Необходимо
Ночь
В небе и рядом
Гасит Пулково
страсти и лампочки.
Уснула обсерватория.
Только ходят в войлочных тапочках
звуки,
не спят которые.
Тишина.
Лишь слышен пар в батарее.
Телескоп уставился в чёрное небо.
У доцента белая голова…
А утром – новости!
Даже уборщица взволнована,
академики возбуждены
событием и никотином,
протирают очки,
разглядывают негативы.
Ещё бы!
Где-то в созвездии Рыси,
где-то в безмерной выси
звёздочка номер 124
вела себя ночью
довольно странно:
мигала часто,
светилась туманно…
В безмерной выси,
в созвездии Рыси.
И никто не заметил,
никто
не поинтересовался,
почему –
рядом в зале –
седеющая лаборантка
пришла на работу
с заплаканными глазами.
Ветер
Бросая в окна дождевые капли,
он ходит
по притихшему селу.
И, может, он
в две костяные сабли
согнул рога бодливому козлу.
То сломит сук,
то с ели шишку скинет,
поставит в небе тучу
на попа.
И вслед ему
берёзы,
как рабыни,
сгибаются в подобии серпа.
Мы ночь не спим.
Мы слушаем, как ветер
раскачивает сосны за окном,
в трубе зевает
и на крыше метит
листы железа громким кулаком.
И лишь кузнец
могучего закваса,
кузнец,
что в пальцах враз согнёт пятак,
мнёт сталь кувалдой
и хохочет басом,
как запорожский репинский казак,
затылком бритым
придавив ладони,
привыкшие приподымать пуды,
храпит,
как будто на губной гармони
берёт густые,
низкие лады.
С него сползает одеяло на пол,
и грудь с курчавым волосом видна…
И вовсе не от ветра,
а от храпа
в бараке содрогается стена!
СВАДЬБА
Бубнят старухи бестолковые,
Судачат шёпотом сухим:
«Тот парень, кем была целована,
он мужем станет не твоим».
Но ты не злая
и не жалкая,
А лишь красивая
пришла
В знакомый дом, где свадьба жаркая
Собрала нынче полсела.
Где парни с буйным поведением
Сидят степенно до поры,
Где деды с видом академиков
Красны от водки и жары.
Когда ж гармонь руками верными
Рванул умело гармонист,
Оставив стол,
ты вышла первая
И кто-то крикнул:
«Разойдись!».
Не усидел жених,
не выдержал
И чуб отбросил на висок,
Когда ты, в круг широкий выбежав,
Сняла свой шёлковый платок.
И вот плечо плеча касается,
И в такт дрожит рубахи шёлк,
И кто-то вслух шепнул:
«Красавица!».
А кто-то слова не нашёл.
Потом тебя опять заставили
Пуститься в дробный перепляс…
А за окном луна растаяла,
Кричали
«горько» в сотый раз.
И дедам,
выпившим старательно
За подвиги и за грехи,
Казалось:
с вышивки на скатерти
Заголосили петухи.
Заголосили хрипло, тоненько…
А на дворе светлым-светло.
И ты под перебор гармоники
Ушла в дремотное село.
Пришла домой,
засовом звякнула,
Никто не слышал, не видал,
Как ты, упав в подушки, плакала,
Как шёлковый платок дрожал.
ПРИГОРОДНЫЙ ПОЕЗД
На полке храп со свистом,
Обложки книжек.
Читает дед плечистый
«Падение Парижа».
Стучит по рельсам поезд.
И смотрит сонно,
В уголке пристроясь,
Церковная персона.
В тамбуре цигарку
Крутит проводник,
В тамбуре цыганки
Хлестки на язык.
Шумно и бурно
Стучат о лавку кости,
Картежники бубны
Зажали в горсти.
Тоска в глазах у тосненских –
На рынке не везло,
Глядят в окно, где сосенки
Танцуют за стеклом.
От тех зелёных танцев
Всех клонит в сон…
И вдруг на тихой станции
Гармонь вошла в вагон.
У парня зубы – сахар,
Взгляд – хитер,
Квадратным солнцем – бляха,
В улыбке – «Беломор».
Подсел к девчонке с чёлкой,
Заиграл матлёт.
Гусеницей чёрной
Гармонь ползёт.
И сразу полвагона
За душу схватил
Какой-то забубённый
Шальной мотив.
Рука с морской наколкой,
На клавишах – огонь.
Картежники умолкли:
Давай гармонь!
И кто-то крикнул: «Тише!»
Любителям козла,
«Падение Парижа»
Упало со стола.
На верхней полке
Прекратился храп,
Заулыбался попик,
Забыв про божий храм.
А тосненские крали
В крик на весь вагон:
«Мы, Тосно, прозевали,
Ах, чертова гармонь!».
Сортавала
Здесь леса стоят в седом тумане
И шумят, как сотни лет назад.
Здесь не раз в охотничьем капкане
Потухали беличьи глаза.
Здесь душе твоей не быть спокойной –
Нараспев, как скальд, поёт метель.
Где-то здесь рыбачил Вайнемейнен
И весной точила слезы ель.
Я дружу с прокуренным карелом
Старым, как карельская тайга,
Так красив он с бородою белой,
Повторившей мягкие снега!
Допоздна сижу в табачной дымке,
Слушая рассказы старика:
О житье-бытье и о поимке
Редкой рыбы, редкого зверька.
Из-за двери выглянет несмело,
Промелькнет, качнув, льняной косой,
Внучка поседевшего карела
С незаметной северной красой.
Тихо.
И сижу я в сказке вроде,
Попивая сказочный чаёк.
И старик из сказки спать уходит,
Выколотив трубку о сапог.
Тишина.
Лишь шарит кот за печью,
Закрывает полночь мне глаза…
Снится дед с его певучей речью
И льняная девичья коса.
Тепло
Главное в том –
как
отдать тепло,
прежде чем стать холодным…
«Молод ещё
воскрешать человека», -
за глаза замечали маститые
в халатах и шапочках
цвета седых висков.
Но хирургу доверили
человеческое сердце.
В первоснежном нимбе
склонился он
над душой нараспашку
буквально.
Какое оно?
Может,
и не умеет
от волненья сбиваться с толку,
если на сцене
бьют по щеке Идиота,
если в жизни
объявят, что к Марсу
улетел космонавт 28.
…На лбу дневная роса,
третий час
дневная роса.
И когда он вышел,
воскресив человека,
закурил «Беломор»
и одним волоском на виске
стал похож на маститых –
медсестра сказала:
«Какие у вас
холодные пальцы…».
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
Ель
Вот она –
одна стоит на вырубке,
в три обхвата ствол с большим дуплом.
Если б только леший не был выдумкой –
Он бы здесь себе устроил дом.
В холодке разлапистого веера
Приутихли птенчики-дрозды,
И лесной,
дремучей сказкой веяло
От огромной, сивой бороды.
Вот сейчас –
качнётся эта пагода,
Навернутся слёзы на стволе,
Упадёт,
кроваво брызнут ягоды,
Вздрогнут
все деревья на земле.
И заплачут
пилы мелкозубые,
Станет ель
строительным бревном…
Не посмели парни
с виду грубые
Стукнуть сказку
острым колуном.
Молча постояв
под чудо-кроною,
Мы ушли,
инструкции вразрез,
И ствола могучего
не тронули…
Надрывались пилы,
Падал лес.
И когда бригада дело сделала,
Оглянулись мы,
а над рекой –
С благодарностью
махало дерево
Нам,
Большой, зелёною рукой.
Загар
Загорелым
нетрудно сделаться каждому
летом
под солнечным жаром.
Но я не завидую этому пляжному,
солнечному загару.
Боится он времени,
д-уша ванного
и безобидного веника банного.
…Сидит человек
в несолнечной комнате,
сидит человек,
и считает атомы,
чертит параболы в звёздном космосе,
что-то выдумывает на ватмане.
Время идёт
на нелёгкие поиски
слова,
никем ещё не пропетого.
Уходит день
на страничку повести…
Друзья удивляются искренне этому.
Развалясь,
загорают в шезлонгах розовых,
глядят сквозь очки
в стихотворные томики.
Им невдомек,
что становится бронзовым
человек,
ссутулясь
за письменным столиком.
Музыка
Зимой в тайге
у толстоногих елей,
морозом раскалённых добела,
в моих руках,
смолой пропахших,
пела,
вгрызаясь в камбий,
гибкая пила.
Я кочегарил на буксире «Тисса»,
бросая в топку черный уголек.
Случалось так,
что отойдя от пирса,
мне шкипер разрешал давать гудок.
Вбегал я
по надраенному трапу,
и слушала притихшая река:
басил буксир,
как будто бы Шаляпин
на низкой ноте
в роли Кончака.
Имеет ритмы
добрая работа,
она звучит
в полях и городах,
есть музыка
в гуденье самолета,
есть музыка в далеких поездах,
когда,
состав грохочет деловито,
из паровозной будки смотрит вниз,
степенный
белозубый композитор,
колесной песни автор –
машинист.
В родильном доме
Вот они лежат,
Эти будущие авторитетные букашки,
Мемуарного возраста старикашки,
Легкоранимые поэтические души,
Ниспровергатели,
Законов физики и математики,
Создатели человека
в пробирке.
Их, кажется, спутали б
собственные матери,
когда б не картонные бирки.
Но, знаю я не понаслышке –
Даже двухнедельные люди – РАЗНЫЕ:
Одни спокойно сосут пустышки,
Пустышки зелёные, белые, красные,
А другие – выплюнув соски орут,
Аж, берёт молодых акушерок жуть!
И ничего не поделаешь тут –
Требуют настоящую грудь.
Перловая каша
Затихнет лес,
слышней беседы птичьи,
запахнет вкусно кашей из котла.
Пора обедать,
и в густой черничник
летит плашмя лучковая пила.
А трактор, сосны со спины откинув,
пасётся на делянке у костра,
и закоптелым, тракторист,
бензином
его прилежно поит из ведра.
Потом
с лица смывает парень сажу…
А мы
в тенистой, хвойной синеве
со смаком наворачиваем кашу,
рассевшись по-турецки на траве.
Над миской пар
завился белым клубом,
орут птенцы
в невидимом гнезде,
и аппетитно обжигает губы
перловая,
на ключевой воде!
…Теперь мы кашу редко уплетаем,
попробуешь, бывает –
не сладка,
чего - то в ней такого не хватает –
не сахара,
а запаха дымка!
Ей не хватает воздуха лесного,
неповторимо прожитой поры,
когда у золотых стволов сосновых
серебряно сверкали топоры.
Когда сидел ты
на траве медвяной,
съев кашу и промолвив:
«Неплоха»,
на расписной,
на ложке деревянной
облизывал
цветного петуха!
* * *
Паучишка
Доверие
Пахнет воздух жареным подсолнухом,
на перроне толчея
и солнечно.
Лютики,
тюки,
томатный сок…
У меня украли кошелёк.
Умоляю возле кассы:
--Верьте,
я вам завтра вышлю долг в конверте,
ну, хотите…
У меня очень пёстрая биография,
но кассирша была
в человековедении грамотна.
И, с позиции времени
ветрено,
взяла и в меня поверила.
Живём мы в будущем словно,
где ничто –
хрустящие листики
и верят
честному слову
в суде,
в любви,
в политике…
Берёзки такие зелёные,
бегут и бегут за вагонами.
Не труслив я –
трусливы имущие,
под причёской моё имущество,
но боюсь
скоростей и встречного:
я – не я,
я – доверие женщины!
На поминках
Вдова без слёз,
без причитания
пришла, чтоб все ж хозяйкой быть…
Сперва никто не мог молчания
нарушить или зашутить.
Но кто-то встал и начал с горечью:
-Покойник не любил тоски,
давайте выпьем за Егорыча…
И разогнулись старики,
переглянулись со старухами,
подняли стопки не спеша
и, крякнув, долго сало нюхали,
и кто-то молвил:
-Хороша!
А стопка вроде кружки маленькой,
да в стопке тоже не вода:
огонь прошёл по телу в валенки,
и меньше сделалась беда.
Потом налили всем повторную
испив за всех мастеровых…
И стало в комнате просторнее,
заговорили о живых.
Сыны про посевную вспомнили,
а деды –
те про старину,
и стопки крепкие наполнили
за то, что выжили в войну.
Отдельно за победы выпили,
за наши русские штыки.
Потом из трубок пепел выбили,
потом достали табаки.
Уж стали разливать не поровну,
завфермой встал из-за стола:
-Слыхали, наша Никаноровна
сегодня сына родила…
И складку выправил на кителе,
и стопок звякнуло стекло…
-Мы пьем за то,
что новым жителем
опять пополнилось село!
* * *
В церкви
Смотрю,
задрав повыше голову:
тускнеет фреска на стене,
а там –
святые полуголые
сидят в небесной вышине.
Смотрю
на спины здоровенные,
на полушарья плеч крутых –
откуда
эти руки с венами
у этих неземных святых?
Не от молитв,
и не от постного,
не от говенья в облаках,
как камни бицепсы апостолов
и сила в жёстких кулаках.
Им сбрить бы
бородищи чёрные,
и волосы постричь
под бокс,
и выдать кепки прокопчённые,
по пачке крепких папирос –
и я б узнал
сегежских плотников
с широкой, глыбистой спиной,
когда они –
под солнцем потные –
тесали сочное бревно.
Но вижу я
и в этом облике,
что не святые,
не отцы,
а сели покурить
на облаке
с делянки нашей кузнецы.
Дон-Кихот
Бьют белого дубинкой,
негра – плёткой,
Манолис Глезос снова за решёткой,
исчезли мельницы,
но в тело нож вонзают…
Вот отчего
смеются в кинозале,
когда глядят,
как некий идиот,
напялив бутафорские доспехи,
взяв в спутники
обжору на осле,
влюбившись в бабу,
толстую, как бочка, -
решил
того добиться
в одиночку,
чего не можем сделать
сообща
мы,
общество,
народ,
людская масса,
достигшая на космолёте Марса.
Осень ( три эскиза )
* * *