|
Арина Островская: О чем молчит Библия.
Перед вами интерпретации двух библейских сюжетов. Старинные книги на то нам и даны, чтобы их читать и вспоминать все их интерпретации в искусстве. Так или иначе библия была всегда источником вдохновения для еретиков и художников.
Но в наше время достаточно странно читать такие рассказы, поскольку сам уход во "время, когда знания не подвергались сомнению, ибо давались свыше, а законы исполнялись беспрекословно, ибо были неписаными" воспринимается после стольких пластов интерпретаций даже не вторичным, а... Впрочем, остановимся. В данном случае автор обращается к тем далеким библейским временам, стремясь выйти к решению вечных проблем. Кто-то толкует библию, кто-то пытается увидеть библейские архетипы в современности - вольному воля. Главное, чтобы этот процесс не останавливался, и тогда мы не утратим связь времен...
Остальное - в комментарии автора.
Редактор литературного журнала «Точка Зрения», Анна Болкисева
|
О чем молчит Библия
2005Каин |Поединок
Каин
Поединок
Боже, как темна эта ночь! Кажется, от начала времен, когда отделил Всемогущий свет от тьмы и твердь от тверди, не владела землею такая невыразимо глубокая, абсолютная тьма. Тьма, что витала над предвечною бездной, пустой и безвидной; тьма, не имеющая ни верха, ни низа, ни голоса, ни дыхания – и воистину, надо было быть Богом, чтобы войти в нее и не стать её добычей; тьма, содрогнувшаяся от голоса, произнесшего изначальное Слово, и глухо покорившаяся этому властному «Да будет!»; тьма, что терпеливо ждет – о, у неё в запасе все время мира, - когда же иссякнет масло в светильниках и светилах, чтобы взять реванш за давнее поражение и вновь завладеть остатком вечности – остатком, ничуть не меньшим целого.
И как же страшно, Господи, смотреть в глаза этой ночи, как сладко ждать её приговора – да будет... будь что будет! – и как больно приходит понимание, что не будет тебе от нее иного приговора и иного приказа, кроме нее самой, ибо нельзя услышать тьму иначе, чем сперва присягнув ей на верность. А присягнувший никогда не расскажет, что взяла у него тьма в залог верности, что пришлось пожертвовать ей в обмен на гибельный восторг сопричастности – страх или надежду.
И все же, несмотря на сладко сосущий под ложечкой страх заблудиться в этой тьме, что еще остается мне, по чьей-то злой прихоти заключенному в бескрайности этой ночи, словно в узилище, как не распахнуть пошире глаза навстречу темноте и надеяться, что рано или поздно где-нибудь займется восход и что хотя бы слабый его отблеск долетит до меня и выведет обратно к свету. Тогда воздам я хвалу Тому, Кто зажигает зори, и даже не стану спрашивать, благодаря чему получил я то, что спасло живот мой – благодаря Его щедрости, что идет от милосердия, или расточительности, порожденной равнодушием.
А уж в том, что этот луч света, как бы ни был он тонок, не проскользнет у меня между пальцами, можете даже не сомневаться – не таков человек Иаков, сын Исаака и Ревекки, чтобы упускать то, что дается ему в руки!
Но, Господь всемогущий, как далеко до рассвета! Неотрывно гляжусь я во тьму, и страстно жажду увидеть хоть малейший проблеск, хоть намек на него, и – о, чудо – тьма начинает мерцать перед моими зрачками, словно собственный мрак стал ей в тягость. Сначала едва-едва, чуть заметно вспыхивают в ней отдельные искры – не будь их, никогда не знать бы мне, какой запредельно прозрачной бывает тьма,– затем все ярче, все неистовее, и вот уже отдельные всполохи сливаются в человеческую фигуру, ослепительно-белую на слепяще-черном, и стремительно, но и величаво движется он ко мне из ночных глубин, и вижу я десницу его, занесенную для удара. Но знаю я, Бог весть откуда, что недостаточно мне просто принять бой – а драка будет добрая, не сомневайтесь: не таков человек Иаков, чтобы позволять любому встречному-поперечному махать почем зря кулаками у него перед носом, - и недостаточно отвечать на удар ударом – а не было еще такого, чтобы сын Исаака и Ревекки оставил удар без ответа, даже если удобной возможности придется ждать годами, - но для того, чтобы победить этого противника, обязательно нужно разглядеть его лицо. Только узнав этого светлого воина, смогу я понять, почему поднимает он на меня разящую длань, и как её отразить.
Так кто же ты, мой противник – такой же, как я, скиталец в этом обьятом сверкающей тьмою месте, или же сам ты суть её порождение и её посланец? Выжидательно стоим мы друг перед другом – отчего-то мне кажется, что и вправду могли бы мы стать друзьями, еще и поэтому так пристально всматриваюсь я в твои черты, но таким невыносимо-белым сиянием отвечаешь ты мне, что от избытка этого света плывут у меня перед глазами черные пятна. Но, странное дело, сквозь эту утробную тьму легче становится глазу моему узнавание – Исав, ты что ли? И правда он, мой единоутробный, косматый как овчина брат, это с ним бьюсь я во чреве матери, это мы с ним наперегонки рождаемся на свет в стремлении опередить друг друга – не могут двое быть первородными; это за его пяту я хватаюсь в последней бесполезной попытке победить и первый крик, которым я оглашаю родительский дом, есть вопль обиды – второй, всего лишь второй!
Что это? Почему задрожал твои лик, как зыбкие речные воды, почему меняется он, как песчаная тайнопись от дуновения ветра? Хитер мой поединщик – не успел я назвать его имя, как тут же принял он другой образ и вцепился, как клещами, в мое плечо, чтоб не мог я уйти не внимать его речи. Вот склоняется он надо мной, и дыхание его подобно горьким травам, коими мать моя приправляет пищу, и глядит он попеременно то на Исава, то на меня, и голосом отца моего, Исаака, твердит: почитай, сын мой, Господа Бога твоего, Всемогущего, изьявшего Авраама из земли его, от родства его и из дома отца его, дабы пошел от него народ великий и благословились в нем все племена земные; и страшись гнева Всевышнего, пролившего дождем огонь и серу на Содом с Гоморрой за беззакония их; и ходи путями Его, и не уклоняйся ни вправо ни влево от заветов Создателя, говорящего с избранными в Вирсавии и усмотревшим себе жертву на горе, что в земле Мориа, и будь перед Ним непорочен. И вижу я воочию, как зажатым в руке Авраама ножом отражается в глазах отца моего страх Божий; «Сей есть Бог Авраама и страх Исаака», - вполголоса говорила порою Ревекка, и будь я проклят, если она говорила пустое.
Как, опять? Ну, и кем обернешься ты на этот раз? Узнаю, как не узнать – опять ты, Исав?! Ну, знаешь, братец, будь ты хоть трижды первородный, а менять образы, как повязку на чреслах – это уже просто неприлично... Что? Да, я слышу: ты голоден, ты весь день носился по полям, как дикий барс, шершнем ужаленный в... ну и шуточки у тебя, мать не слышит, она б тебе задала. Да понял я, понял, приготовлю я тебе поесть, можешь подождать немного? Откуда ж я знал, что ты так рано вернешься? Похлебку я только для себя варил, тут на двоих не хватит. Иду, уже иду... А куда мне торопиться? Что мне, от спешки росту прибавится, или может, благодарности от тебя дождусь? Как же, дождешься от тебя... скажи еще, что первородство мне уступишь за миску каши... Эй, ты что, серьезно? Что, прямо так, не сходя с места, меняемся - тебе мою похлебку, а мне твое первородство?! А что, я не против. Ты только поклянись для верности... Заметано! Подставляй миску.
Вот так случай – нарочно не придумаешь. Сам отдал мне старший брат свое первородство за миску чечевичной похлебки. Правда, без отцовского благословения не стоит оно даже той чечевицы, что пошла на варево, но все равно – моя взяла, пусть и не сразу... Ох, и задаст нам обоим отец, если узнает! Может даже проклясть – его за то, что продал, а меня за то, что сторговал. Очень даже может.
А вот и поединщик мой в который уж раз меняет свой облик, и я догадываюсь, кем он станет – снова примет он образ отца моего, и на сей раз будет он гнева исполнен. Пусть он состарился и зрение его ослабилось, но отцовское проклятие разит страшнее скорпиона в пустыне. Но пока еще безвиден его лик, журчит, вливается мне в уши вкрадчивый женский голос: «Сын мой, послушайся слов моих в том, что я прикажу тебе: пойди в стадо и возьми мне оттуда два козленка молодых и хороших, и я приготовлю из них отцу твоему кушанье, какое он любит, а ты принесешь отцу твоему, и он поест, чтобы благословить тебя пред смертью». И вот я уже иду к ложу отца моего, одетый в Исавовы одежды и обмотанный по шее и рукам шкурами козлят, и говорю ему, стараясь унять предательскую дрожь в голосе: «Отец мой! Я Исав, первенец твой; я сделал, как ты сказал мне; встань, сядь и поешь дичи моей, чтобы благословила меня душа твоя.» Где уж тут играть своим голосом, чтоб больше походил он на Исавов. Немудрено, что усомнился отец, и захотел ощупью удостовериться, что я тот, за кого себя выдаю. Но ласкает ладони его звериный мех и пьянит его ноздри запах степного ветра, исходящий от позаимствованных у старшего брата одежд, и прошептав удивленно: «Голос, голос Иакова; а руки, руки Исавовы», творит он надо мною свое благословение: от росы небесной и от тука земли, и множество хлеба и вина сулит мне именем Бога, и возлагает костлявую ладонь мне на голову, как венец на царство, на власть над братьями моими – власть, по праву принадлежащую первородному!
И опять становится зыбким его лицо, и слышу я громкий и весьма горестный вопль Исава: «Отец мой, благослови и меня! Неужели ты не оставил и мне благословения взамен того, что хитростью взял мой младший брат?» И становится мне ясно, как белый день, что если не успею я схорониться я от гнева брата до того, как наступят дни скорби по отцу, то может статься, и вовсе не доживу до того дня, когда смогу вкусить от отцовского благословения. Поэтому отправляюсь я, не теряя времени, в Харран к родичу Лавану, чтобы взять жену из дома его, как велели мне мать и отец, ибо не стало им жизни от дочерей хеттейских, жен Исава. Взглядом ищу на ходу своего спутника – не ударил бы в спину! – и невиданной красоты сновидение похищает меня из полуночного беспамятства: непроглядная некогда темнота, рассеченная ступенями яркого света; лестница, словно тончайший лен, ровными складками беломраморной прочности ниспадающий с небес – один конец полотнища лежит, словно приглашение, у ног моих, другой теряется в слепящей колоннаде небесного чертога. И чинно шествует вверх и вниз по ступеням череда служителей в ризах белых, как весеннее цветение дерев, и переливающихся красками, как радуга Завета, и неземной чистоты голоса сливаются, как струи благоуханного елея, в тысячегласные гимны Предвечному. А на верхнем пределе видения стоит Живущий в чертоге, в ризу цвета россыпей звездных одетый, и лик его неразличим сквозь слезы восторга, что застят мне глаза, но голос – голос его легко перекрывает стройные хоры ангелов: не бойся, Иаков, ибо я, Бог Авраама и Исаака, буду с тобой и сохраню тебя везде, куда бы ты ни пошел, и землю эту отдам тебе и потомкам твоим, как песок земной многочисленным, и благословятся в вас племена земные. И солнце наступившего утра находит меня обуянным ворохом самых разных, удивительным сном разбуженных чувств, и я не знаю, которое из них сильнее: восторг, проливающий елей на жертвенный камень, еще вчера служивший мне изголовьем, или страх, сулящий Господу десятую часть от всего, что дарует мне Он, если милостью Его буду я сыт, одет и сохранен в пути. Но еще долго после того, как и страх, и восторг осыпались с ног моих дорожною пылью, не нашел, не посмел я найти ответа на заданный сном вопрос: отчего показался мне таким знакомым никогда дотоле не виденный мною Бог, на кого из ранее встреченных походил он, нестерпимо-белый?
... Что-то долго менял незнакомец свой облик на сей раз – неужели не мог решить, в чьем образе на меня напасть? И опять узнаю я его – Лаван, сын Нахоров и брат Ревеккин, мир тебе! Позволишь ли мне погостить у тебя, пока не уляжется гнев и не забудутся обиды брата моего, я же, если пожелаешь, стану исполнять, что поручишь мне? И пока Лаван радушно улыбается, целует и обнимает меня, как кость и плоть свою, вдруг вижу я через его плечо стройный стан в пастушеских одеждах и глаза на смуглом лице, как две звезды в ночном небе, и падают руки – Рахиль! И что за беда, что родственные обьятья вдруг стали хозяйской хваткой – самую тяжелую работу стану выполнять для Лавана, вдвое и втрое отработаю против платы наемного раба. Что мне семь долгих лет, если каждый из них приближает меня к возлюбленной? Не многим больше, чем семь дней! Один день, прожитый близ неё – как минута ходьбы для сильного путника, год – как расстояние, преодолеваемое за день пути, в конце которого ждет Рахиль, невеста, возлюбленная. Пусть туманно её лицо, скрытое свадебной фатой, пусть голос её, тихий как полуденной дыхание ветра, заглушают звуки тимпанов, гуслей и величальные песни – видит Бог: кто прожил эти семь бесконечных лет, как во сне, в труде на износ и мечтах о Рахили, того заставит очнуться от забытья, с которым глядит он на свадебный пир, подобно случайному гостю, только гаснущий огонь светильника, шорох сминаемого страстью брачного ложа и жалобный крик боли – той боли, с которой приходит любовь к женщине.
А вот и рассвет бесшумно прикасается розовыми ладонями к чуть колеблющимся стенам шатра, и поет голосом жаворонка о непрекращающемся вовеки счастье, и любимая дремлет, прильнув к моему плечу и закрыв лицо волосами, как покрывалом – не сравнятся с их роскошью цветные одеяния царских дочерей. Неслышно, как только могу, отвожу я волосы от её лица – и чернеет в глазах, как если бы некто коварным ударом под ребра вышиб меня дыхание: Лия, подслеповатая, волоокая Лия виновато глядит на меня и обреченно лепечет что-то в оправдание. Багровая ярость захлестывает меня, и в ответ я бью её по лицу, наотмашь – сколько жив буду, не отступит вовек от моих ушей её жалобный крик, всю жизнь будет попрекать душа за совершенную в тот миг несправедливость, и никакие подарки не изгладят страха из её любви. И противник мой тут как тут, стоит, сложив руки на выступающем вперед, совсем как у Лавана, животе, и трусовато бубнит: не нужно тебе так волноваться, возлюбленный сын моей сестры, умерь, прошу тебя, свой гнев; просто в наших местах так не делают, чтобы чтобы младшую выдавать прежде старшей; окончи неделю этой – не выносить же, право слово, на суд гостей наши с тобой несогласия – а потом дам я тебе и ту в жены; ну послужишь у меня еще семь лет, что за беда, в самом деле! – и не было конца семи дням брачного пира, когда сидел я рядом с нелюбимой, как кипарисовый идол, и семь тысячелетий мстил ей молчанием за свою подневольность, нарочно не замечая, как не знает она, куда девать ей глаза от стыда перед гостями, смакующими её унижение с большим рвением, чем даже праздничные яства, и как плачет она по ночам от двойной обиды – от отца и от мужа.
Но и самое нежеланное торжество рано или поздно подходит к концу, а за ним наступают семь лет вынужденной службы у дражайшего тестя – долгие, тяжелые, но как ни странно, не тягостные. Пусть я томился днем от жара, а ночью от стужи при стадах Лавановых, и сон мой убегал от глаз моих; пусть богател моими трудами родич, платя мне за труд порою лестью, а чаще попреками; но щедро дарили меня жены мои: Лия – сыновьями, любовью – Рахиль, и обиды, как свежие ссадины, сперва покрывались жесткою коркой прощения, а потом и вовсе зарастали свежим загаром – почти бесследно, если не слишком приглядываться. Нет, видит Бог, то были добрые годы, когда не на словах – на деле видел я, как исполняется обещанное Всевышним в ту ночь, проведенную у его порога. Но коль скоро закончились и эти годы, то прости меня, драгоценнейший родич, светоч моей жизни и сиятельнейший алмаз души моей, но стеснять и дальше твой гостеприимнейший дом своим присутствием нет у меня ни причины, ни, прямо скажем, желания. Поэтому прошу тебя, добрейший господин, отдай мне жен и детей моих, чтобы пошел я восвояси – пора бы мне поработать и для своего дома после четырнадцати-то лет, которые я служил у тебя, и Бог мне свидетель, нет у тебя причины быть мною недовольным.
- Недовольным?! – простирает руки к небесам Лаван, как бы в тягчайшем огорчении. – Зачем ты говоришь мне такие слова, о возлюбленный сын моей сестры, зачем обижаешь хорошего человека?! Могу ли я быть недовольным, если мало было у меня до твоего прихода – да благословят этот день все боги Сирии! - а твоими заботами стало много? Разве слеп или безумен Лаван, чтобы не видеть, что за тебя благословился я и дом мой; твой ли бог этому причиной, мои ли боги – какая разница, право, лишь бы скот плодился да не переводилось бы серебро в кошеле; нам, простым людям, приходится быть благодарным за любое содействие, кто бы его не оказывал. Но скажи мне, возлюбленный сын мой – а ведь за эти годы, что провел ты в моих шатрах, и впрямь полюбил я тебя, как родного сына – скажи мне, зачем ты хочешь покинуть меня, забрав у меня дочерей – гордость моей жизни, и внуков – усладу очей моих в старости? Разве плохо было тебе служить у меня? Разве не было между нами все эти годы нежнейшего согласия, какое редко встретишь и среди родных братьев? Неужели после всех благодеяний, которые я оказал тебе, ты возьмешь и покинешь меня, о жестокосерднейший, стареть и нищать в одиночестве? Оставайся, свет очей моих, паси и дальше мои стада, и проси какую пожелаешь плату – в разумных пределах, разумеется.
Ну, положим, про свои благодеяния Лаван просто так сказал, для красного словца. И про одинокую старость тоже – у самого сыновья один другого здоровее, как дубы в Мамре. Но, видать, седины даже бесстыдную лесть делают похожей на правду, как хна с сурьмою делают красавицей даже старуху. Да и про брата он хорошо ввернул – тонко, да колется; не хотелось бы мне, чтоб его обида обернулась против моих неокрепших детей. Хотя, кто знает, может уже и растер Исав ту обиду, а все же – не стану пока рисковать. Да и возвращаться в дом отца с пустыми руками, но с женами и детьми – только давать повод для насмешек соседей; а смеяться над собою Иаков, сын Исаака и Ревекки, еще никому не позволял! Ладно, будь по твоему, добрейший Лаван. Буду я и дальше работать на тебя и блюсти твой скот. Плату же мне положи вот какую: я пройду сегодня по всему стаду овец твоих; отдели из него всякий скот с крапинами и с пятнами, всякую скотину черную из овец, также с пятнами и с крапинами из коз. Такой скот будет наградою мне И будет говорить за меня пред тобою справедливость моя в следующий раз, когда придешь посмотреть награду мою: всякая из коз не с крапинами и не с пятнами, и из овец не черная, краденое это у меня.
И зря ты так ухмыляешься, милейший, зря потираешь загребущие руки. Не хуже тебя знает Иаков, что скотина черная и пестрая ценится меньше, чем чисто белая, без пятен и полос. Только забыл ты, видать, что скотина скотине рознь: иная видом приятна, да слабая или хворая, а другая и неказиста, да вынослива, как дикий осел, и молоко дает жирное, и приплод живучий. И как ты думаешь, кому достанется скот крепкий, когда в следующий год приду я а своей платой? Ах, да, ты ж не из наших краев... А между тем, любой ханаанский подпасок знает, каким образом надо снять кору со свежих тополевых, миндальных и яворовых прутьев, и как положить их в водопойное корыто, перед которыми скот разгорячается и зачинает, чтобы приплод получился пестрым – думал ли я, что еще пригодится мне это умение, за которое, бывало, лупил меня отец как за поклонение идолам? Так что не обессудь, уважаемый, когда окажется, что приплод от крепкого скота положен мне в награду, тебе же придется оставить себе приплод слабый. И нечего смотреть на меня, как Господь на скверну содомскую – не ты ли первым обманывал меня и переменял награду мою десять раз?! Вот и не обижайся теперь.
Разве не знал ты, сражающийся со мной в разных обличьях, что Иаков всегда возвращает удар, даже если ждать приходится долго?
Ну разумеется, не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять, что нельзя бесконечно испытывать терпение Лаваново. Шесть лет – и так срок немалый: выросли дети, умножились стада, пора и честь знать. И не спустись в моё сновидение ангел чертога Господня, я бы и сам заметил, что лице Лавана уже не столь благосклонно ко мне, как вчера и третьего дня, и что на этот раз действительно пришло время уходить. Далеко Лаван – стрижет своих овец в трех днях пути отсюда, не скоро заметит, что оскудел его дом. Собраны вещи, жены садятся на готовых в дорогу верблюдов – пора в обратный путь, Иаков, сын Исаака и Рахили, состарившихся за те двадцать лет, что не прижимали они тебя к своей груди.
... Догнал меня все же Лаван – поймал, как стрелу на излете, на самом выходе из земли Арамейской. Вон, стоит передо мной, и на губах его дрожат такие проклятия, что порази меня хоть половина из них, не сойти бы мне живым с этого места. Дрожат, но не слетают, словно боится разгневанный не на шутку родич произнести резкое слово – на себя не похож. Вижу, кипит от злости, но упрекает почти отечески: что же ты сделал мне, о коварнейший из сыновей; так ли положено покидать дом, двадцать лет бывший тебе родным – тайком, словно тать в нощи, о горе мне! Неужели не мог ты дождаться моего возвращения, неблагодарнейший – я бы проводил тебя с бубнами и кимвалами, заколол бы нежнейшего агнца для прощального пира, а ты не дал мне обнять на прощание дочерей и внуков моих, увел их, словно плененных оружием, чтоб тебе сгореть... от стыда, конечно же! Ну ладно, тесен тебе был дом мой, горек мой хлеб, нехороша плата за службу, но зачем ты идолов моих похитил, скажи Бога ради? Они же тебе без надобности; разве ж я не знаю, что ты у своего Бога в любимчиках ходишь! Еще бы – я уже видел впереди пыль, поднятую тобою, уже вытащил меч из ножен, и небом клянусь, не сносить бы тебе головы, так я был зол на тебя. Но тут явился мне Некто в ризах белых, и заслонил свет дневной своим невыносимым сиянием – так ярок был свет, исходящий от мужа сего, что поплыли черные пятна перед моими глазами. И сказал он, наводящий разом восторг и ужас: берегись, не говори Иакову ни худого, ни доброго, и растаял в вихре солнца и пыли, словно и не было его. Не говори ни худого, ни доброго – что ж мне теперь, молча стоять перед тобой? Знаешь, Иаков, давай так поступим: навалим на месте сем холм из камней, и пусть он будет свидетелем клятвы, которой поклянемся мы друг другу – не переходить этой межи; чтобы ни ты ко мне, ни я к тебе иначе, как с добром, не являлся; вижу, тесно нам вдвоем в Арамее.
Что ж, будь и на сей раз по твоему, Лаван: Бог Авраама и страх Исаака да будет мне свидетелем, что не нарушу я данной здесь клятвы. Право, другою тревогой терзается душа моя, не до вражды мне с тобой. Вот я иду в землю отца моего – что ждет меня в ней: радость встречи после разлуки или удар кинжалом от брата в отмщение за старое? Со страхом смотрю я в завтрашний день, но перед взором моим только тьма, слепяще-черная, и мой ослепительно-белый спутник с занесенной для удара десницей...
Так кто же ты, мой неотступный противник – сколько раз я готов был назвать тебя врагом, но каждый раз прилипал язык мой к гортани, не желая произносить это слово. Смотри – уже побледнела ночь, будто утомленная бессонницей, уже готова она отступить перед восходящим светилом, а я все никак не пойму, кто же ты. Сколько раз мне казалось, что вот-вот разгляжу я твоё подлинное лицо, но ты раз за разом успеваешь скрыться за очередным лицом-человеком, и я опять далек от разгадки. А может, хватит обмениваться затрещинами – ты же сам видишь, что не можешь меня одолеть? Как бы ты не ловчил, каких бы подножек ты мне не ставил, а сбить меня с ног не сумел, не было и не будет такого удара, который я не вернул бы тебе, какую бы человечью личину ты на себя не напялил!
Кажется, он улыбается – или это просто на мгновение засиял его лик ослепительнейшим светом, и темнеет в моих глазах от этого сияния, и от невыносимой, как вспышка, боли в правом бедре безвольно гнутся колени, и падаю, позорно падаю я к его ногам. Но в последний, безнадежный миг поражения все же успеваю схватить его за ногу – как тогда, в миг рождения, и пусть это не принесет мне победы, но и ему не уйти от меня, пока не будет на то моя воля; хоть в этом, хоть в малом – моя взяла!
Но как странно – вместо того, чтобы с пинками и руганью вырываться из моих рук, спокойно садится он рядом, и лик его, снова неразличимый, уже теряющий резкость черт, зыбкий в предрассветном тумане, дышит воистину неземным покоем – не бесстрастным спокойствием, но успокоением. И таким же покоем звучит его голос, говорящий: отпусти меня, ты же видишь – взошла заря; ты ведь так ждал её – чего тебе еще нужно. Я же, в смятении от бессонной ночи и от долгого, в жизнь длиною, сражения, в ответ говорю ему, сам не понимая зачем: благослови меня. А он все плывет, тает в светлеющем небе, словно свет дня губителен для него, как вода для соли; но как соль слышна в принявшей её воде, слышен его голос: как имя твоё? Будто не знает, что Иаковом – Обгоняющим зовут меня от рождения! А кто сомневается, что по праву ношу я это имя, пусть спросят всех тех, кто убедился в этом на деле – Исава, Лавана и прочих, кого я сейчас и не припомню. Я дам тебе новое имя, говорит мой бывший противник, и медный диск восходящего солнца торжественно и гулко заканчивает – Израиль! Богоборец!
Так вот с кем я сражался всю ночь – или все-таки всю жизнь? Не с призраком ночи, не с человеком и не с безликой судьбой – с самим Всесильным вступил я в противоборство, силой взял то, чего не мог иметь по рождению или по человеческой прихоти. И не проклятие за дерзость было мне наградой, а Божье благословение. Теперь понимаю я, отчего не одолевали мы друг друга – человек не мог, а Господь не хотел уничтожить своего поединщика. А с другой стороны: имя, дарованное Всевышним – это ли не победа? Не над Ним – над людьми.
Но тает, бледнеет, все дальше уходит Он от меня, и пока он совсем не скрылся, пока хоть контур его различим глазом, кричу я ему – постой, не уходи! Скажи мне прежде Твое имя – ведь моё тебе известно! Он останавливается, и грустью звенит ответ – зачем тебе? Мое имя чудно, невозможно человеку не то что произнести – запомнить его. А впрочем, слушай.
И прозвучало Имя, и в Имени было всё: торжество света и терпеливость тьмы, робость ручья и ярость потопа, сладость вина и горечь полыни, тепло очага и пепел пожара, грохот бурь и погожее затишье, радость встречи и боль расставания, лепет младенца и опыт старых, соловьиные сумерки и жаворонковые трели раннего утра – слишком много было в этом Имени, чтобы посметь услышать и не проснуться...
Я не берусь судить, сном или явью было пережитое. Если явью – то как уместить в одну ночь столько событий, от собственного рождения до рождения сыновей? А если сном – то с каких это пор от нанесенной во сне раны хромают наяву?
И чем бы ни было моё видение – что значил последний удар и почему я не смог его отразить?
Код для вставки анонса в Ваш блог
| Точка Зрения - Lito.Ru Арина Островская: О чем молчит Библия. Сборник рассказов. 28.06.05 |
Fatal error: Uncaught Error: Call to undefined function ereg_replace() in /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/fucktions.php:275
Stack trace:
#0 /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/sbornik.php(200): Show_html('\r\n<table border...')
#1 {main}
thrown in /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/fucktions.php on line 275
|
| |