Опасная дверь
Павильон, напоминавший огромную церковь, будто кончался тут, завершались торговые ряды, и человек стоял под куполом, словно оказавшись в алтарной части. Советская империя – образ религиозного государства без Бога, но без Бога…как же? И вот, кривые и извращённые, возникали и множились культы по-советски, и человек, бывавший в этом космическом павильоне много раз, впервые заметил, что структурно он смоделирован с церкви.
Двери – массивные, тяжёлые – вели в разнообразные внутренние помещения, но человек не знал, куда ему, он стоял, и набирал sms, ожидая…Одна из дверей отъехала и приятель, выскочивший из неё, замахал рукой – мол, сюда, сюда.
Поздоровались.
Лестница, пыльная и полутёмная, шла между обломков декораций – так казалось, по-крайней мере; старые, фанерные макеты распадались от одного прикосновенья, огнетушители выглядывали из красных гнёзд, и пахло неприятно – мёртвым столярным клеем, застоявшимся сном вещества. Несколько людей – иные в милицейских формах – на небольшой площадке за пластиковыми столиками пили кофе и курили.
-Кофе хочешь?
-Да нет.
Новая дверь – и новые люди, ходившие взад-вперёд, переговаривавшиеся, нырявшие ещё куда-то, тащившие сумки, поднимавшиеся по лестницам…
-Суета, в общем.
-А как ты хотел? Это киносъёмки.
Всё съезжало куда-то вбок, устремлялось вверх, и казалось, избыточное движение противоречит всякому смыслу бытия, сути человеческой отъединённости и глубины; щёлкало специальное устройство, вспыхивали лампы, камера работала, и актрисы ругались, изображая нечто, и вновь люди в милицейских формах, с автоматами, входили, выходили, садились за столы, пили кофе…Разносчик пиццы в пёстрой куртке тыкался бестолково, не зная, куда пристроить свой товар…
По крутой лестнице поднялись в квадратную комнату, где диван туго поблескивал кожей, а аппаратура – компьютеры и проч. – не была включена.
Потолок был затянут чем-то блестящим, похожим на зыбкое серебро фольги.
Ещё одна дверь – и за нею долгий-долгий коридор, коленчато загибавшийся вправо.
-Ну? Пойдёшь?
-Не знаю.
-Учти – опасно.
-Ты так и не решился?
-Да нет.
Он пошёл. Нечто мягко пружинило под ногами, и тихие звуки плавали вокруг, будто нежные солнечные зайчики.
Свернув, почти сразу он нащупал дверь и отворил её, и солнце было таким же, и майская зелень вполне уже походила на зрелую, летнюю – в общем та же жизнь, но тридцать лет назад.
Мне десять вот тут, подумал он, огибая массивный, без признаков обветшанья павильон, зная, как и куда идти – чтобы увидеть живого отца, молодую маму, чтобы увидеть себя: ребёнком – которому так хотелось рассказать, как правильно, разумно, целесообразно построить свою, столь неудавшуюся жизнь…
Булочка с маком
…что же – булочка с маком тебе дороже царствия небесного? Думал он, по исшарканному снегу возвращаясь домой – из булочной. Уходя куда бы то ни было, он читал молитву – сухие слова гулко звучали в пустотах мозга. Он думал – может, внутренняя энергия, заставляющая произносить вечные слова стоит хоть чего-то? Не то, чтобы так боялся ужасов патентованного ада, но уж больно едко выедал мозги неизвестно откуда взявшийся вопрос – что же, булочка с маком тебе дороже царствия небесного?
Он намеревался выпить кофе и съесть эту булочку. Белое, заснеженное поле двора блестело красивой пеной, и рыжая такса Лапка весело носилась между тополиных стволов. Когда спилили верхушки тополей, стволы их снизу казались шеями доисторических ящеров. Обидно – на всё значительное приходится смотреть снизу.
Он обогнул коробку хоккейной площадки, и прошёл мимо жёстких кустов – каждый из них напоминал ему модель кровеносной системы.
Можно ли из желания съесть булочку с маком вывести то, что она дороже – данному человеку – царствия небесного? Сумеречный свет способствует мистическому настрою сознания. Скоро опаловые фонари дадут земные, зыбкие весьма портреты звёзд.
Синевато-серый лёд возле ступенек дома не вызывает настороженности – ступеньки преодолеваются в два шага.
-Привет, - сосед, выходя, протягивает руку. Сосед высок, лохматая шапка мнится гнездом – сосед спит целыми днями, сдавая вторую квартиру – ничего делать не надо.
-ЗдорОво.
Рукопожатие крепко.
Чистый подъезд. Красный истоптанный коврик. Острый глазок лифта – и гулкий шум далёкого шахтного движения.
Знакомый янтарь лакированного паркета в прихожей; и собственное отражение в высоком зеркале, чья рама украшена деревянными, вызолочёнными колосьями. Лицо не взять напрокат – терпи своё.
Бра можно использовать, как вешалку для шапки; холодильник в коридоре ворчит, ворчит – что не отменяет пути на кухню…
Развести хризантемы огня просто – это же не сад: поворот ручки и нажатие кнопки – и вот хризантема живёт, переливаясь, синея, и белый чайник круглобокой горою уселся на неё, не угрожая жизни нежного цветка. Булочка извлечена из целлофана, немножко мака просыпалось на столешницу, чьи цветовые разводы в детстве представлялись нутром Троянского коня. Крошки мыслей. Маковое зерно твоего существования в мире. Зерно бессмыслицы.
Растворимый кофе залил молоком из пакета; ел и пил не спеша – не насыщаясь, а смакуя.
В окне – розоватый соседний дом – высок, девятиэтажный. Кирпич его меняет цвет в зависимости от небесного колора, но сумерки уже сыплют свой пепел, не то золу, и окна-соты скоро прольют мёд, а синий свет лестничных пролётов напомнит аквариумы.
Кажется – жизнь ни о чём.
И день ни о чём.
Это грустное ощущение – заживо погребён, и никогда не будет по-другому – поведай об этом снегу, расскажи быстро темнеющему небу…
Медленно распускающийся в сознании цветок – когда настанет осень, а тут вопрос мгновений, прикидывающихся часами – лепестки его опадут, превращаясь в строчки стихов. Фонари за окном освещают белый снег бумаги…Читай стихи чужих следов. Но их не видно. Лай снизу – из бездны двора – кажется радостным, и живое чудо капелек звёзд чуть вздрагивает, отвечая ему.
Лоджия застеклена, на ней привычно курить; дым сереет, ускользая – есть ли у него сообщение для пространства? А у тебя?
Если зазвонит телефон, разговор с приятелем будет ни о чём – всё равно чем занимать время, пока для цветка, живущего в сознании, не настала осень…
Но телефон не звонит.
Сколько можно – то пристрастно, то равнодушно, – рассматривать узоры собственной жизни? – куда интереснее узоры души: её складки, морщинки, а то вдруг представится пейзажи – пейзажи, из которых и растёт твоя жизнь…О, эти пейзажи не позволят утверждать, что булочка с маком, забытая уже, тебе дороже царствия небесного – не представимого, увы.
Показалось, один лепесток цветка упал, тонко звякнула строчка – записывать или подождать? Позвякиванье венков на старом сельском кладбище, когда налетает ветер. Свалка тел – свалка штампов: все там будем. Но в этой свалке не мы, ибо тело не есть я, хотя зеркало утверждает обратное. Опыт жизни лепится из кусочков, как в детстве из разноцветных брусков пластилина получались целостные фигурки.
Второй лепесток мистического цветка никак не падает.
Как в старинных музыкальных пьесах бывал – приёмом – ложный финал, так и записки эскаписта могут оборваться в любой момент. Вслушиваясь в вечернюю зимнюю тьму, можно услышать виолончельные взмывы звёзд и органные темы звёздных архипелагов. Слышат ли их деревья? Страдают ли они зимой?
Бечева жизни крутится и крутится, донимая порой, порой обещая радость.
Но как надо прожить, чтобы отворились врата в царствие небесное?
Осеннее кино
Умное, интеллигентное лицо трамвая – будто в квадратных стёклах очков; звякнув, остановился он, и среди прочих сошёл некто в клетчатых брюках и полосатой рубашке; сошёл и глянул на бульвар, чьи слоистые кроны праздновали византийское золото осени. Некто миновал переулок с баптистской молельней, несколько разноплановых, одинаково интересных домов, и вышел на площадь – обширную весьма, в перепуте трамвайных путей, осенённую церковью, отменно представлявшей русское, 18 века барокко. Москва-река – невидимая отсюда, - но очевидно сумеречно-лиловатая – жила протяжно под огромным мостом, и высоченная многоэтажка поднималась старинной крепостью. К ней, миновав стекляшку кафе, где некогда торговали вкусными шашлыками и направился некто. Широкошумные потоки машин слоились, и вскоре, миновав два-три перехода парень оказался у старенького кинотеатра, где когда-то смотрел фильмы, которые нельзя было посмотреть в иных местах. Возле кинотеатра был милый скверик – со скамейками, крытый бронзовой охрой палых листьев; листьев переливавших кадмием, вызывавшем воспоминанья о детском гербарии. Тут, на скамейке, парень выкурил сигарету, после чего нырнул в кинотеатр. Он бродил по фойе, рассматривал фотографии актёров, и вспоминал, вспоминал; потом, спустившись в яму зала, занял своё место и дождался темноты.
Засверкало, пестро вспыхнуло – и понеслось. Фильм – точно оштукатуренный чёткостью стилистики,- плавно изгибался тонким сюжетом – чья психологическая нюансировка расцветала причудливыми узорами. Люди на пристани, люди, окутанные туманом, гудок парохода…Мужчина, теряющий любовь и маскирующий пустоту сгустками вежливости; вино в стакане; и тома одиночества, прочитанные каждым из персонажей. Тонкие линии жизни соплетались в общий рисунок, и некоммуникабельность, неспособность объясниться с другим выдувала грустные, радужные пузыри. Потом свет включили, и люди потянулись к выходу.
-Ну и чушь! – услышал парень, обогнал молодую пару, и, выйдя в осеннюю темноту, закурил. Дракон дыма улетел быстро-быстро; пёстрые огни города плыли синим, золотым, белым. Карты неведомых стран – такими казались окошки домов; карты, за разными реками которых не проследишь, хотя более-менее известно их движение.
А движенье машин было не менее насыщенно, чем в светлое время суток…Мост изгибался, вверх шёл огромным подъёмом и чёрная чернильная тень ловко превратилась в человека, склонившегося над водой. Парень дёрнулся, и схватил его за рукав. – Что вы! Зачем! Не надо! – зыбко-золотые корни фонарей уходили в воду – или небесные, незримые корабли бросили свои якоря. – Кто вы? – спросил парень. – Никто. Игрок. – Глухо ответил человек. Шли они рука об руку, шли, молчали, поднимались вверх, ныряли в очередной переулок, делавший сложную петлю, но когда парень захотел обратиться к своему молчаливому, внезапному попутчику, выяснил, что тот пропал. Самообман? Мечта?
На трамвае не хотелось подъезжать; лёгкие звоны впечатлений слоились в голове, картины фильма калейдоскопом наплывали на реальность; войдя домой, парень включил свет и прошёл на кухню, сел к столу, стал есть мясистые, толстобокие сливы из массивной, расписной тарелки; и думать об образах фильма, о несостоявшемся самоубийце, которого скорее всего не было; думать и смотреть вниз – в узкий колодец двора, где пространство, ограниченное домами, казалось маленьким, детским – и такой же маленькой, детской, игрушечной казалась собственная, нерасшифрованная жизнь…
Озеро-память
Золотой песок вокруг озера мягким теплом обтекал ноги, цветом ответствуя июльскому солнцу. Синяя-синяя вода смеялась, впитывая роскошь лучей.
Вошли в воду.
Глубина чувствовалась сразу – провал её был таинственным, и чем-то манил неуловимо.
Плыли мерным брассом, наслаждаясь всем, что дано.
-Помнишь, ты в детстве боялся глубины, - спросил старший.
Младший нырнул, и тотчас вынырнул, отфыркиваясь.
-Ага. Это после «Легенды о динозавре» - киношки японской, всё мерещилось – выскочит чудище…Жуть…
Доплыли до середины. Купающихся было много, но немногие из них заплывали далеко.
Возле берега шла весёлая, брызжущая пеной света и смеха игра.
-Лягушатник, - незлобиво заметил младший, когда выходили.
Рухнули на песок, тотчас облепивший тела. Вещи лежали рядом на пёстрой подстилке. Закурили, подытоживая, – Хорошо.
-А как ящерок ловили в кустах – вёрткие такие!
-Ну…
Воспоминанья роились, давая новые и новые картинки – клочки картинок, не сливающихся в единую плавную ленту…
-Как у тебя с Натальей-то, - спросил старший, пуская колечки сивого дыма…
-Так, - младший пожал плечами, хороня затушенный окурок в песке. – Разойдёмся, наверно.
-Ну-ну…Говорил я тебе…
-Да, ладно…Порция счастья искупает последующий скандал.
Старший улыбнулся, сел, отряхивая песок с тела.
-Редко бываешь, жаль…
-Так дела, сам знаешь…
-Дела, у всех дела…
Мимо пробежали пацаны, разбрызгивая песок, как воду…
-У всех дела – будто жизнь из них состоит…
-Может и состоит…не знаю…
-Ладно – ещё искупнёмся, и двинули – да?
-Давай.
Они поднялись.
Синяя Хонда старшего поблескивала лаком.
-Ну, вперёд.
И братья побежали вниз, к сияющей глади – глади, хранившей в себе их детские силуэты, как память хранила картинки – цветные, радостные, которые не стереть, не избыть – и то, что три дня назад братья похоронили отца, казалось ирреальным ныне, и как будто это он вновь привёз их сюда – на роскошное, ласковое, равнодушное, какое угодно озеро…
Смерть отца
Ехал в тамбуре, ехал из Калуги, после скучной дачи у родственников – для девятнадцатилетнего патриархальность томительна; электричку шатало, и тамбур казался кубриком судна, попавшего в лёгкий шторм. Напротив двое – один рыжий мужик, засученные рукава обнажают узлы предплечий, второй дед с носом, расписанным суммой склеротических сосудиков и орденом, вкрученным в лацкан пиджака: распивают сухое из горла, перебирая словами нечто бытовое, скучное…
За окнами поля и небо, а в небе идёт борение: сине-свинцово, землю накрывая тенью, ползут тучи; и вот ливень - пал деловито, темно, но электричка убежала от него, вырвалась из мрачной полосы, быстро-быстро, и, через какое-то время– втянулась в уют Киевского вокзала…
А дома отец – отец, изводимый сердечной болью, растирает грудь, спрашивает, как я съездил; отец тих, смирен, но боль, боль…
Никакого предчувствия.
Неотложка ехала долго-долго, и папу увезли в ночь, и квартира напоминала берлогу развороченную, а утром, не спав, наспех выпив кофе, я отправился искать больницу, но в реанимацию не пускают – нет, нет…
Скверик, тронутый осенью: август в конце, жёсткая ржавчина листвы, раннее золото, и тут, под чёрный грай ворон накатило – слёзы потекли, вспоминалось, вспоминалось…вот идём с папою московскими переулками и говорим, говорим…вот учит меня читать, и рука его жжёт маленькое плечо…вот, склоняясь надо мною, открывает записную книжку, показывая только что купленные пёстрые марки…вот…
Вспоминалось не напрасно: последний раз видел отца, когда уводили его, увозили в ночь…Мама отдыхала в Литве, вызванивал её долго, сложно; со знакомой шли в морг, стали у двери: Мне страшно, - сказал я; и тут выпорхнула весёлая стайка молодых медиков и медичек, будто смерти нет, а внутри белый кафель, коридоры, коридоры…
Стоит ли описывать первые в жизни похороны?
Мы ТАК не договорили с тобою, отец, и теперь уж никогда, никогда…
…и густое гуденье твоей крови во мне, и код бытия, вложенный в мою сущность тобою…
Заблудившийся алхимик
Тинктура, гладко и лаково бликовавшая синим, в сочетании с корнем оникса дала неожиданный желтоватый отлив. Отмерив на тонких и изящных весах необходимую порцию белого порошка, алхимик взял серебряную лопаточку и всыпал рассчитанную дозу в толстопузую колбу, куда добавил раствор купороса, блеснувшего малахитовой зеленью, после чего долил изначальный раствор. Смесь тотчас заиграла золотисто, будто любуясь собой; а тонкие языки пламени ожидали уже, танцуя, сладкой и славной работы. Белый дым окутал слоисто лабораторию. Алхимик чихнул, сняв очки, протёр глаза, и, уверенный в очередной неудаче, стал прибираться неспешно.
С толстым томом подмышкой, посверкивая безоправными очёчками, спускался он по лестнице – знакомой донельзя, шершавой лестнице из грубого камня – когда вдруг стал, оглушённый тарахтеньем неведомого агрегата – тот, рыча, фырча, посверкивая круглым циклопьим глазом пронёсся мимо, и седок на нём обернулся на миг удивлённо. Железный дракон? – подумал алхимик, - Верно, переборщил с альфа-бетой кранавиуса…Он шёл по улице, погружённый в расчёты, и цифры, мелькавшие в мозгу, не давали увидеть изменившиеся городские пейзажи.
-Ну и пугало! – вдруг услышал он; тиски формул в сознанье его разжались, и, будто выныривая из водоёма мысленных трудов, он увидел стайку молодых людей, один из которых тыкал пальцем в него – придворного алхимика князя Рудольфа…но во что одеты они – эти молодые люди! – что за узкие штаны из грубой, синеватой ткани, к тому же разрезанные на коленях? Что за дикие балахоны? И…они - эти парни – испускают дым, вынимая изо рта тонкие, белые палочки…
Ужас винтом вворачивали в точный и тонкий мозг алхимика; властная, косматая рука глубже и глубже вкручивала его в серо-янтарную плоть мозга, – когда учёный увидал дома: гладкие, высоченные дома, играющие и бликующие сплошным стеклом, уходящие в небо, стакнутые с облаками – а мимо него, познавшего бездны, летели, грохоча, железные телеги: телеги крытые, быстрые, без запряжённых в них лошадей. И вместо привычной брусчатки под ногами была серая гладь улицы – улицы, покрытой неизвестным, твёрдым, плоским составом…
Корень оникса в этот момент распускался причудливой химерой, превращаясь в князя мира веществ, наливаясь новыми свойствами, брызжа золотистыми звёздами смеха…