Луис Макнис - Молитва перед рождением
Еще не рожден – услыши.
Не дай нетопырю, ни хорю, ни хромому упырю, ни
крысе подкрасться ближе.
Еще не рожден – избави.
Боюсь, человеческий род обнесет стеной высокой,
одурманит крепким зельем, прельстит хитрой ложью,
на черные дыбы вздернет, окунет в кровавые бани.
Еще не рожден – так сделай,
Чтоб ласкала меня вода, росла для меня трава, деревья
со мной шептались, небо мне пело и путь озаряли
мне птицы и отблеск белый.
Еще не рожден – помилуй
За грехи, что во мне весь мир совершит, когда
стану словом и мыслями стану,
мою от предателей внешних измену,
жизнь, когда убивают моими руками,
смерть, когда живут моей силой.
Еще не рожден – будь в ответе,
Как мне роли играть и подсказкам внимать, когда
старики ворчат, бюрократы вредят, исподлобья
горы глядят, подымает на смех любовь, белоснежные
волны к безумству зовут, а пустыня зовет
меня к смерти, и бедняк отвергает
мой дар, и клянут меня мои дети.
Еще не рожден – услыши,
Не дай тому, кто есть зверь или мнит, будто Бог,
встать ближе.
Еще не рожден – в меня влей
Огонь против тех, кто готов мой
дух застудить, в смертный конвейер загнать,
в малый винтик меня превратить, безликую
особь, предмет, и против всех тех,
кто хочет разъять мою цельность, меня
как ветром пушинку бросать отсюда
туда и оттуда сюда,
меня расточить как
сквозь пальцы елей.
Врагов, претворяющих в камень и влагу меня, одолей.
Иначе – убей.
Уоллес Стивенс - Тринадцать взглядов на черного дрозда
Чарлз Буковски - мы с Фолкнером
конечно, знаю: надоел вам этот разговор, но
всяк твердит одно и то же вновь и вновь,
как бы стараясь уточнить предмет, который мнится столь
смутным, призрачным и важным, так поступает каждый,
ибо скроен на свой особый лад
и должен прояснять насущное
снова и снова, ведь речь идет
о маленьком личном чуде,
кусочке счастья
и вот, совсем как много лет назад, неторопливо
цежу отменное красное вино и слушаю симфонию за
симфонией из черного приемника, что слева от меня
порой симфонии напоминают о неких городах и комнатах,
дают понять: иным из тех, кого давно уж нет, удалось
превозмочь могильный плен
силки и клетки, прах и тлен
восторгом и безумством,
неодолимой силой
так, по чужим углам скитаясь, я поражался чудесам
и даже теперь, через десятилетия, способен еще услышать
новое творение, не слышанное прежде, сплошь
яркое, как свежевспыхнувшее солнце
неисчислимые субстраты изумления нисходят
с рукотворного небосвода
льется в музыке безудержный поток
людского воображения
писатели ограничены лимитом взора и чувства на
странице, а музыканты рвутся в бесконечность
на сей раз старый друг Чайковский, страдая и стеная,
путь торит сквозь Пятую симфонию,
но все так же она хороша, будто слышу впервые
давно не звучал один из моих любимцев, Эрик Коутс,
но знаю: если дальше пить доброе красное и слушать,
появится и он
есть и другие, многие другие
итак
вот очередной стих о том, как я пью и слушаю
музыку
повтор, да?
но вспомним Фолкнера: он повторял не только одну и ту же тему
вновь и вновь, но и одно и то же
место
так позвольте и мне возвысить еще раз этих гигантов
человечества - композиторов-классиков нашего времени
и минувших времен
музыка не дала веревке затянуться у меня на горле
быть может, развяжет
и вашу
Аллен Гинзберг - Сутра Подсолнуха
Пройдя по обочине свалки, я сел в исполинской
тени паровоза "Южный Пасифик" взглянуть
на закат над холмами и уронить слезу.
Джек Керуак сидел рядом на сломанном ржавом
столбе, компанию составляя, мы думали одни
и те же думы про душу, бедолаги с тоской в
глазах, среди корявых железных корней
механических деревьев.
Маслянистая влага реки отражала красное небо,
сверху падало солнце на последние пики
Фриско, ни рыбы в этом потоке, ни отшельника
в этих горах, лишь мы в бреду бодуна, бродяги
на берегу, усталые хитрецы.
Смотри, вот Подсолнух, сказал он, когда заслонила
небо мертвая серая тень, большая, как человек,
над кучей старых опилок –
– я вскочил, изумленный: это был первый подсолнух,
память о Блейке – грезы мои – Гарлем
и Пекла Восточных рек, мосты с лязгом Сэндвичей
Джоза Гризи, останки детских колясок, голые
черные шины, сбитые и забытые, речная поэма,
кондомы и горшки, стальные ножи, тотальный
тлен, только влажная муть и яркие, но преходящие
артефакты –
и серый Подсолнух на фоне заката, весь в трещинах,
опаленный и пыльный, в глазнице копоть, смог и
смрад былых локомотивов –
венчик блеклых лепестков, смятых и сломанных, как
ветхая корона, из лика выпавшее семя, почти
беззубый солнечно-воздушный рот, едва заметные
лучи на волосатой голове, похожие на высохшую
паутину, –
руками из стебля торчащие листья, трепет стертого
корня, осыпь с черных веток, дохлая муха в ухе.
Нелепой старой развалиной ты был, мой подсолнух,
о моя душа, как любил я тебя тогда!
Была твоя сажа не от человека, но от смерти и людских
паровозов,
вся эта пыльная одежда, пелена потемневшей кожи
железной дороги, смог щек, черная горечь век,
закопченная длань, или фаллос, или протуберанец
искусственной, грязнее грязи – индустриальной –
современной – всей этой цивилизации, пятнающей
безумный твой золотой венец, –
и смутные мысли о смерти, и запыленные глаза, не
знавшие любви, а снизу – сникшие корни в родной
куче песка и опилок, резиновые купюры, шкура
станков, кишки слезливо-чахоточного автомобиля,
одинокие пустые банки с высунутыми ржавыми
языками, что там еще, пепел похожей на пенис
сигары, влагалища тачек, молочные груди машин,
тертые задницы кресел, сфинктеры генераторов –
все это
спрессовано в мумиях корней – и вот передо мною
ты стоишь в лучах заката, твой облик славен!
Безупречная красота подсолнуха! блаженное бытие
под солнцем! сладкий пригляд за юной хипповой
луной, проснулся, живой и страстный, ловя в закатной
тени золотой как восход лунный бриз!
Сколько мух прожужжало вокруг тебя, невиновного в
том, что грязен, пока ты клял железнодорожный рай
и цветочную душу свою?
Бедный мертвый цветок! когда же ты забыл, что ты –
цветок? когда взглянул на свою кожу и решил, что ты
теперь бессильный и грязный старый паровоз? призрак
паровоза? виденье и тень могучего прежде, яростного
американского паровоза?
Ты не был никогда паровозом, Подсолнух, ты был
подсолнухом.
А ты, паровоз, был и есть паровоз, помяни мое слово!
И я ухватился за мощный остов подсолнуха и водрузил его,
как скипетр, рядом с собой
и проповедовал своей душе, и Джековой тоже, и всем, кто
готов меня слушать:
Мы не грязная наша кожа, не серый, старый, пыльный,
безобразный паровоз, внутри все мы прекрасные золотые
подсолнухи, мы наделены собственным семенем и
золотыми, волосатыми, нагими, совершенными телами,
на закате принимающими облик страстных черных
подсолнухов, за которыми следят наши глаза под сенью
вечерней грезы, в себя вместившей безумный паровоз,
берег реки, заходящее солнце, Фриско, холмы и
консервные банки.
Джек Керуак - Избранные хайку
Старое дерево
сверху молча глядит –
живое.
Вечером через долину
шел старый мул
с разбитым сердцем.
Перевернутые сосны
в озере отражались,
указывая в бесконечность.
Только взошел
на гору –
птицы встречают.
Смолкли все мошки
в честь
восходящей луны.
Скоро вечер –
швабра на камне
сохнет.
Скоро вечер –
спина моя голая
зябнет.
Летели птицы
над моей лачугой,
радуясь.
В старой одежде
цежу одиноко
вино под луной.
Сегодня нет телеграмм,
лишь еще больше листвы
опало.
Тихий дождь поутру,
два больших шмеля
за работой жужжат.
Из моего блюдца
сойка пьет молоко,
голову запрокинув.
Солнце на заре –
алые лепестки,
четыре упало.
В лес ухожу
медитировать –
слишком холодно.
В аптечке моей
зимняя муха
от старости умерла.
Трубка моя погасла
возле Алмазной
Сутры – к чему бы?
Птицы сидят
на заборе –
все они умрут.
Утренние желтые цветы –
вспоминаю
пьянчуг мексиканских.
Сумерки,
мальчик палкой крушит
одуванчики.
Пустое бейсбольное поле,
лишь дрозд
по скамейке скачет.
Целый день
ношу шляпу,
которой нет на голове.
Через футбольное поле
с работы домой идет –
одинокий бизнесмен.
Светлячок
задремал на цветке,
но горит огонек.
Тихий осенний вечер,
а эти глупцы
спор затевают.
Птицы поют
в темноте –
пасмурная заря.
Не попал
по дверце холодильника –
закрылась все равно.
Июльский вечер,
большая лягушка
на моем крыльце.
Луна,
падающая звезда –
отвернись.
Четки лежат
на учебнике Дзен:
замерзли колени.
Летнее кресло
само качается
в бурю.
Деревянного дома
серый контур –
розовый свет в окне.
Гэри Снайдер - Четыре стихотворения для Робин
Билли Коллинз - Япония
Сегодня время провожу, читая
любимое хайку,
эти несколько слов бесконечно твердя.
Как будто бы вкушаю
одну и ту же свежайшую гроздочку
снова и снова.
Расхаживаю по дому, декламируя,
предоставляю звукам падать
сквозь воздух каждой комнаты.
Стою у гулкой тишины рояля и стих произношу.
Говорю его перед морским пейзажем на стене.
Ритм его выбиваю на пустой книжной полке.
Слушаю себя, говорящего,
потом говорю, не слушая,
потом слышу, не говоря.
А когда мой пес подбегает,
я опускаюсь на колени
и шепчу ему стих в каждое длинное белое ухо.
Это стих об огромном
храмовом колоколе,
на котором спит мотылек,
и всякий раз, говоря, ощущаю, как мучительно
давит мотылек
на поверхность чугунного колокола.
Когда говорю у окна,
колокол – это мир,
а я – отдыхающий там мотылек.
Когда говорю перед зеркалом,
я сам – тяжелый колокол,
а мотылек – это жизнь с ее бумажными крыльями.
А позже, когда рассказываю стих тебе в темноте,
колокол – это ты,
а я – звонящий в тебя колокольный язык,
и мотылек улетает
из своей строки
и трепещет в воздухе над нашей постелью.
Филип Левин - Праздник
Лос-Анджелес мурчит
незатейливую песенку
грузовиков на
прибрежной дороге
к центральному рынку,
набитому личиками,
мерцающими в темноте.
Моя мать грезит
у открытого окна.
Под раковину отправлен
нетронутый серый
ростбиф, плита
клацает железными челюстями,
но все кончено.
Перед матерью на столе,
накрытом для гостей,
догорает
ее огненный бокал.
Детские фотографии,
письма и открытки
наконец рассыпаются.
Умершие одиноко пылают
до рассвета.
Джон Эшбери - Художник
Сидя между морем и домами,
Он упоенно рисовал портрет моря.
Но, как ребенок, для которого молитва
Просто тишина, он ждал, что избранный предмет
Нахлынет на песок и, кисть перехватив,
Расплещет по холсту свой собственный портрет.
И оставалось чистым полотно,
Пока живущие в домах люди
Не подхлестнули: "Используй кисть
Как средство ради цели. Выбери натуру
Помягче и попроще, более подвластную
Порывам мастера – а, может, и молитве".
Как мог он объяснить им свою мольбу о том,
Чтоб не искусство, а сама натура покоряла холст?
Он выбрал новым предметом жену,
Творя ее огромной, как руины зданий,
И портрет самозабвенно
Воплотился без всякой кисти.
Слегка воспрянув, он кисть окунул
В море, нашептав сердечную молитву:
"Моя душа, когда я нарисую следующий портрет,
Пусть этот холст погубишь ты".
Пожаром весть разнеслась по домам:
Он к морю вернулся искать свою тему.
Смешно сказать, художник распят натурой!
Не в силах даже кисть поднять,
Он вызвал в живописцах, из домов глядящих,
Злорадство: "Нет у нас такой молитвы,
Чтоб лечь самим на холст
Или море заставить позировать!"
Другие объявили: это – автопортрет.
В конце концов все признаки натуры
Начали меркнуть, оставляя холст
Безупречно белым. Он опустил кисть.
Внезапно крик, и он же молитва,
Из переполненных домов раздался.
Его, ушедшего в портрет, кляли с верхних этажей,
А море поглотило холст и кисть,
Как будто натура решила остаться молитвой.