* * *
Осенью мир пустеет, и голоса слышней,
отчетливей вкус и запах, пронзительней каждый скрип,
и объятье значительней, и все меньше и меньше дней,
и любовный шепот переходит в предсмертный хрип.
Ветер, бродяга, уносит из рук мои дни.
Разве настичь мне их острием пера?
Золота шелест шепчет: усни, усни,
и я замираю бессильно в ответ: пора.
Сколько ни пей – не напьешься из новых уст.
Сколько еще свой ловить придорожный рай?
Ах, провалиться с размаху в осенний хруст,
льдинкой застыть к утру под вороний грай.
Нежнейшее ложе – листьев сухих ковер,
из листьев шуршащих полог – желанный предел!
Но спорит, не унимаясь, рябины кровавый костер:
Нет, я еще не допел, не допел.
И я услышал, и обнял замерзший ствол –
как мне хотелось, чтоб этот костер не тух!
Только вот слов я ему не нашел –
ветер рыдавший перехватил мне дух.
Осенью даже ртуть стремится к нулю,
мы остаемся одни в этом мире пустом,
так тихо, что голос, начав говорить "люблю",
дрожит и срывается вслед за упавшим листом.
В тайгу стучится осень
* * *
* * *
Сесть в автобус ночью, запустить вдоль окна
стрелу темных кварталов, подмигивающих огней.
Где-то там не спит одна. Или спит не одна.
А впрочем, не важно – все равно я еду не к ней.
Быть одному и привычней, и проще, и честней. Лишь рублю
в кармане дарить тепло рук, да и то – на короткий срок.
Ах вы мои друзья и приятели, оказалось – я вас люблю.
И еще одну. Но не важно. Какой в том прок!
Слава богу, в эту ты немало поиграл игру – жить,
и знаешь, в ней смешно рассчитывать, что повезет.
Все приходит на круги своя. И автобус кружит
по ночной Москве. И никуда меня не привезет.
И не надо, наверное. Купи себе пива, а хочешь – квас,
трясись на пустом сиденье, ключами в кармане звеня.
Ах вы мои друзья и приятели, как же это я – без вас,
и вы мои милые, как же вы без меня?
Это твоя судьба. И если терпеть невмочь –
тогда за что тебе твое рифмоплетство дано?
Когда хочешь остаться – уходить, уходить в ночь.
Все равно куда. Не туда, куда хочешь. Все одно.
Чем безнадежней – тем как-то проще. Знай тверди наизусть
про себя любимые стихи, что твой Отче наш.
Все равно не поможет. Все равно пропадать. Ну и пусть.
Только вот впились мне в сердце у одной черные очи – нож.
По крайней мере, есть ночь и автобус, и в кармане звенят ключи.
Тоже немало. А то, что ничья щека
не прижимается к твоей… Эй, водила, скорей включи
мотор. Ты теперь заместо ямщика.
Не подведи – подвези незнамо куда,
дай надышаться ночной Москвою. Скорей, скорей.
А что я без билета – так ведь всё, что я мог – отдал
за эту вот ночь. За мельканье в окне фонарей.
Так что ничего не осталось. Ни любви, ни надежд, ни души.
Налегке меня кружит автобус по пустой мостовой.
И раз никто не обнимет – хоть ты, Москва, задуши
в объятьях, чтоб в этом танце мне вечно кружиться с тобой.
И когда я усну, одуревши, пустую постель променяв
на пустое сиденье – меня сохрани ты, Москва.
Не будите меня. Не забудьте, друзья, про меня.
На последнем автобусе я спешу, мои милые, к вам.
Нерасшифрованная надпись
Здесь я покоюсь, величайший из царей, и т.д. Вытертая плита,
покрытая трещинами, мхом, неизвестными буквами, по коим,
впрочем, легко угадать содержание. Что еще могли там
выбить, кроме как: Здесь я покоюсь,
величайший из царей, и т.д. Ничего интересного. И все же постой
над этой плитой. Надо мной. Над всеми, кто здесь были.
Над этой давно покинутой, пустой
степью, в которой кипела жизнь, над этой пылью,
которая была царствами, рынками, домами, плахами,
криками ссоры, звонами мечей, стонами любви. То есть
жизнью. Понимаешь, мы смеялись, любили, умирали, плакали.
И я покоюсь
здесь. Одинокий состарившийся человек, измученный пошлым
простатитом или несварением желудка. Забытый
потомками. Очень боявшийся смерти. В прошлом
жалкий гнусный тиран. Ныне – зарытый
в землю прах – как и ты в будущем. Давно
истлевший со своим языком, народом, веком, сто или
тысячу веков назад – не все ли равно
сегодня? Мы не стоили
долгой памяти. Мы торговали рабами, разрывали на части
врагов на жертвенниках, оскопляли пленных детей – увы.
И все же мы тоже дышали, любили, искали счастья,
не хотели умирать – как вы.
Постой же над нами. Вглядись. Угадай за дурманом
тысячелетий наши смутные очертания, угадай нашу повесть.
И вот, достав огрызок карандаша из кармана,
ты пишешь в блокноте предполагаемый перевод: Здесь я покоюсь…
* * *
* * *
Вот так бывает: осень, тишина,
и ты совсем один, и мир пустынен,
и в эту тишь вся жизнь заточена,
как в ампулу миры, как в бочку порох,
и взрывом раздается каждый шорох,
и в ожиданьи взрыва воздух стынет,
и тишина дрожит, словно струна,
натянутая выше сил и, лопнув,
гудит осенним забубенным ветром.
Все двери настежь. Стекла вон. Захлопнув
дверь за тобою гонит прочь из дома.
Прозрачный лес, не выдержав истомы,
идет в разнос в гулянье беспросветном
и золото швыряет с каждой ветки,
в хмельной тоске осенней раскошелясь,
и мир пустынный наводняет шелест,
и шелест в каждой поре, в каждой клетке,
и весь ты шелестом пронзен, и сам
ты только шелест. Так оно бывает.
Таких мгновений не засечь часам.
Их взгляд и слух бессильно забывает.
О них лишь ветер гулкий завывает.
Они живут в особых измереньях -
в сердечных замираньях, завереньем
о неизвестном смысле, замиреньем
с судьбой, надсадным шепотом, зовущим
неведомо куда, шальным созвучьем
в бегущей вязи монотонных строк.
И в них мне суд и приговор, и срок,
и не найти вовеки оправданья.
Когда смотрю в твои глаза - не те ль
мгновенья в них? В них осени рыданья
и листьев кровоточащих метель,
и слов и вздохов в горле замиранье.
Мгновенья эти - в твоих глаз миганье.
Но тишина за ними по пятам.
Как листья в муке засыпают звуки.
Объятье размыкается, и руки
друг друга ищут в пустоте. И там
встречают всюду только смертный холод.
Так ветки ищут листья, и исколот
культями веток зимний воздух. Там
от плоти плоть оторвана живая,
и на ветру горит, не заживая,
губ разлученных рана ножевая.
Песня о конце лета
Никто не спал в эту ночь; так ревел прибой,
и на ветру, растаяв пурпурным следом,
звёзды бросались в море одна за другой.
В ночь, когда кончилось лето. Кончилось лето.
Но за звездой упавшей - в волну не нырнуть;
чтобы ни загадал ты - всё врут приметы.
Может быть, утром мне волны звезду вернут?
Может быть, жизнь наладится в конце лета?
Верно, для счастья ты выбрал не тот сезон,
верно, зазря удачу морю доверил -
снова звезда упала за горизонт,
только соленой пеной обдало берег.
Всю ночь грохотало море, всю ночь не спалось,
и сыпались звёзды, и все облетели к рассвету.
Может быть, всё пришло бы, всё бы, глядишь, сбылось,
если б не кончилось лето. Кончилось лето.
Лук Одиссея
Возвращаешься с плаванья. С десятилетних поприщ
и стольких же странствий ты снова приходишь сюда,
откуда однажды вышел - за каким, уже сам не вспомнишь -
чтобы скоро вернуться. В дверях встречает, седа,
незнакомая женщина - верно, жена. Но, вернувшись с моря,
чересчур одичал по койкам, чтоб лезть в постель.
Что до той, чей локон, чернее смоли,
ты возил на груди - до неё отсель
больше лет, чем морей. Т. е., выражаясь проще,
кораблю не доплыть. Как, впрочем, и в брод, и в лет
не добраться. Тем паче, что ближе всего та роща,
где и впрямь отдохнёшь от странствий. И чувствуешь кожей лёд,
стоя уже в прибрежных водах по пояс
той полярной страны, что оказалась близка.
Ближе, чем Север и Юг. Ибо теперь этот полюс
с любой стороны. И компас тикает у виска.
То-то и есть, что дорога не делает петель.
Раз покинув порог, туда не придёшь во второй.
Где бы ты не прошёл - за спиной только пепел
остывших стоянок, забытых свиданий, сожженных трой.
Знать, долго ты плавал. Знать, много сирена напела.
Знать, на берег вернётся тем же только седой прибой.
Не чета человек. На висках - не морская пена.
Хоть и сделаешь круг, а не свернешь с прямой,
ведущей, сам знаешь, куда. Так в пути открывают принцип
колеса. Он же часов, ибо, что, в самом деле, есть
этот диск, как не обод, где стрелки - спицы,
несущие время. И слезть
с этой повозки - разве вперед ногами.
(Что не далече.) Но лучше поднять паруса
и нестись, нанося веслом на сырой пергамент
океана пунктиром пути к земным полюсам.
Потому что, вставши на две ноги, не двинешься раком,
то, покуда ты сам не станешь белой золой,
дорога идет вперед. Что и назвали Роком.
Рок моряка - уходить за новой зарёй.
Это вещи способны терпеть, прощая отлучки.
Лук по-прежнему туг. Но не сустав локтевой.
Лук может ждать на стене. Но стареет лучник.
Через двадцать лет уж не справишься с тетивой.
Не узнаешь и милки, чей профиль в пол-оборота,
было время, колол на грудь, раскалив иглу.
В футболе с судьбой время лупит в одни ворота.
Плюс, мяч при этом ты сам. И в эту игру
Мы проиграли оба, милая Пенни.
Только время снимает пенки, давая пинки;
на короткую жизнь собирает большие пени,
от шумевших садов на сдачу сдавая пеньки.
Так прости ж беглеца. Уже ветер стучится в мачты -
верно, снова изменит тот, кто раз слышал этот трезвон.
И, не спуская флаг в проигранном матче,
Одиссей забивает гол за горизонт.
Стрекоза и муравей
Роберт Бернс. Through the rye
Ах, во ржи, во ржи, голубка,
ах, как в спелой ржи,
Дженни вымочила юбку
ночью в спелой ржи.
Ах как холодно голубке,
Дженни вся дрожит,
снова в вымоченной юбке,
снова в этой ржи.
Если голубь звал голубку
ночью в спелой ржи,
если милый обнял любку -
что реветь, скажи?
Если голубь звал голубку -
мало ль что потом?
Если милый обнял любку -
что вам знать о том!
Шекспир. Sonnet 73
Во мне видна печальная пора,
когда один лишь поздний ломкий лист
дрожит на голой ветке, где вчера
гремел веселой песней птичий свист.
Во мне ты видишь догоревший день,
что тает вдалеке в закатный час,
покуда землю накрывает тень,
как смерти тень, что накрывает нас.
Во мне чуть дышат отблески огней
в углях последних юности живой,
и жар и сила тех далеких дней
становятся бесплодною золой.
Вот, почему твоя любовь сильна –
нам суждено расстаться дотемна.