h Точка . Зрения - Lito.ru. Игорь Корниенко: Другие истории (Сборник рассказов).. Поэты, писатели, современная литература
О проекте | Правила | Help | Редакция | Авторы | Тексты


сделать стартовой | в закладки









Игорь Корниенко: Другие истории.

Я знакома со многими авторами «Точки зрения». В большинстве случаев сначала я читала их рассказы и повести, а потом – некоторое время спустя - мы встречались. Складывался определенный образ писателя, иногда он соответствовал реальности, иногда нет. С Игорем произошла другая история))) Сначала мы встретились и подружились в Липках на форуме молодых писателей, где в запредельной атмосфере люди разговаривают до поздней ночи или до раннего утра в баре, пьют пиво и/ или водку, смеются, разговаривают, при этом постоянно что-то читают. В такой обстановке я и прочла несколько рассказов Игоря. Честно говоря, я не ожидала, что человек со вполне эпатажной автобиографией и вызывающей внешностью пишет очень «другие» истории – серьезные, страшные… Он никого не учит, но… после прочтения этих рассказов, вы, безусловно, посмотрите на мир и на окружающих людей иначе.

Темы рассказов Игоря Корниенко – тяжелые, но он пишет играя (играя – не значит, «заигрывая», все здесь в курсе, что я этого не люблю).

Одна девушка с нашего семинара сказала, что проза Игоря похожа на жестокий романс. Да, пожалуй, порой – романс, порой – городской шансон. Знакомые мелодии в новой интерпретации. Вечные темы, реализованные в стремительных рассказах, написанных на грани китча. Игорь иногда срывается, и странные алые губы сравнивает с чайной розой или после лирического повествования переходит к повествованию со стилистикой бульварной газеты… Возможно, кому-то покажутся его «Другие истории» дешевой подделкой, как картины, написанные под «диктовку» Ван Гога - лишенными эстетической ценности. Но это не так. Просто это - «другие» рассказы, «другой» художественный мир, в котором действуют несколько непривычные установки. В этом мире можно объясняться в любви в постскриптумах, на другом конце радуги живет дух Ван Гога, а любовь ищут тысячу лет. Вполне банальные образы осмысливаются и одушевляются, и из ходульного мира жестокого романса рождается новое произведение, вполне соответствующее жанру, но в то же время – стремящееся вырваться за его пределы.

Редактор литературного журнала «Точка Зрения», 
Анна Болкисева

Игорь Корниенко

Другие истории

2005

Убить мымру |Лондон и Сахара |Шк(а)ола наркоты |Что такое тысяча лет без любви |Больше, чем любовь |Таблетка от греха |Спящий среди моря |Памятник Гитлеру |Крещение кукушки (сестрам посвящается) |Ухо Ван Гога


Убить мымру

Лондон и Сахара

Шк(а)ола наркоты

Привет. Эй, ты слышишь? Привет. К тебе обращаюсь. Если ты не слышишь, значит, тебя нет. Ты, должно быть, не выдержал отходной лом, ломку. По-грамотно-медицински это зовется абстиненция. Или, если ты живой, то не отвечаешь должно быть, только потому, что ты в хмаре. Раскумаренный. Ну, должно быть, так. Иного выхода отсюда, иного ответа на твоё молчание, а я ведь сказал тебе «привет», я не знаю. Не вижу. Его нет, выхода, я имею в виду. Отсюда вообще нет выхода, потому что это школа наркоты. Так её называют, кстати, но не к слову, не все. Только те, кто знает, что такое тромбофлебит, облитерация вен, возникающая вследствие частого, да даже и не частого, введения наркотиков в вену. Нарки, как вы нас называете, а может, и не только вы, а так уж повелось, я вообще жуть как толерантен ко всем и ко всему, поэтому и продолжаю. Так вот, нарки эту самую обли-бля-терацию-чертову-вен называют просто – сушняк труб. Когда у тебя сохнут трубы – это не алкогольное. Алкоголик, даже сообразив, не поймет. Это другое. Понимать привлекательность кумара вообще даётся не каждому. Не подумайте, что я пропащий чмо-нарк. Просто дудки мои – те, которые вены, уже давно так сказать, сыграли в трубу. Больше не дудят. Их просто нет. Не во что дунуть. Осталась одна между ляжек, и та почти убита. Спросите, откуда я такой умный взялся? Отвечу: я лучший ученик школы наркоты. Более, я, наверное, один из хоть что-то ещё соображающих во всей школе ученик. Ученик почти на «пять», ну на «четыре» точно. Я всегда записываю все уроки в тетрадку, ну, на листочках. Тетрадь порвал Катик, чмо. Он, кстати, первый и предложил мне попробовать её. Я имею в виду, а что имею, то и введу, ха, голубизну. Я её называю небесной голубизной. А лучше – голубизна небес. Где вы, вот ответьте ещё, сможете попробовать голубизну небес? Правильный ответ: нигде. Разве что только на квадрате, блюдце, блат-хате.  Кто вам предложит испытать голубизну всё тех же небес? Да никто. Никто, кроме как чмо-глатокеша с набором хмаров, баш бошей, машин и ампух. Ампуха – это ампула с голубизной. И всё, что лежит между тобой и голубым бескрайним небом, – это аппарат, по-простому, медицинский шприц – машина в небеса. Би-бип. Бип-би-и-и-и-п… Поехали. На сегодня у нас нет, как и не было никогда, точного расписания. Вообще, о, меня сегодня прибило на вообще. Вообще, неизвестно, чем закончится тот или иной урок в нашей школе. Здесь всем правит Ничто. Вдумайтесь, горячее рано или поздно, но остывает. Если солнцу суждено гореть всегда, то и нам вечно свойственны недопонимания и сомнения. Сомневаясь во всём, многому не научишься. Отрицая всё – потеряешь смысл ко всему. Признавая всё – лишишься вкуса. Расценивая всё как испытание, порог, ступень, познаешь, быть может, что-то. Что-то возможно понять всегда. Что-то доступно пониманию всех. А вот Ничто дано понять не каждому. К примеру, религия что? На чём построена религия? Да ни на чём. Ничто – платформа, фундамент любой религии. Отсюда вывод: нужна ли она тогда? Доступность, будь то Бога, любимого человека, мечты – отдаляет. Познал, взял, поимел – ищи новое. Ищи замену. Бог не должен быть доступен каждому. Дабы не замараться. Вы, должно быть, поняли, это у нас урок религиоведения. Глядите. Квантерность есть священная божественная стезя. Забытая, но истина. Скажем аминь. То есть, что Бог состоит из четырех частей. Углов. И все четыре суть одно. Это так, верьте мне, я знаю. Теперь смотрите. Квадрат – это название места, где встречаются, собираются наркоманы. Чуете, куда всё клонится. Школа наркоты – тот же квадрат, а в центре квадрата пустота. Всё тоже – Ничто. Которое и есть Бог. Которое и есть наша жизнь. Мы, нарки, те же самые пророки. Мы выбрали такую жизнь, чтобы познать, открыть это Ничто. Чтобы вы - ты, нормальные, если это конечно так - не пробовали, не жаждали познать Ничто. Мы откроем тайну Бога, тайну Ничто, и вам уже будет не нужна машина в голубизну неба. Не будет нужен кайф. Кайф - это цель многих. Кайф и, конечно же, золотой укол. Это удовольствие в смерти. Абсурдно звучит? Для тех, кого стащили с золотого, это истина. Они видели Бога. Ведь что жизнь, если не поиск его – Господа? Не поиск смысла жизни. Быть в хмарах – значит, существовать. Я в хмарах, значит, я существую. Следовательно – это жизнь! Центрово и ладно. Главное, чтоб веревок хватало. Веревка – это наркотик. Баян – машина. Вот она, готовая, уже лежит передо мной. А вчера на анашалогии крутили граммофон и пили манагуа. Что говорить, когда их трубы давно поют псалмы, синие, опухшие, в фуфляках и болячках. Раны порой не заживают, часто кровоточат, блюют черной грязью вперемешку с кровью. Мы и плачем так. Что химка -  анаша, пропущенная через растворитель. Что радость – вот она. Вот она наша жизнь. Бывает, убьешься, раскумаришься, кстати, сленг нарков не так уж различается. Куришь ли ты, колешься… Главное, научиться понимать. Понимание, оно всегда и всем в жизни нужно, необходимо. Меня, к примеру, не понимали ни родители, ни учителя, ни друзья… Я рос как будто сам по себе. В шестнадцать я узнал, что дети появляются не от мочи, и что мама меня никогда не любила. Папе я был до лампочки. Он пил – упаси Бог - и часто бил меня. Это уже урок внеклассного чтения, если вы ещё не поняли. Отец был отпетым козлом и даже извращенцем. Только я не буду вдаваться в подробности… Бляшка солдатского ремня зафиксирована у меня на теле в сорока восьми местах. Кое-где за давностью лет прошла. Меня мама почему-то не защищала. Она часто пила с отцом, особенно после смерти моего младшего брата. Угадайте, от чего он умер? Мой младший первым подсел на иглу. Я не пошел по его стопам. Сначала нет. Я прочитал слишком много книг. Я держался за книги, думал, что они меня вытащат, спасут от этой жизни. Но когда каждый день на протяжении стольких лет заглядываешь в пустой холодильник, а в хлебнице сухие тараканы и пробки от дешевой катаной водки... начинаешь по-другому смотреть на жизнь, на людей, на принципы, мораль… После смерти брата все забыли про меня, и школа в том числе. Та школа, что на перекрестке, одиннадцатилетка, забыл уже её номер. Там ещё директриса похожа на Раневскую и часто-часто заикается… Ну вот, меня оставили… Я знаю, моментами наша жизнь принимает различные формы. А бывают моменты, когда жизнь теряет ту самую или эту самую формы. Теряет смысл. Так вдруг всё надоедало. Всё казалось таким мелким, тщедушным, ненужным и безобразным… И даже ты сам становился подобен жизни, своей жизни. Жизнь – как пустая бутылка из-под пива, крикни в неё громко, звонко, в ответ – глухое эхо, почти мертвое. У-у-у – пустота – жизнь. Вот в такой момент и хочется накуриться какой-нибудь ерунды для начала, для разгона. Спрятаться где-нибудь на чердаке или в подвале и думать, и думать, и думать о хорошем. Да, да, именно о хорошем. Потому что о хорошем, о ярком и светлом в жизни можно думать, только обкурившись. Раскумариться. Забыться. Послать всё и всех и… улететь. Я устал трезво и безумно пялиться в бездонную голубизну неба. Устал глотать слюну и захлебываться слезами. Устал натыкаться на пьяную мать и голого отца. Устал видеть могилу брата, на ней до сих пор нет фотографии. Устал… Устал… Потом был момент, когда я чуть не убил своих предков. Я ударил отца ножом в плечо и убежал. Устраивался грузчиком на оптовую базу, не выдержал. Я по натуре, сами видите, худенький, романтичный, физру сдавал на «четыре» с натяжкой, штангу ни разу не поднимал. Драться толком и не дрался. В общем, после того, как я не смог пару раз поднять мешок с мукой, меня выпнули. Пытался устроиться уборщиком в библиотеку. Мимо. Тетки из библиотеки посмотрели на моё тряпье, и… я пошел восвояси. Люди все смотрели на семнадцатилетнего паренька в драной куртенке с какой-то ненавистью. Они - люди, уже вынесли мне приговор по моему бледному от недоедания лицу, худому телосложению, печальным глазам, скудному гардеробу…
Менты три раза, даже какой - раз пять забирали меня в отделение, проверяли, не колюсь ли я: «Закати рукава, покажи вены, открой рот, покажи язык, что с глазами? Почему такие?..» Общество само толкнуло меня к Поступку. Мы все созданы и рождены для Поступка. Я стал задумываться о своём. Повеситься, убить кого, ограбить, разбогатеть – я не мог. И не сказать, что я был трусоват, я верил в Бога. А потом поверил в Ничто. Мне помог Катик, заядлый наркоман. Не знаю, как мы с ним и познакомились. Он просто банковал антрацитом, так он это называл – красиво ведь, романтично звучит, признайтесь. Его руки и ноги, всё тело было в гематомах, и у него всегда был лишний башик. У него была ханка, а еще был снежок – героин, который, правда, низкого качества, вперемешку с известкой. И ещё у него была анаша – больная дрянь, дурь. Как всё это вкусно, до слюней. Но первое, что я попробовал, была не голубизна, это была двойка и пятерка таблеток паркопана. Тогда я только прикоснулся к квадрату, за которым Ничто, к Богу. Прикоснулся легко, кончиками пальцев. Мне казалось, всё живет мной. Я живу всем. Я жил. Я и есть жизнь. Поэтому, поймите, этот мир, был лучше того – вашего, где пустой холодильник и разбитый рот… Да, потом была тошнота, голова разбивалась и разлеталась, это потом… А рот мне разбили раньше парни из соседнего дома. Они просили рубль или два, у меня не было. В ход пошли ноги. Я не сопротивлялся. Как, когда их пятеро? Это уже урок из мира животных. Зоология. Каждый нарк проходит через разбитое лицо. Как-то друг Катика, если у нарка может быть друг, Болт, стащил из дома чайный сервиз. Его ломало по-страшному, ему нужно было ширнуться, ясно день. Отец догнал его, подсек. Болт грохнулся на асфальт. Сервиз вдребезги. Батя евонный плачет сам, а бьет сына по лицу ногами. Плачет и бьет. Такая судьба, такая жизнь нарка - тащить из дома этого мира в дом того мира. Да и не для себя мы тащим все эти тарелки, занавески, наволочки, радиоприемники, книги, бижутерию… Продолжить? Не для себя. Это жертва всё тому же Богу. Жертва Пустоте. И не надо нас жалеть. Да нас не надо жалеть. Нас надо отпустить. Оставить одних. Мы уйдем в центр квадрата. Уйдем к Богу. Наша дорога из золота, она холодна, но блестяща. Она отливает металлом и звездами. Это золотая дорога, по ней уходить легко. Как лететь и растворяться… Как не существовать, зная, что наутро начнутся отходняки. Начнет выворачивать наизнанку. Начнется ад реальности. Бытия. Первую ломку я, как такая-эдакая натура, не мог не запомнить. Она до сих пор во мне. Следами. Внутри. После нее, конечно, было ещё и ещё… Почему-то я не боюсь ломки. В ней, в боли, в неописуемом стремлении, желании успокоить закипающие во рту мозги и захлебывающееся в заднице сердце я нахожу истину. Откровение, сродни Иоанновскому. Я понимаю, что я Понимаю: дорога к знаниям, к разгадке, нелегка. До Бога недалеко. Ничто – это конец. Смерть – это ещё не ничто. Не Ничто. С каждой новой ломкой ты сродняешься со смертью. Вы корифанитесь, становитесь близкими. Вы играете. Играете в игру, что-то вроде кошки-мышки. А, кто кого сегодня? Ты её? Или она тебя? И смерть – это уже урок из загробологии – она не так страшна хотя бы потому, что не с косой. Смерть приходит волной, горячей или ледяной волной осознания: «сейчас может всё прекратиться. Всё и навсегда». Правда, если это действительно так, и всё для тебя прекращается, остается ещё Ничто. Остается Бог. Бог для осуждения. Бог для наказания. Многие нарки, слезая с иглы, залезают на Бога. Я не из таких, даже и не думайте. Здесь, в школе, все верят в Ничто. А Ничто за Богом. Кто это придумал? А кто придумал эту школу? Странное здание и в то же время не здание вообще. Здесь всё порой становится твоим, а порой нет. Здесь кругом ампулы и шприцы, таблетки и конопля… А порой холодные стены, черные, с шипами роз и колючек. Под ногами хлюпает грязь и воняет. Уроки ведут какие-то монстры, похожие на людей, скрещенных с собаками. А порой преподают учителя, которых я помню с детства. Урок воспоминаний. Вспомни всё. А всё вспомнить невозможно. Во снах, не галюночных, в моих здоровых, если так можно сказать, снах – я часто вижу, как из глаз, носа, рта и ушей у меня вытекают мозги. Следом за мозгами кишки, всё нутро. Всё. И всё, что во мне остается, – это Ничто. Тогда я просыпаюсь с уверенностью, что Ничто – я познал его. Ничто – это я. Я и всё, и нечего больше искать. Экспериментировать. Колоться. И хочется начать новую жизнь. Трезвую. Реальную. Без всех этих уколов, кумаров, торчков… Без этих одурманенных морд собратьев по игле. Без этого…
А, нет. Недавно я взял молоток и убил молодого парнишку прямо возле продовольственного магазина. Убил, потому что не помню, как ширнулся. Потому что не помню, как оказался на улице. Не помню, кто дал мне молоток. Не помню, что я спросил у этого парня, что он ответил, что? Не помню. Не знаю. Не помню… Помню, как пришел в себя в темноте. Как впивались в запястья наручники. Как темнота проникала в меня на пару с ломкой. Как пришёл… Это не была золотая дорога, это была Пустота. В ней, в Пустоте, я увидел Мать, не свою мать, Мать Богородицу. Или… это была Мать того самого парнишки. И я знал, я Понял, Познал, что должен сделать. Как должен Поступить. Уроки в школе для меня на сегодня закончены. Может, их не будет и завтра, и после… Остается Последний Урок. Урок Истины. Передо мной шприц – доза смертельная. Я давно уже всё устроил. Охранники согласились. Они по моей команде откроют дверь в камеру, и в мою темницу войдет Она – Мать – Богородица – Мать того парнишки. Она, по крайней мере, я этого хочу, должна сделать мне Мой Последний Укол. Она… Должна! Это Мой Последний Шанс. Я Ей скажу, что это не Её грех, не Её ноша, не месть, не… Она выпустит из меня Ничто. Выпустит Пустоту. Только так. Иначе я никогда не умру. Иначе мне никогда не остановиться. Никогда я не слезу с иглы. Нам, Пропадающим, Пропащим, нужна именно такая Помощь. Поймите. Спасите. Мучиться больше нет сил. А у порога…
Дверь в камеру «закричала» - открылась. Вошла Мать. Подошла. Прижала мою голову к своей груди, и… я услышал, как бьется Её сердце. Сердце Матери. В моем мозгу мелькнули голубые глаза парнишки – чистые, ясные, не такие, как голубизна морфия. Живые. Настоящие. Реальные. Потом мелькнул молоток, и мои руки залило кровью. Его кровью. Я заплакал. Мать. Его Мать прижала мою голову сильней. Казалось, Её сердце вот-вот - и разорвется. Тамтам истины – вечной и единственной, разбил мою голову. Пронесся, дырявя горло, ломая кости, взрывая вены – к сердцу. Сердце к сердцу. Тук, тук, тук… Мать тоже плакала. А потом снова «закричала» дверь камеры. Её руки, Её сердце, Её… Она покинула меня. Оставила. Мать ушла. Я закричал, вторя закрывающейся двери, и перекричал её. Я захлебнулся криком. Шкала поползла вверх. Ударила.
- Мама! – я кричал. - Мама! Мама! – Имея в виду, конечно же, Мать того парнишки. Но мне ответило Ничто. Прозвенел звонок с урока. Я взял в руку шприц. Положил. Снова взял. Покрутил в ладонях. Положил. И… снова взял… Положил… Положил. Сам я не смогу это сделать, слышите? Не смогу. И кто поможет мне? Может быть, Ты? Эй, Ты, слышишь? Привет, к Тебе обращаюсь. Может быть, Ты сделаешь мне этот укол, а? Может, Ты? А то я сам не смогу. Сам не смогу никогда. Слышишь? Может быть, Ты? Привет. Эй, Ты слышишь? Привет, к Тебе обращаюсь…

Вывеска:

ШКОЛА  НАРКОТЫ
Вход свободный
Работаем круглосуточно
БЕЗ ВЫХОДНЫХ
Добро пожаловать!

Что такое тысяча лет без любви

Странная пара. Он - высокий, худощавый, с длинными светлыми волосами и острыми скулами. У него глаза ярко-зеленого цвета и алые губы. Она -бледная, хрупкая, невысокого роста, с короткой стрижкой и длинными ресницами. Они появляются в городе всегда вместе. Они неразлучны. Она держит его за локоть. Осторожно так держит, пальцы едва касаются. Он - часто с баночкой из-под майонеза. В стекляшке густая жидкость красного цвета. Он пьет напиток маленькими глотками. Она смотрит на него, не моргая. Её белые губы что-то обычно произносят. Он улыбается в ответ – его зубы красны от выпитого. Порой они целуются. Робко, невинно… Она прижимается к нему всем своим трепещущим телом. Он обнимает её, бережно обнимает. Её и майонезную баночку. Это единственное дорогое,  что у него есть на этой планете. Он – то единственное, что есть у неё. Они идут через весь город, переулками, тенистыми аллеями, заброшенными дворами… Идут. Им по вкусу сумерки. И осенняя слякоть. Они любят запах палой листвы и падающие звезды. У них много общего и много различий. Они знают, что за все в жизни приходится платить. И смело платят по тарифу. Не берут у жизни и чувств кредит. Не слушают кошачьи песни и в солнечные дни скрываются во мраке чердаков.
В подвалах домов на набережной есть свои маленькие секреты. Зато у них нет секретов друг от друга. Разве что только старые тайны - как старые раны, которые никак не заживут. А если и  затянутся тромбом, солнечный луч может легко порезать корку прошлого, и старая рана закровоточит. В такие моменты они ложатся спать, лишь во сне цветут и распускаются тайны. Только во сне. Их боятся собаки и маленькие дети. Взрослые обычно косятся вслед странной парочке. Ведьмы крестятся, воробьи замолкают. Им попутчики ветер с запахом сожженной полыни и Млечный путь. У них одна на двоих мечта, одна на двоих…

- Кровь? – она спросила это как-то без испуга. Поэтому он молча протянул ей майонезную баночку.
- Понюхай.
Девушка так и поступила.
- Я с этой работой с ума сойду, - сказала она, отдавая баночку мужчине, - это гранат?
- Кровь граната, - согласился он.
Прошла неделя после их знакомства. Они верили в любовь с первого взгляда и в совпадения. Уповали на знаки, сопровождающие людей по жизни, и случай. Им легко было общаться с первой же минуты знакомства. За день они узнали друг о друге всё. Ну, почти всё. Он пообещал, что откроет главную тайну, когда будет знак. Она же считала, что страшных тайн у неё от него нет. Ни одной. Так оно и было.
- Тебе так это бывает необходимо? – она имела в виду баночку с гранатовой кровью.
- Более чем.
- Это и есть твоя тайна?
- Что-то вроде. Ещё не время.
- А когда будет время?
- Когда ты почувствуешь.
- Почувствую?
- Почувствуешь ЭТО.
- Опять загадка. А ЭТО - какое оно?
- Доверься себе. Оно придет само. А когда оно придет, ты почувствуешь. Узнаешь. Ответ придет сам. Придет знание. Как дежа-вю.
- Ой, у меня так это часто бывает.
- Это будет не часто. Раз появится и… навсегда.
- Как интересно, - она чмокнула его в щеку, - ты такой забавный.
- Не больше, чем ты.
- Мне порой кажется, что мы уже где-то встречались. Тебе не приходило это в голову?
- Может, в прошлых жизнях?
- Ты кем был в прошлой жизни?
- В какой именно?

Его звали Илья. Её Ева. Ему было около тридцати, по крайней мере он выглядел на столько. Ей нынче поздней осенью исполнится двадцать восемь.
Уже прошел месяц, как они жили вместе в комнатке под самым чердаком на набережной. Окно выходило на пустынный пляж с заброшенной каруселью и качелями. Влюбленные прятались за темными шторами и при свечах читали письма, написанные друг другу:
«…Мы уйдем в другой мир. Мир других чувств, других надежд. Там будет все другое - и запах, и цвет, и вкус, и любовь. Там будем мы одни. Только ты, моя Ева, и я. Я никогда тебя не отпущу. Нас укроет туман. Туман наш попутчик, только он и мы – в любви…»
«…Я знаю, что случится скоро. Осталось совсем немного подождать, когда мы наконец сольемся. Я устала просто целовать тебя, просто прикасаться к тебе. Нет, нет, для любви достаточно одного твоего присутствия, одного твоего взгляда, одного прикосновения… Но я чувствую, что скоро…»

Это «скоро» случилось для самой Евы неожиданно. Она работала на городской станции переливания крови, и с первого дня её знакомства с Ильей на станции стала пропадать кровь. С Евой по этому поводу даже разговаривала заведующая. На вахте обыскивали всех, включая доноров. Пакеты с кровью продолжали исчезать бесследно. И всегда в смену Евы. Девушка была чиста. Кровь продолжала пропадать. Не помогали даже камеры видеонаблюдения, тайно установленные в здании. И вот 16 ноября, почти перед самым днем рождения, Ева второй раз спросила про красную жидкость в майонезной баночке.
- Кровь граната?
Он протянул ей стекляшку:
- Ты уже близка, - был ответ.
- Близка?
- Даже очень.
- Это человеческая кровь? Так?
Его зеленые глаза со странно расширенными зрачками сжирали её глаза, прожевывали, глотали. Она не могла отвести взгляд. Ева чувствовала, что теряется в этой зелени, что больше ей не выбраться из этого омута, из этой глубины. Его глаза лишили ее движения, лишили силы воли, лишили сознания… Девушка попыталась отвести взгляд – не сумела.
- Это гипноз, - тихо сказал Илья, - очень сильный гипноз. Смесь гипноза змеи и кошки, большой кошки. Эта сила способна даже отключать электричество, самую навороченную технику. Взгляни.
Он перевел взгляд на магнитофон, в котором тихо болтало радио. Красный огонек «ВКЛ» погас. Радио замолчало. Её глаза «ожили». С губ спала немота. Девушка вновь получила власть над телом.
- Ты можешь похитить душу, - выдохнула она.
- Только не твою.
- Ты пьешь кровь людей? Тебе она нужна?
- Как воздух. Только…
- Ты вампир?
Он промолчал.
- Я смешиваю не больше ста граммов человеческой крови  с натуральным соком граната. Если я не буду этого делать, я потеряю над собой контроль. Я должен. Я живу этим…
- Так это ты… ты всё это время…
- Если ты про кровь с работы - да. И ты здесь ни при чем.
- Почему?
- Я это делаю?
Ева кивнула.
- Таким образом я существую. Я живу. Люблю. Растворяя в себе самую жизненно важную субстанцию человека. Я сливаюсь с ними, чаще не знакомыми мне людьми. Ощущаю эту другую жизнь – их жизнь. Я разделяю чужие жизни, потому что не имею своей. Разделяю их любовь, их переживания, их радости, печали… их… жизни.
- Ты не живешь?
- Я не живу.
- Но как?
- Во мне нет ничего живого, кроме чужих жизней, чужой любви, чужих чувств, чужих стремлений, чужих желаний…
- Илья…
- А в последнее время, последние триста лет я искал человека, который… в котором…
Он отвел взгляд. Она взяла его лицо в ладони, притянула к себе, поцеловала. Сначала в лоб, в нос, потом в губы, подбородок.
- Господи, какой ты необыкновенный. Мой. Ну, что ты? Всё не так уж и плохо, наоборот. Я всегда ждала такого человека, как ты, как…
Он поцеловал её в ответ. Сначала в лоб, потом в нос, в губы, подбородок, в шею. Когда его холодные губы коснулись пульсирующей вены на шее возлюбленной, Илья отстранился.
- Тысяча триста лет поиска. Я не старею, не умираю… я меняюсь. Как куколка в гусеницу. И никогда, никогда в бабочку. Дорога к прекрасному закрыта. Почему? Во мне нет моего. Во мне всё чужое. Я не живой. Мне нужен человек, в котором моя кровь, мои чувства, мои желания, моя… любовь. Человек, в котором живу я. Я! Настоящий. Живой! Я блуждал, бродил по свету в поисках этого человека тысячу лет. А последние триста лет я преследовал его… Но он… Он должен был меня полюбить. Более того… - Илья снова замолчал. Ева ждала, - он должен стать мной.
- И ты нашел?
- Этим человеком оказалась девушка. Я узнал её по запаху крови, по свету, который излучали её глаза, по ауре…
- Этот человек я?
- Ты должна почувствовать это…
- Я почувствовала.
Она накинулась на него зверем. Илья упал на ковер. Их губы соединились.
Он ждал этого прыжка. Ждал этих губ, этих зубов. Ждал… ЭТО. Ева прокусила свою губу, и он жадно принял в себя её кровь. Свою кровь. Девушка терпеливо прикрыла глаза. Он пил её кровь с упоением, часто сглатывая… Он плакал. Она… Когда нижняя губа болезненно заколола и посинела, Илья сам оторвался от неё. Они поднялись.
Ева стояла, шатаясь. В голове было пусто. В висках стучала забурлившая кровь.
- Тебе надо отдохнуть. Тебе это ново. Неожиданно. Ты как, Ев?
Он боялся прикоснуться к ней. Боялся желания снова прижаться к… своим губам, к своей крови… и пить, и пить…
- Я видела другой мир, - вдруг произнесла Ева, - я чувствовала все по-другому. Все было другое. Но, но как такое может быть? Это одна душа на двоих или… Я не пойму, милый? Илья?
- Всё просто. Просто тысячу лет назад ты была мной. Вот и все.
- Так я - это ты?
- Да. Мне понадобилось более тысячи лет, чтобы найти тебя, себя. В этом и заключается тайна настоящей любви, понимаешь, Ева?
- Поиск самого себя есть любовь? Любовь – это не двое. Это один. Только…
- Ты не любишь меня?
- Безумно люблю. Но то, что сейчас произошло, что я только что пережила… Я не позволю пить тебе чужую кровь.
- Мне нужна только ты.
- «Только ты». Ты хочешь сказать, тебе нужен только ты. Не я?
- Ева! Если ты не хочешь… Если ты считаешь…
- Ты не вампир. Ты не человек. Ты мертв. И ты – я. Безумие, но…
- Я был тобой тысячу лет назад, Ева!
- Я поняла. Я не могу смириться, что все, что между нами было и есть, что наша любовь… Любовь одного человека. Любовь в одного. Одна и один – только с промежутком в тысячу лет. Боже. Любовь как разновидность вампиризма. Забавно. Я… - она подошла к нему, - я хочу испытать это ещё раз.
- Ощутить наше единство? Нашу целостность?
- Да.
- Это опасно.
- Ты боишься, что не сможешь остановиться и… высосешь всю меня… себя до капли?
- Не станет тебя – не станет меня.
- Тогда что?
- Мы можем потерять друг друга. Себя!
- Как?
Ева заметно нервничала. Она пыталась во всем разобраться, все понять… Но понять это было невозможно, даже Илье - не человеку, прожившему более тысячи лет… Понять это мог только лишь Бог. А Бог – молчал.
- Мы можем захлебнуться друг другом.
- Захлебнуться в крови друг друга?
- Захлебнуться  друг в друге. Потеряться. Не стать.
- Я всю жизнь мечтала захлебнуться в любви.
- Да, это прекрасно. Но тогда не станет нас. Будет одна любовь… Одна.
- Но и сейчас она одна.
- Но нас-то двое. Хотя мы и одно… нас… двое.
- Мы сможем так жить?
Он кивнул.
- Ты будешь жить еще тысячу лет?
- Нет.
- Это твой конец? Ты, получается, столько лет искал свой конец, свою смерть?
- Я хочу пережить превращение в прекрасное. В бабочку. Хочу пережить это чувство себя. Свою любовь.
- К себе?
- К тебе, дуреха. Чтобы ты наконец нашла себя – меня.
Улыбка его была печальной.
- А что станет со мной? Да и была ли я, если я - это ты.
- Ты напьешься мной. И… и…
- И?..
- И будешь искать меня, изменяясь каждые сто лет.
- Я буду жить вечно?
- До того, как найдешь снова меня, найдешь любовь.
- Это как замкнутый круг? Как бесконечность?
- Да. Главное, найти себя. И… идти следом за собой.
- Но если я - это ты…
- Ты станешь собой, выпив меня до дна. Станешь собой, когда я уйду.
- Ты скоро уйдешь?
Она плакала.
- Да поживу еще с полтинник. Пока не состарюсь, как все нормальные люди, и не умру от старости.
Он пытался улыбаться.
- Я обещаю, когда бы ты не ушел, я найду тебя. Не пройдет и дня. Я найду.
- Дай Бог.
- Обещаю.
Они слились в… укусе. Его кровь побежала в нее. Ее… Любовь брала власть в свои руки. Любовь побеждала. Почти побеждала…

Странная пара. Он высокий, костлявый, с редкими седыми волосами, бледный. Она загорелая, стройная, с алыми, как чайная роза, губами и длинными ресницами. Они появляются в городе всегда вместе. Они неразлучны. Он держит ее за локоть, осторожно так держит, пальцы едва касаются. Она часто с баночкой из-под майонеза. В стекляшке густая жидкость красного цвета…

- Ты пьешь каждый день мою кровь, чтобы она тебя убивала, я пью твою кровь, чтобы жить вечно. Так?
- Нет, это я пью свою кровь. Ведь ты - это я. А ты… ты пьешь свою. Теперь, уже скоро, ты наконец станешь собой. Полюбишь ли ты меня тогда, потом? Найдешь ли? Быть может, тебе захочется жить вечно. Без любви. Без меня.
- Без себя!
- Ты - это я. Я… Любовь одна. Ее не может быть две.
- Да, - согласилась она и прижалась к нему. Он чмокнул ее в румяную щеку  белыми, как мел, губами. Она отхлебнула красной жидкости из майонезной баночки.
- Обещаешь? – спросил почему-то, сам не зная, почему, он. Спросил в тысячный раз. Она… заплакала.
Что такое тысяча лет без любви?

Больше, чем любовь

Постой, постой, давай лучше я расскажу свою историю и пойду. Согласен? Ты только дай мне пивка промочить горло. Что? Верить мне или нет? Ты уж это решай сам. Ну, значит, слушай. Я начну с самого начала - с детства, можно сказать, с доисторических времен. Тогда все было по-другому, была правильная любовь, правильная дружба. Народ смотрел только вперед, прямо. И даже не задумывался «скосить». Мы с Павлом как-то вот стали друг другу необходимы, и все. Дружба - это ведь как? Вроде просто один двор на двоих, одна школа, одна дорога, по которой идете… И вот ты уже злишься, когда кто-то говорит что-то плохое про того человека, у которого ты вчера остался на ночь. Вот и все вокруг называют вас не иначе, как друзья. И вы понимаете, что - да, так оно и есть. Дружба возникает незаметно. Пропитывает все - и чувства, и мысли, и… Ты начинаешь брать что-то у друга и знаешь: что-то он возьмет у тебя. У вас даже походка становится похожа. Я, например, перенял у Пашки его манеру «ачекать». Вообще Пашка был баламут, и как так получилось, что мы стали друзьями, непонятно. Особенно этого никак не могли понять наши учителя. Класснуха так даже вызывала нас на педсовет. Пашка был старше меня на год и  уже курил, а я все еще никак не мог осилить гоголевские «Души». Паша книг почти не читал, если только фантастику изредка. Он хорошо дрался, ходил качаться в подвал. Мог нырять спиной и гонял по поселку на мотоцикле, который собрал сам. Я же больше сидел дома, читал, отжимался от пола пять раз, не умел плавать и боялся мотоциклов - меня пугала открытость, незащищенность водителя. Летишь на свистящей скорости, а вокруг… мир. Как-то, помню, Пашка избил одного кадра, который разбил мои очки, это было один-единственный раз, потом мы разбирались вместе, без кулаков. Я научился за себя постоять. Пашка научил меня одному хитрому приему… Ну и  вот, со временем мы поняли, что целое. Даже наши подруги это тоже поняли. У Пашки была до армии Любка, а после… Я надеялся, что Пашка не пойдет в армию. Я-то был негоден по зрению, а у Паши вроде проблемы с желудком. Но как у Пушкина: «увы». Пашу забрали и нас разлучили. А два года армейской службы плавно переросли еще в два года, еще в два, еще… Паше понравилось воевать. Он стал контрактником. Метался по горячим точкам и никогда не промахивался. Паша любил стрелять. Он с детства мечтал об этом. Я же… Я  пошел за другом. Мне тогда казалось, да и сейчас я думаю так же, что друзья не могут быть разлучены временем, работой, а уж тем более армией. Мужество Паши, его пример будили во мне желание быть, как он. Разбудить в себе исконное, разбудить в себе мужество. Мужчину. Силу русской души и кулака. Творить справедливость. Защищать. Мы ведь все нуждаемся в защите, даже Пашка. В общем, я записался  добровольцем, обманул окулиста и стал на чуть-чуть ближе к другу. Так же, как и он, я вставал по команде «подъем», так же, как и он, дневалил и разбирал «калашников», так же, как и он… Мы теперь уже переписывались с воинских частей, потом с горячих точек, посылали друг другу атрибуты войны и думали, что победит разум. Не верили в смерть и считали себя героями. Конечно, не обязательно воевать, чтобы почувствовать в себе героя. Герой живет в каждом. И у токарного станка, и за письменным столом ты порой больше герой, чем… Ну, ты понимаешь. Вот. А через год наши горячие точки слились, стали одной войной. Одной чертовой, никому не нужной войной. Знаешь, меня всегда поражало стремление нашего правительства лезть во всякие клоачные места. Более того, посылать туда цвет нации - юность, силу, красоту… Наши верхи будто задались целью уничтожить молодость. На хрена им чужие проблемы - Афган, Карабах, Чечня…  Кто следующий?
Эта же война вернула друзьям друг друга. Окрестила их пеплом войны, песком и кровью. Осколками снарядов и свистом пуль. Мы еще больше почувствовали, как нужны друг другу. Еще сильней спаялись, объединились одной целью - дойти до конца. Выжить и больше не воевать. Хватит. Война убивает в тебе человека. И даже если ты выжил, это еще не значит, что ты не погиб. Дышишь? Да. Ходишь? Да. Мыслишь? Вроде бы да. Но живешь ли? Жив ли после того, что видел? Через что прошел? Научиться убивать просто. Легко. Потом же забыть, как это делать, почти невозможно. Вкус крови, что называется. Стремление к разрушению, к власти. Тебя уже не пугает вид человеческих мозгов на траве, даже приятен взрыв снарядов, запах просоляренной бытовой техники. Война сводит с ума. И если нет рядом друга, ты погиб. Жизнь часто страшней войны. Вот поэтому нам всем так необходим друг. Настоящий, лучший, твой. Согласен? Как? У тебя не было друга? Сожалею. Это должно быть тяжело не иметь друга и продолжать жить? Не нужен, ты сказал? Что ж, кому как, наверное. Смерть расставит все точки над «i», мне так кажется. Будешь помирать, а рядом будет только одна она, костлявая, в черном и с косой держать тебя за руку и улыбаться. Жутко. Друг нужен, более - необходим. Это же не любовь. Хотя знаешь, порой тебе хочется любви от друга, только это другая любовь, по-дружески крепкая, спасительная… Она заключается в том, что ты понимаешь, что человек с тобой рядом, когда тебе это будет нужно, сделает и скажет все необходимое, нужное тебе сейчас. И если надо, то полюбит. В общем, вот так. Паша сделал себе на плече татуировку. Я же не успел. Татуировка, как память о прошлом, как артефакт войны и дружбы. Она и нужна-то, только чтобы помнить. Как печать в паспорте, как метка, клеймо… Я хотел тоже отметину, но… Тогда было на удивление жарко, а был сентябрь. После ответной атаки мы понесли огромные потери. Я и вспоминать-то боюсь тот день. День, когда я… Подожди чуток, переведу дыхание. Больно, тяжело… Лучше бы не было того дня. Лучше бы не было ничего, ничерта. Даже воспоминаний. Потому как, а… Без прошлого нет сегодняшнего. Мы живы вчерашним, и будущего без вчерашнего нет. Прошлое и будущее едины. Это так. Тогда, в тот день, мы с Пашкой, будто предчувствуя,
искали повода к встречам. Не могли наговориться, наглядеться. И болтали-то вроде ни
о чем. А все никак не могли разойтись… Придумали в очередной раз друг другу клички.
Я обозвал его «самоваром-паяльником». Он меня «сдутым матрасом». Он стукнул меня в плечо «а че?». Я прошелся серией ударов по его прессу «я не че, а ты че?». А  поздно
ночью, ближе к рассвету на нас напали. Обычно мы с Пашей были спина к спине. Но тогда, в темноте, мы потерялись. Как? Даже и не знаю. Вроде вместе и вместе, и бац. Я огляделся, его нигде не было. Вокруг мешанина из живых и раненых, огоньки трассирующих пуль, пожары от взрывов снарядов. Осколки и кровь. Я побежал к подстанции и дальше в поле, там шел бой. Кто-то пошел врукопашную. Помню, увидел Пашу, он сидел на покрышке и колдовал над автоматом. Я бросился к нему, и тут меня поглотил свет. Вспышка яркая с синева ослепила и парализовала. Следом за светом были толчок, взрыв и темнота. Холод, пустота, ни-чер-та. Очухался с рассветом. Солнце било в глаза. Я лежал на мокрой от выпавшей росы траве, да и сам я был мокрый, и не только от росы. Где-то в районе бедра у меня была рана. По всей видимости осколок снаряда. Я попробовал пошевелиться. Боль была невыносимой. Знаешь, как будто в тебя засунули паяльную лампу и включили. Еще одна попытка пошевелиться, и снова включили лампу. Замираю. Выключили. Во рту песок и кровь, и пепел. Паша. Я поднял голову. Рядом лежало обезглавленное тело. Я узнал солдата. Это был Коля «Пятак», узнал по его ботинкам. Он покрасил свои берцы голубой краской – горошком. Чудак был, не похлеще нас с Пашкой, но чудак. Теперь вот… Меня стошнило. Хорошо, еще успел вовремя отвернуться, так бы наделал прямо на грудь. Паша. Веришь, в тот момент я задышал его дыханием, во мне будто забилось его сердце, я увидел его глазами. Он умирал. Боже, я как подбитый, раненый зверь пополз, не чувствуя боли. Пополз, сжимая и ломая зубы. Мимо трупов, лица которых я узнавал, и слезы, слезы кипели и обжигали щеки. Кажется, я несколько раз терял сознание. И даже там, в небытии, я искал друга. Сквозь чернь, сквозь пустоту… Он умирал. А вместе с ним… Ты понимаешь? И вот вновь прозрение, и снова в путь. Обламывая ногти, стирая до кости пальцы, колени, оставляя за собой полосу крови - к другу. Я нашел его на краю оврага. Он лежал на спине и смотрел в небо. Такое на удивление чистое, довольное небо. Паша не разу не моргнул. Но я знал: он жив. Я дышал им. Во мне билось его…
- Паша,- позвал я. Подполз, обнял друга.
- С-сдут-ый мат-рас,- прерывисто и как-то не по-евошнему сказал он и улыбнулся. Кровь тонкой струйкой вытекла изо рта.
- Ты должен забраться мне на спину, сможешь?
Павел не ответил. Я видел, его голова лежала в луже темно-алого цвета, вязкой луже. Я… Сейчас, стой, сейчас глотну пива. Это была… Да, да не знаю, рана на затылке или в шее, но вся его голова была красной, и волосы, и лицо…
- Паша, ты обязан залезть мне на спину. Я доползу до штаба, там должен кто-то быть. Нет, так доползу до линии. Слышишь?
Тут он улыбнулся.
- Знаешь,- сказал Паша,- как это будет смотреться со стороны?!
И я рассмеялся. Мы смеялись, не поверишь, а мы смеялись, как дети, смеялись посреди мертвых тел, посреди войны, на поле боя. И не боялись продолжать жить. Я помог ему. Мне удалось разглядеть его рану на затылке. Она была чудовищной. Каждые пять-семь ползков приходилось отпускать Пашу на землю. Как мог, перевязал ему голову своим кителем, разорвал его, к чертям собачьим. О своем ранении и не вспоминал. И снова ползем. Откуда у меня брались силы? Бог его знает. Наверное, что-то большее, больше чем… Как? Как ты сказал? Бог? Больше, чем Бог? Да, может, и так. Больше, чем любовь, руководило мной. Мне кажется, и ты бы поступил также. Нет? Не молчи. Нет? А потом Паша попросил перестать. Я смотрел ему в глаза. Мы лежали посреди фронта и…
- Санитары до нас не доберутся, - сказал он, - если не услышат хотя бы выстрел.
- Паша, вокруг лишь трава, откуда нам…
Он достал из ниоткуда пистолет.
- Только, только… - он смотрел, проникал в меня, его глаза… Он попросил меня об одном. В пистолете был один патрон. Один патрон, который должен нас спасти. Паша сказал, что если бы Иисуса не распяли, не был бы послан на землю святой дух, не было спасения от грехов нам всем. Я понимал, что он бредит, но позже. Павел сказал, что если я не выстрелю в него, не будет у нас возможности встретиться вновь. Кто-то должен быть принесен в жертву во имя большего… Я наорал на него, сказал, что он говорит чушь. Мы оба спасемся. Он ответил, что… что умрет в муках с заходом солнца. Он больше не выдержит.
- Кто-то добровольно… чтобы возвратиться. Пойми, друг, каждый несет свой крест, свою ношу. Мы её разделили. Ты несешь меня через всю войну и знаешь, что… Будем хранителями друг друга. Спасением друг для друга. И мертвого ты будешь волочить меня до линии, пока сам не умрешь от потери крови. Я знаю. Мы друзья. Но пойми, выстрел положит конец твоему и моему страданиям и приведет в движение машину под названием бесконечность. Вечность. Я вернусь. Вот увидишь, обещаю. Только…
Я, слышишь? Я боялся, что Паша произнесет это слово «убей», но он сказал: «только чуть-чуть подожди».
- Ты обещаешь мне вернуться?! - спросил я.
- Обещаю! - ответил он.
- Обещаешь?! - это снова я.
- Обещаю!
Павел взял меня за руку с пистолетом слабыми и дрожащими руками. Что? Он бы мог застрелиться и сам? Нет. Паша сказал, что сам он бы промахнулся. Мы обнялись. И в объятиях… Пистолет выстрелил сам. Богом клянусь, я не нажимал на курок. Лицом к лицу. Два друга. Глаза в глаза. Он улыбался так чисто, так счастливо… Его глаза, полные жизни… Они не закрылись, их закрыл я, позже. Закрыл и закричал. Крик разорвал бытие и небытие. Внутри головы у меня тоже что-то взорвалось. Я упал на тело друга и… И пришло спасение. Спасение в лице санитаров. Я слышал их голоса, чувствовал на себе их руки. Носилки.
- Паша, Паша… - звал я. А меня окружала серая пленка, будто в мыльном пузыре. Я ползал и звал. Звал, звал… Меня успокаивали, просили не волноваться, взять себя в руки. Сделали укол. А я звал друга. А женский голос отвечал, что «с вашим другом все в порядке, вы должны позаботиться о себе, ваш друг просил вас поберечь себя, он вас скоро навестит». Они мне врут, думал я, и кричал, не затыкаясь. Кричал, не знаю, сколько часов, дней… Я потерял ощущение времени… Лишь серый мыльный пузырь. Я ощупывал глаза и понимал, они открыты, и я в пузыре. Только через неделю мой врач сказал, что я ослеп. Серый пузырь к этому времени почернел. Сам же я понял, что слепой, месяц спустя. Понял, осознал и… Я сдался. Это самое гнусное - сдаваться после всего, что пережил, после того, что пообещал, что… Слепота не так страшна. Страшнее ожидание. После госпиталя, отказавшись от реабилитационной программы в обществе инвалидов по зрению, я бродил по квартире, натыкался на мебель, звал, ждал. Я и слепой узнаю его. И слепым найду. Прошел год и семь месяцев, я решился выйти, решил пойти искать. Слышь? Оделся, значит, взял какую-то палку и когда долго возился с ключами у дверей, вдруг почувствовал на себе взгляд. Родной взгляд. Его взгляд. Оставив дверь открытой, спустился быстро, как мог, на улицу. Пошел в никуда, слепо шаря вокруг себя палкой, и вдруг - бах-тарарах, визг тормозов. Чья-то цепкая хватка, и я снова на тротуаре. Меня бы сбила машина, понимаешь? Если бы не… Он. Он схватил меня за рукав куртки и оттащил с дороги, оттащил от смерти. Спас. Я уронил палку и поэтому махал по воздуху руками. Я позвал его.
- Паша? Паша, это ты?!
Его взгляд я ощущал всем телом. И стук, стук его сердца. И дыхание. Как тогда, в тот день войны, на поле боя.
- Где ты?- Позвал я и заплакал. Сел на тротуар. Я думал он… Его не было… А нет, вот он подошел, лизнул мою горячую ладонь, сел рядом и… Тоже заплакал. Я обнял его. Он лизнул мое лицо. Мой друг.
- Ты вернулся? - не веря в происходящее, спросил я, - это ведь ты, Паша?
И друг гавкнул.
С тех пор вот уже много лет мы вместе. Он стал моими глазами. Что такое друг? Друг есть дополнение. Мы, как и всегда, целое и неразделимое. Мы - это большее… И знаешь, поверни жизнь иначе, пускай все было  бы не так, и у Паши, и у меня были бы семьи, мы все равно были бы большим… Потому что целое, потому что сильное, общее, разумное, бескорыстное и верное. Нам бы ни что не могло помешать, разлучить. Мы - это больше. Понимаешь? Что? Еще пиво? Нет, мы, пожалуй, пойдем. Спасибо. Как? Вот бы тебе так? В чем загвоздка? Мы все созданы для того, чтобы разделить с кем-то себя. Выйди на улицу, там кто-то ждет и тебя. Ищет тебя. Одинокий. Твой. Выйди, а вдруг он или она стоит сейчас на пороге.

***

Седоволосый, стройный, подтянутый мужчина в пальто с такой же стройной, лоснящейся здоровьем собакой неопределенной породы вышел из кафе. И пока закрывалась дверь, а потом еще долго через стекло витрины бармен смотрел им вслед. Вслед друзьям, обладающим чем-то большим… Мужчина держался за загривок друга. Друг задиристо мотал хвостом. Они исчезли в спустившихся сумерках, а бармен все ещё стоял у окна и смотрел. Он был счастлив, что услышал эту историю. Даже больше, чем счастлив. Позже, когда закрылось кафе, бармен пошел той же дорогой, по которой шли друзья. Нет, больше, чем друзья, больше… Ну так вот, бармен пошел той же дорогой, что и они, и…

Таблетка от греха

Платок, да, ещё не забыть платок – подарок сестры Сары. Красный такой платок с золотыми кистями. Не забыть бы. Она так долго его искала мне в подарок, два города пешком обошла, сорок базаров. Это хорошо, что её сейчас с нами нет. Хорошо. Она бы не смогла быстро собраться в дорогу. Раз - и готово. У Сары было столько нарядов, столько украшений… Она любила всё красивое. Ой, не забыть бы платок. Его надо спрятать куда поглубже, мало ли что, вдруг как в тот раз, заведется моль - и нет платка. Тогда эта пузатая мелочь поела старенькую накидку младшей Аи. Она и то переживала. Если что станет с сестринским подарком, не переживу. Он – это единственное, что у меня от неё осталось. Не забыть платок. Где же он? Вот и бусы Рут, и кольца Аи, и мужа сандалии, где платок? Помнится, последний раз надевала его в дождь и всё боялась, что промокнет подарок-то и исчезнет. Я и надевала платок всего лишь раз десять. Ценен он мне, ох, как ценен. Дорог, как не знаю что, от сестры единственной, и теперь уже безвозвратно ушедшей сестренки – всё, что осталось. Красный платок с золотыми кистями. Где же? Как в воду канул. А эти пришельцы, которых Лот пригласил на ночь, может, это они приложились к платку? Глядишь, лежал подарочек сестры – яркий такой, красивый, вот и приманил чей-то лукавый взгляд. А что, нет? Так, наверно, и было. Кто из двоих взял, кто знает? Вроде и выглядят прилично, и одеты, и говорят умно… И не ушли ещё, вон стоят у дверей, торопят. Мужу говорят, чтоб и нас торопил… Дочкам что, они быстрые, молодые. Рут уже подле отца крутится - ничего не собрала. Аи тоже с ноги на ногу переминается. Все меня ждут. А я не могу уйти без платка. Ну, где же он? Если к подарку приложил руку кто-то из гостей, то они слиняли бы быстро, не стали нас ждать. Лоту что-то набурчали, муж и нас заторопил. Бог, говорит, так повелел. А это, мол, посланники Божьи, ангелы. А я их за воришек. А откуда мне знать… Пришли в город под вечер, а город наш неспокойный. Кто не знает? Здесь порой такие страсти творятся, что Бог, видно, теряется. Бывает такой разврат… И молись-замолись – без толку.  Соседи творят такое - жуть. Глаза закрываешь, а стоны слышишь… Хорошо, что дочки нашли свою подмогу. Зятья у меня ничего. Только вот у младшенькой какой-то странноватый муж, всё норовит ей больно сделать. Это, видать, сущность его такая, характер так проявляется. Хозяин как-никак… Что муж и жена? Муж и жена – одна веревка. С Богом – уже трое. А веревка, свернутая втрое… О, мой злится. Чё, спрашивается,  ну не могу я уйти без сестры, это как будто предательство. Оставить платок в доме, который должен разрушиться. Должен сгореть. Это ангелы так сказали. Сказали, что нет больше в городе ни одного праведного, кроме нас… И зятья тоже чудаки. Лот, ещё не рассвело, сбегал до них. Сказал, мол, так и так – пришла весть от Бога, послание, что город наш Содом за грехи, что до неба аж достали, разрушен будет. Ангелы истребят сие место, потому что велик вопль на жителей его к Господу, и Господь послал их предупредить и спасти кающихся… Зятьки наши в смех ударились. Хохочут, никак оба дурачками сделались. Я всегда знала, подозревала: так оно и будет. В один прекрасный день город поглотит и их. На песке их дом построен, на песке. И пред ветром не устоит, и пред дождем посильнее… Да молчала, что дочек попусту травмировать - и так жизнь не мед. У Рут вон проблема с зачатьем. Всё мертвецы родятся, жуть какая. Всех лекарей ханаанских обошли, а всё мёртвые дитятки. Авраам вон в сто лет жене своей девяностолетней ребенка сделал - и живого, и какого, а моя дочь… Видно, не больно уж жалует её Господь наш. Видно, я согрешила. Так каюсь, сколько можно? Уже все молитвы прозубрила, а толку. Да что это за такое, где платок? Красный ведь, с золотом, видный – а нету. И эти торопят. И дочки, в одну, завывают… Зятья, значит, отказались уходить. Посмеялись и сгинули во тьму. Лот до солнышка вернулся, рассказал. Рут чуть всплакнула. Аи только махнула рукой. А рука у неё, Бог мой, вся синяя – это муж её давеча потаскал. Ух, и демон – глаза такие бегают, зеленые… Я его, честно, недолюбливала. Ах, а кастрюльки мои, тарелки, чайнички?.. В начале года Лот сам слепил из свежей красной глины вазу с фигурками. Там я и дочери. Как же вазочку не взять? Погибнет, разобьется… Кому осколки нужны? Вазу ещё прихватить бы. Вон она на окне. А эти смотрят. Иди, говорит один из них, с белыми, как молоко, волосами, ничего не бери. Да как я не возьму?! Это же всё чрез руки мои прошло. Всё моими ладонями согрето. Здесь в каждой вещи я. Во всем… В каждой ложке, в каждом стакане, в каждом кувшине, в каждой палочке, пылиночке…  Как я вот так вот всё это брошу? И плакать до смерти хочется, ух, как в горле запершило, но нет, глотаю комья слез. Глотаю. Неудобно как-то. Вон как ангелы пялятся.  А вот на крючке платье Рут, я сама его сшила, когда Рут выходила замуж. До сих пор помню её первую кровь, это случилось днем, она сидела вон на том стульчике у окна, солнце играло зайчиками у неё в волосах… Она перебирала бусинки для… Торопят. Муж подбежал, схватил за руку, за локоть, талию. Вырвалась. Где платок? Куда вот он мог подеваться? Я вроде последний раз, когда в дождь надевала, посушила его во дворе, сложила аккуратно и в… вот дура-то старая, я ж его под подушку спрятала, вместе с душистыми травами, чтоб голова не болела.
И подушку бы взять с собой, хоть одну. Сама ведь шила и пух начесывала, сушила на солнышке, на крыше… Один раз чуть с крыши не слетела… Вай, и тут нет. Где тогда? У дочерей в сотый раз спрашиваю, не видели платок мой, тетя ваша, которую давно уж Бог к себе прибрал, подарила, нет? Крутят головами – не видели. Торопят – скорей, мам. А у меня прямо руки опускаются, ноги не держат. Как же я уйду из дома, где любила, где детей зачала, где родила, где вырастила… Здесь в доме было всё: и счастье, и горе, и радость, и слезы… Так что же, оставить всё? Всё. И платок – память, и прошлое… Оставить. Оставить себя – ту молодую, красивую… Предать юность, чувства, всё то, что должно сопровождать по жизни в будущем? Нет, не могу. А зачем я должна всё это бросить? Из-за чего? Из-за того, что вчера под вечер заявились незнакомцы, а следом за ними и весь город?.. Лучше бы Лот отдал этих пришельцев городу. Понимаю, грешу, но они у меня похищают прошлое. Похищают меня – то время, когда звонко смеялась и порхала, время, когда щеки горели румянцем, а глаза искрились голубыми небесами… Тогда меня Лот на руках носил, каждую ночь любил, холил и лелеял. А сейчас уже и забыла, когда он меня последний раз поцеловал… Лет сто назад, да какой - двести… Уже и не притрагивается ко мне лишний раз, не обнимет даже. К чему мне это? Мне дорого и родно то, что остается, от чего… Платок, платок… Они уже распахнули дверь и ждут на пороге. Один ангел взял за руки мужа и зовет, и тянет… Мне же не до этого, не до них… Мне нужен платок. Всё переверну, а найду. Найду память сестры, её подарок, её… Пускай погибну… Дочери хватают меня, ангелы хватают, тут и Лот на подмоге. Тащат к дверям, чуть ли не пинками, волоком… Вот я уже спешу вместе с ними, под руки, прочь из города. Люди, соседи, весь Содом вышли посмотреть на наш побег, на мой растрепанный волос. Я кричу, тянусь к дому… Ору, что не могу, что там ещё моя сестра, в доме осталась сестра. Ангелы ускоряют шаг. Содомляне – горожане - смеются, скалятся, тычут пальцами, плюют вслед. Я захожусь от крика, плачу. Платок, Господи, там остался платок моей сестры. Она сорок базаров обошла в поисках подарка для меня, она хотела, чтобы я носила его всегда при себе как память о ней. Как талисман нашего родства, нашей крови. Я ведь всех потеряла. Уже даже и не помню, как выглядели мать с отцом, где похоронены… Только сестренка осталась во мне – её улыбка, смех, глаза… Платок. Ладно вазочка, ладно кастрюльки, чайники, тарелки… ладно… Платок сестры. Господи, ослепи их, как ослепил тех заблуждающихся и возжаждавших тел твоих ангелов содомлян. Ты же можешь, я сама видела. Видела, как следом за теми двумя, которые сейчас ведут  нас к спасению, пришли мужчины города и потребовали у Лота, чтобы он отдал им незнакомцев. Гостей. Лот тогда предложил дочерей, я чуть с ума не сошла, конечно. Волосы на себе начала рвать, заплакала, в молитву ударилась… Ты же ослепил извращенцев. Они искали дверь нашего дома, ползали на коленях, бились головами о стены, кусали землю… а не нашли дверь, так и расползлись кто куда. Почему, ну почему ты сейчас не хочешь помочь мне?! Ладно, Бог, не ослепляй. Дай мне платок сестры, красный с золотыми кистями… Сделай так, чтобы он в сию секунду, да пусть и не в сию, но появился у меня на голове, прикрыл мои растрепанные, беснующиеся на ветру волосы. Сделай, Господи, это маленькое чудо. Тебе это ничего не стоит, а я успокоюсь, еще больше уверую. Пойду сама, добровольно, и не обернусь на город, который ты собираешься уничтожить. Не обернусь на прошлое, счастливое прошлое… Не обернусь, обещаю! Только верни мне платок сестры, покойной, любимой сестры. Прошу тебя. Молю. А ангелы твои подгоняют, твердят одно по одному, чтобы не смели нигде останавливаться, не смели оборачиваться, не смели… Только вперед и вперед, подальше от греха, от Содома. Подальше… У меня нет сил на шаг, меня почти уже несут. И мысли теряются, и хочется остановиться, прилечь, вернуться… На веки будто ложится сон. Нет, это просто тяжесть бессонной ночи и безумного утра. Тяжесть потери, непоправимого… Тяжесть предательства. У меня больше нет дома. Нет прошлого. Нет счастья. Нет любви. Нет, нет, нет…
А впереди гора – невозвращения, и скалы пялятся острыми пиками – измены. А где-то там, в городе за спиной, в доме с низенькой крышей, где вокруг виноград и смоковницы, в комнатке с большим окном, там ещё вазочка стоит с вылепленными на ней фигурами, там где-то под матрацем, наверное… Точно, наверное, глубоко сунула и всего-то, вот дура. Надо было всю кровать осмотреть, там где-то лежит себе одинешенько платок. Подарок. Лежит себе, лежит… Пытаюсь успокоить всхлипывания. Делаю ещё одну нелепую попытку вырваться, вернуться. И понимаю. Понимаю, что поздно. Всё, поздно. Поздно. Шаг сделан. И не один шаг. Тысяча шагов, уже даже больше тысячи шагов от дома, от… себя. Иду молча. Лот что-то иногда спрашивает… И дочери, вижу их испуганные глаза. Скоро должно начаться уничтожение города – нашего теперь уже прошлого. Гляжу в глаза дочерей… Они не жалеют, что покинули. И муж счастлив. Он – угождает Богу. Он у Бога любимец. А я… Я жалею. Жалею прошлое. Что для человека прошлое? Это мама и её грудь, это папа и его сильные руки, это первое слово и первые шаги, это новая игрушка и бабушкины сказки, первая любовь и слезы, первый поцелуй и первая ночь. Беременность – чувство, как внутри тебя стучит ножкой малыш. Роды, и как губы ребенка обхватывают сосок твоей груди. Первое слово «мама», и… Слезы не удержать, их не посадить на цепь, как и не посадить на цепь прошлое. Будущее всегда на цепи – вон болтается где-то  впереди… А прошлое, отпусти его, оставь, предай и… Спотыкаюсь. Уже и город, куда спешим, как его? Сигор. Уже темнеет, и ангелы исчезли. Последний наказ их был всё тот же – идите и не оборачивайтесь. Небо пронзает шум. Позади слышно шипение падающих звезд. Гул огня, взрывы, далекие крики… Ночь проясняется… Оранжевые языки далекого пожара освещают дорогу вперед. Вот и всё. Всё. Понимаю, слезы глотаю, кричу… Вспомнила почему-то, как белила стены дома, и капелька белил попала на руку. Рука впитала каплю, кожа на том месте стала белой и засохла коркой. Тогда я почувствовала, как сроднилась с домом. Своим домом. Как срослась с ним в одно. Этим священнодействием мы объединились. Стали одним. Я тогда погладила ладонью побеленную стену, отдала дому своё человеческое тепло. Он поделился теплом своим. Ведь в нем столько нашего дыхания, наших чувств, переживаний, энергии… Дом – живой. И как, как мы могли его предать, оставить одного погибать? А в доме всё, что всегда сопровождало и помогало по жизни - все эти кастрюльки, поварешки, подушки, безделушки… Платок красный с…
Сестра, ты, наверное, смотришь сейчас на меня с небес и думаешь, как я могла так поступить? Как? Почему не противостояла? Почему не отстаивала? Почему бросила, бежала, забыла, предала, оставила… Почему? Почему? Прости, сестренка, но почему твой Бог – тот, который тебя у меня забрал, и который, должно быть, сейчас с тобой рядом, не сделал для меня это маленькое чудо - не прикрыл мою голову твоим платком?! Появись твой платок на моих плечах, я бы благословила его – Бога. Упала бы на колени и молилась, молилась… пока Содом вместе с домом и вазочкой, где три фигурки, и желтая побелка, не стали пеплом… Молилась бы, не оборачиваясь… Может быть… Прости, сестра. Прости… Руки, мои руки, как птицы – дикие, необузданные птицы, взмывают вверх… Я вырываюсь. Отрываюсь от близких. Лот пытается меня схватить, но боится обернуться. Дочери закричали: «Мама!». Они справятся без меня… Я остаюсь стоять. Долго стояла, пока семья не скрылась за поворотом. Плакала. Вспоминала вроде, как рожала дома дочерей, и как Лот… Оборачиваюсь. Медленно поворачиваюсь всем телом. Вижу, как горит город. Мой город. Там горят мой дом и моя посуда, мои подушки… и вазочка, и… платок с золотыми кистями. Горит моё - всё, что было. Всё, чем была я! Всё, что осталось в сердце, в душе… Горит. Горит! Слезы на щеках тоже зажглись огнем. Я подняла руку, чтобы прикрыть глаза от обжигающего огня, и… на ладони увидела белое пятнышко… известки. Я – остаюсь. Я остаюсь с домом. Он возвращает меня. Взгляните, белое пятнышко растет. Я сливаюсь с прошлым… В считанные секунды поднятая рука покрывается «известкой». Сердце внутри немеет. Я сливаюсь с домом. Я становлюсь домом. Становлюсь… прошлым. Перед глазами красной лентой вижу платок. Это платок сестры. Вот он с золотыми кистями. Она так его искала, обошла два города, сорок базаров… Я обернулась… домом. Я остаюсь с прошлым и не жалею об этом. Не жалею… Остаться с прошлым, не значит не смотреть в будущее. Да и какое настоящее, какое будущее без… Ноги становятся твердыми, как камень. Белизна известки покрывает меня всю. Всю, всю… И я – счастлива. Я снова дома. Снова слышу, как «мурлычет» малютка Аи. Вижу, как Рут перед первыми месячными сидит у окна и перебирает бусинки. На печи кастрюля с едой, сегодня на ужин тушеные овощи, на подоконнике вазочка с тремя фигурами… На мне красный платок – подарок сестры Сары. Лот чинит колесо от телеги, и я знаю, что ночью он прижмет меня к себе и подарит… любовь…
Сердце сливается с дыханием. Я становлюсь...
И пускай потом скажут, что во свидетельство нечестия осталась дымящая пустая земля… и памятником неверной души – стоящий соляной столб. Пусть! Пускай скажут, что оставила живущим память о своем безумии, дабы не могла скрыть того, в чём заблудилась… Что ж, кто станет сберегать душу свою, тот погубит её, а кто погубит… Вспоминайте жену Лотову… Вспоминайте. Вот она, во всей своей красе… Безумная, но верная. А кто верен прошлому… Тому и таблетки от греха ни к чему. Зачем? Пускай их пьют те, кто бежит сломя голову, бежит от себя. Бежит за спасением… Мне же не нужно спасение такой ценой… Знаю, цена у всех своя и у всех разная… И у таблеток от греха тоже цена своя. И мне они не нужны. У меня свои… Спасибо… Я приняла их, запила водой, и… Женщина меня поймет. Да и мужчина поймет… Кто бы ты ни был, найди меня. Найди хоть кусочек. Быть может, именно для тебя, да, да, для тебя я стану… таблеткой.
Горьковато-соленой таблеткой от…
Глаза, мои глаза, зрачки, я вижу свет. Нет, это не огонь догорающего города. Это другой свет. Белый. Белый свет с золотыми…

Спящий среди моря

Все смешал Гриха в доме семьи Желторотова. Впрочем, так было всю жизнь, сколько он себя помнит. А про дом и семью Желторотова… Не было никакого дома у Желторотова: пропил он свою квартиру еще в начале перестройки, и семью свою пропил, да и семьи никакой не было - кому нужен пьяница.
С Грихой же все было чуть иначе. Хотя… У пьяниц все одинаково. Все одно. Они даже похожи друг на друга. Со временем алкоголь все обезличивает. Стирает. Превращает в ничто. В ничто, за которым…
Грихой он стал, уже и не помнит, когда. Сначала его звали Григорием, а кто и Григорием Александровичем. Но это было так давно, что он уже и не помнит, когда. Может, вчера? Когда он все понамешал,  бухая с Желторотовым? А может, 20 лет назад? Когда? Когда он вроде бы работал журналистом в городской газете? Помнилось с трудом. Вернее сказать, даже и не помнилось. Так, всплывало изредка в сознании, в минутный промежуток до нового опохмела, и… Частенько, загнувшись над унитазом, видел картинки, эдакий калейдоскоп из трезвого прошлого, далекого прошлого. Он был неплохим журналистом, жил вместе с любимой женщиной по имени, э… Светлана на квартире её родителей. Работа ладилась, получал неплохо, да и выпивать-то, в общем-то, не шибко любил, так, баловался. Только с коллегами и только по выходным после верстки газеты. Потом научился опохмеляться. Вкусив похмелье, осознал истину. Истина в пробуждении. Все, мол, начинается с пробуждения. Уснувший – спит. Земля же просыпается солнцем. Человек - действительностью.
Похмелье… Свое первое похмелье и человека, научившего его опохмеляться, - вот что часто вспоминал он, будучи уже Грихой. И, чокаясь рюмками-стаканами за тот день и за здоровье того самого учителя, пил, пил и пил. С работы выгнали. Светлана, родив ему девочку, сбежала от пьянчуги. И Гриха взял комнату в общежитии.
Изредка пописывал в различные газетенки, брал аванс и тут же его пропивал. Раньше, лет в 25, он всем налево и направо трындычал, что может остановиться, «епо мать, я смогу всегда тормознуть». И добавлял: «Будь на то моя воля и воля Бога». В Бога, к слову сказать, Гриха не верил. И в себя, впрочем, тоже. Ещё в те далекие-предалекие времена Гриха говорил, что пьет, потому что ему нравится состояние похмелья и когда есть возможность раздавить ещё  пару баночек холодного пива. «Только не «Жигулевского», - констатировал он, - «Жигулевское» - эт только с водкой».
Когда долг за комнату в общежитии превышал тысячу рублей, Гриха подавался до мамки, живущей в деревне. Одинокая старушка молча выкладывала деньги, чтоб сынка не выгнали, и звала к себе:
- Хоть сытым будешь, в тепле да ухоженный. Ты посмотри, на кого стал похож, скелет. Небритый, немытый… Тьфу.
На что Гриха отвечал ей:
- Это же деревня, а я городской. Мне писать надо. Понимаешь, мать? Я журналист. Вот видишь…
И в сотый, миллионный раз он дрожащими руками лез в нагрудный карман пиджака и вытаскивал на свет божий скомканные, пожелтевшие, вырезанные из газет свои статьи и заметки. С каким-то святым благоговением он раскладывал перед матушкой на столе замусоленные листы и, словно Псалтырь, зачитывал наиболее «хорошие», как он опять-таки говорил, места.
- А вот это, мам, воще шик-модерн, про мафию, нефть воровали…
И Гриха говорил, говорил… А старушка слушала и плакала. Провожала до вокзала, подавала сумки с продуктами в электричку и наказывала, чтоб не пил больше. Гриха обещал: «Вот те крест», - и напивался тут же, в вагоне.
А сколько раз его забирали милиционеры, а сколько били, сколько он пооблазил  на корточках метров - не одну сотню, а сколько перенюхал туалетов и вытрезвителей, сколько, сколько, сколько…
Первое отравление и 12-часовую непрекращающуюся рвоту он тоже запомнил навсегда. Это было в 26. Время же поджимает все, а для пьяницы время вообще неощутимо. Оно чудовищно, когда наливаешь стакан водки в пятницу вечером, а просыпаешься в понедельник утром под насмехающийся звон будильника с кошмарным осознанием произошедшего: пора на работу.
Потом же, когда такие пьяные дни превращаются в недели, и уже не новы отравления и даже экзотичное созерцание радужных переливов в ведре, куда тебя только что стошнило, ты забываешь и про первое отравление тоже. Гриху забрала машина «скорой помощи» прямо из туалета, его рвало кровью, он валялся мокрый от собственных испражнений, его трясло, глаза закатились, а когда ртом пошла пена…
После больницы Гриха, «честное пионерское», обходил все пивные лотки и киоски. «Видит Бог, не заглядывал даже», - рассказывал он месяц спустя в так называемом доме Желторотова, в маленькой тщедушной комнатенке на подселении. Сначала пили портвейн «Три семерки», потом сообразили на водочку подешевле, дальше в дело пошел спирт от тети Шуры из 117-й комнаты. Закусывали чем попало. Гриха провалился в несознанку первый, лег на пол у стола и уснул. Желторотов решил допить, что осталось, и поэтому увидел, как рубашка Грихи, желтого цвета в синюю клетку, вмиг пропиталась кровью. Сначала закричал Желторотов, следом за ним…
Гриха был еще пьян. Боль резко обожгла спину, потом еще один жуткий, разрывающий кожу и мясо до кости, удар. Его будто хлестали ремнями, нет – плетьми. Плетьми с чем-то острым, пронзающим… Он катался по полу, заливая его кровью, и ничего не понимал. Желторотов, забившись в угол, плакал. Через час с трудом, ох, с каким трудом, поднявшись на ноги, Гриха, трезвый, как никогда, попросил всё еще хмельного собутыльника помочь ему.
- Кто это был? - спросил Гриха?
- Где? - голос Желторотова дрожал.
- Ты чё, падла?! Кто отдубасил меня по спине?! - он расстегнул пуговицы на рубашке, снял её и...
- Она целая, - прошептал Желторотов, - а ты говоришь, кто? Кто, кто? Ты сам. Лежал, спал и бац – кровь как хлестанет. Я не верю глазам, а ты спишь, храпишь, а тут кровь. Ёшь ты вошь. Мамой клянусь. Я охренел.
- Но... Как так? - Гриха разглядывал насквозь пропитанную кровью рубашку и не знал, что делать. «Целая».
Рубашка была целой, да, а вот спина мужчины до костей исполосована. Широкие рваные рубцы сплошняком покрывали спину, шею и часть ягодиц. Кровь из ран больше не шла. Раны-полоски стали похожи на недавно зажившие рубцы.
Обмывшись с Божьей помощью, Гриха попросил Желторотова: «Разливай».
- Больно? - спросил тот.
- Не знаю, - ответил Гриха и прямо из горла допил остатки спирта.
- Правильно, быстрей заживет, - поддакнул собутыльник.
И снова неделя пьянки. Гриха показывал спину всем своим старым и только скорифанившимся «компаньонам»; те, как один, проставлялись. Желторотов рассказывал, красочно рассказывал, привирал. А понасочиняла «сладкая парочка» такого... Здесь и мафия, и сумасшедшая с граблями, и дикий медведь, и инопланетяне, и... Забывая, что сочиняли, повторялись, заикались, опохмелялись, напивались...
Когда и как Гриха оказался дома, он не помнит. Через неделю ли после происшедшего? Через месяц? Голова трещала, всё тело трещало, тряслось... Его стошнило прямо на себя. Он попробовал подняться, запутался в собственных ногах, упал, пополз к «любимому» ведру. Его снова стошнило. На висках застыли бисеринки пота. Пот тек по всему телу, похоже, он даже обмочился. Под глазом-синяк. Гриха был одет все в ту же рубашку в синюю клетку и в трусы. Согнувшись над ведром, мужчина почувствовал, как вместе с рвотной массой, из него выходящей, в него входит новое ощущение. Вот только он не может понять, какое. А потом резко раз - и всё. Руки будто отрубили. Он загремел головой в ведро. Упал, попытался подняться, но руки... Гриха повернул голову и посмотрел сначала на правую руку. В запястье была сквозная рана. Он видел сквозь неё пол. Повернул голову и... Через дыру в левом запястье пьяница разглядел кусок стены в обоях.
- Как?.. - выдавил он.
Из рваных отверстий в запястьях по рукам и на пол медленно и как-то величественно вытекала кровь. Боль горячей волной прошла по телу, стала тупой, ноющей, потом и вовсе исчезла. Или ему это только показалось? Он поднял руки, поднес к глазам...
- Они настоящие, - произнес мужчина и вернулся на пол в бессознательном состоянии.
Утро не заставило себя ждать. Проспав без малого 26 часов, Гриха очухался. Во рту «нагажено», но чувствует он себя вполне. На запястьях остались лишь рубцы с толстой коркой тромба. Пошевелил пальцами. Шевелятся. Умылся, наслаждаясь непривычным ощущением воды в распят... Он взглянул на себя в зеркало. Худое небритое лицо, толстый «а-ля алкаш» нос и глаза - такие серьезные, глубокие, мудрые, будто не его. Когда он видел у себя такие глаза? Разве что в далеком трезвом прошлом? Когда читал Селинджера с Кафкой и спешил на свидание к Светке, разрываясь между написанием статьи о наводнении  и покупкой цветов для любимой? Когда?
На руки старался не смотреть. Гриха знал, что это такое, что это с ним происходит.
«Но почему я?- размышлял он со стаканом воды на табурете у окна,- насколько мне известно, стигматы появляются только у сильно верующих людей, святых. Я к таковым ни в глаз, ни в бровь. Я и не верующий. Даже богохульник, еп-ти. Почему мне? Почему я? А может, может, это какое-то чертово знамение перед концом света? А? Кто знает, к чему алкоголику стигматы Христа? Эт как собаке пятая нога или… Может это, это только для меня? Меня, и больше ни для кого? Нет, лучше не думать. Выпить. Мне надо выпить. Хоть чуть, и всё. Чуть-чуть. И забыться. Забыть. Дурь это». Он так и сделал. Не перевязав запястья, не боясь заражения, вышел из общаги и под мелким апрельским дождем поспешил к собутыльнику. А что делать, все мы в чем-то злоупотребляем.
Желторотова похоронили вчера. Это было как удар в пах. «Как?» - спросил Гриха. «Да пить надо больше», - прорычала женщина, делившая с Желторотовым квартиру, и, сплюнув Грихе под ноги, захлопнула со всей силы дверь.  Гриха честно заплакал. Горько было и страшно. Дошел до киоска на рынке, взял там по дешевке спирта и, напрочь забыв о стигматах, напился в этот вечер до пожелтения. Вспоминал Желторотова, плакал в одиночестве, жалел его, жалел себя, пытался заглянуть в свое прошлое, будущее – да пусто было и там, и там. Только пьяный угар и больное похмелье. Как уснул, не помнил. Или это не был привычный алкогольный сон? Тем не менее Гриха увидел скалистую пустошь. Он даже почувствовал на своем лице жар ветра – ветра чужой страны. И чужой голос что-то сказал ему, и он понял и ответил. Ответил на чужом языке. Но он знал, что сказал. Он сказал: «Будешь со мной в раю». Он смотрел чужими глазами. Он знал это место. Лобное место. Место, где распяли…
Гриха пришел в себя и понял, что произойдет дальше. Дальше ему начнут пробивать гвоздями ноги. Все еще пьяный поздней ночью, шатаясь, спотыкаясь, побежал к вокзалу, побежал к матери. Там на вокзале, прижимая друг к другу ноги в дырявых ботинках, он молил Бога об одном: «Только не сейчас, только не сейчас».
Подошла первая пятичасовая электричка. Сегодня он на последние копейки купил даже билет. Он боялся. Чего? Сел у окна на одиночное место и задремал. Проснулся у самой конечной станции. До матушки оставалось всего ничего – километр пешком. Поднялся и увидел испуганный взгляд контролерши:
- Мужчина, вас избили?
- Нет. А?...
- У вас все лицо в крови.
И Гриха понял. Размазывая ленты крови по лицу, марая ладони, не замечая ничего вокруг, он побежал. Оттолкнув контролершу, побежал в ночь. А шипы тернового венца проникали все дальше и глубже в голову с неистовым желанием пронзить мозг.
В дом к матери его принес сосед Витя-Трактор. Он нашел его у калитки – Гриха был пьян. Мужчина внес худого сына бабы Поли на руках, как сломанную куклу, и положил на лавку.
- Его надо растереть водкой, - засуетилась разбуженная старушка.
- И остограммить. Поди, угорел с похмелюги, вон как разит – не продохнуть, - посоветовал сосед.
- А кровь-то, батюшки…
- Поди, о камень башкой тюкнулся, не беда.
А когда начали растирать раздетого до трусов Гриху, тут-то его ступни и закровоточили. В бреду, как ошалевший, кричал мужчина, а мать его успокаивала, святой водой брызгала. Ноги обмыла. Все раны перекисью обработала – на ногах, на руках, на спине, на лбу.
Остограммившись пару раз, Витя-Трактор пошел восвояси, обещал попозжа зайти попроведать. Гриха же спал, как убитый, три дня и три ночи. На четвертые сутки проснулся и не смог встать.
- Христовы отметины, - тихо сказала мать.
- А ты откуда знаешь?
- Так видно ж. Только вот, - старушка замолчала…
- Что только вот?
- Только вот пятой раны нет.
- А что, нужна?
- Да может, и не нужна.
- Зачем вообще мне все это?
- На то Бога воля, кому тело Христово давать. Вот Павел, к примеру, после распятия Христа обрел раны его как доказательство, мол, разделяю тело Христово.
- О чем ты говоришь, ма? Все уже знают – это психическое. Это не чудо. НЕ ЧУ-ДО. Отстань.
- Ты только не пей, сынок, Бог этого не любит. И Иисус не пил.
- Бог много чего не любит. А коль Иисус не пил, при чем тут я, а?
- А ты не пей, мало ли что. У тебя это ведь по пьяни случается, да?
Гриха задумался: «И правда, только по пьяни».
- Не буду я пить, клянусь тебе. Если только по праздникам – и то бражечки. И в город не вернусь, с тобой жить останусь, тебе помогать. Корову, нет, свинью лучше купим. А я если что – и здесь писать смогу. Книгу буду писать.
- Каку книгу? Про что? – почему-то удивилась мать.
- Да хоть про что – про Христа, например, или нет – про алкоголика-стигмата. А, чем не сюжетец?
Довольные и счастливые, отправились они на кухню чаевничать. И все бы ничего, да только на месяц хватило Гриху. Вроде и по огороду помогал, и на самогон не смотрел, и книгу писать начал. Дописал до того самого места, когда алкоголик вдруг с невесть откуда открывшимися стигматами приехал к матери, и… Стоп. Ни мысли, ни слова: застопорилось что-то, забуксовало и заглохло. Что дальше? Гриха не знал.
Промучился за письменным столом ночь, другую, поизмял не один десяток листов – ничего. С рассветом пробрался в мамкин погреб, нашел бутыль с самогонкой. Набрал полную алюминиевую кружку, вернулся за стол и, задержав дыхание, жахнул все, что было, залпом. Копье римлянина вонзилось под сердце в то же мгновение. Он был без майки и четко разглядел, как распустилась на левой груди алой розой рана-стигма. Распустилась и… зацвела. Красной стрелой побежала кровь по впалой груди к животу. Острое копье, словно обломившись, застряло там, в сердце, пустило корни. Сердце не сопротивлялось. Опаленное градусом самогонки, оно сжалось в комочек, попыталось спрятаться, укрыться – да некуда. Гриха закричал. Губы раздвинулись, и из уголков рта вытекла капелька крови. Мужчина рухнул на белые листы недописанной книги, а стол рухнул под ним.
- Гриша! – это была мать. Она вбежала к нему в комнату в одной ночнушке и тут же бросилась к сыну. Сын умирал. Мать перевернула его на спину, прижала к себе, запричитала, захлебываясь слезами.
- Сынуля, сынок, Гришечка! Ну зачем ты так? – она пнула что есть силы алюминиевую кружку, и та, разбрызгивая остатки горючей жидкости, звонко отлетела под кровать. – Гришечка, сынок, не уходи от мамы, не оставляй ее одну! Сынок! Почему? Господи, почему?! Почему?! Сына, сына, ну… Сына, щас, постой, - она положила его на пол, подбежала к стене, сорвала с нее керамическое распятье, вернулась. Гриха, будто ожив, громко произнес:
- Или, или! Лама савахфани?*
Мать-старушка, не обращая на слова внимания, снова подняла его, прижала к груди, запачкалась в сыночкиной крови:
- Не уходи, не оставляй меня, Гриша. Сына, на вот крест. Крест, он должен спасти, на вот.
Она прижала распятие к груди, но сын замотал головой.
- Нет, - выдавил он.
- Нет? – сквозь рыдания произнесла мать и уронила распятие на пол, в кровь. – Нет? Тогда что, скажи, что? Что тебя спасет, что тебе надо? Что ты, сыночек, хочешь? – спросила она.
И он ответил:
- Водки.


• Боже мой, Боже мой! Для чего ты меня оставил?
(от Матфея 27:46).

Памятник Гитлеру

Мать Глеба, Надежда Владимировна, не любила ходить в школу к сыну. Не потому, что боялась услышать что-то ужасное о своем мальчике, нет, просто ей нечего было надеть. Если только красный плащ с беретом осенью да белую кофточку с люрексом и серой расклешенной юбкой – весной. Жили они неважно, даже хуже. Перебивались с копейки на копейку, кое-как пытаясь дотянуть Глеба и младшего Семена до совершеннолетия. А там -  пускай сами себе на одёжку и пропитание зарабатывают.
Отца мальчиков, Николая, после второго инсульта парализовало, и ему была начислена нищенская пенсия в тысячу рэ. Надежда работала продавцом в магазине и получала чуть больше двух тысяч.
Глеб учился в девятом классе, Семен в шестом. Младший учился неважно, скакал с четверок на двойки, Глеб же был отличником, победителем многих олимпиад и любимчиком учителей.
Поэтому, когда старший в конце февраля показал матери дневник, и Надежда Владимировна впервые за все учебные годы Глеба увидела запись красной пастой на всю страницу, то нисколько не взволновалась. Больше её напугало одно: в чем она пойдет к классному руководителю? На улице холод за двадцать, а у неё еще с юности полушубок, который подарила тетка, когда Надежда выходила замуж, да тоненький шарф на голову. Стыдно как-то, неудобно. Думала она прикупить себе обновку, но все руки никак не доходили – то задолженность за газ, то у Семки сапоги износились.
В общем, в школу Надежда пошла в драповом пальто, которое «заняла» у соседки.

- Войдите, - услышала женщина в ответ на стук в дверь с номером 12.
- Здравствуйте…
Надежда села напротив пожилой седоволосой женщины. Это была Валентина Абрамовна, классный руководитель Глеба с четвертого класса.
- Надежда Владимировна, вы читали сочинение Глеба?
- Какое сочинение? – почему-то испугалась Надежда.
- «Готов ли я пожертвовать всем ради воплощения в жизнь своей мечты».
- Нет.
- Вы помогаете ему делать уроки?
- Нет.
- Скажите, вам известна заветная мечта сына? Кем он хочет стать?
- Нет. Знаете, Глеб в отличие от Семена всегда все держит в себе, он молчалив, не строит грандиозных планов…
Здесь учительница странно хмыкнула.
- По крайней мере он не делится ими со мной. А что случилось?
- У вас, извините, есть родственники в Германии? Или знакомые немцы?
- Нет, - усмехнулась женщина.
- Ваш дед, то есть отец, погиб в Великую Отечественную?
- Не мой, мужа.
- Взгляните, я обвела это красным.
Мать взяла протянутую ей тетрадь домашних сочинений сына. Красным было подчеркнуто следующее: «Моя мечта, которую я уже начал воплощать в жизнь, - это создать памятник Гитлеру. Да, да, вы не ослышались, тому самому Адольфу Гитлеру. Спросите, имеет ли моя мечта какую-нибудь политическую или религиозную  подоплеку? Отвечу: у каждого своя мечта, и никого не должна интересовать подоплека мечты, её суть, скелет… Мечта – это нечто, дающее стимул к жизни. Это центр, к которому стремимся всю жизнь. Это конец, идейный, быть может… А может, это своеобразный рай? И при чем здесь суть мечты?! Я не любитель политики. Не верю я и в Бога. В воплощении своей мечты я не вижу ничего ужасного, противоестественного… Это мой выбор, мое желание проявить себя. Это моя мечта, какая б она не была. Выплеснув её, оживив, я обрету себя, свое я – до сего момента не востребованное целиком, не открытое. Ведь смысл жизни – обрести самого себя. Памятник Гитлеру откроет глаза на новую сторону жизни. На новое мировоззрение. Эта скульптура поможет увидеть другой мир, других людей, другую философию, другую истину».
Надежда оторвала взгляд от аккуратного, почти каллиграфического почерка сына и посмотрела в белые глаза учительницы. В глазах был упрек.
- Это написал Глеб?
- Да, Глеб, как это ни странно. Я не стала выносить это на педсовет, но вы должны меня понять: я взволнована. И если, если Глеб действительно начал лепить или строить – не знаю, как он это делает – этот чудовищный монумент, я… я вынуждена буду обратиться за помощью.
- Вы…
- Может, ему не помешало бы поговорить с психиатром?
- Я даже не знаю, я не ожидала, честно говоря, такого. Глеб никогда даже не заикался, он и о дедушке-то толком не расспрашивал.
- Отнюдь, у меня, скажу я вам, он реально интересовался еврейским вопросом, - громко сказала Валентина Абрамовна и тяжело выдохнула. – А кое-кто рассказал мне, что Глеб называет себя юдофил. Он признавался друзьям, что любит евреев – Бродского читает, еще кого-то, говорит, что все мы евреи, но не каждый об этом знает. Может, это он мне как-то хочет высказать свое несогласие с какими-то моими утверждениями, я даже не знаю?
- Нет-нет, Глеб не мстителен – и такое… Нет. Я поговорю с ним сегодня. Уверена, все наладится, вот увидите.
- Хотелось бы.
- Обещаю.
- А какие у Глеба отношения с отцом?
- Самые что ни на есть дружеские.
- Может, лучше поговорить отцу?
Надежда задумалась:
- Мы поговорим с ним.
- И еще, разузнайте у него про памятник – где он начал его возводить, если, конечно, начал?
- Конечно.
- Глеб изучает французский? – почему-то спросила учительница, хотя в третьей четверти сама просила «француженку» Эльвиру Гасановну не портить оценки Глебу и исправить «четверку» на «пятерку».
- Французский, а что?
- Хорошо, не немецкий, - выдавила Валентина Абрамовна. – Повлияйте на него. Он хороший мальчик, и будет очень жестоко и несправедливо, если он так плохо кончит.

Старшего сына дома не было. Весь вечер Надежда была, как не своя, ходила из комнаты в комнату, накричала на младшего, забыла покормить мужа. Николаю она решила пока ничего не рассказывать – вдруг что случится. Да и не верилось как-то в то, что Глеб на такое способен.
- Предать деда! – закричала она с порога.
Глеб разувался.
- Не разувайся, пойдем поговорим на улицу, - тише сказала мать.
Смеркалось. Глебу нравилось это время суток – оно было похоже на его внутреннее состояние: сумерки, говорят, это трещина между мирами. Его мир всегда шел вразрез с миром этим. Вот и сейчас он смотрит, как его дыхание, покинув границу губ, превращается в пар. Переход из одного мира в другой – изменяясь, приобретая новую форму, новое…
- Ты слушаешь меня?
Худощавый длинноволосый юноша с большими темными глазами посмотрел на мать.
- Слушаю.
Он никогда не врал матери, никогда не обижал, а сейчас ему вдруг захотелось ей нагрубить, сделать больно. Сколько можно прощать? Но… Нет, нет и нет. И вот он смотрит в глаза готовой вот-вот расплакаться матери, и его губы сами произносят:
- Я пошутил.
- Ты пошутил?!
Он знал, что эти слова ее успокоят. Знал.
- Да, мама, это была шутка.
- Ничего себе шутка! Кто же так шутит? Твой дед погиб в Отечественную, всю войну прошел от Кавказа почти до Берлина – вон наград сколько! Бабка твоя, царство ей небесное, всю войну на фронте бойцов спасала – медичкой была. Мы под фашистами не прогнулись, загнобили Германию, победили. А ты памятник решил ваять, и кому – Гитлеру! Даже если это и шутка, то тупая шутка, жестокая. Тебя же и из школы за такое могут выгнать.
- Это была шутка, - тверже, уже без улыбки произнес Глеб. – Я виноват. Если хочешь, сейчас же пойду к Валентине Абрамовне домой и извинюсь.
- И возьмешь и перепишешь сочинение.
- Да, возьму и перепишу сочинение.
- Шутка, надо же! Может, тебе действительно с психиатром поговорить?
- А что, идея.
- Что?
- Я говорю, почему бы и нет, вдруг и правда – ку-ку.
Женщина от такого ответа растерялась:
- Как это «ку-ку»?
- Ну ты же сама сказала: «может, действительно…». Это ведь тебе класснуха посоветовала?
- Да ну тебя, скажешь тоже.
- Ладно, я пойду.
- Куда?
- Доделывать памятник, - улыбнулся мальчик и сам не сразу понял, что обожгло его левую щеку.
- Только попробуй.

Сочинение на тему «Готов ли я пожертвовать всем ради воплощения в жизнь своей мечты» Валентина Абрамовна не отдала Глебу ни вечером, ни назавтра, ни через неделю. Сначала его прочитала историчка, потом географ, затем завуч по воспитательной части, следом директор. Глеба вызвали «на ковер» в кабинет директора. Но из-за того, что собрались все учителя, школьный психолог и даже невропатолог из местной поликлиники, совет пришлось перенести в спортзал. Глеб сам помогал расставлять стулья и все время думал, что сделает после «экзекуции».
К Глебу впервые за девять лет обращались на «вы».
- Вы понимаете, молодой человек, что этим сочинением, этой мечтой, вы оскорбили память миллионов погибших, память отцов и матерей, отдавших свои жизни за ваше, да-да, именно ваше будущее? Вы наплевали на ныне живущих ветеранов. Вы кощунствуете. Вы злобны. Это идет не от доброго сердца. Помните: никто не забыт, и ничто не забыто. А вы, молодой человек, забыли. Вы предатель. Надо же, додумались – памятник Гитлеру. Врагу народов, злодею всех времен. Паразиту, монстру, антихристу. Почему бы вам не продолжить и не возвести памятник Чингисхану или Нерону, а Чикатило – чем плох ростовский убийца? Джеку-потрошителю?.. Вы, я вижу, не раскаиваетесь в так называемой шутке? Смеется тот, кто смеется последним. Взгляните, он даже не дрогнет, не всхлипнет… Жестокий молодой человек, эдакое продолжение самого… Бесплатное приложение… Ваша пощечина цивилизованному обществу удалась, молодой человек, теперь впору этому обществу ответить вам тем же… Вы сожалеете о содеянном, нет? Замечательно. Что? Попросили переписать? И что бы сейчас сотворила ваша фантазия, ваш внутренний мир? Какое на этот раз небожество, а?.. Вы аморальный, ограниченный, дезорганизованный молодой человек. Профанатор. Моральный урод. Дегенерат… Шутка? Вас этому родители научили, или сами до этого додумались? Как, вы думаете, отреагировал бы ваш дед, ветеран войны? Да он сейчас, наверное, в гробу перевернулся… Вы должны быть наказаны. Какое наказание вы выберете себе сами?
И Глеб ответил:
- Расстрел.
Потом встал и молча вышел из спортзала. Эхо собственного приговора еще долго блуждало между канатами и турниками.

Мать не пошла на совет, хотя и была приглашена, потому что ей снова нечего было надеть. А соседка, как на грех, замочила драповое пальто.
Она ждала сына у двери с ремнем, как это было ни странно для неё самой, и уже решила, что отправит старшего в ПТУ: «туда деньги не нужны», и пусть отныне сам зарабатывает себе на одежду и всё такое.
Мальчик домой не пришел. Ремень вернулся в шкаф. Надежда рассказала все мужу. Николай молчал.
- Ты тоже, как и мне, ему ничего не скажешь?
- Поздно уже что-то говорить.
- А я его ремнем.
- Я сказал, Надя, поздно это уже.
- Что значит поздно?! Что значит поздно?! Это наш сын. И я, я не позволю ему сломать свою жизнь. Он еще молодой, еще ничего не поздно.
- А почему сломать? Может, наоборот, это мы, это та – теперь уже прошлая его жизнь его и ломала. Он поборол её… Он борется… Поэтому не смей, слышишь? Придет, пусть поест и ложится спать. Пускай все идет, как идет. Пускай он решает сам, что для него правильно, а что нет. Если он хочет так шутить, пускай шутит. А если это не шутка… что ж, ему жить. Мы здесь уже не…
- Заткнись, - завизжала женщина, - заткнись! Если бы у него был здоровый отец с крепким кулаком, ничего бы этого не было.
- Ага, я виноват, согласен.
Они не доспорили, хлопнула входная дверь.
- Пришел, - тихо произнесла женщина и встала.
Но это был только ветер.

Глеб пришел домой с рассветом. Он был усталый, невыспавшийся, грязный, с израненными в кровь ладонями и разбитым лбом.
- Пойдешь в школу? – строго спросила мать.
- Попью воды и пойду, - ответил сын.
- Я рассказала все отцу.
- Хорошо.
- Хорошо?!
Глеб залпом выпил стакан кипяченой воды, потом еще один, и, не собирая  рюкзака с учебниками, пошел в школу. Учиться ему оставалось два месяца, затем экзамены и… Он знал, что теперь находится под прицелом всего учительского состава и некоторых учеников. Самого же его это нисколько не волновало… У Глеба появилась цель, появилась мечта. Мечта, которую он с безумным рвением начал воплощать в жизнь.
Что это было: месть? эпатаж? самоутверждение?.. Он не задумывался. Шел на поводу своей мечты? Или все-таки шутки? Неизвестно. Он самому себе не мог дать точный ответ. Работал по ночам в подвале заброшенной столовой на окраине поселка, творил, с каждым днем все ближе приближаясь к… истине.
Спустя месяц памятник Гитлеру был готов на четверть. К Глебу присоединились шестеро молодых людей. Еще через месяц, когда Гитлер вырос на половину, в отряде Глеба насчитывалось двадцать два человека (13 мальчиков и 9 девочек).
В начале лета, после неудачных экзаменов, Глеб выстроил своих единомышленников в одну шеренгу и приказал:
- Рассчитайсь!
- Первый, второй, третий… пятнадцатый… двадцать первый… двадцать девятый, тридцатый…

У Гитлера появились легкие… тридцать четвертый, тридцать пятый… они были из мрамора… тридцать девятый, сороковой… теперь «солдаты» приступили к созданию сердца… сорок пять, сорок шесть… сердце должно быть, решили они… сорок девять… из железа… пятьдесят, пятьдесят один, пятьдесят два, пятьдесят три…

Кто не спрятался, я не виноват.

Крещение кукушки (сестрам посвящается)

Русалка выглянула из воды, и, как всегда, лицо ее было спрятано под тиной волос. Русалка плакала, даже скорее не плакала - скулила. Я пячусь от нее, от берега. И вот тут всегда просыпаюсь. Но сегодня русалка выползает на берег и следует за мной. Ее худые белые руки тянутся ко мне. Я замечаю длинные красные ногти, вижу ее большие зеленые глаза, синие губы и…
- Ка-а-тя, – шипит русалка, - ты должна мне…
Вялые груди болтаются над землей. Хвост серый, дохлый, с облезлой чешуей мечется по земле. Русалка убирает одной рукой волосы - тину с лица, и я узнаю ее.
- Боже, - застывает на моих губах, - мамочка.
Русалка плачет, потом бросается ко мне, и плач обрывается криком. Мерзко-звонким, агонизирующе-пугающим криком.
- Помоги мне, Ка-а-тя! - кричит русалка и…
Тут-то я и просыпаюсь. А в спальне все еще блуждает эхо русалочьего крика.

- Катя, – это мой гражданский муж Женя. Он обнимает меня, целует в губы и шепчет, что все хорошо. Я отворачиваюсь от него. Мое сердце бесится в грудной клетке. Дыхание прерывисто-тяжелое. Я в холодном поту, и меня слегка колотит.
- Это был страшный сон, - уверенно говорит он. - Всего лишь страшный сон. Все уже кончилось.
Я отстраняюсь от его объятий. Встаю. Голая, даже без трусиков. Прохожу в ванную, умываюсь, смотрю на себя в зеркало и вздрагиваю. У русалки было лицо моей младшей сестры, а она так похожа на меня. Русалка и была, наверное, моей сестрой. Моей мертвой сестрой. Которая покончила с собой около года назад.
Выхожу из ванны, прохожу на кухню, прикуриваю. Сажусь на стул у окна и выпускаю первую порцию табачного дыма.
Сестра…

Саша была младше меня на два года. Но это не помешало ей раньше меня сбежать из дома, из-под гнета жестоких родителей – пьяницы-отца и неврастенички-матери, которая плюс ко всему на старости лет ударилась в сектантство. Саша стала проституткой. Мы жили в деревне за сорок километров от города, и когда в деревне узнали о работе Саши, то родители во всеуслышание отказались от дочери. Проклянув ее и похоронив.
Я же переписывалась с Сашей. И пока училась на журналиста в универе, все еще жила с родителями. Саша втихаря помогала мне деньгами, и мы с ней даже несколько раз встречались. После наших свиданок у меня появлялись новая пара дорогих колготок и коробка импортных французских духов. Однажды Саша подарила мне шикарный брючный костюм, но мамка пронюхала, откуда шмотки, и сожгла тряпки во дворе.
- Вещи от покойницы! - орала она до посинения. - И тебя в могилу загонят!..
- Это сестра, - перечила я тоже во все горло.
- Шлюха. А если и ты собралась той же дорогой топать, топай, но сначала я тебя придушу.
До окончания универа оставалась пара месяцев. Я уже жила с Женей. Он был владельцем нескольких киосков, имел две машины. Одну он позже подарит мне – «Тойоту-Короллу». Я уже рассказала предкам о замужестве и о том, что у меня есть квартира в городе. Мамка проплакалась, встретилась с Женей. Он ей жуть как понравился. Отец пил, не просыхая, выдавая старшую дочурку. А Саша исчезла из нашей жизни. Как будто и не было. Я ей посылала несколько открыток, давала телеграммы, но…
А через три года, когда я сама уже владела двумя киосками и сама купила себе авто, из ниоткуда пришла телеграмма со следующим текстом: «Катя, ты должна мне помочь», и подпись: «Твоя Саша». И все. Ни обратного адреса, ничего.
А через два месяца, 4 августа 2002 года, Саша покончила с собой. Как потом мне рассказала деревенская соседка тетя Поля, Саша пришла пешком из ниоткуда, постучала домой. Ей открыл отец. Следом за ним вышла мать. Они выгнали ее. Крик стоял на всю деревню. Они кричали, плевались. А Саша молчала. Потом поклонилась родителям до земли и ушла в лес. Мальчишки купались в заводи и видели, как она вошла с головой в воду и… больше не показывалась. Те бросились до деревни…
Через сутки тело девушки прибило к берегу.
С тех пор прошел год…

- Кать?
Я вздрогнула и потушила сигарету.
- Мне снова приснилась русалка, Жень, - сказала я, - только знаешь, сегодня я увидела ее лицо.
Он обнял меня. Я спиной чувствовала, как бьется его сердце.
- Это была Саша?
- Нетрудно было догадаться?
- Нет, ты просто кричала ее имя во сне.
- У нас есть еще шампанское?
- С утра?
- Да.

А потом, ровно через день, я стала слышать кукование. Плач кукушки, кукушки невидимой, сводил с ума. Безумное, слезливое, натяжное «ку-ку – ку-ку» настигало меня везде и всюду.
Я проснулась с ним, думала, что это во сне, но сон прошел, а кукование осталось. Пошла в ванную - «Ку-ку-ку». Заткнула уши - «Ку-ку-ку». Погнала на всей скорости в своем авто, думала, что рев мотора заглушит. Не тут-то было - «Ку-ку-ку». И в киоске с киоскершей - «Ку-ку». И в Интернет-кафе за компьютером - «Ку-ку-ку». И в ресторане с живой музыкой, и в кинотеатре, и в спальне, занимаясь любовью с Женей, - «Ку-ку-ку-ку». Неделя кукования довела меня до ручки. Проснувшись в понедельник утром одна в холодной постели после очередного кошмара с русалкой, я увидела в окне серую облезлую птицу. Она сидела на подоконнике и смотрела прямо в комнату, прямо на меня, прямо мне в глаза. И, Боже правый, из ее глаз бежали слезы, крупные, как горошины, слезы.
«Ку-ку-ку».
И я, не выдержав, закричала:
- Ку-ку-ку! Что тебе от меня надо, кто ты такая?! Что?! Кто?!.
А кукушка смотрела мне в глаза, плакала и… куковала. Тогда я схватила настольную лампу и что есть силы швырнула лампу в окно. Звон стекла, осколки в лицо и грудь. Я прикрылась простыней, а когда посмотрела на разбитое окно, то ничего не увидела. Лишь улицу. Зеленые деревья, синее небо и солнце, играющее на оставшихся в раме осколках.

- Кукушка? – Женя улыбнулся.
- Не смейся.
- Может, тебе пойти к психиатру?
- Лучше к попу.
- Что?
- Завтра я пойду в церковь.
- Замаливать грехи?
- Можно сказать и так.

Конечно, мне было, что замаливать. Вращаясь в этом мире, мире продаж и закупок, подстав и накруток, невозможно остаться безгрешным. Но в церковь я пришла не для себя. Я поставила свечки - 10 штук за упокой души Саши. Помолилась, как могла, иконе Божьей матери. Попросила отца Леонида свершить заупокойную Саше. И поздним вечером, отстояв, как положено, вечернюю службу, вышла, наконец, на улицу.
«Ку…», я обернулась, кукушка сидела на церковном заборе и плакала. И я заплакала вместе с ней.

На кладбище я поехала одна. Сначала думала заехать за предками, но не стала. Могилу Саши нашла сразу же. Мраморный памятник, маленькая фотка, венки: «От сестры и Евгения», «От дяди и тети», «От друзей». А от родителей нет. Я принесла букет роз, ее любимых, чайных, и вставила их в банку с мутной водой, похоже, дождевой. Потом села на скамейку с отшелушившейся синей краской и…
- Саша, прости меня, если что…
И тут на памятник села кукушка.
Дыхание остановилось вместе с сердцем. Ладони вспотели и тут же замерзли. Я испугалась. Птица смотрела на меня и плакала.
- Что? – тихо спросила я. И кукушка, повиснув на фотографии сестры, стала бешено клевать портрет. Я не знала, что делать. Кукушка, перестав долбить, вернулась на прежнее место. Я прикусила зубами костяшки кулака. Глаза Саши на фотографии были выклеваны кукушкой. На их месте были лишь белые пустые «раны».
- Чего ты хочешь? – твердо спросила я. А сама невольно открыла сумочку. Там под вторым дном у меня лежал пистолет Жени. Его он мне дал после случая, происшедшего два года назад, когда на меня в киоске напали «шестерки» конкурента. Тогда все обошлось. Но Женя настоял, чтобы часть его всегда была у меня под рукой. На всякий случай. Случая до сегодняшнего дня не было.
Я взялась за рукоятку, закрыла глаза и произнесла:
- Если ты сейчас же не свалишь, я убью тебя.
И кукушка рассмеялась. Самым что ни на есть настоящим человеческим смехом. Я открыла глаза, выронила пистолет. Смех перешел в плач. Но мне уже было достаточно. Я узнала этот смех, а теперь узнала и плач.
- Саша, - пропищала я, зажимая рот ладонью, еле сдерживая слезы, - Боже, Сашенька, сестренка.

- Нет, тебе точно надо к психиатру, ты послушай себя. Кукушка и Саша, - Женя чуть не кричал.
- Успокойся, - стараясь не закричать, сказала я. - Я не утверждаю, что кукушка – это Саша. Я… я… я сама ничего не понимаю.
- Ты просто устала, перенервничала. У тебя было столько проблем в последнее время. И налоговая, и пожар в киоске, и… и смерть сестры. Ты просто…
- Просто, просто заколебал, - закричала я, - я ни нуждаюсь в твоих «просто». Мне нужна твердая уверенность, что, что… - и я расплакалась, – что Саша упокоилась с миром.
Он подошел и обнял меня сзади, поцеловал в шею, в плечо.
- Ну-у, родная, успокойся, все наладиться, слышишь?
- Самоубийцам ведь нет места в раю.
- Да о чем же ты, двадцать первый век, Кать, а ты про что? К бабке еще сходи.
И я, отстранившись:
- А что, и правда, а вдруг? …

Но бабка, которую мы нашли, ничего толком и не сказала. Содрала 200 рублей, выслушала меня и сама расплакалась.
Возвращались на машине Евгения, он был за рулем, а я дремала рядом. Наверное, он открыл окно, потому что я почувствовала на лице ветер, точнее легкое дуновение. Оно окутало меня и…
- Катя, - это был шелест ветра, - Катя, я прошу тебя, Кать, помоги мне.
Я открыла глаза. Мы ехали посреди леса. Я лежала на правом боку и смотрела в окно, а прямо передо мной, на стекле, зацепившись неизвестно за что, висело серое перышко. Окна в машине все были закрыты.

О произошедшем я, конечно же, Жене не рассказала. Не поймет он. Только когда мы ложились спать, я взяла перышко с собой в постель и положила под подушку.
Во сне я увидела все то же знакомое место у реки, где купались в детстве. Узнала каждое деревце, каждую травку. И вот снова по воде пошла рябь. И вот она, русалка, с тиной волос на лице.
- Ка-а-тя…
- Саша, Саша, скажи мне, что я должна сделать, чтобы ты успокоилась. Что я должна… - протараторила я, боясь, что русалка-Саша уплывет, или зазвенит будильник, и я проснусь.
- Покрести меня, - прошептала русалка, растворяясь и оборачиваясь кукушкой, уже знакомой серо-коричневой птичкой. – Ку-Ку.
- Окрестить? – спрашиваю я кукушку. И кукушка мне отвечает:
- Ку-ку, ку-ку.
- Но как?

Ни Интернет, ни книги из библиотеки, ни отец Леонид, ни бабка-знахарка из седьмого дома - никто не мог мне сказать, как окрестить мертвого. Да тут еще ограбили киоск, и Женя сам проверил, заряжен ли у меня пистолет. А мне было на все плевать: на налоговую, на страховку (а киоск не был застрахован), на продавцов, на Женю с его темными делишками и конкурентами, на привоз, на завоз… Господи, как я от всего этого устала, кто бы знал. Женя уехал разбираться с каким-то Буркой. Они забили стрелку на восемь. А я села на кухне с бутылкой водки и вместе с плачущей кукушкой надралась, как…
- Как? Как? Как? – повторяла, как заведенная, я. А кукушка сидела на форточке, и ее слезы разбивались о подоконник и стол тысячами брызг.
- Как? Как?…
По всей видимости, я заснула за столом. Во сне увидела все то же место. Там и утопилась моя маленькая Саша. Я ожидала, что появится русалка, но вместо нее на поляне у реки появились нарядные русские девицы. Они пели что-то печальное, прощальное. Девушки прощались с весной. Они принесли с собой сплетенные из цветов венки и стали бросать их в реку. Потом подошли к березам и… позвали меня…
- Вставай, надо ехать, - Женя тряс меня за плечо, - мы прогорели, Катя. Ну же.
- Что? – не понимая ничего, спросила я. Я еще была там, на берегу вместе с…
- Надо сматываться, говорю, - говорит он.
- Я уезжаю, - отвечаю я.
- Ты что, пьяна? Нас посадят.
- Я еду к сестре.
- На кладбище? Ты что, ночь. Ты что, Кать?
- Отойди.
- Я повешу все на тебя, - угрожает он. – Слышишь? Если ты не со мной, значит, против. Я все свалю на тебя, ты хрен разгребешься.
- А мне плевать, - говорю я. - Я не хочу больше ничего.
Он пытается схватить меня за руку.
- Я тебя не отпускаю. Да кто ты вообще такая? Никто! Я сделал тебя. Ты моя. Моя вещь, поняла?!
Я смеюсь, достаю из сумочки его пистолет и говорю:
- Хочешь, чтобы я тебя пристрелила? Попробуй меня удержать. Я ухожу от тебя. От всего. Хватит. В этом нет смысла. Нет жизни, нет спасения.
- А в чем жизнь, дура, в чем спасение?..
- Ты не поймешь.
- Но почему, а вдруг?
- Нет, - качаю головой я и бросаю пистолет ему под ноги. - Можешь застрелить меня, но я ухожу назад.
- К предкам?
- К истокам. Машину я оставлю на дороге при въезде в город. О’кей?
Он смотрит на меня и скрипит зубами.
- А я думала, ты захочешь, чтобы я взяла тебя с собой…

Машину я оставила на обочине, как и обещала. Всю остальную дорогу, почти двадцать километров, прошла пешком. Попутчицами мне были луна и кукушка. Птица летала надо мной и пела.
Место старое, с детства до боли знакомое, я нашла к рассвету. Расплакалась. Долго сидела на берегу и разговаривала с Сашей. Ждала, что покажется она – русалка из вод реки. Но нет. Когда солнце было в зените, я нашла две березки, разорвала платье – оторвала рукава и слегка подол. Связала ветви двух плакучих деревцев воедино. Для крепости заплела в ветви теперь уже ненужные колготки. Потом набрала по лесу цветов. Сорвала папоротник – кукушкину траву, сплела все это воедино. Завернула куколку из цветов в кусок своего платья. Повязала голову чучела кукушки платком из своих носков и посадила «кукушку», на которую надела цепочку с крестиком, под березовыми качелями. Села рядом и попыталась вспомнить ту самую песню из сна, но на ум приходило лишь одно: «Крещу тебя, Сашенька, во имя Отца и Сына и Святого Духа». И это я произнесла вслух. Потом еще раз, еще раз и еще… Что руководило мной во всех этих священнодействиях, я не знаю. Может, все дело в кукушке - не в чучеле, в настоящей птице? Или все дело во сне? В перышке? В русалке? В архитипном бессознательном?.. Не знать всего до конца – великая милость, сказал кто-то. Вот и я ничего не знаю. Зачем? Почему? И правильно ли? А главное, нужно ли? Будто мною кто-то двигал. И когда я вела машину. И когда заплетала ветви березы воедино и собирала цветы, и делала чучело. Кто-то мной руководил. Кто? Неужели…
- Саша, - произнесла я, - Саша, я помогла тебе?
- Ку, - раздалось вдруг и пропало.
Я посмотрела вокруг, но кукушки не увидела. Я поняла: кукушка, как и русалка, ушла из моей жизни навсегда. Я снова заплакала. И если бы не весть откуда взявшийся ветер не качнул березовые качели. И если бы не ожило чучело из цветов, то я бы, наверное, покончила с собой. Но ветер шевельнул качели. Я подняла голову, и… На березовых ветках сидела, раскачиваясь и улыбаясь, Саша. Вся в белом и золотом. Я ахнула, моргнула. Саша махнула мне рукой и… Качели развязались – ветви березы мелькнули разноцветными лоскутками моих одежд, и цветочное чучело кукушки ожило. Оно взлетело надо мной и уже высоко в небе, блеснув золотым крестиком, рассыпалось мириадами ярких брызг.
- Окрещена, - услышала я и опять заревела.
Душу ли Сашину грешную окрестила и спасла от мучений? Себя ли окрестила на новую жизнь, на правильную жизнь кукушкиным крещением? Не знаю. Но когда солнце уже клонилось к горизонту, раскидывая последние золотистые лучи по цветущей зелени деревьев и травам, я сняла с себя туфли-шпильки и швырнула их за спину. Распустила волосы – выбросила заколку в никуда и, вдохнув всей грудью воздух леса, пошла вперед по мокрой от вечерней росы траве. Под щебетание укладывающихся спать птиц и треск кузнечиков. Пошла вперед, лицом к лесу, к цветам, к небу и звездам. Навстречу природе. Шла уверенно и твердо. Знала, что впереди у меня истина, а значит, и вечность.

Ухо Ван Гога

Когда из поселка, что на окраине N-ска, пришло письмо, мать Володи была на работе в ночную смену, а батя, как и всегда, пьян. Поэтому письмо и пролежало на подоконнике до следующего вечера.
Письмо, не без божьей помощи, написала бабушка (мать отца) Володи. Мальчик приехал к бабуле в начале лета, в самый жаркий сезон, чтобы помочь старушке, да заболел, бедняжка. Бабушка уже было решилась дать телеграмму родителям, но Вове полегчало (никак, святая водица помогла, которой она обмыла внучка). Поэтому в телеграмме надобность отпала. С трудом нацарапав страничку корявого текста, баба Шура сходила до почты. Месяц спустя весточка дошла до адресата. Баба Шура написала про посев, про Вовкину простуду и про то, что «больно уж Вовка просит, чтобы прислали ему масляных красок. У нас в поселке таких нету, а он уж больно загорелся. Рисовать, ба, говорит, хочу, аж в лихорадку ударился. Пришлите, коли есть, Вовка говорит, что есть. А если что, так я с пенсии чуток деньжонок на книжку вам переведу. Жду ответа, как соловей лета. Вовка говорит, что каждое утро на почту будет бегать. Так что шлите, чтоб быстрее было, «авией». И Колька пусть не пьёт. Стыд один, сына обуть не может. Ты, Нина, построже с ним. Про Вовку не забывайте. И как там в лагере Жаннушка, работает? Уж больно соскучилась по ней…».
Нина письмо не дочитала, пьяный муж разбил что-то на кухне и заплакал:
- Сына не могу одеть? - услышала женщина. - Да я вот хоть завтра работу себе найду, и посмотрим тогда, кто кого оденет. И краски ему вышлю.
- Ага, как же…- тихо возразила Нина.
- Мне бы только похмелиться.
- Во-во. А разбил-то что?
- Да не знаю, иди сама посмотри.
Уставшая женщина отложила письмо, сняла очки, прошла на кухню.
- Вот те крест, клянусь, работу завтра найду. Ты же знаешь, я токарь, каких нет. Волос просверлю. У меня вон и алмазный диск есть. Хочешь, прямо сейчас продам, и Вовке краски купим? Хочешь? Только похмелиться бы…

Краски отослали через неделю. Старшая сестра Жанна прислала из летнего лагеря, где работала вожатой, первую получку. Нина поспешила с бандеролью. Сильно уж любила она своего Вовочку, как-никак, а младшеньким был, хиленьким. Стоит только чуть простудиться – температура за сорок переваливает, бредит, а холодный пот аж с простыни капает. Вот и теперь у бабки себя до лихорадки довел мечтой-то своей. Он всегда любил рисовать. Всё чаще, правда, карандашами в альбоме, а как из школы на домашнее обучение перевели, замкнулся в себе, с месяц к карандашам не притрагивался. Скучал без одноклассников, без общения, без любимого урока рисования… Лечащий врач посоветовал в деревне отдохнуть, на свежем воздухе, пообщаться, что называется, с природой, приступы, глядишь, и пройдут. С чего брались эти самые приступы, откуда - никто не знал. А лечить не весть что в местной поликлинике не брались. Диагноз был один: это переходное, пройдет с возрастом. А ездить с Володей в центральную больницу было некому, да и приступы со временем стали редки. Раз в год случались вперемешку с ангиной или гриппом, да в течение трех дней все как рукой снимало. Ни головных болей, ни бреда… Вова даже начал думать, что вскоре ему разрешат вернуться в школу, может, и в этом году.
Жуткое желание рисовать возникло сразу же после простуды. Сейчас он каждый день утром и вечером бегает на почту вот уже почти месяц – ждет краски. Уже и ДВП себе приготовил, и кисточки из шерсти дворовой собаки Жужи сделал. И сны всё ярче стали сниться. Яркие сны, сочные, огненно-горящие. Он боялся таких снов - они могли ослепить. Вова помнит, почему ему прописали домашнее обучение: два раза в школе он падал в обморок. Этому предшествовали яркая вспышка в голове и запах, будто где-то рядом чистят апельсины. Первый раз он упал на школьной линейке, второй - в классе на контрольной по географии. После обмороков всегда подымалась температура, Володя начинал бредить. Всю ночь в компании странных фантастических существ он часто видел солдат, которые закапывали его в землю. Видел, как рушились дома, города, земля, а все потому, что он по неосторожности достал из карандашницы не тот карандаш…
Вова рисовал с трех лет. Теперь он полон сил и энергии сотворить нечто необыкновенное. Он чувствует, что созрел для чего-то большего. Написать не просто картину, как раньше на листе в альбоме акварелью, – больше, чем картину…

В поселке у Володьки появился друг Гриша. Григорию исполнилось семнадцать, был он чуточку не такой, как все – его считали умственно отсталым. Вова же так не думал. Да, в свои семнадцать лет Гриша выглядел, как Вова в пятнадцать, и говорил, заикаясь. Ну и что, не главное ведь, как говорить, главное - что. Так ведь? Гриша помог Вове достать с чердака лист ДВП, распилить его на шесть равных частей, зашкурить неровности и даже сделал рамки для будущих картин. Разговаривали друзья в основном о звездах и цветах. Гриша любил красный цвет. Вове симпатичны были оттенки желто-зеленого. А ещё нравился чистый и глубокий ярко-голубой цвет, как вода в ручье у оврага сразу же за полем.
В одиночестве Володя бродил по полям, вдыхал аромат свежевспаханной земли, пряных трав, пшеницы, вереска… И руки зудели от желания взять кисть, и сердце подскакивало к горлу, глаза пожирали всю эту красоту, и слезы невольно бежали из глаз и капали, переливаясь в лучах солнца бриллиантами. И появлялась перед глазами радуга.
- Гриш, а ты знаешь, что на том конце радуги?
- На каком?
- На самом дальнем?
- Наверное, тот свет. Рай ли, ад ли… Мне бабка рассказывала, что радуга - это коромысло Богородицы. Пресвятая Дева Мария, по легенде, с помощью неё грешников из ада вытаскивает, спасает … А так, кто знает.
- Там, должно быть, ещё красивей места, чем здесь?
- Может, и есть.
- Ты бы хотел попасть в радугу?
- Не знаю, не думал.
- А я бы хотел стать частью соцветия. Частью красивого.
- Красивого? Тебе что, здесь мало красивого?
- Честно? – спросил Вова.
- Честно, – ответил Григорий.
- Мало.
И Гриша заплакал.

Проснулся ещё засветло и, не умываясь, бегом на почту. Мимо огородов, мимо магазина, мимо колодца, у которого столпился народ, мимо бани, где по четвергам моются солдаты из ближайшей воинской части… И вот оно - место всех его чаяний и переживаний. Почтальон тетя Люда как раз разбирала почту. От неуклюжего домика отъезжала почтовая машина.
- Дождался, маленький, - сходу произнесла почтальонша и протянула Вовке бесценную бандероль, - только распишись и скажи, чтобы бабуля, как сможет, зашла насчет пенсии.
Прижав к груди долгожданный подарок, Вова  прокричал тете Люде «спасибо» и вприпрыжку помчался домой. Мимо бани, мимо колодца…
Бабушка пекла оладьи и варила компот из ягод.
- Никак дождался? – обрадовалась старушка.
- Дождался.
Сияющий от счастья Вовчик вскрывал посылку. Масляные краски (двенадцать цветов) он высыпал на пол и сразу же распечатал тюбик золотистой охры. Понюхал, положил на колени чистое «полотно» ДВП и, мазнув пальцем по краске, сделал первый боязливый мазок на гладкой «деревяшке» будущей картины. Потом ещё один мазок, ещё. Вспомнил про подсолнечное масло, которым (как научили ещё в школе) можно разбавлять краски и... В голове появилась необъяснимая легкость, как будто изнутри стали выкачивать воздух, слабость в ногах и в желудке. Закружилась голова.
«Только не сейчас», - подумал Володя. А перед глазами у него уже распускались всеми цветами радуги краски. Вот раскрылся голубой бутон, а рядом с ним красная роза. Потом желтое. Желтое загорелось солнцем - огромным жарким солнцем. Мальчик ждал, что вот сейчас возникнет тот самый запах, и он упадет в обморок. Поэтому Вова схватил себя за левое ухо и больно сжал. Сжал до крови.
«Я должен рисовать».
Цвета стали бледнее, а потом и вовсе исчезли. Лишь яркие тюбики художественных красок пестрыми каплями рассыпаны по полу. Мальчик взял кисточку с самым грубым волосом и рьяно, порой даже как-то нервно начал накладывать основной рисунок. И быстро так, будто его кто-то торопит, гонит. Может, так оно и было? Володя спешил.
Володя боялся, что не успеет выложить из себя весь запас, весь тайник красок, которые живут в нем, растут, переполняют, завоевывают…

Когда второе письмо из поселка пришло в город, Нина опять работала в ночь. Николай страдал с похмелья и тщетно искал мелочь на кружку пива. Жанна осталась на третий сезон в лагере. Поэтому письмо вскрыли через сутки. Это была страничка, где пол-листа исписал мелким подчерком Вова, остальное занимали каракули бабы Шуры.
Володя писал, что счастлив, даже больше: он нарисовал четыре картины, и у него кончались краски, и ещё нужны настоящие кисти. А ещё: «Если сможешь, мам, прислать мне хоть какую-нибудь книжку по рисованию. Гриша говорит, что книги такой тематики очень дорогие, если это так, что ж, не нужно книги. Краски важнее. Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста! Люблю тебя! Привет сестре. Ваш Вовочка».
Бабушка волновалась за Вову, написала, что «он ничего толком не ест. Как одичалый, с утра и ночью рисует и рисует. Круги под глазами образовались, и кашляет как-то с хрипотцой, простыл, чё ли, на полях. Шастает там день-деньской с картиной-то и красками, ворон и кусты шиповника рисует. Я смотрю, дивлюсь – какая красотища. Силен. Ты только, Нинушка, припугни его, кабы приступ, не дай Бог, не случился. Меня-то он не слушает. А нынче слышу, плачет. Так страшно мне сделалось. Болит у него душа, ох, и болит. Подойдет, бывало, ко мне, положит голову мне на колени и вопросы всякие задает, про Бога всё спрашивает. Я говорю, рано тебе про Господа Бога думать, а он говорит и говорит, и всё мудрено так. Ты напиши, Нин, ему, аль закажи переговоры. Мы до почты сходим. Боюсь я и за внука, и за вас всех. Что уж, и сын написать не может? Ты так ему и скажи…».

Первые две картины Володя нарисовал за ночь. На одной было желтое поле пшеницы с удаляющейся вдаль узкой дорогой под темно-синим небом. Вторая картина имела название «Три птичьих гнезда». Володя ни минуты не проводил без любимого дела. Казалось, не порисуй он час – умрет. Сюжеты, краски, картины теснились в нем и искали выхода. Он рисовал углём на стене, рисовал карандашами в бабушкиной тетради. Рисовал. Еще две картины он нарисовал с промежутком в день. Это были уже достаточно зрелые, на его взгляд, работы – «Девушка в лесу» и какой-то странный морской пейзаж. С красками, когда закончился первый набор, помог Гриша – выпросил у родителей, пообещав, что Вова нарисует картину домой. Вова же тоже не медлил – написал письмо матери: он не может не рисовать.
Гришиных красок хватило еще на пять картин. Домой к родителям Гриша отнес два полотна, чтобы предки могли выбрать. Отцу не понравилась ни одна.
- Мазня, - был вердикт.
Матери же понравился осенний пейзаж с четырьмя деревьями.
- Где он нашел летом осенние деревья?
- Из головы, - ответил юноша. – Вова все берет из головы, из снов. Он видит сны.
- Какие сны?
- Красочные.
- Да? И что в этих снах?
- Картины.
- И все?
- Жизнь.
- Чья жизнь?
- Всехняя.
Осенний пейзаж решено было повесить на кухне, хотя отец настаивал на чулане или в сортире. Грише одному нравились картины Володи.
В скором времени из дома Володе пришел еще один набор красок, и мальчику удалось пообщаться по телефону с мамой. Он пообещал слушаться бабушку, хорошо питаться и не переутомляться. Вова нарисовал еще шесть картин, среди которых были «Ночное кафе», несколько пейзажей, два портрета незнакомых мужчин и «Подсолнухи» - эту картину он повесил в гостиной.
А потом Вова потерял сознание прямо за своей новой работой. С ним был Гриша - юноша, по своей природе странный, испугался: он подумал, что друг умер из-за него. Они поспорили о цветах, и Вова упал, запрокинувшись на спину. Гриша схватил его за плечи и начал трясти. Поняв, что это ни к чему не приведет, он бросился вон из мастерской художника и со слезами на глазах побежал к оврагу. Перед глазами возникла радуга. Гришу как будто осенило – он понял, что надо сделать. «Я отнесу тебя на тот конец радуги, я отнесу тебя на тот конец радуги», - как заведенный, повторял и повторял он, возвращаясь назад.

Вова бредил. Наверное, так. Он видел ухо. Ухо, которое нашел в красках. Оно было словно мумифицировано. Ухо лежало между тюбиками с желтым кадмием и натуральной сиеной. Ухо. Казалось, оно говорило на каком-то подсознательном, может, астральном уровне. Оно желало, оно манило… Кажется, Вова отвечал ему. Они о чем-то договорились. Вова принял подарок от вечности – он взял это ухо в свою ладошку и сжал. В тот же самый момент его левое ухо загорелось огнем и закровоточило. Может, это Гриша? Или он сам в беспамятстве схватил себя за ухо и… Боль привела в чувство. Он увидел свои «Подсолнухи». Эта картина проплыла перед ним и скрылась из виду. Володя сообразил, что его куда-то тащат. «На тот конец радуги», - донеслось спереди. На тот конец радуги. И художник улыбнулся.

Картины Володи не признали. Да и какие специалисты в N-ске? Вердикт был все тот же – мазня. Местные художники посчитали работы мальчика грубыми, лишенными эстетического вкуса. Одной из них забили дыру в сарае, другой – дыру в заборе. Остальные картины постелили в коридоре. И все ничего, да вот только недавно, вернувшись в поселок, где произошла эта история, я случайно увидел прибитую к забору часть картины. Я не поверил глазам. Нашел справочник мировой живописи и вернулся к забору. Она. У меня перехватило дыхание: на заборе был прибит «Портрет доктора Гаше». Судьба «Подсолнухов» страшней – полотно погибло в пожаре, когда горела стайка. А «Звездную ночь» мне удалось разыскать в поселковой столовой. Если хотите взглянуть на бесценный шедевр – милости прошу.
Молодой же художник, как мне кажется, творит до сих пор, хоть и прошел уже не один десяток лет. Он не может не творить. Он пишет. Пишет даже там. На том конце радуги. Потому что в живописи есть нечто бесконечное…

Код для вставки анонса в Ваш блог

Точка Зрения - Lito.Ru
Игорь Корниенко
: Другие истории. Сборник рассказов.

07.01.05

Fatal error: Uncaught Error: Call to undefined function ereg_replace() in /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/fucktions.php:275 Stack trace: #0 /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/sbornik.php(200): Show_html('\r\n<table border...') #1 {main} thrown in /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/fucktions.php on line 275