Чёрный июнь. Триптих
Палата № 402
Послеобеденный звонок не предвещал ничего особенного. Звонила старшая медсестра. Официальным тоном сообщила, что решила перевести маму в другую палату. Он воспринял это спокойно.
Вечером был в больнице. Новая палата, где койки стояли впритык, а шумная, хамоватая соседка не реагировала ни на кого, кроме собственной персоны, произвела впечатление. Похоже, не только на него. Мама стала ещё меньше, тише, незаметней, будто старалась отгородиться от всего внешнего, герметично замкнуться в себе. Вчера этой герметики не было.
Утром попытался поговорить со старшей сестрой – и пожалел об этом. Цветущая женщина, вооружённая дежурной улыбкой, втолковывала ему, что он ничего не смыслит ни в условиях содержания пациентов, ни в состоянии собственной матери. А необоснованные опасения лучше держать при себе.
Удивлённый, подавленный, обратился к врачам, но его даже не стали слушать. Причину перевода не объяснял никто, ни словом, ни намёком. За ненадобностью.
Уходя, поймал себя на мысли, что уверенности в своей правоте нет. Может, он действительно делает из мухи слона? Тем более, что так думают все вокруг. Вдруг они понимают больше? А его боязнь новой палаты – просто паранойя? Если бы страх можно было вытащить наружу, заговорить, обезвредить… Но как? Особенно страх, возникший на пустом месте… Да и соседка, пусть неприятная, грубая, злобная… Не ведьма же, не вампирша… У самой еле-еле душа в теле…
Самовнушение не срабатывало. Казалось, опасность крутится рядом, совсем близко, на расстоянии вытянутой руки. Той самой, которая только что гладила мамино лицо, а сейчас машинально постукивала по колену.
До развязки оставалось десять дней.
Отражение
«Мамочка, открой глаза. Ну, пожалуйста, посмотри на меня», – собственный голос звучал жалобно, жалко, противно. Если бы его так просили, хрен бы что-то сделал. Вот и мама не реагирует. Да и что можно здесь увидеть? Койку? Тумбочку с лекарствами? Соседку по палате? Его самого – седого, староватого, долдонящего одно и то же?
Она слушала сына и не понимала, что делать. Всё куда-то уплывало, даже звуки. Где её комната? Как она оказалась здесь, в больничной трясине, куда засасывало всё глубже? И чего он хочет, зачем пристаёт? Открой глаза, открой рот, жуй, глотай… Зачем? Чтобы завтра повторилось то же самое? Та же бессмыслица? Даже встать, просто встать уже нельзя. Кто это придумал? Когда она перестала что-то значить? Не для кого-то – для себя... Что делает этот навязчивый, скучный человек? Куда подевался настоящий – весёлый, улыбчивый мальчик, смотрящий на неё глазами мужа? Где её жизнь? Неужели здесь, где всё чужое? Даже сын…
Вдруг там, внутри возникла странная картина, похожая на ожившую фотографию. Она лежала на мелководье. Тёплая, солёная вода будто ласкалась к ней. А сзади были её мужчины, её мальчики. Муж – взрослый, красивый, сильный. Старший сын, худой и шустрый. На руках у мужа – младший, совсем крошечный, чья ладошка упиралась в её плечо. Их взгляды были ещё ласковей, чем морская вода. Время, её время, нежно обтекало со всех сторон.
Она посмотрела на сына. В грустных глазах, неотличимых от отцовских, в их влажной глубине увидела себя. Ту, счастливую, тридцатилетнюю, омытую волной Чёрного моря...
Сына трясли за плечо. Его завели в кабинет, в котором он уже был чуть больше часа назад. Врач что-то говорила, объясняла, оправдывалась. Для чего? Всё было понятно сразу, ещё до слов.
Мамины глаза оказались открытыми. Была, наконец, выполнена его просьба. Последняя просьба.
Чёрный июнь
Граница между жизнью и смертью… Где она проходит? Какова её ширина? Секунда? День? Месяц? Или границы нет? Да, жить – это «медленно рождаться». Но ещё жить – это быстро умирать. Сколько бы человеку ни было суждено – до чего ж это мало, непоправимо, прискорбно мало!
Июнь, лишивший меня матери, я не проклинаю тебя. Ты был её последним месяцем, ты дышал вместе с ней, а она – вместе с тобой. И когда мамино дыхание прервалось, ты тоже задержал вдох, пусть на одно мимолётное, еле заметное мгновенье. Длиной в человеческую жизнь.
Галочка
Как он оказался на улице, насквозь продуваемой ледяным ветром? Куда шёл, лихорадочно вертя головой из стороны в сторону? Рядом никого не было, впереди находился всего один дом. Зашёл внутрь, поднялся по лестнице. Звонок, второй, третий. Толкнув дверь, обнаружил, что она незаперта. Оказалось, это его квартира, в которой жили чужие люди. Но сейчас здесь было пусто, да и обстановка ничем не отличалась от давнишней, будто никто никуда не уезжал. Даже огромный буфет, памятник детства, со всеми бесчисленными ящичками, полками, дверцами стоял на прежнем месте.
В спальне почувствовал, что он не один. «Здравствуй. Спасибо, что заглянул, – в отцовском голосе не слышалось ни упрёка, ни горечи. Только радость узнавания. – Мама? Только что была. Ей же многих надо повидать, не только меня. Иди, сынок, не задерживайся. Тебе здесь делать нечего...»
Голос действовал, как наркотик. Крутнулся на каблуках, выскочил на лестничную клетку, сбежал вниз – и очутился внутри другого дома, совсем незнакомого. В списке жильцов значилась мамина фамилия. Входя в комнату, уже знал, что его ждут. «Кого ищешь? – говоривший казался таким молодым, что он на секунду даже усомнился, ту ли выбрал дверь.– Галю? Рива, слышишь? Голда уже не подходит. Шучу, малыш, шучу: Галя так Галя. Она же на врача учится, в Днепропетровске. Ты оттуда? Как же вы не встретились?»
Он опять бежал, но сейчас кто-то находился рядом, показывая дорогу. Вокруг был уже не город, а деревня, местечко. Ноги сами несли вперёд, к невзрачному домику, окруженному низким частоколом. Пересёк порог одновременно со своим невидимым спутником – и замер. «Брайна, смотри, кого я привёл, – дедушка уже обо всём догадался. – Только не удивляйся, ладно? Сын нашей Голды, прошу любить и жаловать. Кстати, он зовёт её Галочкой. Как тебе нравится?» Бабушка рассмеялась так весело, что стало обидно. – «Ну ты и выдумщик. Маленькую только что покормила, она спит. Мутэр*».
Брайна и Аврум стояли рядом, он чувствовал на себе их взгляды. «А ты откуда, внучок?» – юная женщина явно не верила никаким байкам. «Из Израиля», – дедушка не давал ему даже рта раскрыть. «Из Палестины, что ли?» – Брайна разом стала строгой, печальной. – «И Голда там будет? Что ж, счастливого пути! Мне не довелось, так пусть хоть дочка доберётся. Ты уж смотри – береги её. Видишь, какая красоточка. Вылитый Аврумчик».
Он подошёл к колыбельке – и взял… Нет, это не он, это Аврум взял малютку на руки. «Не волнуйся, Брайночка. У неё была хорошая жизнь. А ты уходи, мальчик. Дорогу найдёшь? Вот и славно». Он стоял на том же месте, с которого начались поиски, только ветер стал немного тише. Еле передвигая ноги, пошёл прочь. К самому себе. Домой.
* мама (идиш)
Маменькин сынок
Прогулка
Декабрьское утро было тихое, светлое, радостное. Хотелось думать только о хорошем. Позавчера маму выписали из больницы – и он хотел возобновить ежедневные прогулки. Когда выходили из подъезда, спросил: «Пройдём наш круг?» – и увидел по выражению глаз, что мама не против. Они потихоньку удалялись от дома. С каждым шагом его настроение повышалось. Может быть, врачи в больнице – просто перестраховщики? Ведь мама спокойно идёт рядом, как месяц или год назад. Они дошли до первой лавочки, посидели несколько минут. Пошли дальше, отдохнули вновь. Когда поднялись и продолжили, выпалил: «Умница моя!» На душе было так легко, что хотелось петь.
Они уже вернулись на свою улицу, до дома оставались какие-то метры. «Я не могу идти», – мама дышала совсем не так, как минуту назад: тяжело, прерывисто. «Мы же почти дома! – он не верил своим глазам. – Что с тобой?» «Не знаю. Воздуха нет». Он чувствовал, как что-то громоздкое, неподъёмное становится между ними – и пытался воспротивиться, не поддаваться. «Обопрись на меня. Вот так. Теперь пойдём». Они еле двигались, каждый шаг давался мучительно. «Ну как, легче?» – он проклинал себя за легкомыслие. Мама молчала. Кое-как доползли до лифта, поднялись в квартиру. «Что случилось? – спросила жена. – Вас почти два часа не было. Ты что, пошёл на круг?» «Потом, – обескураженно отвечал он, – видишь, маме нехорошо».
«Ты врачом заделался? – не унималась жена. – Нам же ясно объяснили: никаких кругов». «Хватит, самому тошно, – он старался не смотреть жене в глаза, – помоги лучше».
Мама лежала в кровати – и дышала легче: «Не знаю, что со мной было. Проходит вроде». «Отдыхай, мамочка», – он был готов сгореть со стыда: мама извинялась перед ним за то, что случилось. «Хорошо, – она попробовала улыбнуться, – вот уж погуляли так погуляли.» «Да, – мамина несмелая улыбка растолкала его застывшие мысли, – погуляли. Врагам бы такие прогулки».
Парк
Парк, обыкновенный, ничем не примечательный, один из десятков в приморском городе, был в двухстах метрах от твоей больницы. Я поздно узнал о нём – и в тот июньский вечер мы были здесь лишь третий раз.
Парк был полон детей, они гомонили, веселились, игрались. А несколько грудничков внимательно, солидно наблюдали за происходящим из своих колясок. Мне казалось, что ты дышишь чуть свободней, чем обычно, и мы сможем погулять несколько лишних минут. А ты… Ты была довольна, улыбалась моей любимой улыбкой, позволяющей забыть и о старости, и о болезни, и о страшной близости расставания. Мы были вместе – и я наивно, близоруко, слепо верил, что мы неразделимы. Как раньше. Как всегда. С момента моего рождения.
Доехали до конца парка, повернули назад. Перед выездом пробормотал: «Было хорошо, правда?» – и ты согласно кивнула. «Придём ещё?» – «Конечно».
Я шёл домой в прекрасном настроении, будто жизнь улыбнулась мне. Болван: ухмылялась совсем другая женщина.
Правнук
Праздник
«Мать – короткий праздник на земле», – сказал Фазиль Искандер. Благодари небеса, что твой праздник длился до седых волос – и лишь сейчас, на седьмом десятке, ты постигаешь науку сиротства.
Праздник кончился. Начались будни.
Данте Алигьери
Ад, обыкновенный земной ад, накрыл ранним летним утром, когда сидел у дверей больничной палаты. Весёлые, довольные собой чертенята поджаривали меня на сковородке бессилия, никчёмности, трусости. Как последний тупица, я не отдавал себе отчёт, что происходит, и вместо того, чтобы стонать, выть от боли, тихонько сидел на стуле, пока рядом, за дверью кто-то деловито завершал свою работу. Меня – болвана в старинном польском преферансе – позвали потом, когда всё закончилось, а маму забрали туда, куда никому из нас, обитателей земной ночлежки, нет доступа.
Нет – или всё же есть? Как Вергилий, ты вела меня за собой, я видел рядом родное лицо – и ни за что не желал, не мог поверить, что это бред. Крепко обнял тебя – и ощутил холод, который пронял до косточек, вобрал в себя, потянул за собой. Нас несло в огромную, чёрную, булькающую воронку, и когда у самого края, зацепившись за случайный проблеск сознания, я разжал руки, меня, как пробку, вышибло наружу.
Я опять сидел в больничном коридоре, а за дверью слышался всхлип, крик, вопль, вмещающий всё вокруг. Кричал младенец, пришедший в наш мир. Кричал я, его дед. Кричала мама, так и не ставшая прабабушкой. Кричала жизнь. Кричала её двойняшка – смерть.
Никур*
Этот январский день то всплывал в памяти, то проваливался в неё. Иногда с точностью до минут, иногда перемешивая утренние и вечерние часы в мутное, безвкусное варево.
Мама была в больнице третью неделю, вода в лёгких лишь прибывала, а откачать её врачи опасались. Сын просил, умолял, требовал – и натыкался на непробиваемую стену: прокол опасен. Никто не может гарантировать, что мама просидит, не шевелясь, всё время процедуры.
Но в это утро состояние ухудшилось настолько, что профессор, зав. отделением, пообещал помочь. А вскоре лечащий врач, которая ещё позавчера и слышать ни о чём подобном не желала, подтвердила, что никур будет после обеда.
Тут же начал готовить маму: «Это же проще простого: спокойно сидишь на кровати. Десять минут, от силы – пятнадцать. Зато потом будет легче дышать, обещаю». Мама согласно кивала. Он повторил «инструкцию» трижды. На всякий случай.
Обед давно прошёл, день черепашьими шажками приближался к вечеру. Подрёмывал, когда в палату вбежала сестра: «У вас никур. Готовьтесь». Следом зашли врачи. Он помог маме устроиться поудобней. Заместитель профессора, молодой, спокойный, излучающий уверенность, прослушал лёгкие и наметил место для иглы. Сделали прокол – и жидкость потекла в пластиковую колбу. Мама сидела так, как нужно, крепко сжимая сыновью руку. Первая колба наполнилась, начали наполнять вторую. Вдруг мама кашлянула, потом ещё, ещё. Иглу вытащили. «Сколько успели?» – спросил сын. «Почти всё», – его наградили тёплой улыбкой.
Мама заснула. Он и помыслить не мог, что истекают последние миги беспримесного, чистого счастья. Что грубая, но незлая хозяйка всего земного швырнула ему, как надоедливой собачонке, сладкую косточку. И смешная, легковерная псина, получив подарок, радостно виляет хвостом.
* здесь: откачивание жидкости (иврит)
Жемчужина
Пнина – жемчужина на иврите. Так назвал тёщу отец, раввин. Янкель Довман был одним из служителей культа, расстрелянных в тридцать восьмом. В память о нём тёща никогда не меняла документы, хотя в быту, конечно, звалась Полиной.
Она была застрельщицей отъезда, энергично подталкивала нас с женой. Иногда мысленно я даже ставил её в пример маме, которая, на пару со мной, относилась к будущей репатриации без малейшего энтузиазма. Примерно, как к операции по удалению больного зуба.
В Израиле ситуация изменилась за считанные дни. Ещё не были распакованы чемоданы, а тёща уже вынесла приговор: «Это не наша страна». Напрасно мы пытались её разубедить, напомнить, что первому впечатлению нельзя верить: она оказалась советской патриоткой, из тех, кому разлука с родиной противопоказана. Несмотря на отца. Несмотря ни на что.
Жизнь покатилась под откос. Тёща рвалась назад, будто забыла там что-то или кого-то. Наверное, себя: добрую, мудрую, сильную.
Всё закончилось через полтора года на кладбище в самом центре страны, которую она так и не приняла. Переезд убил её. Болезнь послужила лишь внешним, пристойным оформлением.
Мама прожила ещё четверть века. Для неё на первом месте всегда стояла семья. Остальное было вторичным, даже страна проживания. Родина.
Сейчас они лежат рядом: Галина и Полина, Голда и Пнина. Дочь меламеда – и дочь раввина.
Двуликий Янус
Это стало непереносимым. Каждый шаг, каждый миг был отравлен мыслями, бегущими по замкнутому кругу. Всюду виделась мама. Она жила здесь, дышала, думала, любила, помнила. Старела, слабела, забывала, теряла саму себя.
Квартира, лестница, дом, улица – всё враз стало бессмысленным, нелепым, ненужным. Человеческий стержень, на который столько лет нанизывались разные детали существования, истончился, сломался. Жизнь рассыпалась на мелкие кусочки воспоминаний, стала сплошным прошлым, мертвящим настоящее. Неподъёмным монолитом. Могильной плитой.
«Стоп, – прошептал он себе. – Мама живёт по-прежнему. В моей груди стучит мамино сердце, моё дыхание наполняет мамины лёгкие, моя любовь греет мамину душу. Так мы сможем проститься. Только так».
Порочный круг раскрылся, распахнулся. Счастье, настоянное на горе, окатило густым, тяжёлым, муторным запахом. Он дышал, не отрываясь. От каждого вдоха зависела жизнь.
Июнь 2016 - январь 2017