцкого перевернули наше представление о русской песне. Для кино работали Нагибин, Борис Васильев и Юрий Бондарев. Их «проекты», говоря современным языком, были гораздо успешнее, чем поженяновские. И громкие споры меж «поэтами эстрады» и «тихими лириками» как-то чересчур выпячивались, чтобы их быстро забыть…
    Григорий Поженян всегда оставался в тени имен «первого ряда». Что позволяло ему жить и писать со спокойным достоинством, по-мужски профессионально. Спокойное достоинство определялось его военной судьбой, трудными годами полуофициального признания и заступничества за опальных друзей и учителей. Лишним подтверждением этому служит написанный совместно с Овидием Горчаковым и Василием Аксеновым (под псевдонимом Гривадий Горпожакс) язвительный роман-пародия «Карьера агента ЦРУ 0014», опубликованный лишь на излете горбачевской перестройки.
    … Лучшие стихи Григория Михайловича Поженяна будут читаться и помниться очень долго.

    http://grustno.hobby.ru/poetry/gp.htm

     

    Евгений Сухарев [25.09.05 15:07]


    Warning: mysql_num_rows(): supplied argument is not a valid MySQL result resource in /var/www/kbandar/data/www/lito1.ru/fucktions.php on line 863

    Warning: mysql_fetch_row(): supplied argument is not a valid MySQL result resource in /var/www/kbandar/data/www/lito1.ru/fucktions.php on line 864
    Оставить комментарии | Прочесть с комментариями ()




    архив сообщений 1-13





    СООБЩИТЬ О ТЕХНИЧЕСКИХ ПРОБЛЕМАХ


    Регистрация

    Восстановление пароля

    Поиск по сайту




    Журнал основан
    10 октября 2000 года.
    Главный редактор -
    Елена Мокрушина.

    © Идея и разработка:
    Алексей Караковский &
    студия "WEB-техника".

    © Программирование:
    Алексей Караковский,
    Виталий Николенко,
    Артём Мочалов "ТоМ".

    © Графика:
    Мария Епифанова, 2009.

    © Логотип:
    Алексей Караковский &
    Томоо Каваи, 2000.