О проекте | Регистрация | Правила | Help | Поиск | Ссылки
Редакция | Авторы | Тексты | Новости | Премия | Издательство
Игры | «Первый шаг» | Обсуждение | Блоги | Френд-лента


сделать стартовой | в закладки





Статьи **




Александр Балтин: Контрастные, но и близкие - 2.

Огромное эссе, некоторые пары кажутся составленными искусственно, родство других почти несомненно. Как интересно!

Редактор отдела поэзии, 
Борис Суслович

Александр Балтин

Контрастные, но и близкие - 2

1
Нежный, в палевых разводах философичности Батюшков; медленное прорастание всё больших смыслов сквозь дворянскую высоту речи, рассчитанную на немногих, золотые нити вибрирующей мысли…
И – Есенин: рождённый мощью и густотой народа, словно в красно-зелёных тонах, грубый – порою кажется: но это просто русский размах: размах Пугача, или бездна чёрного человека, заливающая всё алкогольная бездна…
Нити связей: тонко прорисованные сквозь звук, сквозь слово, растущее из метафизических, непонятных самому поэту пространств.
Я берег покидал туманный Альбиона\"...
Божественная высь! - Божественная грусть!
Я вижу тусклых вод взволнованное лоно
И тусклый небосвод, знакомый наизусть.
И, прислоненного к вольнолюбивой мачте,
Укутанного в плащ - прекрасного, как сон -
Я вижу юношу. - О плачьте, девы, плачьте!
Плачь, мужественность! - Плачь, туманный Альбион

Какая божественная твёрдость слова, словно очищенного от любой шелухи, от всего наносного, нелепого, мелкого.
И – глубинная, словно старообрядческая метафизика Есенина:
Душа грустит о небесах,
Она нездешних нив жилица.
Люблю, когда на деревах
Огонь зеленый шевелится.
То сучья золотых стволов,
Как свечи, теплятся пред тайной,
И расцветают звезды слов
На их листве первоначальной.
Та же благословенная твёрдость, странно включающую и нежность и величие, тот же огонь мысли…
Они противоречиво разные – Батюшков, Есенин; они родственны через века, через пространства, через поэтическое величие…
2
Звук Боратынского: нежный, напевный, медитативный; но – вдруг взрывающийся раскатами водопада, разлетающийся сотнями звенящих брызг, рвущий пространство, гудящий, ярый:
Шуми, шуми с крутой вершины,
Не умолкай, поток седой!
Соединят протяжный вой
С протяжным отзывом долины.
Я слышу: свищет аквилон,
Качает елию скрыпучей,
И с непогодою ревучей
Твой рёв мятежный соглашен.
И – чрез сумму лет, отличающуюся значительностью, звук Сосноры: работающий схоже – на неистовых оборотах, то понижаясь, чтобы заглянуть в бездну, то взлетая, дабы превысить облака; звук медный и древний, бьющий в барабаны и включающий трубы органов, грохающий в сияющие тарелки, и готовый оформлять любую мысль:
А ели звенели металлом зеленым!
Их зори лизали!
Морозы вонзались!
А ели звенели металлом зеленым!
Коньками по наледи!
Гонгом вокзальным!
Был купол у каждой из елей заломлен,
как шлем металлурга!
Как замок над валом!
Хоть ели звенели металлом зеленым,
я знал достоверно:
они деревянны.

Боратынский: мистик и философ; Боратынский, живописующий смерть, как высокую мудрость – природы, Создателя; и снова – тяжёлые звоны меди, повышающие значительность смысла:

Смерть дщерью тьмы не назову я
И, раболепною мечтой
Гробовый остов ей даруя,
Не ополчу ее косой.
О дочь верховного Эфира!
О светозарная краса!
В руке твоей олива мира,
А не губящая коса.

История Руси, данная Соснорой: космос истории, переданный с мощью и разнообразием колоритных деталей, с подробностями, врезающимися в память; история, словно оживающая, расходящаяся сотнями картин не ушедшей в бездну человеческой плазмы…
Сколько схожего в – казалось бы – противоположных поэтах…
3
ЗвОнок стих: звонок, отделан по-современному, хотя и с намёками на маяковское влияние:

Кавказ в стихах обхаживая,
гляжусь в твои края,
советская Абхазия,
красавица моя.

Когда, гремя туннелями,
весь пар горам раздав,
совсем осатанелыми
слетают поезда…

Неважно, о чём он пишет – о Кавказе ли, о туннелях внутреннего восприятия жизни, о малахитовых отливах моря, об искристом огне вдохновения, или передаёт венгерскую песнь…
Неважно, почему перечитывая стихи Асеева, смутно ощущаешь тень Случевского: тень, вдруг концентрирующуюся в область определённости, каковой не возразить:

Други! Ночи половина
Шумно в вечность отошла!
Ты гуляй, гуляй, братина,
Искромётна и светла.

Други! Было, было время:
Пировавший возлежал
И венком цветочным темя
И венчал, и охлаждал.


Ведь в этих анакреонтических хорах уже есть бодрые звоны отточенности двадцатого века: есть и грядущая поступь времён…
Асееву неинтересны были зигзаги и флаги Мефистофеля: слишком современен был, слишком многое из так бурно менявшейся жизни надо было успеть вместить: но звук, и своеобразная метафизика: чуть изломанная, иронию в себя включающая точно связывают таких непохожих, столь соприкасающихся тенями…
4
…именно «Баллад» - так звучит крепче, вырезано из камня, самороднее самородного: хотя это просто архаика.
Грохочет гражданственно Сумароков:
Смертельного наполнен яда,
В бедах младой мой век течет.
Рвет сердце всякий день досада
И скорбь за скорбью в грудь влечет,
Подвержен я несчастья власти,
Едва креплюся, чтоб не пасти.

Именно так: и, сколько бы не было изменений в отечестве, некоторые основные линии остаются неизменными, хотя и:
И под лампадой у иконы
Пить чай, отщелкивая счет,
Потом переслюнить купоны,
Пузатый отворив комод,
И на перины пуховые
В тяжелом завалиться сне…
Да, и такой, моя Россия,
Ты всех краев дороже мне.
И Сумарокову она была дороже всех краёв: возможно по-другому, чем Блоку, но сущность: едва ли определимую посредством слов, остаётся такой же…
У Блока, как и у Сумарокова невозможно вонзить критический ножик в линии строк: так плотно они сближены, настолько наполнены только значимыми словами.
Феноменальная птица Блока: Девочка пела в церковном хоре… - словно вырвалась из переложения какого-либо псалма, исполненного Сумароковым: вырвалась, оперенная другим веком, другой вариацией песни…
Тяжёл Сумароков, напевен Блок; могучи оба – и Блок не менее тяжёл, если внимательно вслушаться во многие его песни…

5
Мистики золотые сгустки, играющие и блуждающие огни, которые даны смертельно всерьёз: Лермонтов воспринимается именно в жёлтом цвете: от лёгких, канареечных переливов до литого, тяжёлого золото…
Лермонтов – поэт песни и тайны, сосуд смешения иронии и трагизма, высота молитвы, взмывающей за пределы облаков…
Волошин – поэт путешествия: в неведомое, пусть через реальность, пусть через Руанский собор или глыбы русской истории; поэт бесконечного очень высокого удивления: возможностью жить, дышать, осознавать, видеть…
Закрыт нам путь проверенных орбит,
Нарушен лад молитвенного строя...
Земным богам земные храмы строя,
Нас жрец земли земле не причастит.

Безумьем снов скитальный дух повит.
Как пчелы мы, отставшие от роя!..
Мы беглецы, и сзади наша Троя,
И зарево наш парус багрянит.

Иные мелодии: но отзвук Лермонтова отчётлив, хотя и сложно зафиксировать конкретикой примера.
Может быть, и не нужен?
Важны ощущения, прислушиваясь к которым получаешь более точную картину, нежели собирая камни конкретики.


Моя душа, я помню, с детских лет
Чудесного искала. Я любил
Все обольщенья света, но не свет,
В котором я минутами лишь жил;
И те мгновенья были мук полны,
И населял таинственные сны
Я этими мгновеньями. Но сон,
Как мир, не мог быть ими омрачен.

Чудесного ищущая душа была и у Волошина, она обретала его, когда рассматривался жребий поэта:

Темен жребий русского поэта:
Неисповедимый рок ведет
Пушкина под дуло пистолета,
Достоевского на эшафот.

Тут не упоминается Лермонтов, что совершенно неважно: тут всеобъемлющий вектор…
Волошин высоты, культуры, космоса…
Лермонтов бездн…
6
О! как больно за мальчика!
Как жалко его – не сумевшего жить:
Вата снег.
Мальчишка шел по вате.
Вата в золоте —
чего уж пошловатей?!
Но такая грусть,
что стой
и грустью ранься!
Расплывайся в процыганенном романсе.

Будто таким мальчишкой – не выросшим, оборвавшим свою жизнь от невыносимой, космической грусти был и сам Маяковский, громами словесных лестниц извергавшийся в реальность.
…будто таким же мальчишкой – пацаном скорей – был и Борис Рыжий, сжигавший себя алкоголем, которого Маяковский не знал, и поэзией, которой старший классик горел также…
Как нежно звучит: Любимые! Вы только посмотрите на наши лица…
А сколько нежности у Маяковского!
Он пугается её, прячется от неё, бушующей, лезущей изо всех щелей.
Рыжий запускает немыслимое, будто и не написанное, а услышанное из пространства:
Мне дал Господь не розовое море,
не силы, чтоб с врагами поквитаться —
возможность плакать от чужого горя,
любя, чужому счастью улыбаться.

И сразу выплывает из другого, футуристического тумана, из бури и дури начала века:
Слушайте ж: все, чем владеет моя душа,
— а ее богатства пойдите смерьте ей! —
великолепие, что в вечность украсит мой шаг
и самое мое бессмертие,
которое, громыхая по всем векам,
коленопреклоненных соберет мировое вече,
все это — хотите? —
сейчас отдам
за одно только слово
ласковое,
человечье.
Насколько по-разному, и – как сходятся линии…
Как, причудливо изгибаясь, созидают они словесный узор судеб, остающихся в стихах; а соответствия и схожести бывают такими неожиданными, что захватывает дух, и душа сжимается так, будто суждено ей разгадать последнюю тайну.
7
Он рассматривал действительность под ироническим углом: с определённым своеобразием интеллектуального излома:

Сначала шёл я в ногу с веком,
О всякой штуке не мечтал
И мог быть дельным человеком,
Но зазевался и — отстал.
Пренебрегая капиталом,
Искал сокровищ для души,
Всю жизнь стремился к идеалам
Но увидал — одни шиши!

Поэтическая действительность П. Шумахера вовсе не была цинична, но – чётко выверена той мерой иронии, какая позволяла видеть острее…
…лучший пародист советского периода А. Иванов также подходил к реальности поэтической, не щадя вроде бы авторитетных товарищей, коли находил в них забавные изъяны:

Когда ж, допустим, твой стишок
Изящной полон чепухи,
То поступаешь ты, дружок,
Как Кушнер, пишущий стихи.

Адресованное Кушнеру вполне допускало его право на поэтически-перечислительные работы, показывая, сколь они могут быть не значительны.
Острота – и в том, и в другом случае – была не перцем, просыпаемым на раны, но бальзамом, должным уврачевать.
Иванов был блестящим мастером формы: хотя собственных стихов не оставил…
Шумахер был резок: никаких поблажек:

Чуя невзгоду дворянскому роду,
Баре судачат и лают свободу,
Обер-лакеи, спасая ливреи,
Гонят в три шеи живые идеи.
Образ правленья — холопства и барства —
Изображенье Российского царства.

Резок был и Иванов, не допускавший инаких форм, кроме разящих.
И дуги сатирической общности, минуя времена, словно соединяли искристые словесные россыпи столь разных сочинителей.

8
Фиолетовые мерцания Фета, странно играя, преломляются,
отражаясь в зигзагах и линиях Пастернака, и вИдение природы
отличается интенсивностью у обоих, отсвечивая, разумеется,
тонами века и космической индивидуальности.
Фет более лиричен:
Месяц зеркальный плывет по лазурной пустыне,
Травы степные унизаны влагой вечерней,
Речи отрывистей, сердце опять суеверней,
Длинные тени вдали потонули в ложбине.

Пастернак…скорее деловит:
Глухая пора листопада,
Последних гусей косяки.
Расстраиваться не надо:
У страха глаза велики.

Пусть ветер, рябину занянчив,
Пугает ее перед сном.
Порядок творенья обманчив,
Как сказка с хорошим концом.
Но тайны, скрывающиеся за каждым поэтическим прозрением
классиков, кажутся связанными общими, золотыми дугами,
сверкающими на солнце духа.
…московский, иногда захлёбывающийся говорок Пастернака,
пропущенный через особую его: словно необыкновенной
выпуклости оптику…
Спокойная, дворянская речь Фета: благородно-неспешная, не
допускающая скороговорок; и вместе – медоточивая, сладкая…
Закружится «Карусель» Пастернака, заиграет, зашуршит осенними листьями, полетят они…
Чудо Фета растворится, когда живое чудо: ТВОЯ рука - ощущается
рукой влюблённого…
Великолепие психологизма, вносимого Фетом, подхвачено будет,
разработано, углублено Пастернаком – в той мере, в какой по-
новому начинает ощущаться двадцатый век: так круто меняющий
нравы и восприятие мира людей: и, кажется Фет, противоположный
Пастернаку, творил в других мирах, но – вчитайтесь, вслушайтесь:
сколько у них неповторимо-общего!
9
…кропотливый, тонкий, с пучками сушёных трав волшебства, с хрустальным шаром, в котором великолепно отражается мир: от устройства Византии до крымских пейзажей…
Шенгели идеальный мастер: ничего лишнего: но и эмоций много не надобно: в меру, ибо мера – великое понятия, как золотое сечение:

Они рассеяны. И тихий Амстердам
Доброжелательно отвёл им два квартала,
И жёлтая вода отточного канала
В себе удвоила их небогатый храм.

Растя презрение к неверным племенам
И в сердце бередя невынутое жало,
Их боль извечная им руки спеленала
И быть едиными им повелела там.

Спиноза шлифует стёкла, шлифуя великолепную мысль…
И Бунин: густо-пряный, соединённый с космосом массою эмоциями, бездна бездн; но и - точно целенаправленный зритель реальности: роскошной, многоцветной, как фантасмагорическая Византия мечты:
Лес, точно терем расписной,
Лиловый, золотой, багряный,
Веселой, пестрою стеной
Стоит над светлою поляной.

…мостки перекидываются, уточняются, делаются сложнее; мировая культура растворяет бассейны духа, выраженные в камне, в символах грандиозных каменных книг:

Светильники горели, непонятный
Звучал язык, — великий шейх читал
Святой Коран, — и купол необъятный
В угрюмом мраке пропадал.

Тщательно восстановленная Византия Шенгели – пряная, вся в запахах, насыщенная неизвестными, так выпукло названными предметами, что захватывает дух…в том числе, и от отделки оных.
Так же тщателен взгляд Бунина: аппетит к реальности не кончается.
Но и мерцания: дуговые, цветные, напоминающие северное сияние простираются над обоими поэтами так ярко, ярко…

10
Щедро строку разгонял Штейнберг, напитывая её разнообразными субстанциями жизни: часто тяжелы они, как расплавленный камень, вливаемый в души…
Избыточно вмещал Бродский всего в строку: космос вещественности гудел разнообразно, и обилие деталей не мешало прорастанию метафизических древес…
Они шуршали золотистыми сводами…
Штейнберг рёк:

А позже, под вечер, в гостинице людной,
Замкнувшись на ключ, побродяжка приблудный,
Впотьмах задыхался от срама и горя,
Как Иов на гноище с Господом споря,
И навзничь лежал нагишом на постели,
Обугленный болью, отравленный жёлчью,
Молчком нагнетая в распластанном теле
Страданье людское и ненависть волчью…

Культурологическая мощь шла от бездн Мильтона, от разнообразия перевода, от снежной, синевой играющей густоты жизни, познанной поэтом…
Бродский запоминал, казалось, фиксировал всё, и плотность строк его была предельна: их можно взять в руку, ощутить разные грани:

Сухое левантинское лицо,
упрятанное оспинками в бачки,
когда он ищет сигарету в пачке,
на безымянном тусклое кольцо
внезапно преломляет двести ватт,
и мой хрусталик вспышки не выносит;
я жмурюсь — и тогда он произносит,
глотая дым при этом, «виноват».

Везде так, во всём разливе бродского наследия…
И - кольца и дуги словесных построений Штейнберга смыкались с грядущим сиянием Бродского.

11
…а ведь она всегда тяжела – доля народная: вечно плохо одета, худо ест, и льётся, льётся хмельная отрава в чрево её…

Где вы, слуги добра?
Выходите вперед,
Подавайте пример,
Поучайте народ!

Никитин пел разное: но превалирующим мотивом был горький, народный, слезьми залитый:

Ты соха, наша матушка,
Ты, соха ли, наша матушка,
Горькой бедности помощница,
Неизменная кормилица,
Вековечная работница!

От народа поющий Исаковский был настроен на иную войну: ведь время слишком круто изменилось, и массы, как будто были несколько подняты: в том числе, к свету грамотности; но мотив горя прорывался – пусть через войну, от её последствий, но ведь…доля, доля неизменная в коренном устройстве:
Он пил - солдат, слуга народа,
И с болью в сердце говорил:
«Я шел к тебе четыре года,
Я три державы покорил...»

Хмелел солдат, слеза катилась,
Слеза несбывшихся надежд,
И на груди его светилась
Медаль за город Будапешт.

Народ читал Никтина.
Народ пел песни Исаковского, часто не зная, чьи это слова сложились в такие жёсткие стихи.
Или нежные…
И мерцал жемчужно – ибо все и вся связаны метафизической высотою – горизонт единства поэтов.



12
Природная лестница гор крута: тигр, нисходящий по ней, будет повторять хребтами, оранжево горящими, хребты гор; и сам тигр – скорее дракон, вырвавшийся из старинной, огнём шалящей легенды…
Как Олеша, слишком пристрастный к могучим словам, рисующим грандиозные образы, восхищался «Тигром» Сельвинского:
Обдымленный, но избежавший казни,
Дыша боками, вышел из тайги.
Зеленой гривой* он повел шаги,
Заиндевевший. Жесткий. Медно-красный.
Угрюмо горбясь, огибает падь,
Всем телом западая меж лопаток,
Взлетает без разбега на распадок
И в чащу возвращается опять.
Размашистый почерк поэта, идущий от лестниц Маяковского, который не интересовался реалиями, изображавшимися Сельвинским…
И деревня Клюева: вырастающая сквозь конкретику, сквозь блины, кидаемые мурлыки, текучими, острыми, торчмя поставленными зрачками изучающему мир...
И легенда, здесь зреющая, копит такие метафизические силы, что медный кит естественно махнёт хвостом, уничтожая пределы привычной яви.
Клюев впечатан в неё, как в янтарь: он не представляет Руси без деревни: ему не нужен Китеж, хотя и видит его сквозь волны собственных стихов; он знает, что деревня и есть Китеж.
Нечему всплывать.
Всё здесь.
Деревня не нужна Сельвинскому: ему нужны звоны города, как в Пушторге, летящие трамваи, заготовление - почти мистическое шкур.
Они говорят – от разного.
Они говорят так цветно, что возникает в ассоциативном ряде Византия, где цвета были и те, которых нет у нас…
Мистическая небесная Византия, включающая в себя мысль огня и аскезу – только самое главное давать! – литературы!
Общая эта Византия и определила дыхание двух противоположных поэтов.

13
Крылов входил в бездну народа, как в тёмный лабиринт входит некто, несущий факел.
Лучше волшебный фонарь: но насколько он будет соответствовать времени баснописца, трудно сказать.
…Твардовский, изошедший из пластов людских, начинял свои песни сгустками его (народа) сущности, известной ему наизусть.
Дворянская речь Крылова, с мерой архаики, ныне воспринимаемой инкрустацией – и млечная, хлебная речь Тёркина; но и густо зажигается метафизика – стихотворений последнего периода, «На смерть матери», например…
Ничего общего.
Общие – огни, лучи, движение к свету: напряжённое, упорное: через смех – очищающий, как святая вода – у Крылова, через правду – в лучших образцах поэзии Твардовского.
Сила в обоих случаях столь значительна, сколь велика нагрузка поэзии, предложенной русскому миру несущими волшебные фонари (всё же лучше, чем – факелы) речи.
14
…одно дело – хрестоматийная ласточка, в сени к нам летящая с весною, и другое: порох гражданственности: А. Плещеев, творивший на полюсах, соединял их в капсуле своего дарования, личности, глобального слова:
Своей мы гордостью и славой
Тебя недаром признаем;
За человеческое право
Являлся честным ты бойцом.

Когда, исполненный смиренья,
Народ наш в рабстве изнывал,
Великий день освобожденья
К нему ты страстно призывал.

Контрастно к чудеснейшей, лёгкой, шёлком ощущений исполненной ласточке; контрастно в той мере, что удивление вызывает: как в одном человеке могло совместиться?
…а Кузмин – отливает бархатом, скорее даже виссонами: стариной эстетики, театром масок, где каприз поэтического делания столь отчётлив…
По Веймару гуляет солнце в шлафоре…
Старинная мелодия звучит: клавесин играет.
Кто же нажимает на клавиши?
…нечто прочерчивает причудливый зигзаг, и он, остро изогнувшись, сплетается с другим, созидая причудливый орнамент: таково восприятия поэзии, где опаловый овал рассекает твёрдый треугольник…
Речь Плещеева спокойна, лишена какой бы то ни было аффектации:
Цветущий мирный уголок,
Где отдыхал я от тревог
И суеты столицы душной,
Я буду долго вспоминать,
Когда вернусь в нее опять,
Судьбы велениям послушный.

Но…такова же и речь Кузмина: её спокойствие в большей степени эстетизировано веком, который он слушал, вглядываясь во все времена…
И тонко прочерченная линия сходства – условная, как всё на свете – мерцает красиво.


15
Дрожжина красивые облака плавно проплывают над русской реальностью, не менявшейся так долго…
Телега скрипит, доля тяжела, как плуг, который необходим; деревня, корнем вросшая в русскую метафизику бытия…
Но и – роскошь красоты: простой вроде бы, обиходной, особенно если зима, и иней пушист, как курчавый ребёнок:

Быстро тучи проносилися
Темно-синею грядой,
Избы снегом запушилися:
Был морозец молодой.
Занесла кругом метелица
Все дороги и следы...
Из колодца красна девица
Достает себе воды…

…в молитве А. Григорьева есть нечто деревенское: кроткое, напитанное той каменной мудростью, что не допускает богоборчества, или – кривого жития:

По мере горенья
Да молится каждый
Молитвой смиренья
Иль ропотом жажды,
Зане, выгорая,
Горим мы недаром
И, мир покидая
Таинственным паром,
Как дым фимиама,
Все дальше от взоров
Восходим до хоров
Громадного храма.

Крестьяне неосознанно ощущали мир, как храм: и переданное ощущение Григорьевым, слишком далёким от креста деревенской доли, обжигает лентой таинственной взаимосвязи поэтов: таких не близких – вроде бы.
Дрожжина бы ужаснул десятидневный загул Аполлона Московского…
Романтическое начало Григорьева – отменной чистоты, как высота Дрожжина, знавшего тишину деревни: в вечерние часы, сулящие наиболее плодотворные стихи.
И мерцают, вспыхивая разноцветными огоньками, дуги смычки двух замечательных поэтов: таких противоположных.

16
В посвящение Майкову, исполненным Голенищевым-Кутузовым, сконцентрирована в первой строфе суть поэтического действа:

Как солнце горные хребты
Златит от глав и до подножий,
Так ты, поэт, - светильник божий, -
Жизнь озаряешь с высоты.

Наше время перевернуло всё с ног на голову, роль поэта сведя к минимальной, а речь – к передаточному устройству; но ещё во времена Анненского божественные истоки поэтической речи не ставились под сомнения.
Едва ли у Анненского найдутся чёткие метафизические формулировки сущности поэзии, но череда картин, предлагаемая им миру, сама свидетельствует об этой сути.

Тёмную выбери ночь и в поле, безлюдном и голом
В сумрак седой окунись... пусть ветер, провеяв, утихнет,
Пусть в небе холодном звёзды, мигая, задремлют...
Сердцу скажи, чтоб ударов оно не считало...

Тщательность слов: каждое из которых насыщено своеобразными аллюзиями и оттенками, а, собранные вместе, они преображаются в источники света: характерна в обоих поэтических случаях.
…двадцатый век проступал уже у Голенищева-Кутузова: напряжением и изломами иных строк и строф:


Комнатка тесная, тихая, милая;
Тень непроглядная, тень безответная;
Дума глубокая, песня унылая;
В бьющемся сердце надежда заветная;

Тайный полет за мгновеньем мгновения;
Взор неподвижный на счастье далекое;

Много сомнения, много терпения...
Вот она, ночь моя - ночь одинокая!

Множественность ощущений, сведённых в одно: и это одно – стихотворение – кругло явлено миру.
У Анненского суше, и психологизм становится активней, но старые эстонки…
Как известно:

Добродетель... Твою добродетель
Мы ослепли вязавши, а вяжем...
Погоди - вот накопится петель,
Так словечко придумаем, скажем...»

Сон всегда отпускался мне скупо,
И мои паутины так тонки...
Но как это печально... и глупо...
Неотвязные эти чухонки...

Лирический анализ реальности так чудесно соединяет поэтов!

17
Метафизическая звуковая медь Державина обретает свою наибольшее полноту и законченность в краткости:
Река времён в своём стремленьи
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.
А если что и остаётся
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрётся
И общей не уйдёт судьбы.
Есть в этом безнадёжность – великого жизнелюба: и вместе – есть высокое успокоение: и совершенство формы стихотворения работает на это…
…сколь державинского звука у Л. Мартынова, творившего свой сибирский, русский, общечеловеческий свод в иных далях, на ином опыте…
Краткий перл, чётко показывающий предпочтения, - «Богатый нищий» - работает вполне по-державински: всё должно быть названо своими именами, и животное – есть низ жизни:
От города не отгороженное
Пространство есть. Я вижу, там
Богатый нищий жрет мороженое
За килограммом килограмм.
На нем бостон, перчатки кожаные
И замшевые сапоги.
Богатый нищий жрет мороженое...

Мартынов разработал свою интонацию: литую, и вместе допускающую верёвочное закручивание стиха, доверительную, и философически-углублённую, исследующую вечно всё, подлежащее исследованию.
Речь Державина кипит, хлещет, переливается то алмазами, то…водою, на них похожей:

Алмазна сыплется гора
С высот четыремя скалами,
Жемчугу бездна и сребра
Кипит внизу, бьет вверх буграми;
От брызгов синий холм стоит,
Далече рев в лесу гремит.

Речь Мартынова не беднее: предельно широко разворачивается она в поэмах, тяготеющих к эпосу, в «Домотканной Венере», например…
И – через века, переполненные событиями избыточными для такого краткого – с космической точки зрения – периода, взирает благосклонно Державин на словесные глыбы сибирского колосса.

18
Классическое – «Перед атакой» - Гудзенко исполнено с остротой шлифовки каждой строки: точно в манере Гумилёва: без намёка на влияние, разумеется, которого просто быть не могло.
Финал вспыхивает чудовищной простотой красной солдатской работы, и, поражая ситуацией, выводит в бездну, где вопрос – Для чего всё так устроено? – затухает в глубинах:

Бой был короткий.
А потом
глушили водку ледяную,
и выковыривал ножом
из-под ногтей
я кровь чужую.

Идеальная отделка стихов Гумилёва порою режет сознание алмазной гранью, и космос его, щедро вобравший, казалось бы, всё, что может предложить жизнь, тяготеет к необъятности.
Реинкарнация: не доказуемая, но смутно ощущаемая многими, истолковывается точностью строк:

Молчу, томлюсь, и отступают стены —
Вот океан весь в клочьях белой пены,
Закатным солнцем залитый гранит,
И город с голубыми куполами,
С цветущими жасминными садами,
Мы дрались там… Ах, да! я был убит.
Краткость жизни Гудзенко выразилась в предельно насыщенном поэтическом своде, оставленном им, и то, что среди этого свода есть лучшие стихи о войне, из всех написанных, говорит о мере
дарования.
У Гумилёва много войн, но небо его метафизических обобщений в «Слове» и «Шестом чувстве» даёт совершенно иные ощущения.
Общее, распахнутое в мир у поэтов: ставка на мужество – синевато-стального отлива, виртуозность мастерства, и…ощущение бесконечности бытия.


19
Густота звучания стихов Веневитинова словно разбавлена Сологубом до прозрачности озёрной воды, когда виден на песке любой росчерк водного существа: то есть мысли мерцают и движутся сквозь лёгкую плёнку метафизических вод:
Пока не перетрется,
Крутяся, конопля,
Пока не подвернется
Ко мне моя земля.

Взлечу я выше ели,
И лбом о землю трах!
Качай же, черт, качели,
Все выше, выше... ах!

Сологуб напевен – сколь бы ни было тяжело содержание, вложенное им в поэтическую плоть.
Веневитинов – насыщен: тут камни слов, красиво обработанные и блестящие на солнце духа, тут серьёзная сила укладки:
Взгляни, как новое светило,
Грозя пылающим хвостом,
Поля рязански озарило
Зловещим пурпурным лучом.
Небесный свод от метеора
Багровым заревом горит.
Толпа средь княжеского двора
Растет, теснится и шумит…

Жизнь моделируется по-разному: но приёмы моделировки чем-то сродственны: и тут, и тут попытка постичь корень бытия дана на высоком уровне.
Постичь корень – если не удаётся извлечь квадратный из предложенной (такой разной в случае двух поэтов) реальности.
У Сологуба много о смерти, вплоть до пикового восприятия:

О смерть! Я — твой. Повсюду вижу
Одну тебя, — и ненавижу
Очарования земли.
Людские чужды мне восторги,
Сраженья, праздники и торги,
Весь этот шум в земной пыли.

У катастрофически мало прожившего Веневитинова избыток жизни:
О жизнь, коварная сирена,
Как сильно ты к себе влечешь!
Ты из цветов блестящих вьешь
Оковы гибельного плена.

Но избыток, перечёркнутый ощущением: скоро всё…
…корень родственности: извлечь квадратный, математический, подлежащий чёткой формулировки: бытия…

20
…рыл и рыл: надолго прокладывая новые ходы, расширяя возможности языка, рыл, упорен, совмещая парение с подземными работами, порой не отделывая стихи, не убирая сливы слов: мол, так лучше, взрываясь перлами:

Мне мало надо!
Краюшку хлеба
И капля молока.
Да это небо,
Да эти облака!

Мудрость дервиша вводил в реальность, как основу бытия интеллектуального: а о духовном сложно говорить…
Хлебников продолжал всю жизнь прокладывать новые словесные лабиринты: пока Вяч. Иванов растил крепкий настой латинских стихов, написанных на русском, но и – изучал собственное младенчество под выпуклой лупой века, даровавшего новые возможности языку:

Отец мой был из нелюдимых,
Из одиноких, — и невер.
Стеля по мху болот родимых
Стальные цепи, землемер
(Ту груду звучную, чьи звенья
Досель из сумерек забвенья
Мерцают мне, — чей странный вид
Все память смутную дивит), —
Схватил он семя злой чахотки,
Что в гроб его потом свела.
Мать разрешения ждала, —
И вышла из туманной лодки
На брег земного бытия
Изгнанница — душа моя.

Но здесь всё просто, всё оштукатурено, всё…
…Мария Вечора Хлебникова потечёт…не столько красными лентами страсти, сколько механическим срывом языка:

Выступы замок простер
В синюю неба пустыню.
Холодный востока костер
Утра встречает богиню.
И тогда-то
Звон раздался от подков.
Бел, как хата,
Месяц ясных облаков
Лаву видит седоков.


Хлебников, казалось, математически рассчитывал варианты движения стиха, Вяч. Иванов соотносился с культурологическим космосом, выплёскивающимся в его сознание то Древним Римом, то средневековьем, и алхимические смеси Иванова (исключая разве, что «Младенчество») были столь густы, будто ждали нового человека.
В этом суть родства: ожидание нового человека: и у Хлебникова, и у Иванова проявленные очень точно.


21
Кружение кинематографа, зародившегося в альфе двадцатого века, распускается лепестками ленты у Левитанского, чуть усмиряя собственную энергию за счёт интенсивности событий:
Это город. Ещё рано. Полусумрак, полусвет.
А потом на крышах солнце, а на стенах ещё нет.
А потом в стене внезапно загорается окно.
Возникает звук рояля. Начинается кино.

И очнулся, и качнулся, завертелся шар земной.
Ах, механик, ради бога, что ты делаешь со мной!
Этот луч, прямой и резкий, эта света полоса
заставляет меня плакать и смеяться два часа,
быть участником событий, пить, любить, идти на дно...

Шар земной вертелся у Андрея Белого специфической энергией начала двадцатого, когда:

Мир — рвался в опытах Кюри
Атомной, лопнувшею бомбой
На электронные струи
Невоплощенной гекатомбой;
Я — сын эфира.
Человек, —
Свиваю со стези надмирной
Своей порфирою эфирной
За миром мир, за веком век.
Часто у Белого строчки скакали на одной ножке: поскольку действительность загоралась со всех сторон, и интеллектуально принимать её часто было невозможно…
Левитанский уже пережил то, что Белый предчувствовал; пережил, прошёл, оставил максиму выбора:
Каждый выбирает для себя
женщину, религию, дорогу.
Дьяволу служить или пророку -
каждый выбирает для себя.

И…что общего?
…но слова – «для люби и для молитвы» выбирались из одного, светового арсенала; и некоторые вихревые ритмы Белого долетали до листопадов Левитанского, внутри которых всё это стоило шить…
Белый – эксцентрик, мистик, маг, и Левитанский: солдат, трезво оценивающий реальность: насколько это возможно; но…

Сам свод поэтический подразумевает всеобщность: лучшего из сделанного, но лучшего было довольно.
Противоположные, казалось бы, поэты обретают при ближайшем рассмотрение сходство в главном: отбор их слов – из сокровищниц света, и это родство в духе, сколь бы мрачными не казались стихи, сколь бы трагичными не были судьбы: свод поэзии – световой.























Код для вставки анонса в Ваш блог

Точка Зрения - Lito.Ru
Александр Балтин
: Контрастные, но и близкие - 2. Эссе.
Огромное эссе, некоторые пары кажутся составленными искусственно, родство других почти несомненно. Как интересно!
26.08.21
<table border=0 cellpadding=3 width=300><tr><td width=100 valign=top></td><td valign=top><b><big><font color=red>Точка Зрения</font> - Lito.Ru</big><br><a href=http://www.lito1.ru/avtor/baltin>Александр Балтин</a></b>: <a href=http://www.lito1.ru/text/79555>Контрастные, но и близкие - 2</a>. Эссе.<br> <font color=gray>Огромное эссе, некоторые пары кажутся составленными искусственно, родство других почти несомненно. Как интересно!<br><small>26.08.21</small></font></td></tr></table>


А здесь можно оставить свои впечатления о произведении
«Александр Балтин: Контрастные, но и близкие - 2»:

растянуть окно комментария

ЛОГИН
ПАРОЛЬ
Авторизоваться!





СООБЩИТЬ О ТЕХНИЧЕСКИХ ПРОБЛЕМАХ


Регистрация

Восстановление пароля

Поиск по сайту




Журнал основан
10 октября 2000 года.
Главный редактор -
Елена Мокрушина.

© Идея и разработка:
Алексей Караковский &
студия "WEB-техника".

© Программирование:
Алексей Караковский,
Виталий Николенко,
Артём Мочалов "ТоМ".

© Графика:
Мария Епифанова, 2009.

© Логотип:
Алексей Караковский &
Томоо Каваи, 2000.

hp"); ?>