Эрнест Стефанович: 2007-й - год чтения. И - читателя!.
Эрнеста из Вильнюса, по фамилии Стефанович, я заочно знаю давно - как зашибись какого интересного интернет-автора. Мы даже и в реале пересекались, если память мне не изменяет, в 2005 году на вручении (так и тянет написать "вставлении") премии "... перо Руси". Стефанович заслуженно получил нагрудный знак. Я - бумагу, приравненную к оному, но без звона.
Таких авторов рецензировать легко и приятно. Так же, как легко и приятно читать "байки об искусстве", синтетические образчики былого и настоящего - то есть преломление представлений об ушедших деятелях искусства в умах и сердцах современников. Этот жанр (если, конечно, он мастерски выдержан!) богат возможностями - придраться к нему практически невозможно ("Я так вижу, и все!"), а усваивается гораздо легче академических изысканий. Могу поздравить себя с тем, что мои познания о Курбе и Гомере обогатились видением этих легендарных персон глазами Эрнеста Стефановича. Это - без иронии. Персонажи ожили, задышали...
Единственное, что удивило меня - название сборника в интерфейсе. При чем тут "2007 год - год чтения"? Годом чтения, по моему глубокому убеждению, должен быть каждый год. Каждый час. Каждая минута. Особенно для человека мыслящего. То есть "читателя", также поименованного в заголовке.
Да и официозом заметно тянет от этого названия...
Но, после недолгой внутренней борьбы с собой, оставляю его - вдруг кто-то из коллег увдит в нем то, что осталось мне недоступно? Или автор снизойдет до пояснений?
В час добрый!
Редактор литературного журнала «Точка Зрения», Елена Сафронова
Не будем пересказывать один из самых известных в мире сюжетов. Эпических, сценических, бытовых и даже эстрадных. В нем, правда, всего двадцать четыре песни. Но такие это песни песенщин, что до восьмисот строф пятистрочных каждая!
Потому и не будем. Всего позволим себе усомниться в правдивости песенок.
Ибо великим поэтом, но слепым был Гомер: так мастерски воспеть супружескую верность Пенелопы. И так неверно!
С чего бы ей, женственной и умной, быть верной такому же умному и мужественному, но одному пусть и Одиссею?
И, действительно, опираясь на свидетельства не столь известных, как Гомер, и совершенно неизвестных исследователей древности, относительно верности Пенелоповой, можно прийти к обратному мнению. Эх, хо-хо:
Где относительности мера?
На имя родины Гомера
Семь городов претендовали,
Хвалу поэту воздавали...
Но от случайных провожатых,
Слепой, зависел он когда-то…
Начать хотя бы с наследственности.
Достоверно никому в Этолии не известно имя той легкомысленной наяды, которая без долгих уговоров приняла в свои текучие объятия изгнанного из Спарты Икария и нарожала ему пять сыновей и одну дочь Пенелопу.
Да и у самого Икария братова жена Леда спуталась с Зевсом, который в образе длинношеего лебедя утолил ее лоно.
После чего с плюсом девяти месяцев родила ту еще штучку – Елену Прекрасную, прозванную за тройные эротации с военными Троянской.
Или сама эта Пенелопа в прошлом… Зрела струеволосая и голубоглазая, как снопик льна, сжатого вместе с васильками… На лакедемонских лугах бегала в мини-платьице за овцами.
Однажды перед грозой догнал ее, наклонившуюся в каком-то гроте, один козел и беспрепятственно взял самое дорогое.
На счастье каждого козла –
Любовь, и в самом деле, зла!
Хотя мог бы и купить, и обворожить, и по-иному облапошить, потому что был, на самом деле, богом торговли, краснобайства и обмана Гермесом.
Пан родился. Не пан, "как в Польше – у кого больше", а – с рогами, хвостом, по пояс в шерсти и на копытах. Страшный, как черт. Настоящий, а не малеванный.
Между прочим, до сих пор при живых родителях в беспризорниках числится!
Потому – сунулся, было, к отцу, а тот весь в бегах, только крылышками на ногах зашелестел:
– Козел! – говорит.
Крутанул Пан рогами:
– Сам ты козел, – говорит, – если одного сына не мог по-человечески сделать!
Гермес как рассердится!
– Пошел, – кричит, – к матери!
В смысле – к Пенелопе. А той и вовсе на дитя красиво наплевать. Как говорится даже в последующем фольклоре народов Европы:
Ах, как был нравствен Мефистофель,
Избрав занятий чертов профиль –
Бессмертье на душу менять,
В сравненье с той, чье имя – мать,
Но посчитавшей вдруг, что лучше,
Забыв дитя, благополучье
Взамен подкидышу иметь
И слыть рожалой девкой впредь!
Она уже иностранца Одиссея окрутила и живет себе на Итаке припеваючи, как в прошлом порядочная, как в будущем – дургеневская девушка.
Ни разу не краснела... от стыда
За то, что не краснеет никогда!
Потому что благородный сын Лаэрта, не обнаружив в свадебную ночь того, что полагалось бы, ничего в объяснение этого, кроме рожалостных слез, не мог допроситься и потом всю жизнь о том помалкивал!
Старый Лаэрт отдал новобрачным дворец. Родился Телемах. Троянская война началась. Одиссею повестку принесли. Погнал, было, дуру, что единственный кормилец-одевалец в семье.
Призывная комиссия разоблачила. Пришлось идти. Человек предполагает, а боги располагают. Думал Одиссей, что ненадолго, но только через двадцать лет вернулся…
Вернемся и мы – к сомнениям.
Пролетели годы. Все уцелевшие герои осады Трои демобилизовались, а об Одиссее ни слуху, ни духу. Во дворце Пенелопы день и ночь толклись женихи – сто восемнадцать душ.
Можно поверить, что она была к ним равнодушна? При ее опыте сокрытия даже добрачных связей?
Однажды хвастала сама:
– В меня влюблялись без ума!..
Но долго думала потом
О тех, которые – с умом.
Великий аэд Гомер не мог скрыть, что кое-кому из умных женихов Пенелопа отдавала предпочтение. Особенно успешно капали ей на мозги Амфином и Антиной. Но замуж она мудро ни за кого не выходила.
Именно – мудро, ибо сто восемнадцать есть сто восемнадцать, а не один и тот же каждый день!
Замужество?
Причудливый мираж:
Дворцы, фонтаны и верблюды...
Дворцы падут за этажом этаж,
Исчезнут струи и запруды.
Реализуется из всех причуд
Один уздой обманутый верблюд!
О мудрости красноречиво свидетельствует осторожное поведение Пенелопы: спускается в общий зал из укромных верхних комнат в обществе служанок и держится всегда в стороне от толпы гостей.
Ясно – чтобы ни один фаворит опрометчиво не скомпрометировал ее перед другими!
С другой стороны, из огромной толпы можно легко и не заметно, по одному, ускользать и восходить на горючее ложе соломенной или всамделишной вдовушки.
Все в полном соответствии с диалогом:
– Клянусь тебе, как перед богом,
Я мужу изменить бы не смогла...
– И я… – но если перед богом,
А не во тьме укромного угла!
И последнее.
Самый древнегречески подкованный русский поэт Н. И. Гнедич на каждом всемпозиусе подчеркивал: "Гомер не описывает предмета, но как бы ставит его перед глаза: вы его видите".
Чтобы таково тщательно и любовно ставить перед глаза читателя что-то, надо прежде и свои зрячие глаза иметь!
Выходит, старый и слепой Гомер не всегда был стар и слеп? Подробное объизображение Итаки в "Одиссее" недвусмысленно свидетельствует о том, в каких бывальцах, минимум, на ней он сам перебывал.
Да не Гомер ли первый утешитель Пенелопы после многих одиноких ночей?
Ведь только в этом случае становится понятным сам факт появления в поэме пышного венка похвал сорокалетней невесте, будто сотканного из глубокой благодарности за незабываемые минуты или даже часы запретной любви:
"Встала из мрака младая с перстами пурпурными Эос; ложе покинул тогда"…
Но мы не позволим страстному потоку поэзии Гомера поглотить своим великолепием те малые, скрупулезно суммированные крупицы правды, которые заставляют сделать вывод…
Да, да, Пенелопа ничем от своих родственниц Елены и Клитемнестры, как и от других сладострастных дочерей Зевса, не отличалась.
Миф о ее верности – он и есть не более чем миф.
Все может быть,
Все может статься,
Любая может поломаться,
Помучив, прежде чем любить,
Но не хотеть? Не может быть!
То-то – потому пошло, посмотрите, читатели, по словарям выражение о хитрой уловке, якобы для обмана женихов – "ткань Пенелопы". Но, оказывается, и для всеобщего окозамыливания (укр. – очковтирательство): что днем целомудрие соткет, то ночью страсть распустит!
То-то – потому, честь Пенелопову стремясь охранить, пришлось Одиссею с Телемахом всех женихов махом порешить. Чтобы ни один из ста восемнадцати ни под каким живым видом не проболтался!
То-то – если следовать литературным наставлениям горького соцреализма и проследить связь истории с современностью, – до се все Пенелопы только на ткань неверности способны!
То-то – потому:
Журналюги, не любя такой теории,
Заменили "о" на "е" в и с т о р и и!
Чего стОит истерия вокруг испанской актриски Пенелопы Крус (Penelopa Kruth)! Чи ни Брижжит, чи ни Бардо!
Восхищаются ею мужчины:
– О, у вас ни единой морщины!
– Вы мне льстите, как я погляжу,
Есть одна...
– Где?
– На ней я сижу!
Эта – коза и коза. Ни кожи, ни рожи. Як наши читачкы, у которых полна пазуха цицёк, кажуть: дви лучины тай горсть соплэи… ничОго, крим нэйверносты.
Ай, нет, нет, наоборот – верности… тому режиссеру, который снимает ее на одну картину. Будь то те же "Бандитки", "Ванильное небо" "Сахара", "Готика", "Фанфан, который тюльпан", "Кокаин", полный "Ноэль" или вообще "Проснуться в Рено"…
Еще б с кем поамуриться! –
У Круски на уме.
Во всем умна... как курица,
А в этом – будто две!
И вот уже не мифический Гермес, а Лапша. ру вешает на уши весть, извольте радоваться, о свадьбе Пенелопы с Томом Крузом (Tom Cruise).
Красивая супруга – счастье, да.
Иметь такое счастье – вот беда!
А три года перед тем – куда режиссер козу за счастьем ни тянул, туда и Том на беду мотался. Никак не наоборот:
Бегать ей за ним? Вы что? Неловко.
Видано ль: за мышью – мышеловка?
И вот уже на странице "Красота не знает времени" помещают полсотни фотографий голой мышеловки, которой за это, не известно за что, вручают в Париже Орден изящных искусств и словесности!
Все, конечно, догадываются или знают – за что:
Возле моря, загорая,
Потеряла честь.
И не тужит. Иль вторая
Где-то дома есть?
То-то, выходит, не родился на эту Пенелопу еще свой Одиссей, не говоря уже о том, чтобы самой подумать себе блюстителя нравственного, какого-никакого Телемаха завести. А не собаку…
А так конечно… порода есть… Не у собаки, у хозяйки животного. Древняя. Козлопанно-пенелопая. Твердиземно… модная.
Это же рядом – Испания и Итака. Через Италию никакая ни одиссея, а пару часов перелететь… Если любишь загорать, ткемаля ткань Пенелопы:
У Пенелоп всегда одна неверная любовь, –
Объекты сменные. Очередной, не прекословь!
Как говорится, не по-английски – IMHO: "In my humble opinion" (по моему скромному мнению). А – по-русски – ИМХО: "Имею мнение – х… оспоришь!"
Причем, у исконно русских просим извинения за троеточие в третьем слове. Потому что в "Русских народных сказках", собранных и напечатанных Афанасьевым в 1867 году, оно было набрано 177 раз – полностью!
А один их самых умных людей России, романтический переводчик "Одиссеи" Василий Андреевич Жуковский (1783 – 1852), наставник царских детей, придворный поэт и друг А. С. Пушкина, еще и раньше не смущался употреблением этого слова, характеризуя его как повелительное наклонение просторечного "ховать"!
Вот такое мнение. Внимательного читателя всего написанного. Который иногда насмешливо легкомысен. Невзирая на имя. А так-то он серьезный – Эрнест…
по фамилии Стефанович – из г. Вильнюса.
За сорок недель до рождения Гюстава Курбе его уже довольно ясно срежиссировал отец Режис. Тем не менее, матери вдруг приспичило лезть за сыном в капусту посреди новогодней ночи. И в такой темноте, что никто не увидел, произошло это событие до или после нуля.
Поэтому рождение младенца стали отмечать дважды в год. А потом и вовсе биографы все перепутали, нарисовав дату рождения десятого чтиюня, а тридцать первое гдекабря сделали числом смерти!
Первое, что натурально увидел Гюставчик, была довольно не бесплатная акушерская помощь, понятно, кверху ногами. Происходил очередной рост инфляции, поэтому начал расти и плод любви, даже некоторое время – без отрыва от пуповины.
Несмотря на то, что родился не с той ноги, его своевременно и ухватисто спеленали и бережно, словно снаряд, уложили на хранение к друзьям по счастью.
С родительницей он познакомился, когда она вдруг зажала ему нос, чтобы новоявленный гений распахнул рот и начал всемирно известный процесс питания.
К его удивлению, при обмене веществ никто никого не обманул, а родителей вообще не выбирают. Может, и было в его матери что-то такое, не очень разумное, зато доброе и вечное, и щекотное.
Казалось, что теперь коротай время соской, смотри да впитывай. Оказалось – не казалось.
Не все так просто в жизни, а в жизни великих, тем более. Фамилия его отца была Courbet. Гюставу она не нравилась, но беззащитного ребенка заставили взять ее себе.
И тогда впервые у него появился страх. Перед жизнью, перед сильными мира сего родными Жаном, Дезире и другими, которые сначала швыряли капустные кочерыжки в невиновного аиста, а потом потребовали, чтобы их называли членораздельно, а не слюняво гукали в ответ.
А женщины фермы Франш-Конте близ Орнана уже тогда приставали к нему с непонятными:
– А-а-а-а!
– Пись-пись-пись!
Водили пальцами по деснам и совали туда ложку, приговаривая:
– Ам-ам!
Дальше – больше. Вплоть до того, что, наконец, в процессе обогащения себя всеми знаниями, которые выработало человечество, Гюстав Курбе испытал то же чувство одиночества, которое позже стало присуще основоположнику экспрессионизма Эдварду Мунку.
Когда неистово орущего индивидуя поставили в безвыходные условия глухого угла комнаты смеха, на прилегающих стенах плача появились его первые этюды не маслом или разными акварелями, но более естественными возрасту консистенциями.
Сельский аптекарь, подняв палец, картинно рецептировал:
– Агвентум каки!
– Солюциум ссаки!
Это были работы "Крик" и "Голос", положившие начало циклу "Серьезно писать стыдно". Обсуждения продолжались и в диалогической струе:
– Писать – как пИсать!
– Так несложно?..
– Когда терпеть аж невозможно!
Жаль, но последующие шаги Гюстика не позволили продолжить этот прекрасно начатый видео-аудио-ряд портретного скотства.
Что делать, если на роду написано с грубыми ошибками?
Что мог намалевать Малевич, кроме "Черного квадрата"?
Или нагромоздить Пикассо, обожавший в кубовой играть в кубики?
А что накромсал неласковый Веласкес, который любил препарировать разных зевномодных и слепопитающих и, – по воспоминаниям Ивана Николаевича Крамского, – поэтому писал обнаженными нервами?
– Ой, на фиг столько буквочек?! – ужаснулся младший Курбе, впервые развернув выцветшую газету.
– Весь в отца пошел, – зашептались домашние.
Оказалось, не пошел… в отца, а только в цветную рисовальную школу в Безансоне. Где маэстро Шарль Флажуло ежедневно, сколь мог розговито, развивал дитя:
Дело умно выбирай,
По себе найти старайся.
Есть талант – не зарывай,
Нет его – не з а р ы в а й с я!
Вскоре обнаженный Гюстик звонко, будто в пустой таз, изливал в произведения неповторимые потоки не только нервной, но и других систем.
Потому, наверно, и стоял в искусстве очень высоко и одиноко, выделяясь настолько, что у него не было учеников. Пока не научился ходить по-настоящему.
И тогда, за много-много дней до грядущей сладкой славы, он ушел из жизни своих близких и недалеких людей в даль действительности. Почему? Просто живописец рано понял, что сейчас, сегодня – это вовсе не жизнь, точнее не настоящая жизнь, а лишь строительство будущей.
Поэтому он неустанно менял школы жизни и живописи. Когда они кончились, и от многих не осталось камня на камне, Курбе стал зрелым по Ф. Ницше.
То есть вернул себе серьезность, которую некогда явил в детских играх, – простился с романтизмом в живописи и в неустанных поисках имени добрался до реализма.
Что за художник – без имени?
Словно корова без вымени –
Что с немолочной возьмешь?
Словом, пускают под нож!..
Во избежание чего и нарисовались: сначала картины "Раненый" и "Погребение в Орнане", а потом – автопортретные "Человек с трубкой", "Мужчина с трубкой" и харизматичные "Дробильщики шоссейных камней". Вот когда еще во Франции была заявлена проблема дураков и дорог!
Дорогу к натурализму художник проделал уже с разными другими: "Крестьяне из Флажи, возвращающиеся с ярмарки", опять "Кюре, возвращающиеся с товарищеской пирушки»".
Далее: "Встреча", которая одновременно и "Здравствуйте, господин Курбе", и даже "Богатство, приветствующее гения", "Пожар" и, наоборот, "Море у берегов Нормандии", реальная аллегория "Мастерская художника".
Последняя даже попала – кто бы мог в те времена подумать? – на обложку книги искусной авторши аж третьего тысячелетия Лилии Байрамовой!
Углубляясь в натурализменное творчество, мастер прикоснулся не только к изобразию обнаженщин из народа: "Веяльщицы", "Деревенские барышни", "Девушки на берегу Сены". Но к пробуждению и взаимной чувственности: "Уснувшая пряха", "Гамак", "Купальщица, спящая у ручья".
За каждой новой работой шли скандалы. Гюстава Курбе называли разрушителем всех приличий, а натуру на полотнах – грубой и безобразной. Его "Купальщицы" подверглись экзекуции хлыстом Наполеона III.
Плодам листва – убранство летом.
Вам, девы – роскошь туалетов.
Зачем? Забыли силу наготы?
Кто листья ест, не трогая плоды?
Вырисовывая фигурные композиции и отдельно внушительные фрагменты в сценах охоты и ню: "Травля оленя", "Девушка с попугаем", "Купальщица", "Женщина с пуделем", "Купальщицы", "Источник", – Гюстав пытался выдавать и речевые ландшафты:
– Я преодолел традицию, как хороший пловец переплывает реку: академики в ней тонут!
– Все течет, все из… меня… ется!
Но так настрадался и нанюнился при передаче голой действительности, что в сердцах оборотился и к ню-иронии:
– Не выпукливайся, кукла:
Я лишь выпукл, ты впукла! –
Понятно, что, встречаясь с податливыми парижанками, Курбе естественно пришел к ненасыщенной фактуре мазка живойписи.
Однажды осенью так ненатурально долго насыщал чувственную цветовую палитру, стоя на коленях перед входом в натурщицу, что его осенило: "Весь народ – из одних ворот!"…
…Выйдя из них потрясенный, он лихорадочно набросал на холстах распахнуто голые шедевры "Спящие", "Обнаженная" и "Происхождение мира".
Да, да, последнее произведение даже не во всех каталогах упоминается. Между тем:
Не естественно разве
Стать чувствительным, чтоб
Всю естественность грязи
Показать в микроскоп?
И мастер кисти натурально показал. Всем, кто хочет увидеть "Происхождение мира" и другое ню, милости просим – загляните в здание бывшего вокзала Орсэ, Париж.
Понятно, что:
Вырази наисложнейшее простым –
И твое искусство назовут святым!..
Но ведь вот какая ситуевина: суета сует, или сюита суёт?
Какие б ни создали в мире шедевры,
А скрытые были и будут резервы…
И снова Гюстав в поисках, и все чаще заканчивает их на дне бокала, который то ли сначала был наполнен до половины, то ли уже потом стал пуст – и тоже наполовину.
Легко сказать –
Оригинальности добиться:
Так пить, чтобы писать,
Писать, чтобы напиться?
Курбе то уходил в себя, то искал в толпах свободно вопрошающих: "Кому нести, чего, куда"? – парижских коммунаров своего состаканника Пьера Жозефа Прудона.
Свобода слова?.. Это как
Своеобразный шумный брак
Меж сладкой правдой простаков
И горьким опытом веков!
Своего единомышленника, писателя и теоретика анархизма Гюстав изобразил на картине "Прудон и его семья". Ах, какая великая дружба связывала их!
Только начнет один, например, развивать тему:
– Буриданов осел… – как другой уже соглашается:
– Буриданов – козел!
Едва один поднимет два растопыренных пальца перед какой-нибудь торговкой на разлив, как уже другой проникновенно старой теперешнице объясняет:
– Да это не – "Мы победим!"! А – "Два по сто!"
Но, в конце концов, художник и уходит, и теряется окончательно. Где он, что с ним?
Историю вершат моменты,
Когда свергают монументы, –
и поговаривали, что вместе с деклассированными друзьями он так классно погулял на ломайской демонстрации 1971 года, что, декретно расправляясь в Комиссии изящных искусств Парижской коммуны с музеями, "один за всех, и все на одного" – сломал Вандомскую колонну. Поистине:
Эта страсть митинговая –
Первобытно не новая.
Поплакатная, устная –
Отражение чувства ли?
И мышление стадное –
Вряд кому-либо надное...
Первая в истории диктатура пролетариата разогнала все злачные и живописные салоны, и безработные натурщицы с обольстительными фигурами речи и с широкими фибрами души: "Коммунары – кому надо?!" – тоже двинулись на улицы.
Если вспомнить, что душа по-гречески – психе, то станет понятен их порыв:
О, вы, т е л е с н ы е психеи!
Виват! Свобода наготе:
Чтоб доходил разрез до шеи
И до колена – декольте!
Один разговор с теми, которым это было надо. А мужчин в приличной одежде, которые не желали платить за сомнительное удовольствие, бунтарки, скрепя сердце и собственные развилки ног, кастрировали на месте.
Говорят: все люди – братья…
Ну, а как же те, что в платьях?
И с порядочных сестер по декольте, но не по классу вожделения, срывали ценные висюльки и кружевные лифы.
Но изгнанное правительство Луи Адольфа Тьера, жирующее в Версале, подсуетилось и с помощью прусских солдат организовало свое возвращение. Тут они и схлестнулись. На баррикадах. Где коммунары шли в последний и решительный бой, умирали, но не сдавались.
Победительницами из борьбы с чужаками, но, оставаясь живыми, выбирались только натурщицы. И выбирали лучших, и брали охотно пленных, особенно за известные места, и после натуральной и денежной контрибуции отпускали восвояси.
Интервенты, сломив сопротивление парижан, усеяли трупами бланкистов и сторонников Прудона не только Елисейские, но и другие мало-мальски известные поля в округе. Печально, однако:
Свято право нации
На интертрепации! –
и еще долго идущие следом за великими свое видение последствий террора выставляли на каждом вернисаже (фр. – лакировка!) именно так:
На поле лубочном немецкие трупы,
Французы победно стоят посредине…
– Где ж наши убитые? – зрители – тупо.
Натурщицы – остро: "На ихней картине!"
Меж тем, как брехня гоняющихся за мухами терьеров, повисли правдивые речи оченевидцев. Которые всегда – тогда и до се:
Слоняются – п о д м у х о й, травят слухи,
В которых делают – с л о н а из м у х и...
По их версии, версальские слон-терьеры наладили Гюстава Курбе кормить Прасковью Федоровну на нарах, а после обложения штрафом – ого-го-го! – в триста тысяч франков на восстановление буржуйной статуелы – и вовсе в Швейцарию…
Рассказывали, будто гордый художник еще пытался как-то прыгать, переписывая свои же картины, но докатился до таких лишений, что нищие подавали. А его русский современник поэт Федор Николаевич Глинка писал, что у таких – "все колеса спрыгнуты с осей и каждому колесу хочется на чужой оси повертеться"!
Хватал без закуси "ерша",
Скулил, как собачонка:
– Пью за свои – болит душа,
А на дурняк – печенка!
Однако его советы начинающим были, как прежде, мудры и категоричны:
– Не делай то, что делаю я.
– Не делай то, что делают другие.
– Если сделаешь то, что некогда делал Рафаэль, тебя ждет ничто – самоубийство.
– Делай то, что видишь, что чувствуешь, что захочешь!
Утверждали, что так он с честно полученными – циррозом печени и квитанцией о конфискации картин – в Ла-Тур-де-Пельц и упокоился.
А как все было в натуре? Кто-нибудь знает?
Что? Где? Как? Почему? Кто? Куда? –
Шесть вопросов... От них – никуда...
За окном пусто, серо, не выразительно, и ничего, кроме будущего, не видно. Более того, ничего нельзя заметить написанного на замечательной стене стиля "Порокко" в мемориальной квартире живописца. Ничего – и на другой, третьей и четвертой. Тьма реакции.
Впрочем, ничего и не слышно. Ни самого начинателя натурализма Жана Дезире Гюстава Курбе, и ничего о нем.
Где ты, мастер? Вязко висит на хищных орхидеях ушей тупая тишина. В ней – нет, как нет, нам ответа.
И только за углом кошмарно голосят все из себя в оптимизме и даже в себе ковыляющие клошары: "Подходи, не ленись, покупай живопись"!