Валерий Былинский: Риф.
Приятно, не чувствовать себя редактором или рецензентом, читая произведения на Точке Зрения. У нас есть хорошие писатели, интересные авторы, но, к сожалению, не всегда редактор «попадает» на тот или иной текст, который ему просто нравится как читателю.
Разумеется, как только начинаешь читать, думаешь, о чем будешь писать в предисловии, заранее ищешь цитаты. В данном случае я совершенно забыла об этой обязанности и просто путешествовала с героями Валерия Былинского – в прошлое, в экзотическую страну, которая, тем не менее, всегда была рядом, как утверждалось в беззаботной песенке советских времен (рассказ «Риф») в Петербург будущего ( «Интервью с…»), а в конце этого путешествия возвращаешься в настоящее («Два дня до смерти»).
Автор никуда не спешит, он уделяет внимание каждой, казалось бы незначительной, детали, и совсем уж замедляет темп, когда его герои начинают фантазировать. В эти моменты, кажется, что все мечты, образы, события «оживают», а слово становится материальным: «Иногда, забредая в районы сплошных католических, белых, как песок на солнце, храмов, в такие каменные места, где пальмы уже не росли, а сидели лишь высохшие старики на ступеньках и бегали, выпрашивая жвачку негритята с огромными животами, мне и вправду казалось, что я уже привык к этому миру и именно здесь я перестану наконец быть "ниньо" и превращусь в "мучачо", то есть в парня, свободного человека. Мне мерещилось, что я уже не русский, а странный потомок кабальеро, видевшего, как погребали Колумба в Кафедральном соборе. Что моя кровь состоит из тысячи оттенков и что почему-то я умею говорить по-русски. Я вспоминал все, что мог, о ностальгии и смутно догадывался, что такое чувство здесь могут воспринять, как грех. Как можно очутившись в раю, грезить о чем-то другом?»
Рассказы Валерия Былинского можно читать долго, никуда не спеша, как обычно читаем мы хорошую русскую прозу. Они традиционны, даже Петербург в рассказе «Интервью с…» предстает в неком ореоле мифов, о нем и им рожденных (здесь меня следует остановить, поскольку в нижнем ящике моего письменного стола лежит кирпич- труд дипломный о мифологемах Петербурга)
Конечно, прочитав все эти рассказы, я начала наводить справки в Яндексе, нашла несколько интересных фактов творческой биографии Валерия Былинского. Хотела немного изменить комментарий, но потом решила: к чему это? Тем читателям, которых увлечет мир Валерия Былинского, и самим легко будет отыскать информацию об этом писателе.
Итак, рекомендую всем.
Редактор литературного журнала «Точка Зрения», Анна Болкисева
|
Риф
2006Риф |Интервью с |Два дня до смерти
Риф
Мне было пятнадцать, когда родители переехали вместе со мной на новое место жительство, в поселок Флорес. К тому времени я стал двуязычным, позабыл о сливах, яблоках и грушах, перешел в девятый класс школы, основанной на месте католического женского монастыря, и все так же продолжал свое плавание, начатое через час после приземления бело-синего ИЛа в аэропорту имени Хосе Марти, когда я впервые, в солнечной гостинице Сьерра-Маэстра, увидел океан так близко, что мог с балкона допрыгнуть до него.
Ныне плаванию было почти два года, я жил во Флоресе, океан был метрах в трехстах, и у меня появились новые приятели, оказавшиеся и одноклассниками, которые прослышали о моем прозвище - Флиппер. Флиппера я получил от прежних друзей после первого морского опыта, когда, взяв напрокат пику, впервые нырнув, насадил на нее крупных размеров шара - так мы называли иглобрюха, на которого охотники вроде нас всегда вели промысел. Поддерживая имя, я всегда старался принести c Рифа намного больше рыб, чем они, хотя, надо сказать, мать половину выбрасывала, да и я рыбу почти не ел, мне больше нравился кубинский рис, цыпленок в соусе, рефреска и апельсины. Иногда я весь день ел одни апельсины.
На море мы ходили сразу после занятий, когда вода с балкона еще смотрелась зеленой, а рифы под ней - коричневыми, я собирался быстрее всех, закачивал воздух в пневматическое ружье, хватал ласты, маску, трубку, подводный нож и стучался в соседнюю дверь, где жил Игорь, затем в дверь в соседнем подъезде, где жил Женя. Мы шли в шлепанцах до разрушенного мола, прятали обувь в камнях и залезали в воду, в которой можно было сидеть вечно. Доплывая до Рифа, мы проводили там день, а с заходом, напоминающим медленное, ярко-оранжевое выключение неба, возвращались, стараясь переплыть залив побыстрей, так как был уже вечер, из убитых рыб сочилась кровь, а рыбы внизу, окрашенные в розовый свет, начинали темнеть, кораллы казались замками, а обитатели их - существами, которых следует избегать. Неприятней всего и страшней было то, что все время хотелось оглянуться назад, туда, где уже начиналась светлая, с рифами созвездий, ночь; подходили ночные рыбы, а те барракуды, которые только наблюдали за нами днем, готовились напасть. Со дна поднимались особые, ночные мурены, трехметровые тела которых я видел только в городском океанариуме. И если бы даже я никого не увидел, оглянувшись, то наверняка заметил бы и почувствовал, что океан - это одна незакрытая дверь.
Чтобы уничтожить, преодолеть тот закатный страх, приходилось напевать. Это могла быть мелодия из популярной тогда "Аббы", наскучившая за день и теперь пришедшая вдруг в голову, или просто автоматическое щелканье языком - лишь бы разум уснул, ласты равномерней пенили воду, а порожденные тьмой чудовища не обретали образа.
Но на земле я почти переставал быть Флиппером. Едва я, избавившись от школы, уроков, заданий и прочих мук, выходил из дома на Авениду , меня окружали силы не то что враждебные, но явно смеющиеся и, может быть, даже презирающие. Когда мы с Женей в шортах, в шлепанцах и с зажженными сигаретами "Популярес" появились в кинотеатре "Карибе", - там шел фильм "Кровожадная акула" (В Америке именуемый "Челюсти"), - путь в темноте нам, как обычно, высветляла девушка маленьким фонариком. И когда мы шли за ней по узкому проходу, я заметил, что светит она небрежно, скорее, себе под ноги. Мы заняли места в первом ряду, продолжая курить. Девушка, непонятно зачем, уселась в кресло слева от нас, тогда как место ее, конечно, было у входа. Она скорчилась в своем кресле, уткнув голову в колени. А потом вдруг исчезло изображение на экране: что-то случилось у киномеханика. Зрители сразу заорали, засвистели, кто-то начал хлопать. В это время Женя шепнул мне: "Смотри...". Я взглянул налево, увидел дрожащее в темноте синеватое свечение. Девушка, вытянув руку к стопе, медленно пробиралась фонарным светом по своей ноге. Снизу вверх. Сначала по левой, осторожно, будто лаская себя, все выше и выше, до того места, где в кожу бедра врезались шорты. Потом по правой, все так же задумчиво, нежно. Достигнув вершины восхождения, синеватый свет тихо опускался и взбирался на ногу опять. Вокруг орали. Девушка, оставив ноги, вдруг высветила свою грудь. Она была у нее почти обнажена, светлая блузка, больше схожая с майкой, лишь стягивала, а не прикрывала ее. Полная темнота, редкие огоньки сигарет и правая женская грудь в кружочке света. Кричать перестали, продолжился фильм. Девушка больше не светила в себя, ей пришлось отправиться к входу, где столпились зрители. Она была маленькая, ниже меня ростом, но с крупным задом и с плотными ногами, как многие кубинки. Я так и запомнил ее: без лица, цвет кожи фосфоресцирующий, такой же у кальмаров, когда они проплывают ночью ближе к поверхности воды, а ты лежишь на теплых плитах малекона и смотришь вниз.
А однажды на Авениде во время прогулочного безделья меня захватили высокие негритянки. Женщины, дыша крепким ромом, буквально заставили меня идти вместе с ними, они были, наверное, баскетболистки, я видел таких, они тренировались, бегали, отжимались на брусьях, изнемогая от напряжения, истекая потом, когда мы проходили мимо стадиона, направляясь на охоту. Их было четверо, две обняли меня, сжав шею и руки, а две другие шли рядом и хохотали. Я хоть и знал испанский, притворился непонимающим, а они отпускали шуточки одна понятнее другой. Но не это злило и пугало меня. Я бы с удовольствием прошелся с любой из них по ярко освещенной Авениде и заглянул бы даже в кафетерий, и заказал бы холодного пива и взял бы цыпленка с кукурузой. Деньги у меня были. Ужасно было то, что я не мог вырваться. Разумеется, баскетболистки не вели меня совсем уж силой. Я делал вид, что вроде бы иду сам. Но их влажные, темные руки захлестнули меня, как змеи, сила которых проявлена лишь наполовину. Я хорошо знал, что, если попытаюсь, пусть якобы для удобства, пусть невзначай, освободиться, их объятия тут же станут мощней. И мне не вырваться. Я начну как бы в шутку, а потом всерьез с ними бороться, а они - гораздо сильнее, чем я, попросту скрутят меня, каждая одной рукой, и будут, смеясь, все равно тащить дальше, вверх по Авениде, жестоко насмехаясь над моим физическим унижением. Сознавая смехотворность и ужас положения, внутри - мучаясь, а ртом - улыбаясь, я собрался все же начать борьбу, но позже, когда будет хотя бы пройден тот участок Авениды, где могут встретиться знакомые. Женщины провели меня пять или шесть автобусных остановок и остановились только у одного из баров Наотики. Там они поцеловали меня в обе щеки и отпустили, оставив фразу на русском "А-ну, отвали, черная сучка" невысказанной, а намерение поступить по-мужски неосуществленным. Я помнил о них только то, что они были страсть как сильны, пахли ромом и говорили мне "ниньо", что по-испански значило - мальчишка, малыш.
Иногда, забредая в районы сплошных католических, белых, как песок на солнце, храмов, в такие каменные места, где пальмы уже не росли, а сидели лишь высохшие старики на ступеньках и бегали, выпрашивая жвачку негритята с огромными животами, мне и вправду казалось, что я уже привык к этому миру и именно здесь я перестану наконец быть "ниньо" и превращусь в "мучачо", то есть в парня, свободного человека. Мне мерещилось, что я уже не русский, а странный потомок кабальеро, видевшего, как погребали Колумба в Кафедральном соборе. Что моя кровь состоит из тысячи оттенков и что почему-то я умею говорить по-русски. Я вспоминал все, что мог, о ностальгии и смутно догадывался, что такое чувство здесь могут воспринять, как грех. Как можно очутившись в раю, грезить о чем-то другом?
Я вспоминал прочитанную много раз книгу о бриге "Баунти". Я, живя два года в Гаване, и понятия не имел о Хемингуэе, а историю этого корабля выучил наизусть Я будто сам был членом того экипажа, который взбунтовался и высадил капитана на какой-то остров. Северный, никчемный остров. А сами мы отправились искать место, где не существует человеческого принуждения. Мы объездили весь архипелаг Южных морей, мы останавливались на Таити, и часть наших моряков осталась там. Бедные, бедные люди. Они не знали, не могли догадываться, что за ними через десять лет все равно явится карательный корабль и солдаты, высадившись, будут разыскивать по одному всех англичан, приплывших на бриге, и туземцы наивно укажут карателям всех до одного. Счастливы оказались те, кто успел к тому времени умереть. А мы, проблуждав в океане, утром открыли глаза и увидели необычайно зеленый остров. Вот тогда-то помощник капитана и сказал сокровенное: "Слева по борту рай, сэр!"
Те, кто читал, те помнят, что рай оказался адом. Это грустно. Это правда. Но они попытались не только найти, она попытались вступить на него! А дальше им надлежало лишь понять, лишь почувствовать красоту тления - и тогда восхищение убийственным великолепием заменит боязнь за жизнь.
Здесь, в Гаване, все было исполинским, начиная от зарифовых рыб и кончая лягушками и бабочками. Все раскрашено в цвета, достигающие, как децибелы в звуке, предельной границы человеческого восприятия, а иногда и переходящие ее. Здесь можно, надышавшись красных цветов, умереть потом в больнице от аллергии. Здесь дарят друг другу только пластиковые цветы. На улицах кучи отбросов, вершину которых занимают обычно заплесневелые батоны белого хлеба. Люди ходя медленно, но при любой возможности потанцевать - танцуют. Все курят крепкие сигареты, даже двенадцатилетние дети. Говорят, во время карнавала пожилые люди часто умирают, танцуя.
Но что значит в этом городе смерть?
За два года жизни здесь я ни разу не видел похороны. У меня здесь есть друг, студент Сиро, он летом подрабатывает на старом маяке, в предместье Гаваны, плавает за опоясывающий побережье Риф и изучает биологию Мексиканского залива. Я к нему приезжаю стрелять ронх и губанов и остаюсь ночевать. Родители довольны нашей дружбой - еще бы, они много раз видели Сиро, приглашали его в гости, а мама даже сватала его один раз своей знакомой переводчице. Но Сиро хохотал над этим предложением - еще бы, ему двадцать, и у него полно женщин, каждую неделю появляются новые, и только звуки, что я слышу, просыпаясь у него в маяке по ночам, кажутся мне одинаковыми. Сиро всегда расположен к веселью. И хоть он тоже называет меня "ниньо", я на него - одного из всех - не обижаюсь. Когда я спросил у него, а как же все-таки проходят у кубинцев похороны, он тоже заулыбался. "Кубинцы, - весело сказал он, - в последнее время умирают все меньше, потому что больше времени стали уделять любви. - И добавил: - Хочешь стать бессмертным, ниньо?"
Мысль о смерти в этом городе, где работа - пустое занятие, а сотни видов кустов и деревьев зацветают каждый месяц, разумеется, не часто посещала меня. Но все же я вспоминал о ней. Это происходило внезапно, чаще всего ночью. Больше всего меня беспокоила мысль о месте предполагаемых похорон. Мне казалось, что обряд погребения тщательно скрывается. И умерших тайно выносят по ночам, как раз тогда, когда уставшие жители спят. Но ведь Гавана засыпает поздно, всю ночь в маленьких квартирках сложенных католиками белых домов шепчут и кричат измученные и счастливые любовники, и как только кончаются ласки у одних, начинаются поцелуи у других, и так - до восхода солнца, когда проснувшиеся сменяют заснувших, и влага жизни перетекает в день. Хотя лучшего времени, чем предполагаемое, - с часу до трех ночи, - не найти. Этого достаточно, чтобы пройти половину старой Гаваны старинной, сложенной из белого камня улицей, где ширина местами такова, что трудно разминуться даже двоим. Зачем португальские, испанские католики, завоевав остров, сложили вокруг Кафедральной площади хаотичную геометрию этих улочек-ниш? Ступеньки вверх-вниз тут столь часты, что кажется, будто ступаешь по лестнице, перепады высоты столь значительны, что внезапно можешь увидеть крышу собора под собой, а потом тут же погрузиться в щель между двумя зданиями, куда днем с балконов кидают отбросы, и ночью их поедают крысы. К чему эти склепы-ходы? Неужели завоеватели их сделали специально, чтобы похоронными процессиями не омрачать померещившийся им с кораблей рай?
Я представляю, как это происходит. По узкой каменной улице медленно несут покойника. Тишина. Маятник любви остановлен. Несут мертвых, и гробы задевают стены, оконные рамы, глухо стучат в окна, совсем, как человек желающий войти. Я представляю тех двоих, что в одной из квартир. Это парень и девушка, мулаты, в возрасте Сиро. Услышав стук, они замирают, лежат, учащенно дыша, сплетенные руками и ногами. Они с тоской и ненавистью вспоминают, что слышали это стук раньше, слышат его каждую ночь, - и все-таки каждый раз забывают об этом, ложась в постель. Им не только досадно, им еще и страшно . Они оба явно не смеют встать, подойти к окну, раздвинуть деревянные жалюзи и посмотреть - на гроб, заслоняющий дом напротив. Они ведь молоды. А пожилая пара этажом выше, он и она, лицо в морщинах, желания все те же, что и двадцать лет назад, - не курят ли яи попросту "Популярес", равнодушно пережидая, пока процессия пройдет? Или, может быть, мужчина курит, высунувшись в окно?
Мне приснился похожий сон. Будто я, ушедший в одиночку охотиться на рыб, заплыл так далеко, что возвращался уже ночью, ориентируясь на огни Гаваны. Выбравшись на берег в районе Кафедральной площади, я забрел на одну из таких улочек. Я был в одних плавках, в руках - подводное снаряжение: ласты, маска, ружье, убитые губаны и ронхи, с которых кровь стекает так же, как с меня вода. Я иду босиком по теплым белым плитам. Затем слышу стук, пока еще далеко.
Сон мой навеян не только эпизодическим воспоминанием о смерти, но и истинными похождениями Сиро, который рассказывал, что один раз действительно заплыл так далеко, что вылез глубокой ночью в районе старой Гаваны, через двенадцать часов после того, как зашел в море на пляже поселка Наутика, где он жил. Он и вправду тогда шел босиком по теплым каменным плитам и волок за собой огромного, застреленного за Рифом групера. И я ему верил. ведь он периодически, прямо на моих глазах, плавал за Риф. А это было в моем воображаемом Королевстве место, куда я смел лишь заглядывать. Там начинался настоящий океан, медленно понижающееся, поросшее редкими горгяариями дно вдруг исчезало в кромешной, пугающей, как ночь без звезд, сини. Взгляд туда, когда пересекая солнечный Риф, достигаешь другой его стороны и, улегшись на сплетениях кораллов, зачарованно кладешь с глухим стуком рядом ружье, - один лишь взгляд туда, в зарифовый мрак, останавливал все мысли, связанные со светом и с миром видимым, возникала сладкая боязнь глубины. Если смотреть в бездну долго, то можно вычленить в синеве ступенчатый мираж дна, рассмотреть мероу, увеличенного в десятки раз и выплывающего медленно и равнодушно к тебе из гигантской пещеры. Можно увидеть - внезапно, реально - глаза никогда не виданного тобой кита, туманные и чуть прозрачные, нехотя и сонно пропускающие сквозь себя какой-то особенный обратный свет.
Да, с той сторяы Рифа, с несуществующего дна, всегда поднимался обратный свет, благодаря которому во мраке можно было что-то рассмотреть.
Но иногда я, особенно когда приплывал на Риф на заре и ловил двух-трех первых ронх, видел зависших над обрывом зарифовых рыб невероятных размеров, освещенных со спины белым солнцем, а снизу неподвижными зайчиками нижнего света. Рыба - а это был обычно мероу (называемый групер, каменный окунь) - приходила из своего дома в гости, на мелководье, к малькам, в юность, может быть, девственность. Рыба стояла, купаясь в свете, почти не шевеля плавниками . Один раз я, решившись, тихонько оторвался от Рифа и, осторожно шевеля ластами, поплыл к ней. Медленно я выдвинул ружье вперед, распустил удерживающий стрелу фал, перехватил курок указательными пальцами обеих рук. Я не знал, как и куда я буду стрелять, ведь я никогда не имел дела с большими мероу. Маленьких и даже средних я иногда стрелял на Рифе, это не совсем легко: каменный окунь потому и прозван так, что принимает в пещере окраску камней. К тому же знал, что на больших ходят с настоящими ружьями, испанскими или итальянскими, по внешнему виду напоминающими гранатомет. На что я мог рассчитывать со своим шаробоем в шестьдесят качков? И все же я надеялся. Бывают моменты, когда осознавая неосуществимость задуманного, вдруг забываешь о том, что такое проигрыш , неудача или смерть. Подплыв к груперу на полтора метра, я увидел, что у него голубые глаза. В них-то я и должен был стрелять, следуя правилу Больших Рыб, чтобы гарпун прошил тело наверняка. Групер медленно стал разворачиваться - до этого он стоял ко мне глазами, а теперь подставлял свой бок. Я выстрелил чуть раньше, чем осознал нажатие курка. Глухой щелчок. Мероу вздрагивает. На его теле белая полоса, он медленно уплывает вниз, в свою глубину. Его уже не освещает солнечный свет, он темнеет. Я подтягиваю свисающую на трехметровом фале стрелу. Трогаю наконечник пальцами, понимаю: острие коснулось Большой Рыбы, живущей за Рифом. Потом, опустив голову, вижу свои ноги в ластах - они шевелятся над бездной.
Этот групер был более двух метров длиной. А ведь Сиро рассказывал, что из-за Рифа его друзья приносили стокилораммовых мероу и даже меч-рыб. Я вновь в своем Королевстве, среди спасительного леса кораллов "Оленьи рога". Я ступаю по ним, крушу их ластами, выпрямляюсь и стою в километре от берега, по пояс в теплой воде и, даже не опуская голову в маске, вижу бесчисленное множество снующих разноцветных рыб. Я вижу, как выползает из убежища лангуст. я вижу такую плотную стаю мелких ронх, что если выстрелить в них не целясь, то наверняка пронзишь две или три. Я вижу слепяще-зеленую рыбу-попугая с клювом, похожим на птичий. Два губана, один на другом, тонут в глубокой нише, едва шевеля плавниками, беспрестанно меняя цвет. Мне кажется, они умирают. Не опуская голову в воду, я стреляю, делая поправку на излом отражения. Один из них погиб, другой ушел умирать глубже. Кто из них она?
Я чувствую, что мастерство Флиппера уплывает в прошлый год. Ныне я играючи настигаю ронх, окуней, морских солдатов. Я выучил правило маленькой рыбы. Мое обещание поймать самого большого шара, данное давным-давно одноклассникам, невыполнимо сейчас, когда я знаю, что самый громадный шар не покидает свой Риф. Я уплываю, умертвив по пути камбалу. Дома я обхожу подъезды и справляюсь, где же, наконец, мои друзья. Они в гостях, отвечают мне родители Жени и родители Игоря, они в гостях у какой-то вашей одноклассницы. "А ты почему не пошел?" - спрашивают они удивленно. Я не знал, говорю, хотя знал. я даже целовал как-то это Танечку, и руки мои даже дошли ей до пояса, но быстро вернулись назад. Мы гуляли с ней по Авениде, мы говорили с ней о том о сем. Я пригласил ее в "Капелию", и мы ели мороженое: по три разноцветных шарика. Она почти вытащила меня на пляж - на вполне обычный, без ружей и подводных регалий пляж, - но я предпочел ее обмануть, чтоб не обманывать там своим тело рядом с телами темнокожих Аполляов.
Строение, толщина моих ног, рук, грудной клетки всегда казались мне сомнительными. Во время плаваний я никогда не снимал футболку, отговариваясь, в частности тем, что могу на солнце обгореть. Мое тело не знало, что такое загар.
Когда заканчивались школьные четверти, то в актовом зале часто организовывались танцевальные вечера. Я каждый раз мучительно переживал свои уклонения от них. Как-то весной, перед каникулами, я возле дома повстречал друзей. "Привет. давно не виделись, - говорю, - а ведь сейчас отличная погода, на рифе не штормит," - и кивнул в сторяу моря, где стоял полный штиль. Они сказали, что тоже туда - выпить, покурить и поболтать. Мы пошли вместе, уселись на берегу на вынесенных давным-давно сундуках, открыли банановый ликер, закурили "Популярес", поговорили. Я сказал, что приду на вечер. Через два часа я надел свои новые джинсы "Ли". Ноги в ломком коттоне показались мне слишком худыми, я натянул под них еще пару тренировочных штанов. Затем, посмотрев в зеркало, поддел еще одни. Весь домашний запас спортивных брюк был на мне. Стало жарковато, но зато появилось хоть какое-то подобие ягодиц. Слои нижней одежды я спрятал, скатав их трубочкой до колена - чтобы не попасть впросак, если придется сесть на стул. Мои плечи тоже никогда не внушали мне уверенности, поэтому я, сняв рубашку, растянул ее в плечах до невозможности - пока не затрещали нитки, удерживающие швы. Я напялил три майки под гуевер - испанскую рубашку с коротким рукавом, что лучше футболки: майки не видно, и поэтому можно расстегнуть ворот, не опасаясь разоблачения. Я просидел в комнате, ожидая автобусного времени, с час. Затем вышел из дому, не очень-то спеша, да и невозможно было торопиться в обычную жару в необычной одежде. Полагаю, мне хотелось втайне опоздать, но все же, увидев, что автобус отходит, я чуть было не побежал за ним, но вовремя остановился, сознавая, что это будет еще смешней. Я возвратился. А по дороге встретил Диму, моего приятеля и одноклассника, по каким-то удивительным причинам тоже не поехавшего. Дима был высок, прыщав, увлекался волейболом и пробовал заниматься карате. Он слегка испортил мне настроение тем, что, поздоровавшись, как-то рассеянно ухватил меня пальцем за отворот гуевера, мгновенно увидел три майки и задумчиво, чуть улыбнувшись, сказал: "А.. Куча маек..." - и пошел своей дорогой. С Димой мы раньше тоже плавали, он неплохо бил шаров. Теперь он, как и Женя с Игорем, почти не интересуется морем.
Так что часто я возвращаюсь с плаванья один, иду берегом, несу ронх, навстречу мне кубинцы, русские, чехи, немцы, поляки, болгары, женщины, девочки, мужчины, подростки, дети, одноклассники, фланирующие туда-сюда, с магнитофоном, с сигаретами, с одноклассницами. Как-то один из них крикнул, когда я проходил мимо: "Эй , Флиппер!". Я обернулся. "Ну что, поймал ты своего большого шара?". Я посмотрел на него. Парень стоял в плавках, в солнцезащитных очках, улыбаясь. Я сказал что-то невнятное, махнул им рукой и, сделав усталое лицо, отправился домой по красной земляной дороге, мимо бесчисленных нор, вырытых земляными крабами. Мать, как всегда, половину рыб выкинула. "Морозильник забит," - пожаловалась она.
Перед экзаменами я уговорил Женю с Игорем съездить к Сиро сплавать. Мы вернулись с Рифа затемно, как и раньше. Приготовили с Сиро осьминога, лангуста, запили все это ромом "Каней". А в понедельник в школьном автобусе Игорь толкнул меня и шепнул, указывая на девушку-водителя: "Знаешь, кто это?". Я сказал, что нет. "Да ты что? Это же Хуанита!" - "Кто?" - "Ху-а-ни-та, - прошептал Игорь, тряся у подбородка растопыренной пятерней, - то что же, не помнишь? Мы вчера видели ее у Сиро. Это же новая девчонка Сиро!". Я непонимающе посмотрел вперед, где сидела спиной к нам девушка с черными, ниже плеч волосами, и внезапно почувствовал, что вот-вот весь этот мир, вся его душная влага, все миазмы цветения, негритянки, склепы-ходы, белые камни, аллеи королевских пальм, музыка Багамских островов и огромный уплывающий мероу - все обрушится сейчас на меня, утопит и задушит, уничтожит чужака, зачем-то понимающего испанскую речь, - только за то, что я понял: что есть такое и что значит этот мир. "Ху-а-ни-та..." - прошептал я про себя еще раз. Я сжал пальцы в кулаки, тело напряглось - блаженство сидеть в школьном автобусе и ехать, не выучив английский! Блаженство смотреть в окно и видеть тысячи чужих лиц. Никто не знаком мне, а я - я знаю себя. Я почти уже сплю - так мне хорошо. Я вспоминаю. Такое было у меня уже один раз: океан, поблескивающий от солнца, до которого можно допрыгнуть, я плыву куда-то в школу или к маленькой мулатке по имени Хуанита. Хуанита... Какое кофейное, какое бесконечно банановое, лимонно-манговое и кокосовое имя. Кокосы, кокосы, кокосы, запахи темноволосых девушек в переполненном транспорте, танцующие ноги в шортах, вкус жареных бананов, тень на подбородке, пляж, кафетерии, ледяное пиво в бутылках, ожидание карнавала в карнавальную ночь, рассказы, истории, маленькие квартирки в маленьких домах, водители, ездящие без прав, машины марок всех стран мира прошлых лет, каменный малекон и крепость "Эль-Моро", прогулки влюбленных по парапету набережной, прибой, мороженое, сладкий табак, курящие дети, влюбленные старики.
Я иду. Иду по прохладному розовому песку, разрисованному крабами и ночными черепахами. Я пошатываюсь. Я тащу добычу: маленьких мероу, маленьких окуней, кальмара и лангуста. Из маяка выходит сонный Сиро. "Ого-го, Павлик! Ты что же, ночью охотился?" - "В три часа утра вода на Рифе спокойная, Сиро. А мне не хотелось спать. Знаешь, как здорово возвращаться до того, как начались волны? Я сегодня видел большую черепаху. И видел летучих рыб, прямо огромных, они перелетали над моей головой, когда я плыл. Я даже стрелял по ним и оборвал фал, еле потому стрелу нашел. Слушай, Сиро, а ведь ты обещал взять меня за Риф Я специально приехал". - "Давай после карнавала, - сказал Сиро. - Ты ведь тоже поедешь?" - "Не знаю," - ответил я. В эти дни, в июне, в городе начинался карнавал, три-четыре-пять дней никто не работает, все танцуют. Даже те, кто продает пиво, ром и рефреску, тоже, наверное, танцуют, праздник начинается у всех: несколько летних ночей, а потом вся Гавана спит. Я спрашивал у Сиро, что значит здесь, в Латинской Америке, карнавал. "Мы любим веселиться," - отвечал он. "Но и я люблю... Мы тоже любим," - говорил я, чувствуя неуверенность, что говорю от имени всех. "У вас все-таки другое, - говорил мне Сиро. - Вот ты, например, Павлик. Ты стоящий охотник, и мы после карнавала обязательно сплаваем за риф. Но ты стесняешься. Вы, русские, всегда стесняетесь. Во всем как-то застенчивы. Потому-то у вас и нет такого, чтобы вся страна бросала работу и шла танцевать". - "Ну, конечно, - отвечал я, слегка задетый, - это только у вас на улице ко мне может подойти какой-нибудь парень и запросто взять орехов из кулька в моей руке. У нас так не делают. У нас это знаешь как называется?" - "Знаю, знаю... - Сиро улыбался, - за-ком-плек-сованность? А? - Он произнес это слово по-русски и засмеялся. - Кстати, тебе надо поучиться танцевать у Хуаниты, мы ведь поедем смотреть карнавал втроем и..."
- Хуаниты ? - Я вздрагиваю. - Она что, здесь?" - "Она - здесь", - говорит чуть сиплым, будто бы простуженным голосом черноволосая девушка, высовывая голову в дверь. Она выходит на каменный порог, босиком, в длинной футболке. Смуглая кожа, глаза прищурены - глаза индианки. "Привет, ниньо" - говорит она, подходит ближе. Она маленькая, намного ниже меня. Подойдя вплотную, Хуанита складывает руки за спиной, встает на цыпочки и, чуть оперевшись о меня упругой грудью, - я покачнулся - целует, почти попадая в губы. Вдруг закружилась голова. Я чувствую, как пахнет кофе, крепким, черным. Голова меня кружится так же, как в тот день, когда я впервые закурил. Я говорю, зачем-то тоже стараясь сказать сипло: "Привет, Хуанита..." Хуанита рассматривает мою рыбу, выбирает самую большую, идет готовить. "Ты поможешь, Павлик?" - Она оборачивается и, не в силах удержаться, громко зевает, потягивается всем телом, широко разводя чуть согнутые в локтях руки. Затем, бросив окуня, поднимает руки, голова запрокинута, футболка ползет вверх, и я вижу, догадываюсь, что под ней ничего нет.
У многих, у очень молодых девушек здесь сиплые, с хрипотцой, влажные голоса. Голос Хуаниты всегда был будто невыспавшийся, чуть смеющийся, чуть беззащитный. Такие голоса странно, страшно слышать у высохших старух. будто ветер колышет старое сухое дерево, и оно хрипит, вспоминая о страсти. А Хуаните было тогда, кажется, восемнадцать.
После полудня мы вышли втроем на трассу, остановился автобус, и проснулся я уже в Гаване, возле гостиницы "Тритон". На малеконе установили деревянные трибуны, продавали из бассейнов пиво со льдом. Сиро купил всем по огромному стакану, в который входило четыре бутылки. Мы бродили по старой Гаване, где-то здесь жила Хуанита. С ней беспрестанно здоровались какие-то парни, какие-то мальчишки вроде меня. Один из них, негритенок, подскочил ко мне, хлопнул по плечу, вырвал стакан и отпил пива. Я его толкнул. В это время девчонка лет двенадцати бросила в меня серпантином. Я оглядываюсь. Ни Сиро, ни Хуаниты нет. Толпа маленьких негритят окружает меня, у них отвисшие животы, они дергают меня за шорты, за рубашку. Голос Хуаниты, она хрипло кричит, ругается. Моя рука в ее руке. ее пальчики меньше моих в два раза, но они крепкие, я точно привязан к ней. Она куда-то меня тащит по узким улицам, мы тремся о белые стены домов. "Здесь, - говорит она торопливо, - здесь, сейчас, ниньо..." - "Это твой дом?" - Я кричу, потому что музыка, треск барабанов, маракасы рядом, где-то близко уже началось. Я ничего не понимаю, мне кажется, что уже темно, я стараюсь посмотреть наверх, но вижу лепные балконы, плиты, камни. Я не знаю, который час. Мы поднимаемся вверх по лестнице, она оборачивается: "Ну давай же, ниньо, давай", - и запах черного кофе кружит голову, щекочет ноздри. Поднимаясь за ней, я споткнулся, вздрогнул, ткнувшись подбородком во влажную ткань ее цветастой кофточки. Мы очутились на коленях, лицом к лицу, и я вдруг, приоткрыв рот, дотронулся губами до ее губ. "Ты не ушибся? - насмешливо, хрипло спрашивает она. Потом встает, поднимает меня, берет под локти. __ уже пришли, уже почти, - сипло, беззащитно, - вот сюда...". Она возится с ключами, музыка тише, она где-то очень далеко. Мы идем. Мне кажется, в этих комнатах полно людей, я слышу их запах, терпкий, горячий, и спрашиваю, где они. "Они все на карнавале". - "А где Сиро?". Хуанита приносит ром "Каней", ставит два бокала на стеклянный столик.
Мы садимся на коврики из пальмовых листьев. Потом я пробую взобраться на кресло-качалку, но сразу пол с потолком меняются местами. "Что с тобой, ниньо?" - она садится на корточки рядом, заглядывает в глаза. Запах жутко крепкого кофе. Меня мутит У нее невероятная грудь. Она сидит, ягодицами на полу, широко расставив ноги в коротких, невероятно тесных шортах. "Сейчас..." - Я перешагиваю через ее голову. "Ты куда?" - "Я сейчас". Ищу туалет, ищу место, где бы спрятаться от страха. Потом ищу душ, кран, чтобы включить воду. Почему темно? В шуме воды мне слышатся слова, едкие, равнодушные: "У тебя. Ничего. Не получится". И тут я слышу, как она говорит - хрипло, насмешливо, зажигая каждой буквой мой засушливый стыд: "Эге-гей, где ты, мучачо?". Я возвращаюсь, упираясь руками в стену, на запах кофе, щекочущий мне ноздри. Я вновь могу держаться прямо, я не сутулюсь. Как темно! Я никогда не думал, что это у меня случится в такой темноте . Я сначала нащупал спинку двуспальной кровати. Потом, продвинув руку, нашел теплую ступню Хуаниты, и тотчас маленькие пальчики нашли щелки и поместились - уютно и уверенно - между моих растопыренных пальцев. "Ну же, мучачо..." Медленно, очень медленно, стараясь не дышать громко, я отвожу ее правую ступню. Левая рука ищет левую. Ее пятка похожа на вспотевшую ладошку. Я нависаю над ней, разведя руки. Мои локти утопают в ее подколенных ямках. Я погружаюсь, медленно, дыхание за дыханием выпуская из нее крик, - так толчками выходит кровь из рыбы, подстреленной на очень большой глубине. Затем что-то происходит. Вдруг все меняется, да-да, вдруг. То ли она первая услышала, то ли я. Но я повернул голову. Глухой удар. Нет, стук, прямо в окно - ты слышишь, Хуанита? Она слышит. Недоумение, брезгливость на ее лице. "Хуанита, что это, это - они?" - "Кто это - они?" - "Да не притворяйся, ты же все знаешь, говори: они?" - "Ах, это...Стук! Ну да, они, так что же, пройдут к себе, и все тут..." - "Да как они смеют!" - Я разъярен, открываю жалюзи, распахиваю окно, и мне в глаза бьет розовый свет солнца.
Слабый, терпкий запах кофе. "Вставай, вставай, Павлик, - трясет меня за плечи Хуанита, - пора вставать, сейчас явится куча моих родственников". - "А где Сиро?" - зачем-то спрашиваю я. - "Он тоже на работе". - "Какая работа? Ведь карнавал, никто не работает..." - "Ну, маяк должен светить каждую ночь. И никакой карнавал тут не поможет. Ну что, поехали? - она прямо в постели одевает меня. - Позавтракаем в кафетерии. У нас ведь нет времени". - "А ты-то куда?" - спрашиваю я, искренне удивляясь. "И я - на работу, - она хрипло смеется, - я теперь в гостинице "Линкольн" работаю, знаешь? Ну что так смотришь, да, теперь я возить вас в школу не буду. Какая-нибудь другая объявится. Влюбишься в нее, а, ниньо?". Она смеется, целует меня.
На стенных часах шесть. Мы выходим, Хуанита запирает дверь. В узком проходе между двумя домами, прямо под нашим окном, застряла карнавальная конструкция - из тех, что ставят на грузовик и сверху, не нескольких ярусах, танцуют. Конструкция была опутана серпантином, и легкий ветерок шевелил разноцветные ленточки. На пути к автобусу мы не встретили ни одного человека.
Оставшись один, я задумался. Впереди - длинный день, спать уже не хотелось. Сквозь дома поблескивало море.
Приняв решение, я купил билет на рейсовый автобус. Всю дорогу до Фары я смотрел в окно, видел красную сухую землю, редкие пальмы, плантации ананасов, гуайавы и представлял, каково сейчас в море. Добравшись к полудню до маяка, я Сиро не застал - должно быть, он ушел в деревню за молоком. Но я знал, где спрятан ключ, и вошел, решив перед тем, как проверить снаряжение, перекусить. Я нашел кофе в термосе, кукурузные лепешки в листьях и пакетик йогурта. Затем, выкурив полсигареты, я понял, что больше всего на свете мне хочется спать. Растянувшись на кровати Сиро, засыпая, я еще успел услышать, как он вернулся и говорил кому-то, кажется Жене: "Не надо его будить. Он ночью плавал за Риф".
*** Интервью с
За меткость и остроту пера ему дали на светских раутах и вечеринках имя Шпиль, вполне подходящее его фигуре и внешности. Вечно согнутый во время работы за компьютером, он точно вонзался носом, напоминающим острие пики, в экран. Когда же вставал и откидывал назад глянцевые и длинные волосы, становился столь отточен и строен, что и в самом деле напоминал шпиль Адмиралтейства, напротив которого жил. Максим Шпиль работал скорее ночью, чем днем, изо всех сил проводя в реальность исповедуемый еще со студенческих лет принцип трудоголизма. Известность ему принесла способность раскрутить на исповедь всех и каждого из любого иностранного или отечественного бомонда.
Разговаривать и писать – было его профессией. Информационный херувимчик, Опреснитель Звездных морей – так именовали лет пять назад Шпиля журналы «Домовой», «Космополитен» и «Плэй Бой». Поэт тусовки, Новый Гоголь – взахлеб писали о нем в «МК», «Коммерсанте» и «Комильфо». В телевизионных программах он был Переводчиком Времени, Мастером на все слухи, Нестором наших дней.
Но это в прошлом. Журналы, куда он писал, теряли прибыль, а у передач с его участием рейтинг был невысок. Его популярность все еще держалась на прошлых заслугах. Невнятная тоска, мучившая в последнее время Шпиля, сводила на нет все усилия написать шедевр. Его отдельные, «золотые» статьи все еще изучались на университетских лекциях, а сам автор писал из рук вон плохо. Творческий кризис, говорили друзья. Депрессия - констатировал врач. Ни аутотренинг, гипноз и занятия спортом, ни раздельное питание и длительный запой, ни поездка в Тибет и полугодовое воздержание от секса не помогли.
Надежда была на новый еженедельник «Эверест Историй», куда Шпиля взяли исключительно как подержанного свадебного генерала.
Накануне ночи, когда все случилось, он вернулся из командировки в Иокогаму, где брал интервью у местных якудза, которые, как ни старался по заданию своего редактора Шпиль, не раскрыли перед журналистом цепочку связи с мафией из России. Уже в самолетном кресле Шпиль, хоть и смертельно уставший, но все же вытащил переносной лэп-топ, где смоделировал эту цепь не хуже заправского художника, которому, скажем, дали приказ нарисовать грушу так, чтобы она напоминала презерватив. Шпиль выслал в редакцию текст и дома сразу завалился спать, памятуя, что сегодняшней ночью начинается мега-бал VIP-персон, фейерверк, праздничное шоу и карнавал, посвященные годовщине рождения города, в который он приехал мечтательным парнишкой еще в 2018-м году.
Ранним вечером, встав, вымывшись в душе и причесавшись, позавтракав чипсами из проросших зерен пшеницы, он включил автоответчик и прочитал светящиеся буквы послания редактора: «Мне нужна взрывная история, Шпиль. Только прошу – никаких бандитов, террористов, черных пиарщиков и любовников звезд.»
Шпиль вставил в губы недавно введенную в моду безникотиновую папироs и спустился вниз, на вылизанную шампунями набережную, напротив которой светился Адмиралтейский шпиль. По набережной двигались массы людей, осваивавших моду передвижения пешком, (введенную, как все помнят, членами партии «Green Peace», занявшими большинство мест в Европарламенте).
Максим двинулся следом, перевалил вместе со всеми Дворцовый мост и застрял в толпе, как в автомобильном заторе. Поверх голов он наблюдал встречное движению по Невскому Проспекту. Дефиле персон, двигавшихся по тротуарам и по проезжей части, было невообразимым. Великое смешение подлого и бравого, блудного и прекрасного, истинного и комичного – так мысленно строчил Шпиль, - являло собой достойный образец великолепной в своей простоте идеи превратить историю города в единый, катящийся по проспектам и улицам карнавальный ком. Статуя Петра Первого, метров десяти в высоту, шагала аршинными взмахами ботфортов через всю толпу, а в шляпе царя пела наряженная под романтичную девчонку шестидесятых Примадонна (никто не знал, настоящая или нет). Человек на броневике, блондин в кепке и с мясистым, пунцовым лицом, закатив глаза, исполнял арию Ленина из мюзикла «Зимний». Следом за ним на медленно рассекающей волны зевак «Авроре» плыли танцующие бразильянки в матросских топ-робках и бескозырках. Празднество, как повелось в последнее время, сочеталось с парадом всевозможных мод. Моду на сострадание играли модели-трагики в костюмах Ленинградской блокады и в засаленных сюртуках от персонажей Достоевского . Моду на безыскусственные роды разыгрывали беременные артистки и воспитанники старших детских садов. Танцующая в лучах прожектора прима-балерина телевизионной версии Мариинки возглавляла моду на искусство. Моду на протесты весело распевали разодетые в стиле Че-Гевары и Сталина приверженцы анархо-синдикалистских идей. Наибольший бум переживала мода на любовь. Она светилась, сверкала катящимся по проспекту глобусом, в котором пульсировало гигантское, слепленное из гимнастов и гимнасток цвета сочной моркови сердце.
Слепив мысленно сюжет, Шпиль быстро набрал и выслал редактору e-mail.
“Что угодно, но только не новая мода, – примчался ответ, - да и не модно это уже, черт возьми!”
Часть потока двинулась налево, к Исаакиевскому собору и Сенату, а другая повернула направо - к Зимнему, где намечался после полуночи главный бал. Шпиль, разумеется, оказался на Дворцовой площади, потому что сюда стекались пешеходные кортежи всех важных персон. Президенты стран и корпораций, магнаты комиксов и каналов, аналитики и ведущие, папы и муфтии, певцы, продюсеры, лица, груди и ноги годов, месяцев, дней и часов неторопливо поднимались по ступеням, застланным бархатным ковром. А над ними вспыхивали и растекались горизонтальные ливни телеэкранов, тиражирующих известные всему миру лица на все новые ракурсы и типажи. Улыбки вспыхивали, ослепляли, а мелодичный гул праздника напоминал строчащему Шпилю звон пасхальных колоколов.
Наконец, VIP-персоны все оказались внутри, двери захлопнулись и вновь распахнулись, пропуская теперь уже титулованных газетчиков, журналистов, всех друзей важных гостей, родственников и прочих с пригласительными билетами в руках.
Шпиль втиснулся вместе с коллегами, кивнув и поздоровавшись взглядами с пятью или десятью из них. Левая из них, блондинка, улыбнулась ему ярче других.
Часы пробили двенадцать. Сверху захрустело, потом грохнуло, потолок разошелся. Из компьютерного звездного неба, - символизирующего, как сразу отметил про себя Шпиль, Европу, - хлынул на публику золотой дождь. Конфетти, оседавшие на тысячах лиц, придавали празднику имперский размах.
«Неинтересно! – последовал ответ, - что-нибудь неожиданное Максимчик, то, что не было никогда!»
На балконе показался герой последнего сериала - царь Николай Второй. Все всколыхнулось, подтянулось, зашушукалось и замерло. Царь начал говорить речь, увитую перифразами из православных молебнов и стенограмм думских заседаний, когда слева и справа вдруг вспыхнуло и потемнело - на бальный паркет выкатилась толстая, килограмм под сто, девушка на роликах. Пытаясь сделать элегантное «па», фигуристка смешно упала, затем закашлялась, сидя на полу.
«Что это?… Кто разрешил?…ну кретины! Уберите сраную заставку! - раздались удивленно-возмущенные голоса.
Подумав, Шпиль выслал редактору коротенький mail.
« Не хватало еще конфликта с «Джи-Ай Си»! – пришел ответ - Они же во время мессы папы римского свой клип протолкнули, ты что, забыл?!!. Придумай, что-нибудь Максик, придумай, гениальный ты мой…»
Сидящая толстушка между тем подхватила откуда-то упавший ей на ноги пакетик с надписью «Блюнс», всыпала горсть леденцов в рот и тут же вскочила, превратившись в стройную спортсменку. Девчонка уже лихо произвела несколько сложнейших танцевальных пируэтов. «Я заставлю тебя…поверить в себя…Блюнс!» - эхом промчался текст.
Толпа зашумела сильней. Забегали охранники с телефонами, пресс-секретари, распорядители, лакеи в старинных, под восемнадцатый век, ливреях.
Конфликт уладили, рекламу остановили и зажегся свет.
На балконе показался струнный оркестр с ведущим ди-джеем Мув-Мувом. Зазвенела, зашелестела, загремела и застучала музыка – поппури из мелодий восемнадцатого, девятнадцатого, двадцатого и двадцать первого веков. Кто танцевал, кто пританцовывал. Кто пил подаваемые на подносах коктейли, кто просто стоял, не двигаясь, а кто-то беседовал, смеялся, шутил, сыпал анекдотами или курил безнаркотическую траву. Шпиль почему-то взмок, у него покалывало сердце. Взяв с подноса бокал коньяка и залпом выпив, он отправился куда-то вперед, через все залы.
«Здравствуйте, - приставлял он микрофон к какому-нибудь рту, - Отлично выглядите… расскажите «Эвересту историй», что привело вас сюда… О, неужели у вас не найдется истории?…Например, история вашей любви, вашей жизни, вашего падения или взлета…
Его посылали, обрывали или, даже не отворачиваясь, продолжали с улыбкой кому-то что-то говорить сквозь него.
Он шел дальше, и его тоже узнавали, лезли с микрофонами:
«Шпиль…Какими судьбами… Что пишете?…Максик, это ты? …Неплохо выглядишь,….Какие творческие планы, господин Шпиль?… А где вы были последний год…говорят, в коме?…» Он вымучено улыбался, отстранял кое-кого рукой, здоровался, поддакивал, кивал или вертел головой.
«Ну, как история?» – пищал на поясе компьюфон.
«Вспомните историю, – упрашивал гостей взмокший Шпиль, - вспомните, как напились, как блевали, как подрались, как рожали детей, как кончали во сне, как умирали, как воскресали…»
В зале, оборудованном под видео-чат, он увидел за одним из панорамных экранов девчонку, улыбнувшуюся ему при входе. Максим направился было к ней, но в этот момент услышал:
«Вы кажется, хотели бы сделать блестящее интервью?»
Голос был с едва заметным иностранным акцентом.
Оглянувшись, Шпиль никого не увидел. Только девчонка-блондинка, улыбнувшаяся ему при входе, повернула в его сторону голову и улыбнулась вновь.
Он взглянул ей в глаза и вдруг с жаром почувствовал, что что-то в нем вдруг перевернулось. Задрожали плечи, руки, потом дрожь, словно пузырьки азота, проникла в его кровь и помчалась по капиллярам вверх и вниз, будоража дыхание и заставляя сильнее стучать сердце. Такое чувство он испытывал последний раз лет пять назад – когда вдохновение окрыляло его и заставляло писать. Шпиль улыбнулся – счастье творчества вновь переполнило его.
Быстро настучав идею, Шпиль выслал ее редактору.
«А вот это ново! Браво, Максик, действуй…» - мгновенно примчался ответ.
А вокруг между тем посветлело. Лучи света, бьющие из хрустальных люстр, стали бархатными на ощупь и приятно грели.
Шпиль сделал шаг навстречу девушке и удивленно остановился: вместо нее на вертящемся табурете, опершись локтем на стойку с клавиатурой, сидел маленький, одетый в потертую театральную шинель человек. У него была лысоватая голова и большие, как у ребенка, глаза. Человеку было лет под пятьдесят.
Шпиль уже стоял прямо перед ним, чувствуя, как подрагивают от кипящих пузырьков азота кончики пальцев.
- Выпьете? – устало спросил глазастый человек с едва уловимым акцентом.
- А что? – цокнул языком Шпиль, - можно..
Он сел рядом с ним за стойку, а появившийся с другой стороны бармен в желтой рубашке и бабочке раздвинул в стороны клавиатуры и налил им желтого коньяку. Поднеся рюмку к губам, Шпиль заметил что бармен обслуживает их прямо с экрана, в котором, точно в зеркале, он заметил и себя рядом с глазастым. «Странно… - подумал было Шпиль, - но тут же отвлекся, потому что глазастый куснул изнутри щеку и устало сказал:
- Могу вам помочь, господин Шпиль, сделать это интервью.
Максим кивнул и выпил. Коньяк, проникнув
в кровь, застыл нежным цветком в груди, а затем стал медленно растекаться греющими лучами.
- Извините, а вы точно понимаете о чем я говорю, господин Шпиль? - спросил, нагнувшись к нему и прищурившись, человек в театральной шинели, - мой русский язык, знаете ли, все еще не совсем хорош…
- Нет, что вы, все понятно... Я весь внимание… м-м-м-…
- Мое имя вам ничего не скажет, господин Шпиль. Я лишь бедный коллежский ассенизатор высших идей. Но – могу познакомить.
- С-с-с… - вдруг почему-то, словно много уже выпил, потерял дар речи Шпиль.
- Да-да, с ним. С ним самим, а с кем же еще?
Кивнув и поморщившись – так, словно каждое движение доставляло ему жуткий дискомфорт – человек в шинели медленно слез с табурета. Он оказался на голову ниже Шпиля – но каким-то образом, не поднимая взгляда, смотрел журналисту прямо в глаза..
Куснув изнутри щеку, человек как бы в рассеянности прищемил двумя пальцами рукав пиджака Шпиля, дернул один раз и отпустил. Бросив: «Пойдемте-ка…», - он направился в глубь толпы.
Бал был в самом разгаре: девушки, дамы, спутницы персон и иностранные принцессы, перемешанные со своими принцами, любовниками, мужьями и кавалерами, расступались перед идущими, словно растения в заросшем цветами поле.
«А что мне за это будет?» – подумал, засомневавшись, Шпиль.
- Вам – ничего, - ответил, не оборачиваясь, иностранец, - с вас только убудет.
Они шли уже по пустому, обрамленному статуями и шпалерной завеской коридору. В конце оказался завешенный тяжелыми гардинами тупик.
- Помогите-ка…- человек в шинели попытался сдвинуть с места одну из гардин, но у него ничего не получалось. Вдвоем со Шпилем они раздвинули тяжелые ткани и обнажили двустворчатые, более трех метров в высоту, двери. Пыль, поднявшаяся в воздух во время их усилий, оседала на волосах и плечах. Иностранец, поморщившись, чихнул и сообщил:
- Вы первый, кто...
И поднял свои большие, с разбегающимися морщинками глаза на Шпиля:
- А вы точно хотите взять это интервью?
- Конечно, - Шпиль привычно улыбнулся, - это же моя работа.
- Ах да, работа… - улыбнулся, кусая щеку, иностранец, - ну, тогда вперед...
Повернувшись, он налег телом на двери и толкнул их от себя. Царапая пол, створы приоткрылись, образовав щель. Человек в шинели протиснулся в эту щель и исчез.
Шпиль немного постоял на месте. За дверью было темно и судя по всему, холодно. Несколько снежинок вылетели из щели и осели на рукаве пиджака Шпиля.
Запищал компьюфон:
«Ты сквозь землю провалился, Максим? Что насчет интервью?»
Шпиль толкнул двери и вышел наружу.
На мгновение весь мир, который его встретил, качнулся и поменялся с ним местами. Шпиль увидел себя со стороны – похожий на ссутулившуюся Адмиралтейскую иглу человек, стоящий посередине заснеженной набережной. Вокруг - ни души. Ветер гонит по асфальту ледяную крошку. Справа, за каменным парапетом, блестит холодными искрами река. Фонари не горят. Дома черные, без проблеска света. По правую сторону Невы настолько темно, что берега не видно
Вжав голову в плечи и подняв воротник пиджака, Шпиль стоял, чуть покачиваясь. Холод и страх, сплетаясь друг с другом, медленно заползли под одежду. Вот уже ужас затопил грудь, а холод начал сковывать костяшки пальцев на руках и виски…
И тут Шпиль вздрогнул.
Ему показалось, что далеко впереди сдвинулась с места похожая на статую тень.
«Человек!? – блеснула, подобно комете, в черном пространстве мысль.
Он всмотрелся.
Нет, не ошибся. Вдоль каменного парапета набережной действительно шел, удалясь от Шпиля, кто-то в длинном пальто.
Шпиль рванулся за темной фигурой.
- Эй! Эй…- закричал он, - Эй…
Но его голос был такой свистяще-сиплый, что он себя не услышал.
Ледяной ветер бил в лицо.
Человек то исчезал в темноте, то вновь появлялся на одном из тускло освещенных луной участков набережной.
Шпиль бежал за ним.
Но только расстояние, которое Шпиль преодолевал, казалось ему нереальным. Пробежал он всего-то метров сто, а казалось, что уже полгорода просвистело мимо. Дома, мосты, фонари, памятники – все это летело, сливаясь в черной перспективе, Шпилю навстречу.
Незнакомец же, опустив голову, шел вдоль парапета с прежней скоростью.
Требовался лишь какой-то последний, исступленный миг, чтобы одним махом нагнать его.
Напротив здания Сената это и случилось. Шпиль вдруг ясно увидел, что человек, вынырнув из темноты на свет, стал намного ближе к нему - только руку протяни. При этом незнакомец еще и как-то заметно увеличился в росте.
Отталкиваясь, словно безногий, кулаками от мерзлого асфальта, Шпиль сделал последний рывок. Спина незнакомца тут же стала расти перед ним, будто гора. Мгновение – и Максим Шпиль уже налетел на эту гору, вцепился рукой в толстенную ткань пальто, по которому тут же начал карабкаться вверх. Человек качнулся и остановился. Медленно он развернул с вершины свою громадную лысоватую голову, посмотрел вниз, прищурился, увидел Шпиля и ухмыльнулся.
«Вы-и-и…! – забормотал, увидев его лицо, Шпиль, - вы-и…и есть он…?
Иностранец, щурясь, смотрел на него. Потом сильно искривил рот и вобрал зубами изнутри щеку. Все тело его вздрогнуло, затряслось и стало расти еще выше, суживаясь к небу и расширяясь к земле – и Шпиль, и так едва держащийся на складках шинели, не выдержал этих сотрясений, вмиг оторвался и заскользил вниз, в темноту, где сразу утратил сознание.
* * *
Раним утром одного из послепраздничных дней, когда весь город был еще опутан лежащим повсюду карнавальным серпантином, один из петербуржцев, юноша, возвращавшийся после ночи со случайной возлюбленной, вошел в пустой вагон метро с купленным только-что номером петербургского “МК”. Усевшись и раскрыв газету, он пробежал, по обыкновениею, глазами нижние разделы первой полосы, где квадратиками располагались сжатые до нескольких строк романы вчерашнего дня.
Зевнув, он прочел следующее:
“…. Вчера, в воскресенье, в пять утра, в историческом центре нашего города пенсионер, вышедший погулять с собакой, стал свидетелем необычной картины. На золоченой игле шпиля здания Адмиралтейства старик заметил человеческую фигуру. Мужчина, обхватив руками и ногами шпиль, неподвижно висел на высоте почти семидесяти метров. Пенсионер позвонил в милицию, прибывший наряд вызвал службу спасения и скорую помощь. Примерно к восьми утра незнакомца, оседлавшего шпиль Адмиралтейства, удалось снять с помощью пожарной лестницы и альпинистского снаряжения. Несмотря на теплую погоду, скалолаз сильно замерз и едва подавал признаки жизни. В больнице его личность была установлена– пострадавшим оказался пропавший несколько дней назад ведущий телепередачи “Улыбайся, people, улыбайся!” Максим Шпиль. Прийдя в себя, известный шоу-мен стал утверждать, что ему удалось взять сенсационное интервью у Черта, которое он должен сейчас же отправить по электронной почте редактору в журнал “Эверест историй”. Когда же вызванные в больницу родственники Максима и сотрудники телекомпании, где он работал, попробовали его убедить, что никакого журнала “Эверест историй”, как, разумеется, и Черта, не существует в природе, шоу-мен стал скандалить и даже драться и только после принудительной инъекции снотворного успокоился и заснул. По всей видимости, теперь телезвезде не миновать общения с психиатрами, которым предстоит выяснить, что же случилось с Максимом Шпилем на самом деле. "
* * * Два дня до смерти
ДВА ДНЯ ДО СМЕРТИ
Поезд прибыл в четыре утра, было ветрено и тепло, а рассвет еще только брезжил. Я пошел по Невскому, решил пройти его весь, шел и курил, отворачиваясь от ветра.
Миновав несколько каналов, я постоял на гнутом мостике, опираясь о парапет, бросил окурок в дрожащую воду, а потом вошел в открытое кафе. Там было еще сумрачно, душно, медленно вращался у потолка вентилятор, а бармен спал за стойкой лицом на раскрытой книге. Я сел в дальнем углу и сразу веки мои стали смыкаться. Чтобы не заснуть, я закурил, а потом смял сигарету и сплющил ее с неприятным скрипом в пепельнице. Подойдя к спящему, я тронул его за плечо, намереваясь спросить кофе, или, может быть, чай. Бармен поднял голову и взглянул на меня широко открытыми глазами. На мятой, влажной щеке этого человека я увидел слабые отпечатки букв книжного текста.
Некоторое время мы смотрели друг на друга. Он смотрел так, словно что-то читал во мне. Я же поневоле рассматривал отпечатавшийся на его щеке текст книги – но ни понимал ни слова.
Попросив меня обслужить, я вернулся за свой стол, достал письмо к Полине и стал его дописывать, вырвав для этого пятый листок из еженедельника. Я писал о том, что, кажется, придумал верное определение любви. “Любовь напоминает мне Шагреневую кожу...”
Когда бармен принес кофе, я поднял голову и наши взгляды снова совпали. Он приподнял двумя пальцами чашку с кофе и вдруг уронил ее, опрокинув в блюдце. Несколько капель попали мне на брюки. Мне показалось, он сделал это нарочно. Помедлив, я громко спросил у бармена, что собственно, во мне такого, а?
— Да у тебя такое лицо...
— Какое?
— Да такое, словно тебе, парень, жить осталось два дня, — он слегка выпятил губы и отвел взгляд, — я сейчас принесу другую чашку.
Я выдохнул и понял, что медленно просыпаюсь.
Бармен стоял рядом и, насмешливо выпятив губы, смотрел на меня:
— Вот, ваш кофе, - произнес он.
— Что вы сказали? — спросил я, выпрямляясь на стуле.
Он облизал толстые губы и сказал, улыбаясь и качая головой:
- Я сказал, ваш кофе...
На улице было еще темно, а воздух серебрился. В выщерблинах асфальта сидели съежившиеся голуби и воробьи, Женщина в куртке с капюшоном и в кроссовках медленно шла, толкая перед собой детскую коляску с поднятым верхом, рядом с ней семенила привязанная такса. Большой темно-синий “Линкольн” бесшумно прокатил мимо и завернул в арку подъезда. Мне хотелось найти зеркало или подходящую витрину, но потом я вспомнил о письме и зашел в двор, огороженный с четырех сторон желтыми домами с маленькими окнами наподобие бойниц. Здесь росли высокие дубы, я сел на скамейку под одним из них, и стал дописывать письмо, забыв уже, где начало и где блуждает конец.
“Любовь сильно похожа на Шагреневую кожу. Когда она съеживается, мы пугаемся, хотя на самом деле следовало бы радоваться. Когда кожа перестает съеживаться, мы сходим с ума от счастья — а ведь это говорит о том, что осуществленное уже нельзя осуществить.”
Слева от меня, там, где была детская площадка, сидел на краю песочницы человек в грязном ватнике и вязаной шапочке. Воротник был наполовину оторван и свисал с его плеча, будто офицерский погон. Человек курил, у его ног стояла недопитая бутылка вина. Я смотрел на него, думая, о о том, что же написать ей еще, а потом поднял голову. Ветка дерева висела прямо над головой и было видно, как движется по листу прозрачная от утреннего света гусеница.
Мужчина, сидящий на краю песочницы, качнул головой и забубнил:
— И молодо-о-го, коного-о-на... несу-ут с разбитой го-ло-вой...
Взглянув на часы, я встал.
Я шел через дворы, скверы и детские площадки незнакомого мне города, а на одном из проспектов остановил такси и попросил отвезти меня к Финскому заливу. Водитель — седой человек со шрамом на затылке — спросил, первый ли я раз в Питере.
— Да нет... — сказал я, — раньше часто приезжал. Сейчас вот в гости на пару дней, а друзья еще спят.
Водитель кивнул и вдруг, заметив что-то слева, ткнул тонким указательным пальцем в окно:
— Эй, парень, вот здесь я родился, видишь?
— Где? Где?
— Сейчас развернусь...
Мы развернулись и медленно поехали мимо четырехэтажного дома.
— Этот дом, парень, так с войны и не тронули , - рассказывал водитель, - вот, в этом самом подъезде, тогда блокада была, мать стала рожать, прямо на лестнице. Только из квартиры, парень, успела выбежать. В это время лейтенант один по лестнице поднимался. Видит, баба рожает, и принял роды. А потом он мне батей стал. Настоящий-то отец погиб, парень. Съездил в отпуск, мать мою оприходовал и — на обратном пути под бомбежку. Вот как бывает, парень.
Он сбавил скорость и еще раз медленно объехал вокруг коричневого четырехэтажного дома.
- Вот, какие дела бывают, парень, - говорил он, - вот… какие дела…
Мне показалось, ему не нравится, что я молчу.
— Ну, а дальше? – спросил я.
— Что — дальше?
— Как дальше-то было?
— А... дальше..., — я увидел в зеркале его маленькие, сощуренные глаза, — дальше жизнь была. Сын у меня на батю моего похож, на того, второго, который ненастоящий. Видишь, парень, чудеса какие бывают. Ты вот, веришь в чудеса?
Я из вежливости кивнул.
- Ну, а сам как живешь, парень?
Я заставил себя улыбнуться.
- Да нормально.
- Жена есть?
- Нет.
- А невеста?
- Да нету тоже.
Он внимательно посмотрел на меня через зеркало и подмигнул.
- Не переживай, парень, еще поживешь.
Когда мы приехали, я расплатился и пошел по мокрому песку и скользким камням к пристани, куда уже подходил, предупреждая гудками, пассажирский катер.
Одна из туч в небе стояла прямо надо мной и закрывала солнце. Я купил билет, поднялся по трапу и сел в кресло на левой стороне палубы. Пассажиров было не так уж много: пожилая женщина в дождевике с сумкой-тележкой и компания молодых людей — трое парней и девушка, они негромко смеялись и пили шампанское, передавая бутылку из рук в руки.
Катер отчалил и поплыл вдоль берега. На пристань, откуда мы только что отъехали, брызнули лучи солнца. Минут через пять солнечный свет догнал наш катер и один из лучей осветил кофейные пятна на моих брюках.
Было без десяти восемь.
Я расправил на коленях один из листков письма к Полине, начал его перечитывать — и не сразу понял, что читаю совсем не себя.
Это был невесть как попавший сюда кусочек дневника младшего брата Полины, Сережи, который я случайно захватил, наверное, из ее квартиры, когда переночевал там в последний раз и перевернул вверх дном все ее бесчисленные шкафчики и шкатулки в поисках своих фотографий и писем.
Я узнал его почерк, ведь я год в институте преподавал младшему брату Полины римское право — Сережа не упускал случая воспользоваться нашим сомнительным родством, предпочитая вместо устных зачетов писать от руки рефераты, ленясь перепечатать их на компьютере.
“ 1 января 2000 года.
До подъема каких-то пара часов. Часы тянутся, словно тени на глубине. И темно. Сыро. Внутри, в теле, все дрожит, будто не выдерживает, рушится что-то там от слабости. И тогда я вижу, не разглядывая, свою душу — высушенный, без оболочки, коричневатый плод садового дерева, отнесенный вместе с легким семенем ветром за ограду. А в саду все по прежнему: стоит беленький одноэтажный дом, сливы цветут, и нежится на солнце кто-то на раскладушке. А ведь это был когда-то я. Мальчишка, так надеявшийся на двадцать первый век. И везут за оградой — молча и незаметно — какого-то мужичка хоронить на телеге. Быстро везут, и торопливо идут вслед, еще не пьяные, пожилые, сухие и низкорослые женщины и старички. У одного в руке лопата. Прошли и невнятно поздоровались с моим отцом. Как теплые тени будущего Воскресения. И не верю-то я, а кладбище под боком. Заросло лопухами и даже подсолнухами. Внизу, если спуститься сквозь крапиву, коричневеет река. Всегда тихая и противно опускать в эту воду ноги. Я сижу, в позванивающей тишине на берегу, скользят по воде жуки, и мне ничего не хочется. Кроме одного только — забыть о тревоге, что начнется потом. Всегда, ежесекундно, тревожное состояние души. Понял, наконец, что не обойтись только собою, а родные песчинки уж посеяны в общей пыли. Что взойдет? Если слабое — то простое и юродивое, а если сильное — то новое и насмешливое. И где же там буду я, что останется от меня? И похороны христианские, может, есть тоже собирание человека в одно место после его бессмысленных путешествий. Когда собирают его по частицам, вывозят из разных городов, из старых сердец и из комнаток и комнатушек, где раньше душу сводило от счастья, а утром вымытыми руками прикасался ты к каждой секунде дня. Победителей начинают судить, думаю я, начинают. И вот так все эти дни, первый, второй, третий, я живу рядом с жизнью, как с нелюбимой женщиной, с которой зачем-то все сплю и сплю.“
Зажав все исписанные листы бумаги между коленями, я распечатал пачку сигарет, но закурить не удавалось — мешал ветер.
1 января 2000 года.
В апреле девяносто девятого Сережа был все-таки отчислен из-за просроченной зимней сессии из института. А в мае его забрали служить в армию, в учебную часть под Москвой, в Чехов. Полина сильно жалела, что не успела съездить к брату на присягу. Через полгода, под Новый год часть, где служил Сергей, перебросили в Чечню.
Я заметил, что катер догоняют чайки. Пять или шесть белых птиц быстро приблизились и застыли полукругом над палубой. Наверное, они ждали, что люди скоро начнут бросать им хлеб. Трое парней и девушка, выбросив пустую бутылку в море, что-то негромко обсуждали; женщина в дождевике читала книгу.
На похоронах Сережи мать Полины рассказала, что ее сын попал в плен после боя утром 1 января 2000 года, и прожил после этого еще два дня. И будто бы его убили потому, что Сережа не захотел отречься от своего Христа. Но что может или не может знать мать? И не сказка ли все это, вымысел?
Я снова посмотрел на чаек.
Одна из птиц летела в метре от моего плеча, и я видел, как подрагивают от встречного ветра кончики ее перьев. Смотрела она куда-то вперед, мимо. Но мне казалось, что стоит протянуть к ней руку, и я дотронусь до ее крыла.
. . .
Код для вставки анонса в Ваш блог
| Точка Зрения - Lito.Ru Валерий Былинский: Риф. Сборник рассказов. 19.03.06 |
Fatal error: Uncaught Error: Call to undefined function ereg_replace() in /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/fucktions.php:275
Stack trace:
#0 /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/sbornik.php(200): Show_html('\r\n<table border...')
#1 {main}
thrown in /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/fucktions.php on line 275
|
|