Сто лет одиночества
Дождика синий болезненный сок,
жимолость майского вечера капает;
теплыми, липкими, терпкими лапками
туго натянут во тьме волосок.
Сизая комната солью посыпана,
полая спаленка, полная мной.
Желтые отблески дремлют на липах.
Мама с гостями, а я с пустотой.
Слышу, как острыми, злыми копытцами
черные стрелки по стенке стучат:
это к сестре в наш таинственный сад
едет чужой безжалостный рыцарь.
Там, где сидела она под окном,
только иголка в узоре невышитом.
В лодку садится, плещет веслом
и проплывает легко между крышами.
Из-под воды с неизменной тоской
слышу, как старая лестница дышит:
мама идет попрощаться со мной.
Весна
Открыло солнце настежь нас,
и долетают до него улыбки,
пришла весна и небо синее открыла,
и возлетают до него хвалы,
а к нам слетает милость,
как листы бумаги,
и мы их ловим,
и складываем пароходы,
которые пускаем в ручейки,
и по каналам поплывём,
а мимо нас – дворцы, и дожи,
мосты, и вздохи, и фонтаны слёз,
и розы украшают в банках наши окна,
из их стеблей выглядывают листья,
а за окном шумят машины,
и отовсюду наплывает небо
ещё такое робкое,
одето в облака,
как и земля ещё одета снегом.
Небо, небо! По небу мы плывём на пароходике,
и дожи нам кивают головами,
мы пишем письма на листах летящих
и поздравляем всех:
пришла весна и небо синее открыла,
и долетают до него улыбки,
открыло солнце настежь мир,
чтоб от зимы его проветрить!
Осень (подражание Жаку Преверу)
Воздух наполнен дыханьем
последних листьев
и душами последних цветов
оттого-то он так прозрачен
и звонок от их голосов.
По улицам ходит синеглазый конь
не смея воздух глотнуть
потому что
он боится вдохнуть случайно кого-нибудь
он подбирает губами
желтые листья
и улыбается людям
если они отчего-то хмурятся
но никто не обращает внимания
будто у нас каждый день
синеглазые кони ходят по улицам!
Об Иозефе Кнехте
Тяжелый снег, напитанная губка,
водой душистой, оттепелью полный,
нога скользит за шумной собачонкой
и мякиш снежного гриба ломает.
Простая песенка немецкой флейты,
листок последний, пылью придорожной
припудренный, и гибких пальцев нити
и полосы на бежевой бумаге.
И — бусины печали нить за нитью
по капиллярам, корешкам, травинкам
гербария высокогорных дней.
Восходит день, и золотое солнце
приветствуют языческие тени
и бьются в пляске огненные руки.
Но тонкое похолоданье смерти —
и высота, и глубина, и сила,
небесная немеркнущая радость
встречает солнце на песчаном дне.
И мыльной губкой чистую тарелку
все трешь и трешь, и голубые капли
нанизываешь на иголку грусти,
и мыльные пускаешь пузыри.
Старость
Струны египетской арфы ослабли, устали,
так повисают морщины пустыми сетями,
что принесли только мусор и пестрые камни.
Розовой амфоры шероховатая кожа,
узеньких трещин серебряная паутина,
гладкими каплями теплое масло сочится,
губка горячего рта прикоснулась к ресницам,
сладкие слезы вина поцелуем впитала,
легкие струи волос наливаешь в ладони -
чаши душистого меда, тягучие тонкие пряди.
Черные косы ветвей, как собаки, ластятся к ветру.
Темный, неласковый дождь барабанит по кровле.
Белые складки плаща, белые нити печали,
старые тихие дни, словно капли последнего масла,
в розовой амфоре рук горсточка серого пепла,
горсть золотого песка. Дождь барабанит по кровле.
Желтая радости пыль сыплется мимо ладоней.
Губка горячего рта, капли душистого масла,
пригоршни гречневых сот, темные длинные пряди,
волосы черных ветвей, струны расстроенной арфы,
сети пустые вынули слабые руки.
Мусор и пестрые камни. Дождь барабанит по кровле.
De Abeilardo
На каменный пол сползает
нелегкого сна рогожа.
В линялом подряснике холод
придет и тебя разбудит.
Тревоги колокол гулкий —
ударит, проснувшись, сердце.
И ты опустишься на пол
перед святым распятьем.
Так нестерпимо томленье —
разве слова помогут?
Сердце не мех на слане**,
но капля вина молодого,
в гортани бродящего сладко.
Нужду и беду мою знаешь,
когда на постели тайно
я без единой слезинки
перед Тобою плачу.
Лбом прикоснувшись к полу,
и языком катая,
имени спелую вишню,
что обернулась пчелою,
упомяну Абеляра
в нежной моей молитве.
В тесной келье болезни,
в сумраке лихорадки
бредит он и томится.
И дремлет его сиделка,
сестрица моя родная —
ласковая тревога.
** Пс. 118:83
Из истории России
Faustus
А расплатитесь ракушками и простой галькой,
отшлифованной языком огромной коровы.
Будете сидеть, укутанный маминой шалью
от холодка, от сквозняка морского,
Фаустус, потерявший себя и всему покорный.
Мама заботливая кормит сыночка с ложки.
Видите: ходит по берегу пес беспризорный
и под вашим столом подбирает крошки.
Может, приедет племянница на лето
и на вашем рояле станет играть Баха.
Мама вас поведет на прогулку. Каплей света
чистая нота блеснет под ногой из праха —
звездочка боли, ледяной и горькой,
крошка соли морской, застывшей в морщинке.
Кончается день: солнце зашло за горку.
Мама вам развязывает шнурки на ботинках.
Протиснуться через муки к тем ледяным вершинам,
где фигуры, числа, а человек не имеет части,
задохнуться и падать; вымешивать серую глину
полужизни. Умереть, не узнав, что такое счастье.
Но разве цветов язычки немые,
которые лижут вам руки, дрожа и сияя, —
разве это не принесенные ангелами в залы пустые
отблески Рая?
«Собор Парижской Богоматери». Сестра Беата
Размышления барышни, варящей варенье в саду
Порт сентября наполнен мачтами усталых трав,
и паутина парусов спокойно дремлет,
и красного огня шуршит атлас,
и складками свивается под грубыми руками
купцов. И воздух, сладкий солнечный сироп,
я слизываю с губ, и лакомится ветер
на небе пенкой облаков.
Так я варю сливовое варенье:
я в медные колокола стучу,
зову всех в церковь на молебен.
Купцы, купцы, плывите далеко,
где из дворца выходит на закате
печальный принц и видит мачты трав,
испачканные капельками солнца.
Катюшке
О бабушке
Вот где теперь твоя душа томится —
в шкафах, пропахших старыми духами,
среди цветных клубков и пестрых тряпок.
Моя печаль, мое недоуменье,
горошинки засохшей колкой пижмы
рассыпались в ладонях желтой пылью.
Глухое сердце платяного шкафа
наполнено твоим недугом душным,
и даже если дверцу приоткрою,
во мраке струйка света растворится:
я шебуршу молитвами пустыми
и тихо свитера перебираю.
Мой трудный долг — твоей любви монетка
меж половиц рассохшихся застряла.
Немыми безразличными словами
из узкой щели как ее достану?
Но не за горсточку сухой молитвы
согрей дыханьем крошечную душу.
Ведь Ты же Бог —
Ты все на свете можешь.
Травушка-муравушка и жучок-паучок
Живёшь, как трава растёт:
ветер головку пригнёт, солнце согреет.
Тянешься к свету, к небу, дождя боишься
или радостно воду пьёшь корешками белыми, всем телом.
Кто-то пройдёт, ногой примнёт,
встрепенёшься, улыбнёшься: живая.
Жучок прилетит, погудит, пожужжит,
усмехается:
«Лентяйка!
лапкой не шевельнёшь,
усиком не поведёшь,
крылышков не расправишь!»
А ты — трава, как трава живёшь;
капли росы на остром кончике сладкие.
Жучок усмехается, на травинке качается,
добрый жучок, хороший жучок, черномазенький.
Прилетел – улетел: у жучка много дел.
А ты как трава растёшь-живёшь,
колыхаешься,
улыбаешься.
На бульварах
Просто, зима, и надолго, как ты говоришь.
И согласится с тобою любой синоптик.
Просто, шмыгнула меж нами чеширская мышь
И унесла поцелуя лимонный ломтик.
Тихо приехал «А» и тебя увез.
Сяду: твоя тетрадка на мокрой скамейке.
Мчится по свежему снегу лохматый пес.
Наверняка, он торопится к брадобрею.
Ходит зима по бульварам и паркам, и вот,
В тоге своей белоснежной застыл Чернышевский.
Я оглянулась: огромный ехидный кот
Меня провожает сочувственно-хитрой усмешкой.
И, наконец, подошел к остановке «Б»,
Предоставляя лишь мне свой салон пустынный.
Еду по темным проспектам. Сама по себе.
И за моим отраженьем мелькают витрины.
Просто — зима. И роятся в моей голове,
И в холодном трамвае лежат и не тают снежинки.
Хм, сказано, будто pour un perdu dix de retrouvés*.
Летая по ветру, я промочила ботинки.
(*)На одного потерянного десять обретенных. Французская премудрость.
***
Камень заставили плакать руки немые.
Я, будто в больнице, приводила в порядок
историю смерти.
Что-то искусный мастер сделал —
закапали слезы из камня.
Я улыбнулась и пошла пить чай с вареньем.
(Ты не любил, как известно, чая с малиной.)
Скрипнула дверь. О, призрáк запоздалый,
узкий сквозняк, входишь и смотришь со мною.
Мы перекладываем с места на место листы.
Синее пламя спиртовки в ладони твоей —
синее сердце — раздвоенным язычком
лижет пробирку, где жалкий Гомункул
ест морскую капусту.
В гробик, расшитый серебряным галуном,
сыплем с тобою цветы. Бедный труп охладелый,
лапки скрестивши, лежит,
улыбаясь во сне. Или хмурясь…
(Ты не любил многоточий………………)
Я утопила нежное чадце твое.
Дождь.
Между стеблями кувшинок
синело распухшее тельце.
Синее пламя спиртовки — кофе на нем не сваришь.
Ой, я сварила на донышке,
ой, да и то пролила.
Спи же, чадце мое, баю-бай.
На дне моей маленькой жизни.
Крутцы
Коснись полуразрушенной стены,
Когда войдешь в покинутую залу –
Из влажного хрустального бокала
Ты пригубишь несладкой старины.
Движенья в царстве мертвых стеснены –
Я по молчанию его узнала:
Из вязкой тишины берут начало
Глухие нераскрашенные сны.
Стою как у разбитого корыта:
Пустая рама в летний сад открыта
И вместо пола каменная пыль.
Достойный кисти славного Юбера
Непоправимый многолетний штиль –
В грядущее утраченная вера.