Октябрята - дружные ребята. Пионер - всем ребятам пример
Начало 50-х годов. Ученицы второго или третьего класса женской школы выступают на школьном сборе, со сцены звучит литмонтаж. Для непосвященных поясняю, что литмонтаж это стихи, произносимые с выражением по очереди всеми, кого выстроили на сцене, и кому дали заранее выучить своё четверостишье. Девочки в коричневых формах с белыми воротничками, в белых фартуках. С торжественными лицами, соответствующими значимости момента, они громко (это и есть - «с выражением») читают заученные четверостишья, сделав шаг вперед из общей шеренги. Но вдруг (о, ужас!), девочка Валя, выйдя из шеренги вперед, не произнесла своих заученных стихов, она их забыла. Пауза только казалась вечной: в то же мгновенье, как она поняла, что забыла стихи, она громко (а значит - «с выражением») произнесла то, что никогда не забывала: «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!». Взрыв аплодисментов, дети и учителя в восторге!
Вспоминаю еще один случай из своего пионерского детства. Было это уже после смерти Сталина, в году, наверно, 1954-ом или 5-ом. Заболела учительница, заменить, видимо, было некем, поэтому завуч строго приказала сидеть тихо и читать учебник. Мы, конечно, шепотом начали говорить о всякой всячине. Кто-то заговорил о, яко бы, грядущем конце Света. Рассказчица излагала «страшилку», услышанную от бабушки, достаточно убедительно. Мы, неискушенные слушатели (напоминаю, что школа была женская), впали в такой неслыханный ужас, что впору было звать кого-то на помощь. Вдруг встала наша председатель отряда, Галя и мгновенно расставила все на свои места: «Как вам не стыдно! Какой конец Света! Вы что, с ума сошли? Советская власть никакого конца Света не допустит!!!» А мы, посрамленные, думали примерно так: «Ну, как мы могли испугаться! Конечно, не допустит… Ну, Советская же власть…». Страха, как не было! Ведь Советская власть не допустит…
Счастливое детство
Все своё детство я простояла в очереди. Каждое утро я бежала занимать очередь за хлебом. Хлеб, мука, сахар – продукты, за которыми нужно было стоять. А если кто-то из соседей сообщал, что в магазине «дают», то за этим следовало: бери сумку, деньги и беги. Очереди были лютые, не раз кто-нибудь кричал: «Тише, вы, девчонку задавите».
Всеобщую зависть вызывали те, кто на улицу выходил «с куском». Так говорили, если кто-то выходил с чем-то съедобным и ел, давая откусить особо приближённым. Мне родители не разрешали выходить «с куском» и брать у других тоже не разрешали. Под особым запретом был курт. Это казахское блюдо, делается из соленого творога, кусочки творога отжимаются в руке так, что на каждом кусочке остаются следы от пальцев, затем они сушатся на солнце. От пальцев, пыли и содержимого карманов, из которых они вынимались, они становились тёмно-серыми, но это не снижало их привлекательность для нас. Два брата с нашей улицы выходили с кусками бараньего курдючного сала. Сало было специфического вкуса и запаха, куски были твёрдыми, как воск, и их нужно было отгрызать. Оно застывало на губах, но никто не мог отказаться от этого сомнительного удовольствия. Особую зависть вызывали те, кто выходил с куском черного хлеба, посыпанного сахаром. До сих пор для меня это любимое лакомство. Помню, один мальчик, отец у которого был каким-то торговым начальником, выходил с большим куском сахара, голубоватого цвета, мочил его в луже и смачно сосал, издавая сладострастные звуки. Ни «откусить» ни «лизнуть» никому не давал. Его, конечно, били. Помнится, даже я пару раз приложилась, хотя ни зависть, ни голод меня не тревожили.
- Ты что - голодная?- спрашивала меня мама, когда я рассказывала о своём возмущении поведением этого мальчика, и о своём посильном вкладе в его воспитание. Мама мне рассказала о случае, произошедшем, когда мне было года два с половиной, услышав о котором, я перестала реагировать на выходки «сахарного» мальчика, как на мелочь, не заслуживающей внимания. Шла война, люди голодали. Мама с соседкой раздобыли как-то кусочек сала и соседка, украинка, собралась сварить настоящий борщ, используя вожделенный кусочек сала для зажарки. Но сала в укромном месте не оказалось. Дознанием было установлено, что сало съела я, малолетний ребёнок двух с половиной лет. Мама была растеряна, а соседка заплакала:
- Хиба ж сытая дытына зъист сало? Голодная дытына! Биз хлиба зъила!- причитала она, обливая слезами мою покаянную голову.
Туфли
Моя сестра в 48-ом году окончила школу с золотой медалью и уехала учиться в Ленинград. Больше всех на свете я любила свою сестру, поэтому, когда она должна была приехать на свои первые летние каникулы, я слёзно просила маму взять меня с собой на вокзал. Поезд должен был прийти вечером. Папа предполагал, что ему разрешат взять в техникуме, где он работал, лошадь для встречи дочери, но мама решила подстраховаться и поехать своим ходом. Я, конечно, просила её взять меня с собой.
- Песок горячий, пятки сожжёшь, - глядя на мои босые ноги, предупреждала меня мама, - в автобусе ноги оттопчут.
- Не оттопчут, я буду терпеть, - умоляла я маму, и она сдалась.
В городе был один автобусный маршрут «Облисполком – Вокзал» и по нему ходил один маленький носатый автобус. Никакого расписания, конечно, не было. Чтобы попасть в автобус, нужно было дойти до конечной остановки, а это было далеко, и шли мы с мамой долго, потом долго ждали автобуса, и я стояла, как цапля, на одной ноге, подбирая другую с раскалённого песка. До вокзала мы добрались и ещё долго ждали поезда, но это было уже легко: можно было постоять в зале ожидания. Наконец прибыл поезд, и моя сестра выпала из вагона в наши объятья. Когда она обратила внимание на мои босые ноги, она открыла чемодан и достала оттуда туфли. Это были замечательные туфли из коричневой кожи с рантиком и перепонкой, застёгивающейся на пуговку. Сестра уговорила маму надеть туфли прямо на вокзале. Мне помыли ноги под краном, и я надела обновку. Тут и папа подъехал на лошади, и мы дружно водрузились на телегу: папа – с вожжами, а мы, свесив ноги, по сторонам.
Когда заехали на свою улицу, все мои друзья и подружки заметили мою обновку:
- Смотрите, какие у неё чувяки (так в тех краях называли любую обувь, кроме валенок)! Дома с меня сняли мои новые «чувяки», спрятав до лучших времён: через два месяца мне предстояло идти в первый класс, а по улице бегать можно и босиком.
День Победы
Сегодня 62–ая годовщина Победы в Великой Отечественной войне. Все воспоминания связаны с войной. Уже нет ни моих родителей, ни сестры, поэтому вспоминаю я в одиночестве. О дне начала войны я знаю из рассказов папы. Он окончил институт до войны и был направлен на работу в Томск. Мои родители – выходцы с Украины, и им очень хотелось туда вернуться. Чтобы получить направление в родные края, отец поехал в своё министерство, в Москву. Выйдя ранним утром из поезда в Москве, он услышал по радио о нападении Германии на Советский Союз. Каким-то непостижимым образом ему удалось вскочить в поезд, который шёл в обратном направлении, и через две недели он сумел добраться до Томска. Вскоре после этого он добровольцем ушёл на фронт.
Мама мне никогда не говорила о своих переживаниях, но я, родившаяся 11 марта 1942 года, после нехитрых подсчетов поняла, что именно в первые дни войны она обнаружила свою беременность. Думаю, если бы не известный Указ, моя судьба была бы предрешена. Поэтому в каждый свой день рождения я вспоминаю и сам Указ и его создателя.
Родилась я, когда отец мой был уже на фронте. По рассказам мамы и сестры, мне не было ещё и года, когда мама, собрав нехитрый скарб, уехала из Томска в Алтайский край, обменяла там свои пожитки с единственной ценной вещью – швейной машинкой на корову и ведро картошки. Корова Манька и огород спасли нашу семью от голода. Мама стала работать учительницей, она преподавала русский язык и литературу, а меня оставляла с сестрой. Из-за меня, а скорее из-за того, что ей было не в чем ходить в школу, сестра не училась один год. Потом один бывший мамин ученик, вернувшись с фронта по ранению, подарил маме обмотки, из которых моей сестре сшили пальто, и она смогла вернуться в школу. Это пальто из солдатских обмоток потом донашивала я.
Когда мне было года два, я очень тяжело заболела. В селе, где мы жили, стоял военный госпиталь, и меня лечила фельдшер из этого госпиталя. Она приносила оттуда сульфидин и им спасла меня от смерти. Вот так добро и зло ходят рядом: ведь лекарство было, мягко говоря, ворованное. При этом никакой корысти у неё не было, с нас взять-то было нечего. В своей памяти я воздаю долг этой безымянной женщине, которая спасла мне жизнь. А сульфидин давно снят с производства из-за своей токсичности. Ну, кто поймёт, как устроена эта жизнь?!
Мои воспоминания о войне очень скудны: была ещё слишком мала. В память врезалась известная песня, где были слова: «Одержим победу, к тебе я приеду, я вернусь, когда растает снег». Я думала тогда, что это поёт мой папа. Помню, я каждое утро бежала к окну, посмотреть, не растаял ли снег: я ждала папу, которого знала только по рассказам мамы и сестры. Вот уже и снег растаял, а он всё не возвращался.
Тот день я помню до мельчайших подробностей. В дом, где мы жили, зашёл высокий, в длинной шинели со щетиной на лице человек, мама и сестра бросились ему на шею, а я, испугавшись, залезла под кровать, забилась в дальний угол. Помню, как папа меня звал: «Доченька, маленькая, ну иди ко мне», - протягивая в моё «убежище» руку с желтыми (как потом выяснилось, от махорки) ногтями. Когда меня изъяли из-под кровати, я увидела в дверях соседскую девочку, которая стояла, прислонившись спиной к косяку:
- Пришла посмотреть, какие бывают папы, – сказала она.
- Они совсем недавно получили похоронку – шепотом пояснила мама папе.
Владимир Владимирович Маяковский
После войны переезд на Украину отпал сам собой. В 46-ом мы обосновались в Казахстанском городе, центре области, граничащей с Алтайским краем. Отец стал работать преподавателем финансового техникума, а мама – учительствовала в школе. Жили мы при техникуме, топили печку, носили воду из колонки, и все удобства были во дворе. Когда мне не было и пяти лет, сестра училась в десятом или девятом классе и учила Маяковского. Я не могу объяснить, но его стихи на меня действовали завораживающе, всё, что учила моя сестра, я знала наизусть, но в глубине души, видимо, понимала, что он ещё что-то написал и мне во что бы то ни стало нужно всё это прочесть. Это был мощный стимул, ради которого я в пять лет научилась читать.
В техникуме была замечательная библиотека, куда меня беспрепятственно пропускали. По стремянке я забиралась к заветной полке и при свете лампочки под потолком читала Маяковского. Здание техникума было бывшим казначейством, а книги хранились в бывшем хранилище денег. Стены помещения были двухметровой толщины, дверь - из мощного металла, передвигалась на колёсах, превращая книгохранилище в огромный сейф. Однажды, библиотекарь, забыв про меня, сидевшую на верхней полке и с упоением читавшую любимого поэта, закрыла тяжёлую дверь, и, когда в хранилище погас свет, я поняла, что меня закрыли. Мой истошный крик, конечно, никто не услышал. Не знаю, сколько часов я кричала, а в это время мои родители, обнаружив пропажу ребёнка, подняли на ноги пол города. Всю ночь в учительскую, как в штаб, сменяя друг друга, приходили участники поиска. Только к утру кто-то вспомнил, что видел меня накануне в библиотеке. Нашли меня спящей на каменном полу. Хорошо, что я тогда не знала, что там были мыши.
Ещё одно воспоминание возвращает меня к некогда любимому поэту. В техникуме даже в те тяжёлые послевоенные годы на зимних каникулах устраивали ёлку для детей сотрудников. Все дети, как дети, под ёлкой читали стишки про Снегурочку, про Деда Мороза, а я – «Стихи о Советском паспорте». Видимо, это было особое зрелище, потому что на него собирались не только дети, но и взрослые. Могу себе представить, какие усилия требовались от взрослых, чтобы не засмеяться, когда маленькая девочка громко заявляла: «К любым чертям с матерями катись любая бумажка, но эту…». «Я достаю из широких штанин дубликатом бесценного груза…», поднимала подол своего серого фланелевого платья, и якобы что-то важное доставала из своих жутких шаровар, в которые было одето всё наше детство.
Дети стояли перепуганные насмерть, а взрослые давились смехом. Но смеяться было нельзя, ведь речь шла о «серпастом, молоткастом советском паспорте», а с этим шутки плохи. Потом, на бис, шли поэмы «Хорошо» и «Во весь голос». И так продолжалось несколько лет, пока я не повзрослела.
Тогда на ёлках я стала читать детские стихи.
Профессор Николаев
Моя мама в конце 40-х годов страдала болезнью щитовидной железы. Болезнь превратила её в истощённую, издёрганную, с огромными блестящими глазами женщину с дрожащими руками и слезами по всякому поводу. Встал вопрос об операции. На операцию надо ехать в Москву. В местной больнице ей дали направление к профессору Николаеву. Через 15 лет я учила эндокринологию в институте по его учебнику, но ни я, ни мои родители не могли это предвидеть, а просто знали, что он оперирует на щитовидной железе, и у мамы есть к нему направление.
Я не представляю, как мои родители набрали денег на дорогу. Я хорошо помню маму, одетую в телогрейку. Ехала она одна. Денег, чтобы папе поехать с ней, не было. По рассказам мамы, она приехала в клинику и обратилась с направлением в регистратуру. Регистратор, прочитав направление, сказала:
- Профессор собирается куда-то уезжать – показала она на человека, надевающего пальто в раздевалке, - подойдите к нему с вашим направлением. Профессор прочитал направление:
- Учительница? Комок нервов? Я сейчас еду на срочную консультацию, но, чтобы не терять время, едемте со мной, я вас в машине осмотрю. В машине он тщательно прощупал щитовидную железу, посчитал пульс, написал что-то на её направлении и сказал:
- На обратном пути вас завезут в клинику, положат, а завтра мы вас прооперируем.
- Как, а разве меня не будут готовить к операции?
- Как же «не будут», обязательно будут, клизму сделают.
На следующий день её прооперировали. Через две недели мама приехала из Москвы другим человеком, спокойной, улыбающейся. Вскоре прибавила в весе и стала «вальяжной дамой». А имя профессора Николаева в нашей семье было причислено к Лику Святых.
Побег
Шпиономания
Революция
Незабываемая встреча
Было это в начале 60-х годов. Я, студентка Горьковского медицинского института, ехала в ночном поезде в Москву. Вагон был общий, спали только те, кто успел оккупировать верхние полки, а на нижних полках плотно сидели и полулежали менее расторопные. Мне повезло, я оказалась на боковом месте, и с соседом нас разделял столик. Это давало преимущество выбора: можно было спать, облокотившись на стол, или вести беседу, сохраняя положенную для случайной встречи дистанцию. Я выбрала второе, тем более что случайным попутчиком оказался мой сверстник, студент Воронежского университета.
Если бы тогда я поняла, сколь значима для меня будет эта встреча, я бы запомнила его имя и лицо, но ничего этого я не запомнила, но зато всю жизнь помню, о чем мы говорили. Вернее, говорил в основном он. Я лишь пыталась возражать, но мои позиции в споре были слабее, видимо, потому, что они содержали вещи очевидные, его же – невероятные, а потому - загадочные и манящие. Он был держателем знаний, доступных людям избранным, а я, представитель массовой профессии, должна была внимать.
Мы всю ночь говорили о своих будущих профессиях. Монолог моего оппонента сводился к тому, что созданы и продолжают совершенствоваться такие электронные машины, которые в будущем заменят все. Моя профессия врача абсолютно бесперспективна, так как машины (он употреблял именно это слово) будут ставить диагнозы и назначать лечение. Не будет поэтов, так как машины прекрасно сочиняют стихи. Не будет шахматистов, так как машины играют в шахматы. Не будет театров, их заменят машины (через несколько лет подобная фраза прозвучала в одном известном фильме). Не будет книг, их заменят маленькие пластиночки, на которых будет записана вся книга, а библиотека будет умещаться в маленьком ящике, где будут храниться эти пластиночки. Вставив в машину пластинку, можно будет читать книгу. О многих еще возможностях машины говорил мой попутчик в ту ночь, но в душу запали именно эти.
В отношении своей будущей профессии мои позиции были наиболее сильны: я говорила собеседнику о клиническом мышлении, которому нас учили наши учителя, о том, что медицина - это не только наука, но и искусство, и в сочетании этих двух начал в одном человеке и есть талант врача. Машине это не дано.
Он возражал, но я стояла на своём. По другим позициям у меня не было столь весомых аргументов, да и перспективы не были пугающими. Что не будет поэтов, меня не тревожило: А.С.Пушкина у нас уже не отнять, Евгения Евтушенко и Беллу Ахмадулину – не отменить, ну а машинные стихи можно просто не читать, это не страшно. В шахматы будут играть машины? Это тоже можно пережить. Пусть себе играют, я далека от этих проблем. Замена театра машиной меня не пугала, потому как выглядела абсурдной. Главный аргумент: «этого не может быть, потому что этого не может быть никогда».
Самым правдоподобным, а, потому и самым пугающим казалась перспектива замены книг маленькими пластиночками, и чтение их с помощью машины. Вот в этом месте меня душил ужас. Какие пластиночки, какие машины?! Я не могла себе представить, что машина будет у меня дома. Я хочу взять книгу и лечь на диван, я хочу читать в транспорте, на пляже, в саду под яблоней… Да мало ли где я хочу читать?! Я хочу читать книгу, а не машину! Что же будет?
Сейчас, когда я пишу эти строки, набирая их на компьютере, когда жизнь без него уже немыслима, я вспоминаю тот ночной разговор и того увлеченного юношу с его «машиной». «И все сбылось и не сбылось…»