Немного зло и горько о любви
Три года, как она узнала свой диагноз. Рассеянный склероз. Лечить не умеют. Прошло время отчаянных цепляний за народные средства, надежд на чудо, молитв об исцелении. Были и поездки в Москву к светилам медицины, и стояния в очередях к бабкам-чудесницам. Все просеялось сквозь редкое сито будней и не осталось почти ничего. Почти не осталось друзей, желаний, денег и сил. Силы куда-то просачивались сквозь худенькое тело. Глаза становились все больше и светлее.
Двадцать девять лет. Еще даже не успела стать женщиной.
Первая любовь извела-измучила, он без нее не мог, паразитировал-страдал. Женился на другой. Чтобы не зависеть ТАК от женщины. Она каждый час забывала его, забывала, забывала, и так три с половиной года. Когда она уже осторожненько примеряла свободу, он жестоко запил, и пил пять месяцев без перерыва. Умер во сне, как праведник.
«А мы поставим свечи в изголовье погибшим от невиданной любви». Ну, да, невиданной, как собственные уши без зеркала, любви. Поставим свечи, пусть себе горят, красиво все-таки. В память о любви к себе - самой ревнивой на свете любви.
Ну не от этого же она заболела! Она уже выросла из той любви, уже поджили все ранки, срослись переломы, наросла новая кожа.
Где произошел сбой? Бог весть. Произошел.
Кто так изощренно выбирал кого наделять чумой, кого талантом, кого богатством? Не скажем.
Ее наделили рассеянным склерозом в двадцать шесть. Она уже не могла выходить на улицу. В узкой прихожей поджалось, втянув плечи, складное инвалидное кресло для прогулок. Ее перинку - любимую неженку, бабушкой еще деланную из гусиного пуха, кому-то отдали. Жесткий ортопедический матрас холодно поджидал ее теперь, сухой вежливостью встречал непослушное тело, отстраненно помогая подниматься по утрам. Мать досадовала на нежданную эту напасть. Уезжала на дачу, жила там неделями, и зимой, и летом, лишь бы пореже видеться с Лерой. Она была участлива, пока оставалась надежда. Других детей, кроме Леры у нее не было. Любила ее истово. Когда же ясность убила последние иллюзии, тихая злость наполнила ее по горло. Она боялась ее всколыхнуть. Яростно копалась в земле, дача лоснилась от ухода, земля тупо приносила плоды для упорных каиновых жертв. Дочь не оправдала ее любви. И любовь умерла. Наверное, это ее так старательно зарывали в дачную землю.
Лера жила одна плюс интернет в компьютере, невыделенной линией. Нет, еще был Кот. Кот приснился однажды, когда она в слезах провалилась в забытье. Он поднял мягкую лапу и поманил к себе. На следующий день в замызганной таратайке, притворившейся такси, поехали к заводчику. Котенок кинулся в ноги ей прямо на пороге. Она заплакла. Дома пуховый комок устроился на подущке справа от нее. Протянул лапку и провел по ее щеке. Он пришел, чтобы ей было кого любить. И сам полюбил ее сразу. Ничего мы не знаем о любви животных, помолчим о ней, пока не обретем уши, чтобы слышать.
А еще были фиалки. Они жили цветочной колонией на окне, заполняя эфир цветочными своими сигналами, пока хватало света, пока не настала поздняя осень. И тогда они, сговорившись в ночи, не подняли утром свои розовые, белые и лиловые венчики, а дряблой прозрачной сухостью лепестков воззвали о помощи.
Лера нашла в газете объявление, позвонила, нужно было сделать освещение фиалкам , и пару полочек прибить.
Он пришел из вечерней туманной черноты. Среднего роста, худой, светлорусый, красивые пальцы в ссадинах, неровные ногти, покрасневшие от ветра глаза. Он глянул на неуклюжую каталку в прихожей, на держащуюся двумя руками за дверь Леру, улыбнулся, мелькнув неправильными зубами: «Ужасно холодно».
«У меня чайник вскипел, пойдемте».
Он вымерял подоконник желто-синей рулеткой, она слабой рукой ставила белые чашки, наливала золотой чай. Маленькие лакированные сушки нарядно круглились в корзинке. Еды никакой не было. Она забросила свои экскурсы в кулинарию, где раньше была отважным покорителем вершин. Слишком много сил уходило теперь на готовку. Да и для кого было стараться? Все ее зрители покинули зал, поняв, что веселья не будет.
Они пили чай молча. Он грел руки о чашку, морщась от удовольствия и мягкой ломоты в отогревающихся фалангах. Она старалась чтобы чашка дрожала не так заметно. Когда отогрелись его пальцы, он сказал: «Как у тебя хорошо. Мне.»
Вздрогнула от этого «у тебя», от уточняющего «мне». «Вот и все», - подумалось,-«вот и все». И отчаянно маскируя притяженье нарочитым обсуждением фиалковых проблем, они проговорили два часа, пока не заметил он легкую испарину у нее под глазами. Она устала. Очень. Тогда он просто взял ее на руки и отнес в постель. Матрас удивленно принял ношу. «У тебя замок на защелке, я захлопну дверь. Приду завтра, после работы. Спи». Он поцеловал ее ладошку, потом переносицу. Сердце громыхнуло у горла от детского запаха ее кожи на лбу.
Лера закрыла глаза. Мягко щелкнула дверь, закрываясь за ним. Завтра. У нее есть завтра. Кот лежал у щеки и мудро молчал.
Она не выздоровеет, читатель. Они не поженятся и не будут жить долго и счастливо. И если вы любите хеппиэнды, то нет здесь для вас ничего. Не тратьте время.
Настало завтра. Она проснулась с ощущением праздника. Трудное дело купания, одевания выполнено быстрее обычного. Старенькая квартирка прихорашивалась потихоньку вслед за неуверенными движениями неслушающихся рук. Она вспомнила один забытый рецепт, легкий и быстрый. Нашлись и картошка, и старенький кусочек сыра, и сухарики, и сухое молоко. Через час запеканка сияла золотисто-коричневым глянцем и пахла пирогом.
Он пришел вечером с готовым карнизом, лампами белого света, креплениями и кронштейнами. Быстро все приладил, подсоединил, и фиалки получили наконец свою долю света и тепла. Она смотрела на его ловкие движения и отчетливо видела грань, отделяющую ее от мира здоровых людей. Этот мир там за окном, за фиалковым бордюром. Последний посланник этого мира задержался здесь у нее, укрепляя пограничные столбы, освещая контрольную полосу, чтобы было видно, где кончается одна земля и начинается другая. Компьютерная мега-паутинка не в счет.
Тренькнула микроволновка, согревшая запеканку, щелкнул выключившийся чайник, из ванной не слышно бегущей воды. Его всё не было. Наконец, шаги. Сел напротив. Свежей умытостью дышит только что плакавшее лицо. Отодвинул чуть тарелку, чашку. Положил перед ней фотографию. Мальчик в инвалидном кресле. Лет семи. Его лицо, его глаза.
-Его мать бросила меня. Вернее, просто сказала «уходи», когда он родился таким. Решила, что от меня родятся такие вот дети. Она не бросила его, я не бросил их. Мы – не семья, мы … даже не знаю, как назвать. Я прихожу к ним почти каждый день. Она не может меня видеть, и не может без моей помощи. Я не могу без него, он до поджилок любимый, до сбоев сердечного стука. И еще. Со вчерашнего вечера я точно также сильно люблю тебя. Всё. Теперь очень хочу есть.
Он неожиданно улыбнулся. Такой милый неправильный прикус, что кольнуло сердце. Что она может ему сказать, она, девушка без будущего и почти без прошлого? Она подвинула ему еще теплую запеканку. Он смешно взял кусок прямо в руку, (какое излишество нож и вилка), откусил много и с удовольствием зажевал, блаженно прикрывая глаза. Кот смотрел на него не мигая, смотрел сквозь него, видел нечто в вертикальный прицел зрачка. Оглянулся на Леру, наклонил гибко голову и вышел неслышно. Ждать.
- Это просто неприлично вкусно. Подожди, я сейчас.
Вернулся через пол минуты с коробкой. Коричневая, как почтовая посылочная бумага, перевязана таким же коричневым шпагатом. В этой коробке было что-то от песни Бьорк, когда она играет Сельму у Ларса фон Триера.
Лера зачарованно смотрела, как он развязывает тугую бечевку, снимает крышку и достает оттуда шершавые гранаты, огуречные бомбошки фейхоа, очень желтые кругловатые лимоны, приплюснутые матово-оранжевые тыковки твердой яблочной хурмы. Потом на стол шелковисто посыпались шоколадные каштаны. Еще какой-то сверток в кожистой пергаментной бумаге. Остро запахло чесноком и пряно ореховой травой. А он все доставал из этой замечательной коробки маленькие газетные кулечки с чем-то невесомым, пахучим, томительно-знакомым. Это-же специи! Догадалась-таки. Слабыми пальцами робко заглядывала в крошечные свертки, нюхала, радостно жмурилась от знакомых запахов. Вот орехово-пахучий чаман, вот тонко-кислый сумах, вот сухая аджика – от нее зашкаливает обоняние. Толченым жемчугом просыпались немножко гранулы сушеного чеснока. Она слабенько чихнула и рассмеялась. Радость кружила слабую голову. Ее давние любимцы - кавказские специи. Она называла их забытые имена, а он зачаровано слушал ее голос, возвращающийся со стиксовой пристани одиночества. Покачал-покивал головой терпеливый Харон - пусть ее, еще не время. Она потрогала пахучий пергаментный сверток.
- А там что?
- Не бойся, разверни.
В пурпурной восковой пыльце лениво нежилась вяленая бастурма, продолговатая, как первое утро января. Лера знала ее вкус. Чтобы резать ее нужен тонкий острый нож, ровная деревянная доска и много силы. Она поняла, что он останется здесь, с ней, чтобы резать это чудесное, древнего рецепта, мясо, чистить тугие гранаты, тонко отделять кружочки цитронов и посыпать их сахаром с одной стороны и молотым кофе с другой. Она увидела это также ясно, как давеча видел это ее кот. Увидела и прикрыла глаза от невыносимости присутствия Судьбы в ее кухонном периметре. Она вспомнила, вдруг, что забыла его имя, еще вчера. Засмеялась.
- Я забыла, как тебя зовут.
- Назови меня сама. Как хочешь.
- Я буду звать тебя «Лёшечка», можно?
- Так даже лучше.
Они проговорили до полуночи. Но он не остался. Ушел.
Он пришел через два дня, смертельно вымучив ее поминутным ожиданием звонка. Она боялась побыть лишнюю минутку в сети, чтобы не пропустить звонок. Он не позвонил, просто пришел. Был измучен. Не мог сразу говорить. Она не спрашивала ни о чем. Смотрела на него, молчала. «Вот человек. Пришел ко мне из мира. Или из миров. Я не знаю о нем почти ничего. Я знаю и чувствую его целиком. Я люблю его на сто лет вперед. Откуда это ко мне? Откуда это во мне? Куда ему идти от меня? Где его любят также?»
Он отогревался в ее живительных эфирных волнах. Онемевшие губы дрогнули. Наконец-то он мог говорить.
- Мой сын начал ходить. Ему почти семь. Надежд не было никаких. Вчера он встал с кроватки сам. Сделал шаг и упал. Попробовал ползти. У него получилось. Потом поднялся и снова шагнул, целых три шага. Врачи в шоке. Снимки в полном порядке. Он выздоровел. Его мать плачет и умоляет меня вернуться. Меня разрезало пополам.
Он сжал зубы, но губы дрогнули, слезы побежали знакомыми дорожками. Он смотрел на нее плачущими глазами, электрический свет в преломлении слез струил нимбы над светлой ее головой.
- Ангел мой, Лера, прибежище мое, надежда моя, как мне жить теперь? Я отчаянно счастлив и смертельно несчастен. Я хотел умереть рядом с тобой, испив с тобой остаток дней. Еще вчера. Но уже вчера меня приговорили к другой жизни. Это любовь и… любовь. Какая из них клон другой?
Любовь отчаянно глядела из светлых его глаз. Ты заблудилась, Любовь? Сошла с ума? Кто же ты, ветренная антиномичная богиня? Что же ты творишь, шальная? Какой жертвы восхотела теперь?
- Скажи мне… скажи мне, как тебя зовут на самом деле?
- Сергей.
- Сережа, мы просто перемотаем пленку назад. На три с половиной дня назад. Ты пришел, сделал замечательные полки, и провел живительный свет на фиалковую полянку. А теперь ты уйдешь. Так надо. Любовь требует свою жертву и получает ее. Но приносит ей жертву та же любовь. Ей, Божественной, это нипочем. Мне этого не снести. Уходи скорее.
Он перестал дышать от ее слов. Он точно знал, что здесь останется его душа, когда ноги унесут то, что от него еще осталось, туда, где растет его кровная маленькая жизнь.
Когда он ушел, Лера вышла в сеть, получила письма. Читала, читала, не понимая слов, забыв выйти из он-лайна, и вспоминала евнгельский сюжет о женщине, страдающей кровотечением. Женщина эта бросилась к Христу, когда он шел исцелять больную девочку. Она прикоснулась к Его одежде, и была тотчас исцелена. А девочка в тот же миг умерла, словно больная женщина перехватила то, что предназначалось не ей. У Иисуса тогда хватил сил и девочку воскресить, и женщину не обескуражить, ободрить. У Него как-то всегда выходило хорошо для всех, Его хватало на всех. Тогда. А сейчас? Почему сейчас нельзя сделать так? Чтобы были довольны и счастливы все? Всем сестрам по серьгам? Всем по цветочку аленькому? Почему?
Сейчас любовь умирала, чтобы дать жизнь другой любви.
Всегда божественная, всегда крестная, всегда правая, всегда виноватая.
Неподсудная. Кроткая. Всевластная.
Какую выберешь ты?
Какую выберу я?
Или это она выбирает нас?
Вираж
Сухими глазами смотрела она на него сегодня, сухим тоном отвечала. Отболело опаленное сердце, стучавшее у самого горла. Три года колом осиновым торчала из сердца эта боль любви потаенной, любви мучительной, незаконной, взаимной. Старая история – оба не принадлежат себе, оттого не принадлежат друг другу, хранят верность нелюбимым, чобы не нарушить сложившееся равновесие, хрупкое, скучное, безопасное. О, она бы ринулась к нему с обрыва, но он не звал. Жестокая эта порядочность изнуряла ее и сводила на нет женское ожидание маленьких праздников взгляда, слова, касания. Его любовь к ней до ужаса походила на нелюбовь. Он не мог позволить себе присвоить ее, а раз так – то она чужая. Чужая блистательная женщина. Он страдал как аскет, искушаемый видением манящего нежного облика, он сурово боролся и не побеждал, и виновата в этом была она. Он вменял ей в вину эту боль необладания ею, и не хотел просто видеться, просто разговаривать, просто гулять, не хотел всего этого, всего, чего так хотела она. «Пусть мы не можем принадлежать друг другу безраздельно»,-думала она,-«но мы можем встречаться, разговаривать, пить горячий шоколад, гулять по мокрому асфальту вечером в тумане, рассказывать друг другу о маленьких смешных событиях и обидах, давать читать книжки, писать письма». Она хотела приносить на вечный алтарь любви все эти мирные жертвы невинных радостей. Он напряженно думал, что полюбил чужую жену, что другая женщина вошла в него вдруг, и он перестал быть прежним. Но прежний он, который никуда не делся, не умер, зол на нее, эту женщину, отменившую его выстроенный мир. Она не может взамен дать ему новый мир, дать себя. Значит, нужно изжить эту любовь во что бы то ни стало. Запретить себе видеть ее, думать о ней, говорить с ней. Жить так, словно не отравлен он ею смертельно.
Из слез и надежд ткались ее дни, пока не высохли однажды глаза и порвалась истончившаяся паутинка ожидания. «Мне пора»,-деловито-озабочено подумалось ей. «Пора прозвучать завершающему аккорду». И села выстукивать новый рассказ на мягкой клавиатуре ноутбука. Так она себя лечила – писала эпикризы. Героиня рассказа – буквенная калька ее самой – решила вырваться из лабиринта несчастной любви, не потеряв лица. «Как бы это красиво сделать?», думала она, рассеяно гоняя курсор по странице. Пошла к холодильнику в поисках вдохновения. Темная ночная кухня, а в холодильнике – светло. Хихикнула. Вспомнила анекдот про блондинок: Одна другой говорит, хочешь, покажу куда девается свет, когда его выключают? Выключает свет и открывает холодильник с таинственным видом, вот, мол, где он спрятался.
Колбаску на сыр, огурчик - майонез, хлеба немножко. Где-то еще шоколад был, а вот, любимый горький Lindt. Теперь кофе без кофеина, ночь все-таки, может заснуть удастся. Сахар –нет, немного расплавленного меда и крупинку соли в кофе, хорошо. Колбаса съелась, пока кофе делался. Ну и хорошо, не лапать лэптоп колбасными пальцами. И что бы такое написать? А пусть напишет-ка она ему письмо прощально-извинительное, потому как, якобы, встретила другого человека вдруг , и случилось им счастье. Стоп. А НАПИШУ-КА Я ЕМУ ПИСЬМО… Я напишу ему письмо. Попрошу прощения, что больше не люблю его, потому что нашла того, «кого любит душа моя». И она написала, не в рассказе, а на самом деле:
«Я должна сказать тебе одну вещь, но говорить мне трудно, поэтому пишу.
Я больше не влюблена в тебя. Никогда бы не перестала любить тебя, не случись со мной такое событие: Мои рассказы висели в литературном портале интернета на международном сайте. Один человек, прочитавший их, попросил меня о встрече. Всего недели две назад, даже меньше. Мы встретились и познакомились. Он не русский. И не американец. Финн. Говорит хорошо и по-русски, и по-английски. Старше меня намного, почти на двадцать лет. Жена умерла лет шесть назад, дети взрослые. Мне не понадобилось и двух часов, чтобы понять, что его я ждала всю свою жизнь. А он искал меня, и уже отчаялся найти, но, вот, нашел. Я не наделаю бед из-за этих отношений, ты же меня знаешь, правда? Не брошу своих и не пущусь во все тяжкие.
Три года моя любовь к тебе дарила мне высокое напряжение жизни и прекрасное страдание. И, хотя я наслаждаюсь обретенной свободой от этих мук, прошлого немного жаль. Но ведь хорошо, что я уже не потревожу тебя сумбуром своих чувств, правда? Тебе уже не нужно будет думать о том, чтобы обращаться со мной тактично, щадить мои чувства, имитировать заинтересованность, чтобы не обидеть. Я знаю, что ты любишь свою жену, и другого тебе не нужно, но ты был предельно добр ко мне, и ни разу не дал понять, что тебе моя влюбленность – лишнее бремя. Спасибо за такую бережность, редкую в мужчинах.
Мое восхищение и уважение принадлежат тебе по-прежнему, и этого не изменить никому.
P.S. прошу, на всякий случай, отдай мне это письмо сразу же,
И, конечно же, ты не станешь рассказывать об этом никому, правда? Об этом знаем только ты, я и, конечно, Хелью.»
Откуда она взяла это «Хелью», финское ли это имя, мужское ли, женское? «Неважно»,-думала,- «так выглядит достовернее». Она перечитала письмо и поймала себя на том, что этот Хелью просвечивает реальными чертами в сознании. Он высок, неуклюж, полноват, читает лекции по современной русской словесности в университете один семестр в году. В прошлом - коммерческий директор крупного лесопромышленного концерна. «Бред какой-то»,-думала тут же,-«русская словесность и лесоторговец – нонсенс!». Фантом Хелью был осмеян и отринут. Письмо отпечатано на принтере и отдано смутившемуся адресату.
Он прочитал и поверил сразу и всему. Не стал спрашивать, выяснять, только помрачнел и замкнулся совсем.
Через месяц он уехал с семьей в Город городов, его позвали заведовать чем-то большим и важным.
Ей как-то сразу полегчало. Рассказ она достукала в одну из ночей, придав Хелью некоторое сходство с Гарри Галлером из «Степного волка» Гессе. Она надела ему очечки, круглые, оправа из тонкого черного сплава, стекла цейсовские. Обрядила его в пуловеры исландской шерсти и дизайнерские мягкие джинсы. Иногда он надевал костюм, рубашку и галстук, хрусткий буклированный шелковый французский галстук, безумно ему шедший, но все время сбивавшийся чуть наискось. Хелью курил «Галуаз» уже много лет и не пытался бросить. Он предпочитал полусладкие сливовые японские вина. Еще любил пить жуткий, пахнущий анисом, абсент очень маленькими глотками. Этот седой некрасавец-интеллектуал находил крохотные ресторанчики, где они, нахохотавшись над вольной трактовкой меню, звали шефа и просили приготовить его самое любимое и быстрое блюдо. Их помнили и им были рады. Он ничего не мог ей подарить, чтобы не вызывать ненужных вопросов дома. Она не брала у него денег. Они просто встречались раза два в месяц и праздновали свое безудержное родство как могли, насколько позволяли его шестьдесят с небольшим лет. А потом он умер. Ее разыскали адвокаты, передали письма, сказали, что родственники намерены оспаривать ее права (он что-то там завещал ей). Она подписала какие-то отказы от всего и вся, пусть родственники обретут свое без ущерба. Ну поплакала, конечно, да и вернулась жить-поживать свою жизнь. Такой вот рассказ.
И двух месяцев не провисел он на сайте, как пришло письмо с Yahoo сервера. Письмо на старательном русском латинскими буквами выглядело примерно так:
« Марина,
Хелью просил передать Вам, что задерживается с приездом, к его глубокому сожалению. Он будет так скоро, как только сможет.
Искренне Ваш,
Френд»
Она слепо нашарила шоколадку, сунула неровный кубик в рот. «Глюки, что ли? А, может, это не ей письмо? Просто совпадение имен и ошибка в адресе? Да, скорее всего».
Следующее письмо с тем же адресом пришло через шесть дней. Муж был в трехнедельной командировке, дети на каникулах у бабушки.
«Марина,
я знаю только этот адрес, позвоните мне в отель «Алый парус» 707-84-39, умоляю Вас,
Х е л ь ю»
Она вынырнула из тупого онемения. «Мне сорок лет, я сошла с ума. Старая Ассоль, блин. Намечтала себе «горячего финского парня», он узнал об этом и явился. Он не видел меня в блеске моих 80 кг, бедняга. Вот удивится-то».
Только набрав номер она посмотрела на часы. Два часа ночи. Трубку взяли сразу:
-Наконец-то, я уже отчаялся, Марина.
Никакого акцента. «Ребята знакомые шутят»,-решила она,-«ну что ж, повеселимся, поддержим розыгрыш».
- Это Вы, Хелью?
- Я Хелью, я здесь на десять дней и хотел бы встретиться с Вами лично.
- Вот как раз лично я и не могу. Только безлично.
- Простите?
- Я говорю, что согласна увидеться с Вами, Хелью Франкенштейн.
- Простите, это не моя фамилия. Я бы хотел увидеться сейчас, если не возражаете, я приеду к Вам, продиктуйте мне адрес, пожалуйста.
Она автоматически выдала привычную формулу адреса и пошла готовиться достойно сыграть свою роль в этом маленьком сценарии, где в конце все кричат «Розыгрыш!» и стреляют шампанским. Беззащитно-детское без макияжа лицо попудрили слегка, ресницы подкрасили, губы покусали для яркости. Восемьдесят килограмм фактурного тела так просто не приукрасишь, накинула длиннющую шаль цвета тусклой бронзы. «Королева-мать просто! Вдова Грицацуева – 2! Чего б еще для антуражу? Так, ноутбук на стол, рядом чашечку кофе, тонкую сигаретку, скомканый кружевной платочек, -где ж его взять-то – ничего салфетка одноразовая сойдет. Духи! Немного «Knowing» из флакончика в воздух, и все, пасть в кресло и успокоиться». Она уговаривала себя, что это – розыгрыш, пугала себя, что это маньяк с воображением, сарказмом давила рвущиеся из сердца догадки.
Дверь просто открылась, и он вошел. Очень высокий. Очень худой. Круглые очки в тонкой черной оправе. Темно-синий пуловер с ромбами, темные мягкие джинсы. Мягкие туфли. Седой. Короткая филигранная стрижка. Маленький брильянт на указательном пальце. Достал из кармана мятую пачку «Галуаз», сунул ее назад, достал из другого кармана паспорт, подошел к ней, протянул ей открытую книжицу. Она взяла, завороженно прочитала «Helue Haller». Он сел на пол у ее кресла, положил голову ей на колени: «Вот я тебя и нашел». Она не спрашивала ни о чем. Было хорошо, нестрашно, шевелиться не хотелось. Кто бы ни был этот внезапный гость – чудак, маньяк, шутник – с ним было хорошо, он вошел в ее время - три утра небывало-теплого января.
-Я уже прожил свою жизнь, Марина, - заговорил он, не поднимая головы с ее колен.
-Да?
-Я стар и болен. Может, не очень стар, но уже окончательно болен. Я жил быстро и увлеченно, работал, работал, все получалось хорошо. О том, что умираю я узнал недавно и внезапно. Какой-то быстротекущий рак. Я передал дела компаньонам и уехал в Тайланд на месяц. Не стал пробовать лечиться. Не верю. За жизнь я не цеплялся, я успел так много, что хватило бы на две жизни. Я валялся в отеле и не выходил никуда, ноги не шли, ничего не хотелось. Наверно, смерть уже отметила меня, потому что даже девушки из обслуги не приставали ко мне с традиционным сервисом. Я лежал в высоких подушках с ноутбуком у подбородка, бродил по сети, продираясь сквозь паутину событий, ругательств, бездарных попыток понравиться, эпатировать, впечатлить, обратить. Однажды, читая случайно найденный текст, я вздрогнул, как от удара током. Чья-то боль горячими толчками входила в мое замороженное сознание. Чья-то остро-несчастная жизнь теснила мою лениво-поджидающую смерть. Это был твой рассказ. Я стал искать еще и еще, читал, оживал, и понял, наконец, что писано это кровью, что читаю не рассказы, а историю боли, ощущения и творения жизни твоей, Марина. Я понял вдруг, что работал, как проклятый, всю жизнь, для того, чтобы не дать себе думать о бессмысленности, обреченности, трагичности ВСЕГО. И вот я читаю написанное тобой, мой обретенный близнец по ощущению жизни и смерти, я читаю и плачу, - я старик, мне уже можно не стыдиться - и понимаю, что ты простила Бога, сдавшего тебе обреченную карту, что ты живешь, не то, чтобы прощая людей, а даже не вменяя им в вину их неистребимую пошлость. Я попробовал молиться как ты, я говорил Ему, что молюсь твоими словами, и Он слышал, слышал меня, я знаю. Я тоже простил Его, а Он меня. А два месяца назад ты повесила рассказ с письмом о Хелью. Я тут же полетел домой и подал бумаги на изменение имени. Мне было отказано дважды, потом я встретился с начальником департамента, пожилой леди, и рассказал ей о тебе, прочитал ей рассказ о фантоме Хелью, и она помогла мне. Сразу же. Мой новый паспорт был готов. Еще немного времени ушло на то, чтобы походить на Хелью одеждой, обликом. Вот только вес набрать не удалось, моя болезнь пожирает меня. Благословенная болезнь, приведшая меня к тебе. Ненадолго. Но неделя у нас есть.
Утро уже позвякивало из стен соседних квартир, но за окном было еще темно. Она шевельнулась, он поднялся и помог ей встать.
-Здравствуй.
-Не получится,-пошутил он.
-Откуда у тебя такой хороший русский?
-От бабушки, а потом бизнес…
-Кофе будешь?
- Да.
Потом была неделя, с кинематографической точностью воссоздающая ее рассказ. Сияющие подсветкой мокрые мосты, пряный горячий шоколад с корицей, гастрономические авантюры в маленьких ресторанчиках, сумасшедший спектакль в подвальном театрике, абсент и сливовое вино по вечерам. А потом он не вышел из гостинной, где спал на диване, однажды утром. Она вошла и не увидела его. На кожаном диване белел конверт.
«Марина,
я почувствовал приближение конца и уехал в госпиталь. У меня была предварительная договоренность на эвтаназию, кремирование и размещение урны здесь. Вот карточка конторы, которая все сделает. Позвони по этому телефону и скажи: «Я от Хелью Галлера», они сообщат тебе когда можно будет прийти ко мне в колумбарий. Приходи ко мне иногда, ладно? Ради этого я распорядился оставить мой прах здесь, а не уехал умирать к себе в Швецию. Прости, я не финн. Кредитная карточка VISA оформлена на твое имя. Пин-код для банкомата на конверте.
До встречи.
Твой(кто может оспорить это?) Хелью Галлер».
Она даже не знала его настоящего имени. Впрочем, что такое настоящее имя? То, на которое откликаешься сам.
Она жалела лишь о том, что тогда давно, поленилась и не написала ему долгую жизнь и тихую озаренную старость. Он бы все исполнил в точности.
Горькое утешение горького дня
Горьким, горьким обещал быть этот день.
И то, что ей вздумалось с утра выпить кофе без сахара с горьким шоколадом , было лишь отзвуком уже взятой где-то ноты.
Горьковато-серебристая нота «Diorissimo” свербила в переносице.
“Сто лет не ношу запахов от Диора”, - подумала она, с сожалением поглядывая на часы. Лекции начинались через час, до Фонтанки ходу – минут сорок. Она любила ходить пешком, лавируя меж вековых каменных декораций упоительного своего Города.
В это утро, стоило лишь ей шагнуть из парадного на улицу, как высокий парень остановился и напряженно произнес: "Привет, не узнаешь?" Она честно вглядывалась в смугловатое лицо, встревоженные глаза. Вдруг догадалась, что он спутал ее с кем-то, попыталась объяснить, что просто похожа , и… Но он неожиданно сказал: «Вот посмотри какие замечательные вещи у меня есть», и наклонился чтобы извлечь что-то из несуразной своей сумки уличного торговца. Как она могла не заметить этой красно-серой, клетчатой шелестящей шкурки, набитой никчемным товаром?
Слишком честно всматривалась в его лицо, ища приметы вестника своего мира. Вот всегда она так. Ну и бормочи теперь извинения, уклоняясь и стремясь прочь от наивных ухищрений коммивояжера.
Неслась по улицам под адреналиновый аккомпанемент «сейчас-увижу-его-наконец-да-что-же-это-за-дрожь-внутри-уймись-же-перестань», цепляясь отчаянно взглядом за серую Неву в розовато-черных рамах оград, за отвесные каменные восторги, за наивно-порочные рекламные щиты. Десять длинных пролетов лестницы, унимая сердце - по коридору, войти, встретить его взгляд, длинным гвоздем в висок, сесть и не поворачиваться весь день, и не смотреть, не смотреть на него, довольно голоса, присутствия, избыточно, более чем, снести бы хоть это…
Отбыла в аудитории ежедневную свою каторгу, свою Голгофу негласной любви, кому есть до нее дело, у каждого своя мука в горле. У кого мука, у кого злость, у кого маленькая пакость.…
А вечером, уже сбегая с лекций, шла вслепую домой, ноги дорогу знали, а глаза без устали смотрели вечный сюжет, где он и она, и больше никого, только так не может быть, потому что именно в этом застывшем кадре сейчас сосредоточен весь мир, а нужно жить какую-то иную жизнь, стараясь при этом никому не выдать себя с головой, чтобы не тряхануло никого, не снесло карточный домик, не развеяло надежд…
«Как же так»,- думала, «как же я умудрилась прожить столько лет, и ни за что не зацепиться в этой игре, кроме любви. Почему я не чувствую себя женой, матерью, профи, а представляюсь себе только вирусом в своей же горячечной крови, влюбившись в середине жизни в мужчину, отягощенного всем, чем только можно – семьей, работой, высоким положением, немыслимым стандартом внутренней чистоты и острой любовью ко мне?»
И вечный мотив нескончаемого монолога – обращения к нему: «Ты не искривишь пространств, не сотворишь миров, не откроешь порталов чтобы приблизиться ко мне до слияния и потери себя, а ведь это так просто…”
Она вспомнила, что нужно зайти в чайную лавку. Завтра у них зачет по семинару, и «дар в пазуху», как известно, «расширяет сердце» препода.
В этой крохотной лавке пахло покоем. У конторки девушка подписывала коричневые бумажные пакетики для чая. Настоящую перьевую вставочку окунала в черную тушь, выводила затейливо название чая, стонала тонкая сталь пера, сочились буквы, выпевая названия, да какие: "Нюрнбергский приход", "Зеленая зима", "Белое рождество"…
Ее почему-то не замечали обе продавщицы, уже два человека, после нее пришедшие, купили невесомые пакетики с чаем и ушли, а она стояла, словно невидимая, и никто в этой услужливой лавке не обращал на нее внимания. Она поискала в зеркале свое отражение, чтобы убедиться – тут она, в этом самом месте.
Открылась дверь и девушка зашла с улицы, сняла пальто и оказалась третьим продавцом. Отвесила ей по унции каждого названного чая, положила их в пакет коричневой бумаги с веревочными ручками и спросила других барышень, где, мол, их фирменные "Правила заварки чая" (а это очень красивые грамотки и умные). Ей ответствовали, что мало их осталось, потому и не всем надо класть грамотки в пакет, но при больших покупках. Но девушка строптиво тряхнула головой, заявила, что в этот пакет хочет положить «Правила…» и положила. ТРИ. Преизбыток, чтоб не жаловалась, да?
Она шагнула из чайной лавки в перламутровую вечернюю морось, из которой выступил высокий парень. Он протянул к ней руку ладонью вверх и сказал, дайте мне, мол, ради Господа, денег. Спокойно так, с достоинством сказал и ждал, пока она достала из кармана что досталось - сто и десять, и дала. Складно и громко заладил он благодарить, а лицо, как у помешанного из достоевских описаний. Покачала головой пустой и гулкой, пошла прочь.
Заглянула в книжный купить новые рассказы старого Бредбери. Почему-то худой очкарик продавец вынул у нее из рук эту книжку в твердой дорогой обложке, и подал взамен такую же в мягкой, вдвое дешевле. Она не возразила – смысл?
Вышла в фонарный свет, побрела, думая, чем же Бредбери напоминает ей Оруэлла. Навстречу размашисто шагал парень в мегаполисном черном прикиде. Остановился, резко шлагбаумом поднял руку, преграждая ей путь, и сказал строго: « Возьмите ручку, это – Паркер», но она прошла, не замедляя хода, как-то сквозь.
«Обтолпили меня ангелы сегодня, притягиваю юродивых - так пахнет несчастье что-ли?»
Дома, разыграв привычные семейные гаммы и арпеджио, упала, наконец, в кровать, оставив семью перед телевизором.
«Такой день сумасшедший. И раньше случались такие встречки. Но многовастенько для одного дня. Обычно я в ладу с людьми и вещами».
Гадски-неблагодарной чувствовала она себя, обрёвывая свой день, ведь всё у нее есть, всё хорошо и правильно. Однако, черные узоры железного кроватного изножья маячили перед глазами в размытом фокусе слез. Все заслонял собою тупой и непреклонный экран тоски, от которого не отвести души. Душа упрямо таращилась лишь туда, в никуда, а ведь ни обетования, ни намека на лучшее дано ей не было, все по честному, да и перрон прибытия сбывшихся чаяний заброшен с позапрошлой эры…
Сказочное, колдовское «пойди туда, не знаю - куда, добудь то, не знаю – что» порождало эту тоску, обесценивало все дары жизни, все благословения условные и безусловные. Манящая, ускользающая тоска изнуряла попытками заманить ее в слова, запереть в пределы пережитого, измерить временем, избыть чувством, улестить имеющимися благами…
Тоска, трансцендентная, как Бог…
Ее можно отогнать алкогольными мистериями, когда вино тяжелой кровью переливается в тебя дионисовой инфернальной тоской. И ты причащаешься божеству, обреченному на смерть, а божество причащается тебе, смертному. И на какой-то миг вы делаетесь равны, вы делаетесь одним, и пьянит не столько «гидроксильная группа», сколько темпоральная твоя божественность, твое царственное небрежение временем и пространством. Всякий пьяный – немножко бог, тут следует улыбка, да.
Тоска легко и послушно тает от молитвы. Вдруг, выдыхаешь из себя гениальную артикуляцию очередного полу-прозрения души, и тебе делается хорошо. Пока отзвук слов несет свои волны вверх, пока дивятся на причуды твоих помыслов окрест и Там, пока не затихнут последние колебания потревоженной природы, тоска не сунется к тебе. Но уляжется все, и серым ангелом станет она на пути. Повторов она не боится, она помнит все пережитые сполохи, мутирует быстро и безошибочно, она провоцирует тебя на новые молитвы, на новое расширение души. Она никогда не насытится, как око зрением, как ухо слышанием.
Тоска.
Вечный отсыл к высшему, как бы счастлив ты ни был. Как бы несчастлив ты ни был.
Вечный драйв куда-то во тьму внешнюю, чтобы отпрянуть, отскочить, внять инстинкту, хлебнуть света, жизни, потому что жить как-то надо.
Надо жить…
И где-то поет...
Где-то на волнах FM мужской нежно-грустный голос поет –проговаривает вечную тему, нерешимую загадку, любовь и несовпадение, нелепый транзит и красоту. Они сидят за столиком неуютно - ярко освещенного кафе, и смотрят изголодавшимися глазами в насквозь любимые лица друг друга. Она надела лучшую свою маску, она думает, что уже не влюблена в него после всех этих месяцев тщательного упрятывания себя от его глаз, и голоса, и лучей. Обегая сумасшедшими глазами его лицо, все черточки, все шрамики, рытвинки, морщины, бледного золота ресницы, но избегая глядеть ему в глаза, она понимает: нет, ничего не прошло, это просто передышка была, пытка продолжается. Она улыбается, и смотрит наконец ему в глаза.
-Как ты живешь? – спрашивает он неловко выговаривая слова непослушными губами, которым хочется говорить совсем другие слова.
- Я очень люблю тебя, но уже, знаешь, не влюблена в тебя.
- В кого же ты теперь влюблена?- вдруг спрашивает он.
Это не по правилам, не по сценарию! Он должен был сказать: «Рад, что ты освободилась от этого наваждения и мы можем быть хорошими друзьями, как всегда». Или что-то подобное. Она неимоверным усилием удерживает маску безмятежности и молчит в ответ. Что она может сказать? Что прахом пошли все ее усилия спастись от этой разрухи-любви? Ни за что. Держись лицо, держись сколько сможешь, помощь может прийти в любой момент.
- А в кого ты влюблен теперь?- парирует она, и ожидает привычных слов о жене, о близких друзьях, «чьи образы – это его образа». Он и правда влюблялся в людей быстро и коротко.
- Ни в кого, и по-прежнему в тебя.
Нет, так нечестно, это удар под дых, лицу не выдержать такой пытки. Она еле удерживает дрожь стиснутых рук, закрывает глаза, но из под ресниц сочится конденсат боли, и вдруг –о, милость!- гаснет этот нелепый яркий свет. Темно. Он протягивает руку через столик и касается кончиками пальцев ее руки. Он хочет сказать ей так много. Хочет сказать, что подставлялся любой боли за эти месяцы жизни вдали от нее, чтобы только заглушить муку не видения ее, не слышания ее голоса. Что мукой было и видеть ее, и слышать снова ее голос, что деваться некуда, и выхода нет, но ему сладостно страдать от нее. А она думает, что все читают ее рассказы, уважительно считая их творчеством , а они - всего лишь протоколы пыток и хроники боли. Она чувствует, как легонько колет ее запястье обгрызанный ноготь его среднего пальца и говорит хрипловатым шепотом:
- Отпусти меня насовсем, я так больше не могу. Я сдохну просто.
- Не надо сдыхать, не говори так, надо жить.
- Я не могу, не могу, это невыносимо так…
- Но я же могу,-прерывает он.
- Ты сильный.
- Ты тоже сильная.
- У тебя все не так. У тебя по-другому. Не так остро…
- Ты не можешь знать как у меня. Не надо думать, что можешь знать как у других …
Звонит телефон. Его телефон. Светится голубой экранчик в темноте притихшего зала. Звонок из его жизни, зов, призыв, привязь. Жизни из другой пьесы, где ей нет места никогда. Он что-то уточняет, возмущен услышанным, переспрашивает, снова возмущается темпераментно и говорит убежденно и страстно. Она на ощупь находит свою сумку, висящую на спинке стула, идет по залу с уверенностью слепой, привыкшей к темноте. В фойе уже светлее от уличного света. На улице фонари сквозь туман, или это слезы застят, неважно. Такси. Какая удача. Она садится рядом с водителем. Он смотрит вопросительно. Она молчит. Она не может сказать ни-че-го. Водитель смотрит немного раздраженно уже, потом внимательно приглядывается к ее лицу, замечает, как оно подергивается всё мелкой рябью, как мерзнущая ноябрьская река. Он кивает и плавно трогает с места. Понимает, что ей сейчас главное не куда, а откуда. Машина едет не быстро, еще можно оглянуться, еще виден вход в кафе, но она не оглядывается, боясь не увидеть его там. «Перчатки забыла на столике», вдруг подумала. Хорошие перчатки тонкой кожи, с кашемировой подкладкой, даренные лучшей в мире подругой. Жалко.
-Совсем плохо?- спрашивает водитель. Молодой совсем парень. Лет на десять моложе, точно.
- Уже лучше, - усмехается она, и называет свой адрес.
Он кивает, и вдруг разворачивается и едет в другую сторону. Проехав три квартала сворачивает на Бронскую, к цветочным палаткам. Идет к замерзшим вcтрепенувшимся продавцам, проходит весь цветочный коридор и возвращается с оранжевой розой. Неожиданно крепкий, почти древесный стебель усеян колкими мелкими шипами, но их не видно под густыми листьями. Открывает дверь с ее стороны, кладет на колени прохладный цветок. Отходит на пару шагов и закуривает. Дым тает в тумане, огонек замедленно мерцает. Он курит красиво, как слегка хмельной поэт. Она смотрит на него и прикусывает соленый от крови, проколотый шипом палец. Парень садится за руль, плавно разворачивается и везет ее домой. Ехать неблизко. Он включает радио. Перебирает радиостанции, останавливается на песне, где грустно-нежный, смертельно-усталый мужской голос поёт о вечной, мучительной, нерешимой загадке – любви несвоевременной, постигающей, как болезнь. Нет исцеления от нее, но можно вступить в клуб Любивших Вне Закона. Туда входят многие множества и царей, и рабов, и свободных и даже Сын Божий, и даже сам Б-г любил человеков именно так.