Эдуард Клыгуль: Сборник 1.
С первых же строчек вы почувствуете, что эти рассказы написаны уверенной рукой опытного литератора, у которого есть своя позиция, собственные взгляды на те или иные особенности современной жизни. Я догадался об этом сразу, хотя нарочно не стал прежде времени изучать «досье» незнакомого мне автора, сразу же принялся читать сборник.
На первый взгляд, главная тема этих рассказов Эдуарда Викторовича Клыгуля – путешествия и адюльтер. Вроде бы довольно простая схема: центральный персонаж рассказа едет в экзотическую страну или, скажем, в Крым, любуется пальмами и морем, влюбляется, любовь заставляет его что-то пересмотреть в своей жизни… Но это только кажется, что всё тут просто, потому что путешествия-то бывают разные (как, впрочем, и адюльтер). Наблюдательному человеку иной раз ведь и в метро интересно путешествовать (см. рассказ «Метро»). А бывают ведь ещё и путешествия необычные: в прошлое, в толщу собственной памяти. Об этом – в рассказах «Брошь» и «Не копай историю рода своего». На мой взгляд, «Брошь» – вообще самый удачный рассказ сборника. Он печален и точен. Я словно наяву услышал запинающийся голос главного героя рассказа, пожилого мужчины, который приносит старинную брошку в скупку: «Да мне надо, чтобы хватило на туристическую путевку за границу...» Стало тяжело от этого «чтобы хватило». Жалко стариков. Для них даже такое рядовое (сегодня) событие, как поездка в Турцию – нечто из ряда вон выходящее, ради чего приходится продать – предать? – память об умершей жене, а потом переживать из-за этого, вспоминать, вспоминать… и уже не в радость эта поездка, чёрт бы её побрал совсем!
Некоторые рассказы (напр., «Relax, please!», «И вижу берег очарованный») написаны всё же больше журналистом, нежели писателем. Я имею в виду всего лишь выбор темы, стиль, авторский взгляд: эти рассказы очень напоминают репортажи в журнале для туристов. Многие из нас, побывав где-нибудь на Средиземном или Красном море, потом описывают, в общем-то, одно и то же: пляж – сервис – шведский стол – экскурсии к святым мощам… Подозреваю, что многим читателям это кажется уже скучноватым. Потому что и сами там были, а если не там, то в другом, похожем месте, для них в подобных текстах нет ничего нового. Что же касается сюжета, то не совсем понятно, зачем написан «Relax, please!». Ощущение такое, что не хватает яркого финала. Вероятно, написано ради этих двух фраз: «Через неделю Георгиев подал заявление об увольнении. Все сотрудники коммерческой фирмы очень удивились». Или я ошибаюсь? Те же читатели, которые ещё не бывали в Турции, в Хургаде, в Каталонии или, скажем, на острове Корфу, прочитают этот рассказ с большим интересом, потому что найдут там для себя много любопытного.
Итак, любовные романы на фоне южных красот, страстная гостиничная любовь, вечные вопросы и решительные поступки как ответ на эти вопросы… И всё же самое важное, о чём рассказал нам автор сборника – это то, как уживаются сегодня (или чаще – не уживаются) прошлое и настоящее, о том, что иногда прошлое мстит за предательство («Контракт», «Брошь»), и что человек должен оставаться самим собой несмотря ни на что.
Редактор литературного журнала «Точка Зрения», Алексей Петров
|
Сборник 1
2004Relax, please! |Брошь |И вижу берег очарованный |Контракт |Метро |Не копай историю рода своего
Relax, please!
Брошь
Через неделю, после того, как Викторову стукнуло шестьдесят, он был уволен из института по сокращению штатов. В начале девяностых был практически сразу перекрыт зарплатный поток во все научные учреждения и одновременно куда-то делись все деньги, копимые пенсионерами в сберкассах на черный день. Увольнение ошарашило Викторова, обидело и испугало. Тридцать семь лет он занимался проблемой повышения стойкости авиационных материалов, был лауреатом премии Совета Министров – и вот все, никому не нужен. Когда ведущий научный сотрудник Викторов забирал в отделе кадров трудовую книжку, молоденькая секретарша посетовала:
- Эх, мне бы сейчас уйти на пенсию, вот бы погуляла, а то сиди тут каждый день.
Раньше – горько вспоминал Викторов - провожали пенсионеров по-другому: торжественное собрание, цветы, речи – мы тебя не забудем, заходи почаще. Потом профком к праздникам привозил ветеранам продовольственные заказы. Тоже, конечно, все грустно. Ну, а сейчас просто взяли и вышвырнули – пенсии практически никакой, накопить – было не с чего, а те две тысячи рублей, лежащие на книжке, в первую же денежную реформу имени внука известного детского писателя, превратились в ноль, в издевочную труху, плевок новых шустрых членов правительства, кое-как изучивших английский язык и решивших: надо все делать по меркам жесткого иностранного капитализма.
Викторов жил один, в однокомнатной квартире с низкими потрескавшимися потолками и совмещенным санузлом, напротив Кузьминского парка: жена умерла три года назад, проболев всего два месяца. Он всегда с нетерпением ждал весны, чтобы открыть небольшое окно и почувствовать аромат народившейся листвы, слегка и смутно будящей почти забытые ощущения молодости. Одевал теплое темное драповое пальто с серым каракулевым воротником, шапку из серебристой нерпы с козырьком, выходил в зябкий парк, срывал клейкий бледно-зеленый листочек, растирал его между пальцами - жадно нюхал свежесть весны. Чаще – идти никуда не хотелось. Сначала он пытался читать детективы, массово заполонившие книжные развалы, после них захотелось чего-нибудь серьезного: пробовал “Преступление и наказание” Достоевского, но звучащий полифонией голосов роман еще больше вгонял в тревожно-депрессивное состояние - через строй текста, вероятно, передавалось нервное напряжение автора, пытавшегося сдержать свой организм от припадков эпилепсии. Потом - больше смотрел телевизор: не надо умственных усилий. А иногда часами рассматривал портрет, где он обнимает юную жену на фоне бурно цветущего жасмина, около дачного домика тещи.
Долговременная память начинает выхватывать кадры: он приезжает на электричке в пятницу поздним летним вечером на дачу, ему двадцать пять лет, двухлетний сын и мать жены уже спят, семейная кровать молодых тоже в этой комнате. Они забирают ватное стеганое одеяло и уходят на заросший высокой травой соседний участок, пока еще никем не освоенный, - молодые тела сливаются, ответно вскрикивают ночные птицы. А вот они с пятилетним сыном на Азовском море: мокрая отмель, сын хочет накормить хлебом белых чаек, сидящих на песке, - они убегают от него, не взлетая, оставляя звездочные следы.
…“Что же за страна такая у нас получилась теперь?” – иногда ломает он голову. Да, еды стало много: зайдешь на соседний рынок – в многочисленных ларьках, тесно прижавшихся друг к другу, и в крытом высокой выпуклой бетонной крышей помещении – есть все: от деревенского бело-сдобного творога и розово-парной телятины до мерцающей морскими и речными глубинами черной икры и тропического гогеновского темно-зеленого фрукта авокадо – аллигаторовой груши. Раскупается тоже все. Правда, пенсии Викторову хватало только на творог заводской, с нулевым процентом жирности – “снятый”, как говорили раньше, на молоко “Домик в деревне”, бифи-кефир и серо-коричневатый диетический батон с отрубями. Ну, и ладно, он ведь – отработанный для общества материал; как-то на рынке ему сказал один бритоголовый: ”Тебя, батя, на кладбище давно заждались”. Но все равно, изобилие продуктов радовало глаз своим разноцветьем, одуряющим, вызывающим головокружение благоуханием.
Институт его совсем рухнул, как и впрочем вся авиационная промышленность. А может, она и не нужна сейчас? Вон, у американцев, какие экономичные, надежные и комфортабельные Боинги, покупай на нефтедоллары, да летай. И нефти пока достаточно – качай да качай. И инженеров такой уймы не надо: основная масса молодежи теперь стала экономистами, думающими, как выгоднее продать, непрестанно напрягающими мозги на тему: как уйти от налогов, и юристами, всегда готовыми защитить в суде сомнительную прибыль своего хозяина – работодателя, кормящего их. Появилась еще одна массовая профессия, не требующая никакого образования, – охранник. Сторожат везде: в супермаркетах, ресторанах, рынках, школах, больницах, на автостоянках. Все в черной форме – хорошо не в коричневой – с какими-то нашивками, эмблемами, а главное, резиновыми и электрошоковыми дубинками, для устрашения и без того запуганного братками “электората”. “Одни воруют, а другие – их охраняют” - новый народный афоризм четко охарактеризовал сегодняшнее разделение труда.
От жены остались фотографии и единственная ценная вещь, подаренная ей когда-то бабушкой, – червонного золота брошь, в виде изящной ветки, усыпанной прозрачными плодами – небольшими мерцающими бриллиантиками.
Выбитый из привычной научной среды, Викторов понимал: надо что-то сделать такое, чтобы уйти от постоянно давящей тоски, взбодриться. Вспомнил, как рассказывал его приятель - морской офицер - про дальние походы на дизельной подводной лодке, проекта пятидесятых годов: первые две недели еще читаешь в своей тесной каюте, затем, после вахты - просто лежишь, смотришь в потолок и пытаешься проверить себя – “поехала крыша” или нет?
- Еще лет десять назад, - думал Викторов, - можно было бы познакомиться с кем-то или пойти выпить с друзьями. А сейчас - друзей нет, тратить энергию на знакомство с женщинами - лень, да уже и влечет не так, как в тридцать – сорок.
Как-то он случайно услышал, как молодой сосед по подъезду – торговец-челнок - взахлеб рассказывал своему приятелю про отдых в Турции. Викторов вроде не обратил особенного внимания на этот разговор, но потом все навязчивее стал размышлять:
- Ведь жизнь – на закат, а я ни разу не был за границей – то не пускали, то денег не было. А не мотнуть ли в страну, где мужчины ходят в широких шароварах, а женщины исполняют танец живота? - почему-то такой образ Турции сформировался у него после советских кинофильмов. - Может, где-то раздобыть деньги и поехать на средиземноморский турецкий берег?
Подходя ко всему по научному, он пошел в районную библиотеку, как ни странно еще функционирующую, и прочитал об этой азиатской горной стране много книг, насмотрелся в нескольких туристических бюро голубых фотографий средиземноморских песчаных пляжей, обрамленных стройными белыми отелями и усыпанных будоражащими красотками.
Мысль – поехать в Турцию - все больше и больше овладевала Викторовым. Непонятно было одно - где взять деньги? Занять – вроде не у кого: родственников состоятельных нет, знакомые – одни пенсионеры. Что-то продать? Но что? В доме две фамильных ценных вещи: икона Богоматери с младенцем, оранта, в серебряном окладе, с финифтью, и брошь жены. Продавать освященную икону – великий грех. Брошь? Вещь, конечно, раритетная и памятная, жалко, но больше-то ничего нет. Да, придется, видно, расставаться с ней. Но кому продать? Посоветоваться - не с кем. Он начал штудировать газетные объявления: выяснил - комиссионка на Октябрьской скупает золотой антиквариат. За путевку в Турцию на десять дней надо было платить семьсот долларов, сколько стоит брошь – Викторов не знал.
При виде сверкающего изящного старинного женского украшения глаза у молодого менеджера в оценочном отделе магазина загорелись отраженными красноватыми огоньками:
- Сколько же ты хочешь, отец, за это старье?
- Да мне надо, чтобы хватило на туристическую путевку за границу.
- А далеко ли ты собрался, батя? - удивился скупщик.
- В Турцию, на десять дней.
- А, я знаю, путевка стоит около семисот долларов, с собой тебе надо взять долларов триста – винца попить, к девочкам сходить. Даю тебе тысячу баксов, но только продавай сегодня – завтра я не работаю, а никто другой такой суммы тебе не даст.
Викторов ощутил какое-то смятение - с возрастом он начал интуитивно чувствовать, когда его обманывают - пальцы задрожали, он не понимал много это или мало, но что-то ему подсказывало: стоит вещь гораздо дороже.
- Вы извините, я должен еще подумать, - Викторов забрал брошь и вышел на улицу.
Это украшение было не только памятью о жене, а символом всей их трудной семейной жизни: вечной нехватки денег, постоянной экономии на всем; однако, брошь хранилась, даже сама мысль о ее продаже почти никогда не возникала.
Небо было не по - весеннему мрачное. Лицо Викторова стало мокрым, то ли от моросящего угрюмого дождя, а может, от терзающих сомнений. Он почувствовал, как внутри накатывается черная волна, охватывающая беспросветностью весь организм. “Наверное, такое ощущение бывает у больных алкоголизмом перед запоем, - испугался Викторов. – Нет, нет, надо сейчас продавать эту вещь и лететь в Турцию. Иначе, спиться или свихнуться можно”.
Он вернулся в скупку, отдал дрожащими руками брошь и получил доллары. Деньги он положил в потайной карман брюк, специально пришитый им для этой цели, выйдя из магазина оглянулся, не идет ли кто за ним – страна ведь стала криминальной, – и, Слава Богу, - благополучно добрался до туристической фирмы, разместившейся в арендованном помещении на первом этаже Союза писателей Москвы. Однако, держа в руках авиабилеты - синий пропуск в не нашу жизнь, особенной радости он не ощутил – памятного об исчезнувшей молодости предмета уже не было. Жена очень дорожила этой фамильной ценностью, не разрешила продать ее даже в тот момент, когда они у всех занимали деньги на однокомнатный кооператив. Надевала ее всего два раза: первый – на их свадьбу, второй – на бракосочетание сына, после которого молодожены сразу уехали работать по контракту в далекую Австралию и живут теперь там. Викторов помнил даже, как жена сидит на кровати и белыми прочными нитками, помогая блестящим наперстком, пришивает эту брошь к светло-голубому платью, – упаси, Бог! – не потерять.
Через день, летя в самолете Ил-86, набитом стремящимися на Средиземное море туристами, он заново начал вспоминать, как трудно продавал брошь, как все-таки предал их общую с женой память о промелькнувшей так быстро жизни, виновато чувствовал затылком, вдруг ставшим тяжелым, как жена откуда-то из-за сумрачных облаков с укоризной смотрит на него. От обеда он отказался – есть совсем не хотелось, только попил минеральной воды. Полет длился три часа с лишним, монотонный вибрирующий гул двигателей отдавался тупым болезненным шумом в голове Викторова. Лайнер приземлился в солнечной, жаркой Анталии - нетерпеливые русские туристы собрали свою ручную кладь и выстроились перед выходом. Подали трап, и самолет быстро опустел. Стюардесса подошла к задремавшему пожилому пассажиру, откинувшемуся на подголовник, и слегка дотронулась до его плеча: ”Дедуля, вставайте, прилетели!” Губы Викторова напряглись, пальцы правой руки, лежащей на подлокотнике, чуть шевельнулись, глаза открылись – в них была боль. Чувствовалось, что он хочет что-то сказать, но не получается.
- Надо срочно вызвать врача, - испугалась девушка и почти бегом бросилась в кабину экипажа. И вижу берег очарованный
Живущее в подсознании почти каждого стремление к новизне - одних бросает в солнечно-ударный адюльтер по-бунински, других – в путешествия. Наверное, основоположник психоанализа Зигмунд Фрейд истолковал бы причину таких, вроде бы разных, влечений аналогично, поскольку в обоих случаях идет познание нового, получение новых впечатлений и визуально, и тактильно. Действительно, есть что-то общее в ощущениях прикосновения Черного ласкового моря, с которым встретился первый раз, и поглаживанием нежной незнакомки. А иногда возникает беспокойная, незатихающая тяга – поехать туда, где бывал в молодости. Устремление это - сродни желанию увидеть прежнюю даму сердца, дабы убедиться: не зря же часть своей жизни посвятил ей.
Есть какая-то закономерность: ближе к финишной прямой судьба возвращает нас в места, связанные с началом нашей жизни. Это происходит, как мне думается, для того, чтобы еще раз проанализировать свой земной путь, понять, почему именно так формировался как личность и становился тем, кем ты есть сейчас.
Этим летом я поехал отдыхать в Крым. Когда-то - еще двадцатилетним эмоциональным юношей - проводил студенческие каникулы под Севастополем, у родственников, живущих около места с мистическим ночным названием “Мыс Фиолент”. Помнились: обрывистый берег, поросший выгоревшим на ярком крымском солнце кустарником, и девушка из Харькова Галя, вся очень округлая, что не заметить было нельзя. Сначала она казалась совсем недотрогой, а через три дня каждую ночь мы с ней плавали в фосфоресцирующем море и в теплой, темной воде, продлевающей все ощущения, долго предавались молодой любви. Возвратившись в Москву, даже получил письмо от нее, но почему-то не ответил, и память о ней постепенно стерлась жизненной суетой. Может, в поездке по волнам моей юности я надеялся как-то взбодрить себя, ассоциативно вспомнить прежнюю взбудораженную беспокойность души и тела, сбросить давящую унылость от прожитых лет.
А еще было давнишнее желание, как у каждого русского человека, неравнодушного к литературе, – увидеть последние жилища Антона Павловича Чехова в Ялте и Гурзуфе.
Военный санаторий, где я провел двенадцать дней, расположен в чудесном Гурзуфском парке, заложенном двести лет назад, еще при генерал-губернаторе Новороссийского края Михаиле Семеновиче Воронцове. А когда имение, ближе к концу девятнадцатого века, перешло во владение Петра Ивановича Губонина, то парк был благоустроен и расширен, в нем построено семь гостиниц, украшенных ажурной деревянной и каменной резьбой по фронтонам и здравствующих до сих пор. Каждый корпус имел свое поющее лиричное название: “Бельвю”, “Ривьера”, “Альянс”… Перед одним из старинных зданий, на круглой большой площадке, обрамленной душистыми кустарниками, цветущими деревьями и плодоносящей мушмулой, возвышается фонтан “Ночь” – один из скульптурных символов Южного берега Крыма или ЮБК, как принято здесь называть этот благодатный, укрытый горами от холодных северных ветров уголок на протяжении от Алушты до Фороса. Привез фонтан в Россию все тот же Губонин со Всемирной выставки в Вене. Он считал, что только боги могут украшать божественную красоту Крыма. Основная композиционная фигура – статуя древнегреческой богини ночи Никты, парящей над голубым земным шаром с факелом в руке, вероятно, символом смены темноты ночи светом дня. Слева – бог любви Эрос, всегда готовый послать свою неожиданную и такую сладкую стрелу, справа – бог сна Гипнос, от его имени произошло слово “гипноз”, всегда пугающее людей возможностью совершать под гипнотическим воздействием неконтролируемые поступки. Внизу – атланты и кариатиды, держащие рыб. Все это переливается и сверкает в брызгах воды, а факел поблескивает в теплых солнечных лучах.
Когда смотришь на старые парки – будь то дубовая роща в Останкино, рядом с Шереметьевским дворцом, или этот, ухоженный изначально гурзуфский садово-парковый ансамбль, с деревьями, растущими несколько веков, – всегда удивляешься: во все времена жили люди, которых что-то влекло создавать чудо-парки, они чувствовали интуитивно гармонию природы и знали ее воздействие на состояние человеческой души. Можно просто лицезреть старое дерево и проникаться его пожилой силой, почти слышать, как мощные корни питают его земельными соками, а то в яркий, прохладный осенний день подойти к молоденькой рябине, погладить ее, отведать сочных, прихваченных первыми утренниками, коралловых, горько-сладких ягод и ощутить, как ее юная, ищущая выхода сила вливается в тебя, дает мощный стимул радоваться отпущенному тебе оставшемуся жизненному периоду и не думать о его стремительном сокращении.
Деревья в парке самые разные, южные: шестиметровые в обхвате пятнисто-ствольные платаны, живущие по двести лет, темно-зеленые высокие свечи пирамидальных кипарисов, крымские длинно-игольчатые сосны, глицинии с повислыми, голубыми, душистыми кистями цветов, ясени, китайские айланты, фотинии с метельчатыми белыми соцветиями. Вдоль дорожек ярко-желто цветет и пахнет медом невысокий кустарник, а может, это - высокая трава, – испанский дрог. Весь парк пропитан ароматом сосновой коры и разноцветных роз, перемешанным со свежим духом морских водорослей.
От современного девятиэтажного корпуса, в котором меня поселили, до моря - метров сто. Шлось под гору по аллее писателей легко, дышалось свободно; добротные бронзовые бюсты Антона Чехова, Максима Горького, Федора Шаляпина, Владимира Маяковского, Адама Мицкевича и Леси Украинки одобрительно взирали на меня. Я шел верной дорогой, поскольку вскоре оказался у изящного памятника юному Пушкину, окруженному небольшой оливковой рощицей, где любил гулять, если верить легендам, двадцатиоднолетний поэт, уже опубликовавший “Руслана и Людмилу”.
Из калитки парка сразу попадаешь на набережную. С тротуара можно войти в несколько ресторанов, устремленных на сваях прямо в море, один из них - отработавшая свой ресурс “Комета” на подводных крыльях. Вечером они все в огнях, у входа стоят приветливые девушки и зазывают отведать дары моря. Вкусно пахнет свежеизжаренной рыбой. Иногда из дверей появляется цветной клоун и начинает играть с проходящими детьми, их родители не выдерживают и устремляются в светящееся, громыхающее музыкой ресторанное нутро.
Если идти из парка налево, то променажного тротуара нет - лишь одна асфальтированная дорога с иногда проезжающими грузовыми и легковыми автомашинами; по бокам ее – ближе к морю – уютные белые открытые кафе, а около изгороди парка – маленькие магазины, торгующие черниговским, очень мягким пивом, напитками с яркими наклейками, мороженым в вафельных стаканчиках, купальными, фривольными костюмами. Тут же можно взвеситься и одновременно измерить рост, причем планка автоматически мягко опускается сверху на голову и при несоответствии роста и веса магнитофонный женский голос вещает: “Вам надо лучше питаться, вы слишком худы”, или наоборот - “Прекращайте есть, вы еле двигаетесь от лишнего веса”.
На маленьких рынках, чуть выше пляжа, продается клубника и черешня: по три – шесть гривен. Одна гривна – шесть российских рублей, в выборе валюты стоимостью выше рубля, видно, сказалось желание украинских финансистов подчеркнуть международную значимость Украины. Чем выше поднимаешься по крутым тропинкам и выщербленным самодельным ступенькам от моря, тем фрукты и ягоды дешевле.
Жители Гурзуфа, основной сезонный доход которых – сдача жилья отдыхающим, вступили в неравную заочную конкурентную борьбу с курортами Турции. К услугам приезжих – титан, подогревающий воду, чистый, выложенный светлой плиткой туалет, с освежителем воздуха и туалетной бумагой. Питьевая вода в Крыму – по-прежнему дефицит, во многих местах ее дают лишь в определенное время. Зато, по сравнению с турецкой Анталией, можно снять двухкомнатную квартиру всего за пятнадцать долларов в день. Как и в России, для украинского народа стало естественным понятие о ценах в долларах.
Перламутровая вода с галечным шумом накатывается в медленном ритме на пляж. Едкий аромат чебуреков борется со свежим рыбным запахом моря. Из легко-воздушного здания ресторана, парящего над прибрежной водой, мягко льется почти забытая утесовская песня “Черное море мое”. Вдоль берега на голубой от солнца гальке лениво раскинуты тела загорающих. Лежат ничком девушки в современных купальных костюмах – сзади две тоненьких веревочки: горизонтальная, зачастую расстегнутая, - вверху и вертикальная - снизу, почти спрятавшаяся в уютной ложбинке между двумя светло-шоколадными выпуклостями. Начало июня, народу еще не очень много, но уже можно взять напрокат желтый морской велосипед для двух седоков, промчаться на привязанной канатом к глиссеру “плюшке” – надутой автомобильной камере с ручками, лихо, жестко бьющейся об волны, или сходить на катере вдоль побережья.
Чеховская дача – совсем рядом с центральным пляжем, метрах в трехстах. Надо подняться вверх к Дому творчества имени Константина Коровина – трехэтажному небольшому зданию цвета гальки, затем мимо художественного салона и довольно круто еще выше, где начинается узенькая, типично крымская улочка, с бежевыми домиками, пропитанными солнцем и солеными бризами, с коричневыми деревянными эркерами на редко встречающихся вторых этажах, изгибающаяся по экспоненте над скалистым обрывом вдоль берега. Потом со стороны моря постройки прекращаются, и ошарашивает вид на плывущие в нежно-голубой воде антрацитовые скалы, мерцающие в бликах света, отраженного от волн. Скалы стремятся ввысь, как темные, сверкающие паруса флибустьерских каравелл. Улица Чехова упирается в железную калитку музея “Гурзуфская дача Чехова”, у подножия скалы Дженевез–Кая. Небольшая, аккуратная, одноэтажная, белая сакля с верандой; перед ней - сад с оливами, кипарисами и белыми розами, заложенный еще писателем и бережно поддерживаемый музейными служителями. В январе 1900-го года Антон Павлович пишет сестре: ”Я купил кусочек берега с купанием и со скалой около пристани и парка в Гурзуфе. Принадлежит нам теперь целая бухточка, в которой может стоять лодка или катер. Дом “паршивенький”, но крытый черепицей, четыре комнаты, большие сени”.
По выложенной неровным камнем дорожке можно пройти на смотровую площадку: открывается вид на почти домашнюю бухту, в полукруге скал, на берегу - большие валуны в беловатой пене, около них плавают загорелые, еще не обретшие мужскую жесткость юношеские тела в масках, сквозь чистую воду просвечивают коричнево-зеленые водоросли, запах их не доносится сюда, но его все равно почему-то ощущаешь. Это - сродни предощущению запахов новой женщины: еще не близок с ней, но уже чувствуешь ее природный, притягивающий, заводящий аромат, который или находит ответ в твоих мужских флюидах, или нет. Вдалеке от берега, ближе к скалистым высоким островкам Адалары, покачиваются на мягких волнах темные рыбацкие лодки.
Разговорились с оживленной пожилой худенькой женщиной, показывающей своим знакомым сад. Оказалось, что Эвелина Антоновна Медведева была первым смотрителем Дома-музея, а сейчас на пенсии. Несколько кустарников редкого вида, цветущих желто-розовым, и ароматную жимолость посадила она. Рассказала, что родилась в Киргизии, во Фрунзе, окончила Библиотечный институт в Москве и по распределению очутилась в Крыму. Безумно любит лаконичного Чехова и музыкального Пастернака, чьи стихи тут же нам и прочитала: “Передо мною волны моря. / Их много. Им немыслим счет. / Их тьма. Они шумят в миноре. / Прибой, как вафли, их печет”. И еще: “Обрубки дней, как сахар хрупки / и, галек мелко наколов, / знай скатывает море в трубки / белок разорванных валов”… С ней ее приятели из Измаила - военный врач с женой – приехали понежиться в море и прикоснуться к Чеховским местам. Александр Данилович пишет ласково-трогательные стихи о природе и воспринимает мир только благожелательно.
Эвелина поведала, что когда-то у нее были нелады с позвоночником и пришлось ходить на костылях, но тяга к музыке понесла ее на редкий симфонический концерт, исполняемый московскими музыкантами в Ялте. Концерт закончился очень поздно, последний троллейбус довез ее до конечной остановки - Никитский ботанический сад, а до Гурзуфа, где она жила, – еще десять километров. Решила не унижаться – не голосовать проносящимся мимо редким машинам, а идти костыльным пешком. Душистая крымская ночь, горный воздух, настоянный на пропитанной солнцем сиреневой лаванде, и еще звучавшая в ушах музыка Рахманинова прибавляли сил. Поблескивающий в звездном свете асфальт шоссе убегал вверх, вдоль отвесных гор, отчаянный треск цикад усиливался горным эхом. Она громко, во весь голос, подбадривая себя, запела: “Горные вершины спят во мгле ночной. / Тихие долины полны свежей мглой. / Не пылит дорога, не дрожат листы. / Подожди немного – отдохнешь и ты”. Остановился только седьмой из нечастых ночных автомобилей, и седой пожилой человек, пораженный видом поющего призрака на костылях, упорно штурмующего пустынное шоссе, бережно усадил женщину на заднее сиденье.
Думаю, что Чехова повлекли в эти места не только горно-морской воздух, целебный для его страдающих легких, но и возможность побродить по новым местам, связанным с историей Тавриды, ведущей свое начало с третьего тысячелетия до нашей эры, коснуться той земли, на которой влюблялись, изменяли, делая праведный вид, но все равно рожали детей, чтобы продолжить свое виртуальное существование, воевали, умирали от ран и неизлечимых в то время болезней, возносились в вечную память потомков тавры, скифы, греки, римляне, караимы, феодориты... Может, уже познавший известность писатель считал, что эти вечные горы и море не дадут никогда всем последующим, осмелившимся творить словосочетания, и другим людям, просто чувствующим слово, забыть его.
Великий путешественник Афанасий Никитин, возвращаясь из длительного путешествия в Индию, тоже останавливался в Гурзуфе и, очарованный этим уголком, описал его в своей книге “Хождение за три моря”. Пятьсот лет прошло, а творение Никитина не умерло; правда, в Доме книги на Новом Арбате мне сказали, что не переиздавалось оно очень давно.
За бухтой Чехова начинается мечта моего пионерского детства – лагерь “Артек”. В школе я был продвинутым, говоря на современном сленге, пионером, и даже председателем совета дружины, носил на пионерской форме – белый верх, черный низ – три красных нашивки, очень гармонировавших с галстуком того же цвета. Но никто, ни разу не предложил мне поехать туда, и только в книжках я читал, как увлекательно проводят в этом лагере время “дети рабочих и крестьян”. Я же был сыном инженера, такое происхождение – из “интеллигентской прослойки” - вызывало у социалистических властей всегда подозрение, в отличие от пользующихся безграничным доверием выходцев из рабоче-крестьянской среды. Правда, в нашем классе учился сын генерала, по фамилии Лысов, странный, задумчивый мальчик, успевающий гораздо ниже среднего. Как-то он рассказал, что этим летом был в Артеке и играл в военную игру, по ходу действия которой его брали в плен и расквасили нос.
Быть рядом и не посмотреть этот лагерь, было бы совсем неправильно, и я пошел по шоссе в гору, мимо белоснежного пансионата “Геолог”. Со стороны моря начался высокий, железный, черный забор, ограничивающий территорию Артека. В воротах стоял угрюмый человек, толстый, в темной форме с белой эмблемой, удостоверяющей, что он – охранник. Пустить за забор – взглянуть на розовую мечту всех пионеров Советского Союза – отказался наотрез: ”Не положено!”. Какова же была моя радость, когда я узнал, что прогулочный катер за шестьдесят гривен новой Украины идет вдоль побережья Артека. Конечно, я решил воспользоваться такой возможностью.
После бухты Чехова – невысокая, вся в плоских сколах, напоминающих стилизованные горы в иконописи, скала Шаляпина, проданная ему перед самой революцией владелицей курорта “Суук-Су”, увлеченной его голосом, но не до такой степени, чтобы подарить это, созданное никому не принадлежащей природой, великолепие. Тихо шлепает голубая вода в днище катера, ветер с артекского побережья пытается сорвать мою голубую бейсболку (вот вам и вошедший в нашу обыденную жизнь американизм); до першения в горле пахнет прогретыми водорослями и мокрой галькой; очень низко проносятся, кричат и выхватывают из моря посверкивающую рыбешку серо-сизые бакланы с темными крыльями.
Федор Иванович построил забор с кирпичными столбами - оградить свое новое владение; уже был готов проект дома-дворца, хорошо вписывающегося в неровную, меняющую в течение дня свой цвет вершину скалы, но планы вождя мировой революции Ульянова-Ленина помешали замыслам не менее известного певца, и Шаляпин уехал за границу. Темно-красно-коричневая скала, отразившая расцветки авторитарных социализма и фашизма, стоит и сейчас, напоминая своей историей и цветом о тех сумрачных для России временах.
В следующей легендарной скале – высокое углубление, входим туда на катере. Мелко, винт чиркает о камни, противно скрежещет. На куполе потолка играют солнечные зайчики, рожденные отраженными от влажных стен волнами. Это – “Грот Пушкина”. Скальная фантазия воодушевляла юного поэта, любившего, как говорит предание, приплывать сюда на утлой рыбацкой лодке, чтобы побыть одному.
Дальше – пляж Артека. Видно, что детей не много – путевки очень дорогие. Тщетно ищут по старой привычке: ухо - бодрящие звуки пионерского горна, маршевую дробь барабана, глаза – красные пионерские легкие шапки – “испанки” и галстуки, пионерскую линейку с трибуной и поднимаемым утром и опускаемым вечером алым флагом на высоком флагштоке. Артек с востока закрывает от ветров гора “Медведь” – мыс “Аю–Даг”. Все постройки скрыты кипарисами, а один из многочисленных лагерей Артека так и называется “Кипарисный”.
Скульптор Эрнст Неизвестный, прославившийся памятником Хрущеву на Новодевичьем кладбище, в виде правильно-круглой головы вождя на фоне белого и черного мрамора, олицетворяющего борьбу светлых и темных начал его личности, а также проиллюстрировавший в классической сюрреалистической манере одно из изданий книги Достоевского “Преступление и наказание”, увековечил себя и здесь, на крымском побережье. В западной части Артека, прямо на берегу, в месте впадения речушки Камака установлена его скульптурная композиция “Дружба народов”.
Ходкий катер поворачивает в сторону моря и обходит по кругу одну из скал Адаларов, находящуюся в четырехстах метрах от береговой линии. На восточной стороне островка, закрытой от северных неприятных ветров, - зона отдыха и реализации любви бакланов. Они весело галдят, трутся клювами, нас не боятся; резко пахнет бакланьими экскрементами и выброшенными на скалу, высыхающими на жарком солнце водорослями. Вода неправдоподобно прозрачна: видно колышущуюся морскую растительность, шныряющие стайки рыб, вспыхивающих серебром в проникающих вглубь лучах солнца. Меня высаживают на южной стороне скалы на полтора часа.
Рядом расположились две молодые женщины: Светлана и Ольга, прибывшие сюда на оранжевом морском велосипеде. Они заранее запаслись ластами и масками, пытаются ловить крабов – Оле, невысокой, но с примечательной грудью, умещающейся в купальнике лишь на треть, это удается. Она вытаскивает из воды паукообразное, панцирное, шевелящее всеми лапами существо и бросает его под сиденье велосипедного транспорта. Узнаю, что они – ученые, приехали из Томска на конференцию “Новые информационные технологии в медицине”. “Да, видно наша наука поднимается с колен, если устраивают “саммиты” в таких милых уголках. Можно и научными взглядами обменяться, а одновременно поплавать, позагорать и, естественно, пофлиртовать”, - пошла работать в определенном направлении моя, подогретая бодрящей природой мысль.
Волн никаких нет, голубовато-зеленоватая вода, спокойная, как в бассейне, бережно поддерживает и ласкает тело, плыть легко и радостно. Путаясь ногами в скользких бурых водорослях, вылезаю на горячий от солнца большой серо-фиолетовый камень, видно когда-то оторвавшийся от скалы и отполированный до гладкости морским накатом. Лежу бездумно, вдыхая аромат моря и сморщенных от жары на береговых каменных кругляшах водорослей, с удовольствием гляжу на загорающие рядом, свежие от морской воды женские тела.
Вспоминаю домик Чехова – меня поразил маленький, однотумбовый, потерто-коричневатый, с зеленым сукном стол писателя, размеры которого не помешали (а может, помогли!) драматургу Чехову создать на нем замечательную пьесу “Три сестры”. В нашей семье был очень похожий стол пятидесятых годов, он стал свидетелем написания пяти диссертаций: моей - технической - и по две - кандидатской и докторской – медицинских, жены и сына. Теперь стол у нас огромный, двухтумбовый, начала прошлого века, с резными стенками–опорами, но диссертаций за ним больше писать некому.
Многие русские писатели считали своим долгом отправляться в путешествия, чтобы запечатлеть для потомков другие части суши и моря, воспринимаемые новым человеком свежее, точнее, детальнее, чем коренными жителями, а особенно тем, которому Бог дал дар, жизненное предназначение – понимать слово, проникаться его сущностью и уметь записывать мысль человека, пересылая ее в будущее. Нет слова – нет памяти людской. Новизна ощущений создает новую литературу.
Чехов тоже любил путешествовать. В тридцать лет он едет в глухомань, на самый дальний восток России - остров Сахалин, бывший в те времена основной русской каторгой. В результате появились сначала дальневосточные очерки в журналах, а через пять лет издана большая повесть “Остров Cахалин”. Говорят, что Чехов тогда еще не отрешился от своего медицинского прошлого, хотя уже был широко известен как литератор, и хотел написать диссертацию о состоянии условий существования и здоровья каторжан, даже делал первую перепись населения острова. Однако победил художник, и получилось обстоятельное и убедительное литературное произведение о тяжелой беспросветной жизни несчастных русских людей на забытом Богом, оторванном от берегов России огромном клочке земли. Природа Сахалина в северной его части – под стать каторге, задавливает и удручает. Вот как ее живописует Чехов: “Ни сосны, ни дуба, ни клена, - одна только лиственница, тощая, жалкая, точно огрызанная, которая служит здесь не украшением лесов и парков, как у нас в России, а признаком дурной болотистой почвы и сурового климата”. Вещь эта больше века существует своей независимой от ухода автора жизнью и продолжает действовать на сознание читателя. На Сахалине Чехов продолжает жить в названиях: города Чехова на берегу Японского моря и горы Чехова – к северо-востоку от Южно-Сахалинска.
От вокзала в Симферополе вез меня в Гурзуф на старом, разболтанном “Опеле” бывший инженер по техническому обслуживанию самолетов Валерий Кириллович, с вдумчивым лицом, седоватый, по виду – между пятьюдесятью и шестьюдесятью годами. Семь лет уже, как он, квалифицированный специалист, бросил авиацию, переставшую давать прожиточный минимум. До Гурзуфа – это километров шестьдесят - стоит пятнадцать долларов или пятьсот русских рублей. В Москве за эти деньги можно доехать только до какого-нибудь вокзала, если заказывать такси заранее, даже если этот путь равен двум километрам. Цены в Крыму на продукты питания раза в полтора-два ниже, чем в нашей столице, самом, как оказалось, дорогом городе Европы. Но тут и заработок - только в курортный сезон. Указатели на шоссе все на украинском языке, хотя потом украинской “мовы” в Крыму я не слышал, все говорят по-русски. В гурзуфском газетном киоске мне по секрету сообщили, что за один рабочий день продают три газеты на украинском языке и полторы тысячи – на русском. Все-таки писатели бывают зачастую и провидцами: написал же Василий Аксенов “Остров Крым” задолго до неожиданного “самоопределения Украины”.
Валерий Кириллович оставил номер своего мобильного телефона:
- Если надумаете поездить по ЮБК, то позвоните. Я тут все достопримечательности знаю. Стоит поездка не так дорого – сорок долларов за целый день, независимо от километража.
Гляжу на привлекательных молодых научных сотрудниц и неожиданно для себя – очевидно, мое возбужденное подсознание вопрос уже давно сформулировало – предлагаю:
- А что, если нам завтра вместе, на машине прокатиться по побережью до Фороса, побывать на Ай-Петри и в доме Чехова под Ялтой?
В глазах жриц науки загорелись женские огоньки любопытства, и они с удовольствием согласились.
В девять утра “Опель” ждал нас у центрального входа в санаторий. Машина, ласково обдуваемая утренним, свежим, горным воздухом, бодро бежит по шоссе, голубоватому от отражения южного неба, без единого облачка, и еще не такого жгучего солнца. Справа уносится ввысь Главная гряда Крымских гор. Днем она – желтовато-красноватая, вечером – синяя, с переходом в фиолетовую. Склоны покрыты редкими корявыми соснами, корни которых стелются практически поверх скалы, залезая отростками в те узкие расщелины, где лежат крохи плодородной земли, пропитанной каплями дождевой воды. Деревья и тут, почти на голых камнях, отчаянно, как и люди, борются за свою жизнь. С левой стороны, внизу, поднимается к самому горизонту море, меняя свой цвет от бирюзового - у берега до слабо-сиреневого, с еле уловимыми очертаниями белых кораблей, – вдалеке. С обеих сторон дороги проносятся в белом облаке соцветий “манные деревья”. Встречные иномарки, некоторые с московскими номерами, летят разноцветными снарядами и хорошо вписываются в стремительный ритм широкой гладкой дороги.
Иван Александрович Гончаров в сорок лет отправляется в качестве секретаря адмирала Путятина на фрегате “Паллада” в двухлетнее путешествие в Японию и обратно. Как результат – цикл очерков о природе, быте народов Европы и Азии, а полностью “Фрегат Паллада” опубликовывает только через четыре года.
Юрий Казаков – автор потрясающего рассказа “Арктур – гончий пес”, одного которого достаточно, чтобы остаться в списке классиков, – изъездил тридцатилетним корреспондентом все приморье Архангельской области. Читаешь его “Северный дневник” - видишь неуютное Белое море и людей, корявых, наивных, жизнь которых зависит от этого моря, от того, что море отдаст им за их тяжкий морской труд. Северные ночи гипнотизировали Казакова: “Опять белая ночь без теней, без звуков – она мучительно непонятна, хотя и бродишь душой где-то на пороге тайны ее, и кажется, что вот-вот все поймешь, все откроешь, и тогда спадет бремя с души”. Здесь он встретил пожилую почтальоншу, изо дня в день носящую почту рыбакам, проходящую по тридцать километров ежедневно и давшую толчок для написания сильнейшего рассказа “Манька”. Север тянул его всю жизнь, и всю жизнь Казаков своей нежно-ритмической прозой увековечивал непростой для жизни людей Север и себя. Его ранимая душа считала своей миссией - оставить всем свои впечатления, а особенно тем, избранным судьбой, у кого они могут раздуть беспокойный огонек таланта.
Что потянуло меня через двадцать лет после того, как увидел призрачные, мистические Курильские острова, написать очерк “Шикотан”? Есть, наверное, такие директории в долговременной человеческой памяти, которые не стираются от времени, периодически сами всплывают на экран дисплея души и настойчиво требуют выхода к людям в виде слова. Может, и есть правда в мысли, что писатель пишет для писателя, поскольку точную оценку, пусть и невысказанную, завистливо затаенную, пишущему человеку может дать только пишущий.
Девушки приоделись: Оля – в коротких, светлых, тонких шортиках, сквозь которые просвечивают узкие, в яркий цветочек трусики, и кружевной кремовой кофточке; Света – в голубой короткой майке, с открытой талией, демонстрирующей аккуратный пупок, и белых обтягивающих брюках, как бы случайно задержавшихся на упруго-покатых бедрах. Вечная женская любознательность и жажда новых ощущений повлекли их в это небольшое путешествие с малознакомым человеком.
Ограничения в выборе других партнеров и партнерш, в большей или меньшей степени накладываемые браком, будь он гражданский или законный, наверное, по своей сути противоречат биологической сущности человека, основанной на двух главных стремлениях: самоутверждении и обладании собственностью. Социализм, своим давлением на личность и отрицанием тяги к накоплению собственности, уже пришел к полному краху почти во всех странах, задержав их развитие в создании благ для человека на много десятилетий. В России после 91-го года только что ушедшего века резко увеличилось количество гражданских браков – как интуитивный протест молодежи против несоответствующих биологическим законов.
Периодически меня тянет обернуться назад – я сижу на первом сиденье, справа от водителя, – и еще раз взглянуть на рельефные, рвущиеся из укороченных шорт бедра Оли. Чувствую их гипнотизирующую притягательность.
Белоснежный дом Чехова – рядом с Ялтой – почти не виден из-за высоких платанов, секвой, кипарисов и бамбука, посаженных еще писателем и переданных нам в наследство вместе с материализованными его мыслями и образами – книжными творениями.
Валерий Кириллович остается со своей машиной в тени деревьев, на большой площади перед входом в музей. Хорошо, что курортный сезон еще не в разгаре: нет кавалькады туристских автобусов и толпы иностранных граждан, вряд ли когда-либо могущих проникнуться альтруизмом чеховской русской души и тонким, на грани патологической психики восприятием мира.
Напротив территории старого сада выстроено новое, одноэтажное, светлое здание музея: здесь экспонируются различные фотографии, документы, имеющие отношение к Антону Павловичу, демонстрируется видеофильм. Почему-то не все понимают, что талант Чехова был подготовлен генетически – отец его, хотя по воле своего родителя и занимался торговлей, был художественно одаренной личностью: прекрасно пел, организовал церковный хор и был его регентом, чудесно рисовал.
Талант и влечение к художественному творчеству живут не в каждом наследнике и могут проявляться как в следующем поколении, так и через несколько колен: все зависит от того, как сложатся условия жизни, какое будет воспитание и образование, насколько эмоциональна и впечатлительна личность художника.
Сейчас я сижу на открытой солнцу и ветру дачной веранде, предо мною букет, собранный из желтых и голубых ирисов, розовых, сладко и слабо пахнущих пионов, маленьких красноватых гвоздик, белых шариков жемчужинок. Наблюдаю, как пушистая, темно-коричневая, в более светлую полоску пчела озабоченно жужжит, забирается внутрь желтого, гармонирующего с ней по тону, цветка ириса и длинным хоботком собирает пыльцу; затем перелетает на медовую гвоздику и вновь возвращается к притягательному ирису. Когда она умчалась со взятком, припорхнула молоденькая оса и тоже проползла на брюшке в желтое соцветие и трудится, трудится…
Если художественное начало досталось личности, могущей и любящей трудиться, то уходят в дальнейшие века и живут в них созданные ею произведения. Отрешенный от мира до шизофрении, ничего не признающий, кроме живописи, Ван Гог; отрывающийся к бумаге и пастели посреди застолья, до конца еще полностью не оцененный, рано закончивший земное существование трагический лирик, художник Виктор Попков; заставляющий нас плакать над несчастным гончим псом Арктуром, тонко выбирающий ритм словесного завораживания Юрий Казаков; истекающий душевно-туберкулезной кровью, но продолжающий истово писать для нас, пока остающихся в этом мире, Антон Павлович Чехов – всех их съедал трудоголизм, с болотным хлюпом затягивающий и разрушающий их организмы не меньше, чем его порочный собрат – алкоголизм; недаром в творческом индивидууме они, зачастую, и симбиозничуют.
По комнатам в Доме Чехова походить, поскрипеть половицами не пускают: боятся, что полы провалятся – строению сто лет; уже стало просительным штампом – клянчить у русского и украинского правительств денег на реставрацию. А вот во Франции как-то, не так уж и давно, премьер правительства Жорж Помпиду был составителем антологии отечественной поэзии, а наш современник Анатолий Лукьянов собирает всю жизнь записи голосов русских поэтов. Вероятно, надо, чтобы поколение жестких, безкомплексных строителей нового общества сменили несколько таких же цепких продолжателей их дела, и только потом, может быть, еще через два поколения появятся правящие народом лирики, вдруг заново увидевшие, как порхают диковинные бабочки и в утренней, прозрачной тишине поют маленькие птицы.
Наша цель – Мыс Форос, где была правительственная дача и который запал в российскую память ассоциативно с Горбачевым 1991-го года, отгородившимся от путчистов ГКЧП и даже заснявшим фильм о себе самом, делающим им строгое предупреждение. Высоко над Форосом, почти в конце петляющей по склонам дороги, упорно карабкающейся к горному перевалу, видна с шоссе церковь Воскресения. Снизу она кажется совсем игрушечной, сверкает маковками, отражающими теплое крымское солнце и как бы освящающими церковным светом все окрестности и людей, смотрящих на нее. Вблизи храм выглядит очень аккуратным и ухоженным - недавно реставрирован. Пожилой экскурсовод с гордостью рассказывает, что здесь, не так давно, венчался украинский президент Кучма.
С площадки около церкви открывается вид на еле различимый внизу поселок Форос и примыкающую ломаную линию берега. Чувствуешь себя, как бы парящим над горными склонами, начинаешь слегка понимать, как птицы видят нашу землю. Кладу руку Оле на плечо – она не отстраняется, а, наоборот, прижимается ко мне:
- Спасибо, что пригласили нас в эту поездку. Изумительные виды, такого чудесного настроения у меня не было давно.
Древнее название церкви – “Воскресение” – полностью соответствует выбранному месту ее постройки: на этой высоте, в этой горной природе почти физически ощущаешь Дух Высшего Начала. Входим в церковь: приглушенных золотистых тонов небольшой иконостас, мерцающий свет разноцветных лампад, запах горячего воска. Ставим зажженные свечи: перед темной иконой с изображением распятого Христа – за упокой ушедших, около иконы в позолоченном окладе - Богоматери с младенцем, нежно прижавшимся ликом к ее щеке, – за здравие живущих.
Еще метров пятьсот вверх по узкому дорожному серпантину – и мы у “Байдарских ворот”, вернее их желтоватых остатков, за которыми начинается дорога в центр полуострова. Здесь ощущение прозрачной высоты еще радостнее, чище. Мы с Ольгой стоим сзади всех, я наклоняюсь и целую чуть загорелое, теплое от горного солнца, пахнущее еле уловимым, чуть острым, женским ароматом ее плечо – она с радостными глазами поворачивается и слегка прикасается своими губами к моим. Обнимаю и нежно, но сильно, впиваюсь в ее небольшой горячий рот. Чуть отстранив меня, она шепчет, что на нас смотрят. Вровень с нами, над скалистым обрывом, молчаливо парят единственные живущие на этой высоте крупные птицы – горные орлы. Тишина…
Посоветовавшись со спутницами и шофером, решили в этот же день “штурмовать” еще одну крымскую вершину – “Ай-Петри” (1234 метра над уровнем моря). Поднимаемся по канатной дороге в ярком красном вагончике. Стоимость подъема и спуска – божеская, тридцать пять гривен (чуть больше двухсот рублей). Транспорт поскрипывает и раскачивается, чуть не ударяясь о высокие опоры, напоминающие ажурные сооружения высоковольтных линий электропередач. Вагоновожатая, наверное, для нагнетания свойственной многим людям боязни высоты, рассказывает, что, бывало, канатный трамвай и ударялся об опоры, а изредка, даже останавливался, вися над пропастью часа два – три. Внизу медленно плывут верхушки крымских сосен, с длинными бледно-зелеными иголками, унизанные продолговатыми шишками, между стволами вьется бледно-бежевая грунтовая дорога, в пыльном облаке тоже вверх ползет оранжевый, бликующий на солнце автомобиль. Канатная дорога – с пересадочной станцией, последний участок – без опор, вагон поднимается почти вертикально вдоль скалы, физически ощущаешь, как тяжело натянутым тросам. Инстинктивно наши с Олей тела, как разноименные полюсы магнитов, тесно прижались друг к другу в толпе пассажиров.
На ровной площадке вершины горы обступают молодые люди, по виду татары, хватают за руки, галдят, перекрикивая друг друга, зазывают в ресторанчики отведать шашлык, терпкий, всепроникающий аромат которого носится в воздухе, к аппетитным бочонкам с молодым вином, купить сувениры, не имеющие к этому месту никакого отношения, но с надписью “Ай-Петри”, покататься по кругу на непонятно откуда взявшемся здесь верблюде с красочной попоной и сфотографироваться верхом на нем. Есть также предложения съездить на машине в долину духов или просто воспользоваться автотранспортом, чтобы спуститься вниз, на побережье (это, как я подумал, для тех, кто был очень напуган последним участком канатного подъема).
При обратном спуске, когда мы как бы медленно летели над резко уходящим вниз склоном, я начал по-настоящему понимать дельтапланеристов, которые могут наяву, а не только в сновидениях, насладиться этим ощущением невесомого парения в восходящих теплых горных потоках воздуха.
Заключительный аккорд поездки – Массандровский винодельческий завод. В розоватой постройке, слева – буфет, где можно попробовать всю дурманящую продукцию комбината, а справа - дегустационный зал и магазинчик, где можно приобрести на вынос понравившийся продукт. Заходим в уютное, небольшое помещение буфета, с невысокими потолками. Теплый, сладкий букет ароматов разных вин окутывает нас и начинает пьянить. Пробуем наливаемые приветливой, совсем юной девушкой, в сарафане с большими, яркими пионами, вина, разных оттенков красного и розового, различных по запаху - от слабого, нежного до терпкого, сильного, со вкусом всех сортов винограда, рождающихся в микроклиматических условиях благодатных крымских долин. Единодушно останавливаем свой выбор на легенде всего Крыма – “Мускате белом Красного камня”. Единственное место в мире, где растет виноград, идущий на приготовление этого благоухающего, нежно уводящего в нирвану опьянения напитка, - это село Краснокаменка в Гурзуфской долине. Покупаю несколько бутылок. После посещения винного рая глаза моих спутниц стали еще очаровательнее и призывно, по-женски заблестели. Я мягко целовал и Олю, и Свету. Чувствовал, что они обе возбуждены и довольны нашим путешествием.
Расплатившись около санатория с водителем, я пригласил девушек к себе – продолжить дегустацию. Настроение у всех было великолепное. Внезапно Света, о чем-то тихо поспорив с подругой, засобиралась уходить, сказав, что ей не здоровится, хотя я интуитивно почувствовал, что ей совсем не хочется покидать компанию. Оля, изначально настроенная на приключение, немного кокетливо поломавшись, осталась. Чистый горный воздух, теплое мускатное вино, влившееся непосредственно в кровь, чудесное, пропитанное женским ароматом, перемешанным с запахами лаванды и цветущей жимолости, молодое, пружинящее тело увлекли меня в активное бодрствование до первых птиц, поющих на рассвете.
В моем сознании нежный берег Крыма навсегда остался ослепительным, солнечно-голубым облаком, пропитанным острым, женским запахом моря – солью смысла моря, первым обонятельным ощущением, с которым люди рождаются, и последним, вспоминаемым, уносимым с собой в небытие. Контракт
Метро
Город, где родился и состарился Плотников, пророс длинными бетонными сваями фундаментов в семь исторических холмов своего центра и его окрестностей. Чем старше становится столица, тем ее подземные корни – глубже; они растут и в стороны, горизонтально: трубопроводы, питающие людей водой, обогревающие газом, кабели, несущие яркий свет и телевизионную виртуальную чужую жизнь в жилища, а по другим большим трубам уплывают в другую, мало кого интересующую сторону отходы человеческой жизнедеятельности. А еще ниже всех этих артерий и вен города – сверкающие залы станций метро, соединенные между собой черными туннелями, из которых электрическая сила с ревом и стуком выкатывает восьмивагонные голубоватые составы и, cладострастно урча, плотно засасывает их с другой стороны подземного пространства в такую же темную огромную кишку.
Невидимый сверху, огромный земляной спрут – метро тяжело дышит: утром вдох - и миллионы человеческих хрупких существ затягиваются со всех входов под землю и выплевываются в учреждения, коммерческие офисы, супермаркеты, конструкторские бюро, заводы; вечером – выдох уставших людей после суеты рабочего дня по их домам, а назавтра это чудовище рождения 15 мая 1935 года все повторит в том же ритме огромных легких распластавшегося подземного колосса.
Из роддома новорожденного Плотникова везли домой на метро – уже второй год, как оно в Москве было. Впервые в жизни он проехал под землей два перегона: от светло-синеватых Сокольников до красно-желтой Красносельской и от нее – к светло-бежевой с длинными балконами, парящими над путями, Комсомольской. При резиново-металлическом чмоканьи закрывающихся дверей Плотников вздрагивал и слабо плакал. Это была первая линия метрополитена, продолжающаяся через Красные ворота, Кировскую, Дзержинскую, Библиотеку имени Ленина, Дворец Советов до Парка культуры.
Когда ему было года три-четыре, еще до войны, родители при выходе из вагона приподнимали его, держа за руки: мама – слева, а папа – справа. Это очень нравилось Плотникову – лететь над перроном. При отходе поезда он прощально махал маленькой ладошкой машинисту, а тот улыбался и тоже в ответ поднимал руку. Потом отец вернулся с фронта, и они с мамой пытались возродить традицию – просили семилетнего Плотникова прощаться таким же жестом с машинистом, но он уже повзрослел и стеснялся таких детских проявлений.
Ездить в метро ежедневно он начал после того, как поступил в институт: проводил под землей часа полтора в день – столько занимала дорога на Сокол, туда и обратно. Послевоенный народ одет плохо – темные брюки, юбки и пиджаки лоснятся от долгого употребления, а многие - с заплатами; кто побогаче – отдавал дырявую одежду в ателье, делать художественную штопку, хотя все равно это было заметно. Почти все имели только два комплекта одежды: один – ходить на работу, независимо от того, какая она была, эта работа, а другой – одевать по праздникам – на 1-е Мая, 7-е Ноября, Новый год и День рождения. Выучившись на инженера, Плотников мчался в переполненных вагонах в “почтовые ящики”, где с девяти утра до шести вечера конструировал, как их секретно называли, “изделия“, предназначенные для устрашения бесчисленных врагов страны социализма. Выходя из “Семеновской” и “Курской”, бежал, чтобы не опоздать, делать ракеты; подъезжая к “Спортивной”, уже прорабатывал в уме электрическую схему оборудования двигателя самолета – истребителя.
Плотников помнит, что с конца пятидесятых годов люди стали немного оттаивать, чуть отходить от военной нужды, многие даже стали покупать художественную литературу – эти книги были дешевые - и читать в вагонах метро: долгий путь на работу не казался тогда таким нудным. В шестидесятые – семидесятые в метро, сидя и стоя, читали, в основном, журналы: “Юность”, “Новый мир”, “Дружба народов”, “Октябрь”, “Звезда”, “Москва”, “Иностранная литература”. Достать их было очень сложно, да и стоили дорого, поэтому кооперировались - на двоих, троих выписывали обязательную партийную газету “Правда” и один из этих журналов. Все молодежные, как сейчас стали говорить, тусовки на легендарных малометражных кухнях, не обходились без обсуждения прочитанного в этих изданиях, считалось признаком дурного тона, если еще не читал последний номер. Массовое чтение художественной литературы – это, наверное, была государственная политика – отвлечь мысли людей в сказочную нереальность, прочь от дум о тесном жилище, скудном питании, нищенской зарплате. Плотников бережно хранил эти журналы, а потом отвозил их на шестисоточный участок, на чердак маленького дощатого домика, и во время отпуска с удовольствием перечитывал запавшие в память вещи.
В метро он видел, как изменилась одежда людей, начинающих забывать войну, - стала повеселее, поярче, особенно женская. Плотников любил знакомиться с девушками в метро: высмотрев посимпатичнее, он садился напротив и медленно осматривал с головы и, конечно, до ног, затем начинал глядеть в глаза и улыбался. Улыбка у него была хорошая, добрая; спутница сначала делала серьезный, неприступный вид, а потом тоже начинала растягивать нежные, припухлые губки в обещающей улыбке. Когда она выходила, он шел сначала сзади, наблюдая увлекательную игру, усиленную высокими каблуками, обтянутых мини-юбкой молодых бедер, потом догонял и говорил:
- Я долго смотрел на вас и понял, что вы самая красивая девушка в Москве и Московской области. Меня зовут Георгий, а вас?
А поскольку все юные особы считают, что они – и есть самые привлекательные, то знакомства свершались, с тем, на которое он надеялся, или иным продолжением. Плотников как-то задумался: сколько же партнерш надо познать, чтобы выбрать достойную в жены. Основная отличительная черта социализма – отсутствие отдельного жилья, как у родителей, так и у их созревших сынов и дочерей, – не позволяла сделать большую выборку (Плотников любил математические термины) партнеров и партнерш. Наверное, и сочетались законным браком поэтому рано – получить официальный пропуск во взрослую, сексуальную жизнь: юноши, чтобы не заниматься любовью где-то в подъезде и на лавочках в ночном притихшем сквере, а девушки с радостью сбрасывали тяжелую ношу хранения кладезя целомудрия, считавшегося при вступлении в брак еще по-социалистически желательным, - теперь уже почти ничто не мешало им выбирать и других, тайных от супруга партнеров. Свободное жилье – это свобода и интимных отношений, поэтому уже давно в Америке, где проблема жилья решена арендой апартаментов или покупкой дома в молодом возрасте с рассрочкой оплаты на тридцать лет, время вступления в брак происходило в более позднем возрасте, чем на родине социализма. Сексуальная революция начинается с раскрепощения коммунальных жителей и переселения их в отдельные гнезда. Свободные в своих полетах птицы – свободны и в жилье: Плотников каждую весну наблюдает на даче, как в густых кустах чуть позже бурно расцветающего белыми цветками жасмина вьют себе гнезда новые пары малиновок. Никто никогда не видел коммунального птичьего гнезда, коммуналка – извращенный вид свального греха - и погубила социализм. Теперь в нашей стране стало много гражданских браков, позволяющих людям получше узнать себя в совместной жизни, да и привыкнуть друг к другу; возраст вступающих в законный брак начал приближаться к среднеевропейскому.
Метро – вид памяти о скученности социалистического общежития - своей каждодневной давкой не дает забыть о нашем тесном коммунальном прошлом.
Построили кольцевую линию метро: станции – опять дворцы, Комсомольская кольцевая сверкала золотом, потолок – смальтовыми картинами, прославлявшими воинов – победителей. На одном из таких панно, изображающем Красную площадь и правящую страной группу на трибуне мавзолея, не успевали по ночам менять лики на новые, а потом плюнули и, вообще, заменили эту мозаику на другую. Своды, соединяющие залы и потолки над платформой, на многих станциях повторяли форму арок старинных русских храмов – это считалось архитектурной смелостью, чуть ли не диссидентством.
Количество станций метро и новых линий все увеличивалось, его родная старая ветка двинулась дальше, за “Парк культуры”. В шестидесятые годы стали строить проще, дешевле, не так респектабельно, например, “Проспект Вернадского”: плитка на стенах - небольшая, желтоватая, кое- где даже выщербленная, как на московских кухнях над газовой плитой, да и светильники - не такие тяжелые и замысловатые, как на “Библиотеке имени Ленина”.
Щупальца земляного спрута и сейчас продолжают непрерывно расти в стороны, к окраинам города: роются новые туннели, открываются новые станции. Люди, как будто только и ждут этого – почти бегом устремляются каждое утро в громыхающее чрево чудовища. Иногда в конвульсиях щупальца вдруг обрываются и продолжают дрожать под открытым небом только остовами стальных рельсов, как бы выпуская на время людей из своих туннельных присосок, чтобы на обратном пути опять втянуть их в сдавливающую тесноту подземных извивающихся спрутовых отростков. Синеют вагоны, синеют лица среди полыхающего нутра созданного людьми и теперь живущего отдельно от них метро-чудища, пожирающего их время, укорачивающего и без того недолгое их существование.…
В начале девяностых отчизна вдруг опомнилась и начала строить капитализм; Плотников, правда, с небольшим опозданием, присоединился к новым созидателям. Станции метро, из которых он теперь выходил, находились внутри Садового кольца: офисы – быстро прижившееся название коммерческих контор, разместившихся в старых зданиях, но по-европейски отделанных внутри, - старались обосноваться поближе к центру матушки-столицы. Скромная, сиренево-фиолетовая “Чистые пруды” (бывшая “Кировская”) – по соседству с ней он считал чужие деньги в неизвестно кому принадлежащем банке; светящаяся под потолком розовым светом “Кропоткинская” (в прошлом “Дворец Советов”) – в переулке рядом помогал продавать за кордон минеральные удобрения; “Маяковская”, поблескивающая нержавейкой и цветной мозаикой Дейнеки, - здесь в небольшом здании неподалеку расположилась неброская, но уверенная в себе страховая компания, где и сейчас он служит.
После девяностого года люди вдруг, как-то сразу, перестали читать в метро, а может, и дома, лица стали еще угрюмее, чем при социализме, озабоченными - все думали, где взять деньги на обвально подорожавшее пропитание; вагоны ходили полупустые – заводы, конструкторские бюро и институты перестали платить зарплату или она была таких размеров, что выходить за ней из дома – бессмысленно.
Еще года два назад народу в метро было много - к восьми утра ехали на заводы рабочие, в мрачноватой одежде, с тяжелым перегаром дешевого портвейна “Агдам”; особенно поражали их руки: с натруженными венами, со сломанными от тяжелой работы ногтями, въевшимися в пальцы сумрачными пятнами машинного масла; большинство – токари, фрезеровщики, слесари. К девяти - в вагоны плотно набивались служащие: инженеры бесчисленных оборонных конструкторских бюро, научные работники огромного количества прикладных институтов, многие мужчины - в узких галстуках, завязанных маленькими узлами, женщины – в расклешенных юбках.
Теперь, в начальном пятилетии двадцать первого века, людской метро-поток изменился. К шести – семи утра едут разного рода торговцы на оптовые и мелкорозничные рынки: Черкизовский, Лужнецкий, Новослободский, Даниловский, Тимирязевский и прочие, прочие. Слышна самая разнообразная речь: клекотная кавказская, мягко-напевная украинская, похожая на русскую сельскую – белорусская, журчащая, как виноградное вино из горлышка бутылки, – молдавская. Жители бывших братских республик деньги для оставшихся далеко семей теперь зарабатывают здесь: на рынках, на стройках. Строить в Москве стали много, но цены на жилое место для основной массы населения – запредельные, зато появились рабочие места. Плотников недавно узнал, что вместо двухэтажного деревянного дома на Остоженке, где жила когда-то его мама, теперь построено самое дорогое жилое здание в столице – по десять тысяч долларов за один квадратный метр.
В девять – второй акт утренней городской метро-пьесы. Вагоны набиваются офисно-коммерческой толпой. Мужчины - в строгих костюмах и широких галстуках в косую полоску, женщины – большинство в брюках, намакияженные. Эта публика утром ничего не читает, бережет свои мозги для интенсивного труда на хозяина. С утра все молчаливы, еще полностью не отошли от ночных сновидений, не настроились на мощную ритмику делания денег, да и едут, в основном, поодиночке – не будешь же разговаривать с незнакомыми людьми. Все молодые и среднего возраста, где-то до пятидесяти, а пожилые сидят дома – в этой изнурительной каждодневной схватке за “презренный металл” - им уже места нет.
Изменились разительно, по сравнению с пятидесятыми годами, и лица людей: они стали, как бы более смышлеными, хитро-умудренными, привыкшими к городскому дерганому ритму, шуму. Деревенские лица можно увидеть только у приехавших в Россию на заработки из ближнего зарубежья “арбайтеров”. Милиционеры, дежурящие в метро, по этим лицам сразу вычисляют их и проверяют вид на жительство.
Метро – это транспорт для тех, у кого нет автомобилей: для малоимущих и низкооплачиваемых. Иногда, правда, можно видеть по утрам еще до конца не протрезвевшего молодого господина, в семисотдолларовом сером костюме, в светлую полоску, с розовым или канареечным галстуком, завязанным крупным узлом, и небольшим коричневым портфелем из натуральной кожи. Он долго озирается на переходах, читает указатели. Чувствуется, – в метро не был уже несколько лет, ориентируется в подземных лабиринтах с трудом. После ночного клуба, где изрядно накоктейлился, за руль своей новенькой “Ауди”, с автоматической коробкой передач, сесть в таком состоянии не решился, а личного шофера пока нет, уровень денежный – не тот, вот и приходится тащиться подземкой в малообеспеченной толпе.
Опять несется Плотников под землей среди одетой во все импортное людской массы, с интересом обращает внимание на броские женские наряды, особенно летом – спины соблазнительно обнажены, почти прозрачные брюки позволяют многое домысливать. У молодых людей висят на груди, заткнуты за ремень, выглядывают из карманов, засунуты в дамские сумочки, зажаты в руке мобильные телефоны разных форм, размеров, цветов, с преобладанием серебряного и черного. Они дребезжат на разные голоса, наигрывают приятные и тревожащие мелодии. Трезвонят даже в туннелях, подтверждая, что для техники нет преград, особенно, если появляется стимул – заработать хорошие деньги. Мобильники: - ква, ква! - металлическими голосами, а вагоны, многим из которых уже лет по шестьдесят с лишним: – стук – колесами об рельсы, - хрясть!
Ох, как много синие снаружи и желто-коричневые внутри составы повидали пассажиров на своем веку, сколько впиталось в их стены эмоций, радостных и горестных! Но выдержали вагоны, не в пример многим людям, не стерпевшим стремительного бега времени. Все мы – пассажиры одного старого поезда метро. Каждый, еще при рождении, садится в свой поезд, свой вагон, едет по своему, освещенному или мрачноватому туннелю, кто-то застревает в подземелье на час, на два, а кто-то на всю жизнь, а некоторые умудряются все время ехать только по открытым солнцу и свежему ветру путям. Мелькают, мелькают поезда, все убыстряется их бег, как и у проваливающихся в небытие жизненных лет…
Плотникову опять стало нравиться ездить в метро – толпа повеселела, помолодела. Правда, толстые книжки с романами, повестями и рассказами теперь читают только пассажиры в летах, да и то очень редко; молодежь, в современных, разных оттенков, легких летних майках с иностранными надписями листает красочно иллюстрированные журналы, поблескивающие глянцем; те, кто среднего возраста, с безразличными лицами углубились в детективные книжки, компактной формы с изображениями криминальных и эротических сцен на цветных мягких обложках. А чаще всего читают газеты, их стало много, самых разных, но “Литературной газеты”, в прошлом любимой Плотниковым, – он ее выписывал лет двадцать пять подряд, - в руках едущих нет. Как-то он поинтересовался у молодой деловой продавщицы газет на выходе из “Маяковской”: сколько в день она продает номеров “Литературки?” Ответ: - восемь - десять экземпляров – озадачил его. “Может, это и правильно, что молодежь не читает прозу, стихи, - думал Плотников. – Зачем засорять голову сказками и отвлекаться от основной цели – деньги зарабатывать. Это его поколение много читало, а потому, наверное, и было нищим, а уж сейчас-то все его ровесники провалились, как в выгребную яму, в нищету “по самую маковку”. Он вспомнил слова своего подвыпившего двадцатитрехлетнего соседа по лестничной площадке – владельца небольшой палатки, торгующей соками в ярко-зеленых упаковках около станции метро “Фрунзенская”: “Дядя Жора, если ты такой умный, то почему тогда ты такой бедный?”
Когда первый раз в метро Плотников увидел миловидную девушку, кокетливо пьющую из горлышка пиво “Балтика №3”, а также стал часто встречать катающиеся по несвежему линолеумовому полу вагонов пустые пивные бутылки, то осознал, что у следующих за ним людских генераций изменились ориентации и установки в сторону полной безкомплексности, расхристанности, и он, видимо, уже постарел – понять их ему уже не дано.
Плотникову стало трудно читать в слабо освещенных вагонах – глаза уже не те, а вот реклама набрана крупным шрифтом, разноцветными ее листками заклеены все внутренние стены состава. Будучи от природы любознательным, он изучил по этим хлестким слоганам все типы женских прокладок и сорта пива, хотя и не очень любил его, предпочитая водку “Гжелка” c наклейкой синего цвета, - этот цвет всегда импонировал ему как гороскопической рыбе.
Обоняние Плотникова отмечало, как со временем менялись запахи в вагонах. Одеколоны и пробные духи пятидесятых годов: “Свежее сено”, “Белая сирень”, “Красная Москва”, “Эллада” – сменились в конце шестидесятых изысканным ароматом французcких “Клима”, “Шанель” и арабских, названия которых мало кто знал, так как написаны они были загадочной вязью. Сейчас вагоны благоухают мужскими и женскими, дорогими и дешевыми дезодорантами, завозимыми со всего мира.
На одной из скамеек на платформе “Театральной” каждое утро собирается группа смуглых молодых индусов с большими клетчатыми красно-белыми виниловыми сумками. “Наверное, у них тут место передачи товарного ширпотреба, а может, и иммиграционная тропа”, - догадывается Плотников. На соседней скамейке – видит он в одно и то же время - жует что-то, похожее на пищу, или спит, привалившись грязными волосами к стене, женщина непонятных лет, с лицом, еще не утратившим оттенок подмосковной школьной учительницы.
В центре зала, на этой же станции вечером полно нарядных молодых людей, назначивших свидания и с нетерпением выглядывающих в шумной толпе своих знакомых. Встречающих с цветами почти не увидишь – не модно, зато обнимающихся, в затяжном поцелуе – встретишь часто, хотя в Париже - Плотников там как-то был по туристической путевке – можно увидеть гораздо больше таких пар. По-видимому, русский менталитет – не демонстрировать толпе свою интимную близость – пока устойчив. Плотников завидует им: романтизм – это ведь, когда не знаешь, что будет впереди, как поведет себя твоя новая знакомая, как пойдет процесс познавания друг друга. Ни с чем несравнимое предвкушение захватывающей и возбуждающей новизны! В неизвестности всегда есть романтика, хотя цель – одна: познать эту самую неизвестность, вроде бы недоступную, и с наслаждением раскрыть эту тайну, а потом сделать обычной и мало интересной, а потому неромантичной и скучной. И опять человек бросается в поиски нового, чтобы вновь придти к тому же самому, замкнуть этот круг. Так и кружится человек всю жизнь, нанизывает эти гирлянды колец, а в старости перебирает их в своей памяти, как четки, – эти ностальгические слабые отблески меркнущей души своей…
На крайние вагонные сиденья Плотников никогда не садится - боится поймать вшей или какую-нибудь заразу, там часто можно видеть спящих пьяных бомжей, распространяющих неприятное амбре, и пассажиры стараются на следующей же остановке перебраться в другой вагон. Жалко Плотникову бомжей, смотреть на них – противно. Жалко ему и бездомных собак: иногда, особенно зимой, они как-то умудряются попасть под землю - спуститься по эскалатору, а может, по гранитным ступенькам, там, где нет автоматической лестницы. Они вместе с безразличными к ним людьми входят в вагон и, разомлевшие в тепле, спят на грязном линолеуме; лишь настороженно, подчиняясь многовековому инстинкту, прядут их уши, как живые локаторы, темные снаружи, розовые лоснящиеся внутри, периодически испуганно настораживающиеся.
А сколько появилось в метро нищих! Безногих, в камуфляжной форме, на колясках, толкаемых здоровыми бабами; молодых цыганок и русских с грудными детьми на руках; узбеков в замусоленных халатах; еще не старых мужиков, держащих в руках написанные шариковыми ручками печатными буквами разъяснения, что они - психически больные и за свои действия не отвечают, то есть: не дашь подаяние – могут и пристукнуть. В середине девяностых Плотникову особенно запомнились двое нищих: один ходил на двух ногах, а в руках держал протез третьей ноги, как бы готовясь к ампутации, и еще - по виду актер провинциального театра, поставленным голосом вещавший на весь вагон, что он – бывший кандидат наук, а сейчас – безработный. Плотников дал ему денег больше суммы, обычно подаваемой нищим, и, поймав в ответ удивленный взгляд, тихо сказал: “За перевоплощение по системе Станиславского”. Вообще, он подавал только старым людям, со следами интеллигентности в глазах, но уже перешедшими ту черту, за которой на общественное мнение уже наплевать. Такие - по вагонам не ходят, а молча стоят или сидят на ступеньках в каком-нибудь незаметном углу. А однажды в магазине, рядом со станцией “Спортивная”, он увидел старушку: она, как в гипнозе, стояла перед прилавком с шоколадными конфетами и слабо произносила: “Мишка косолапый”, “Мишка косолапый”… У Плотникова что-то почти оборвалось внутри, он достал сотню и протянул женщине: “Извините, я только что получил большую премию, купите себе “Мишек”, - и быстро вышел из булочной.
Плотников каждое утро добирается до своего офиса на метро. В вагонах, среди молчаливо-угрюмого утреннего народа, вглядываясь в лица, он ищет своих ровесников – их почти нет: кто – круглый год сидит на садовом участке, летом копается на грядках, а зимой топит печку и ходит в черных валенках с галошами; городское большинство днем отправляется на оптовый рынок - купить еды подешевле, а вечером – смотрит новости поочередно по всем каналам и ругает, самозаводясь и поднимая себе артериальное давление, новую капиталистическую власть за то, что она лишила их права оставаться инженерами и получать ежемесячно свою мизерную социалистическую зарплату. Плотников, когда едет на эскалаторе, даже пробует проанализировать статистику: а сколько же утром таких, как он, седовласых, поднимается или опускается, чтобы влиться в эту толпу, зарабатывающую на хлеб насущный? Всего перед ним мелькают на движущейся лестнице человек сто, из них, три – пять пожилых мужчин. “Да, немного, немного нас осталось, бывших строителей коммунизма, теперь помогающих воздвигать капитализм “с человеческим лицом”, - сокрушается Плотников.
Он как-то прикинул, что провел под городом за пятьдесят лет жизни – отсидел, отстоял в тускловатых вагонах метро – двадцать пять тысяч часов, то есть больше тысячи суток. Это означало, что он провел под землей три года, если считать дни и ночи, а так как ночью метро не работает, то получается - шесть дневных лет он был ниже земной ватерлинии. Такой большой срок добровольного подземного пребывания удивил и расстроил Плотникова.
Земляное чудище не старится, по-прежнему сердцевина его сверкает огнями, отражающимися в отполированном мраморе. Ночью тысячи тружеников моют, скребут, убирают грязь, чистят внутренности дремлющего, распластавшегося под землей гиганта, отдыхающего от дневного переваривания, прогона по кишечным туннелям миллионов мизерных людишек. А на следующий день каждый из них вновь отдает свою судьбу на час-два этому механистическому существу, и на это время многие их судьбы сливаются в одну метро-судьбу.
Оторопь охватывает Плотникова, когда он видит, что огромный, набитый людьми состав ведет один человек. “А ведь у него в руках жизни, примерно, четырех тысяч человек! – подсчитал Плотников. Недаром везде в вагонах развешены объявления: требуются ученики на машиниста электропоезда – видно, не много желающих брать на себя такую тяжелую психологическую ответственность”.
У каждого свой судьбовагон, свои судьбостанции. У одних мало судеб: роддом, отчий дом, семейный дом и фамильная ограда на Ваганьковском. У других – несколько семей, несколько любовных партнеров, значит и несколько судеб. И снова каждый человек из следующего поколения пробегает, проходит, проползает свою судьбу, повторяет ошибки своих прадедов и прабабок, учится сам, учит других, чтобы в конце закончить, замкнуть кольцо своей судьбы, не похожей ни на какую другую. Родившиеся при одинаковом расположении звезд, гравитационных сил, имеют, вроде бы, одно гороскопическое начало, но все равно они разные, с неодинаковой судьбой, кем-то запрограммированной и неуклонно ведущей по пыльным, грязным, а реже – чисто вымытым жизненным дорогам.
Смотрит Плотников в окно вагона, вглядывается в мрачные стены туннеля: летят за окном черными стремительными стрелами электрические кабели и красными размытыми линиями - предупреждающие фонари.
Шумит, шумит чудовище, лязгает голодными зубами колес. Иногда кто-то зазевается на платформе, упадет между вагонами, а может, помогут свалиться на рельсы – и не слышно за грохотом ни криков, ни стонов, ни хруста косточек. Все перемелет, изничтожит монстр…
Однажды утром, на тихой “Кропоткинской”, Плотников увидел, как внизу лестницы лежит, раскинув руки и безжизненно глядя в потолок, тучный пожилой мужчина с еще красным лицом. “Спешил, наверное, на работу, да сердце не выдержало в такой духоте, - подумал Плотников, перекрестился украдкой, чтобы никто не видел, и медленно стал подниматься по крутой лестнице. - Не такое уж и плохое место для конца мирской суеты: тут, над станцией когда-то церковь стояла пятнадцатого века, да и Храм Христа Спасителя неподалеку”. Он вспомнил, что где-то здесь, на уровне этой станции, а, может, чуть ниже, находится под Москвой огромный разлом (пустота) в виде креста, точка пересечения которого – под Кремлем, а длинное основание уходит на северо-запад, в сторону Хорошевского шоссе. Человек лежал в изголовье креста и своей позой повторял распятие.
В тот год лето было очень жарким: тридцать шесть градусов по Цельсию тяжело переносили даже молодые. В метро было душно, влажно, терпко пробивался через аромат дезодорантов запах вспотевших тел. В детстве – Плотников это помнил отчетливо - в подземке всегда прохлада, даже иногда холодно, то ли народу было значительно меньше, а, может, вентиляторы работали лучше, чем нынешние кондиционеры. Он присел на единственное свободное место, в конце вагона, на зашитые через край кожаные, бывшие коричневыми, а теперь засаленные до черноты сиденья, закрыл глаза и задремал. Поезд не очень громко, даже убаюкивающе погромыхивал на стыках рельсов, часть пассажиров молча углубилась в криминальное чтиво обильно творящей Донцовой и журнал телевизионных программ “Семь дней”, остальные как бы спали с открытыми глазами. У Плотникова привычно ныло в середине груди. Почему-то всплыли из памяти юношеские стихи: “Электричка людей слизнула с платформы и с криком рванулась вперед./ И вот уже скрылась в дали семафорной в рельсовый водоворот./ И сразу за нею красный свет и красным сверкают линии./ Они говорят, что назад пути нет глазами шпал темно-синими”. На конечной станции “Выхино” вагонная толпа исчезла, а Плотников хотел подняться, да не смог или не захотел, и продолжал пребывать в забытье, привалившись к вытертой спинами многих метро-людей спинке сиденья. Машинист дал сигнал, чтобы отогнать оставшийся народ от края платформы, а заодно взбодрить себя перед въездом в пугающее подземелье. Грязно-голубой состав, тревожно посверкивая в темноте бордовыми хвостовыми огнями, набирал скорость и все больше затягивался в бесконечную бездну туннеля… Не копай историю рода своего
Код для вставки анонса в Ваш блог
| Точка Зрения - Lito.Ru Эдуард Клыгуль: Сборник 1. Сборник рассказов. 25.12.04 |
Fatal error: Uncaught Error: Call to undefined function ereg_replace() in /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/fucktions.php:275
Stack trace:
#0 /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/sbornik.php(200): Show_html('\r\n<table border...')
#1 {main}
thrown in /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/fucktions.php on line 275
|
|