Бессонница
Война началась через несколько минут, после того, как я проснулась. Мой сон был крепким и темным, но вдруг я распахнула глаза, встала с постели и вышла в августовскую ночь во двор нашего дома - большого, панельного девятиэтажного дома, стоящего буквой “С” прямо перед пустырем с желтоватым песком, где обычно выгуливали собак и сто лет собирались разбить парк или построить магазин. Я не оглядывалась, я просто подняла голову вверх, взгляд мой остановился над крышей соседнего дома. И небо моргнуло. Моргнуло своим единственным глазом, и слезы, столько времени стоявшие там, хлынули потоком. Они были ярко-желтые, жидкие, они стекали по темно-синему небосклону в полной тишине, и вдруг из этой тишины стал нарастать торжественный гул, словно наступил момент для исполнения пророчеств, словно ожидания оправдались. И в эти несколько секунд тишины, когда между мной и небом с сумасшедшими звездами не было никого и ничего, я почувствовала, как стала другой. Навсегда. Тайна неба переселилась в меня, забрав взамен меня старую. Страх несколько секунд облизывал мое новое “я”, а потом свернулся клубочком внутри. Так наступила война.
Была паника, и были крики. И этой же ночью приехал пожилой полковник эскадрильи, с добрыми глазами, с вечной улыбкой, он, наверное, видел тысячи войн и тысячи пилотов, и тысячи раз поднимал в воздух самолеты и как будто уже знал, чем все это закончится, и потому улыбался, улыбался ртом, глазами, лицом, улыбался всем своим усталым видом. Он сразу разглядел меня, разглядел среди толпы, паники, криков, которые летали повсюду, как испуганные птицы, но тогда он ничего не сказал. Не понадобилось освобождать квартиры для эскадрильи – люди уезжали, спешно собирая вещи и не смотря на небо. К утру почти все помещения заняли военные.
Куда-то сразу делись юбки и платья, и туфли на каблуках, помада и тушь, неизвестно откуда появились серые джинсы, серый свитер и серые ботинки. И мои золотистые волосы уже не трепетали на ветру, а спали под синей кепкой – подарком летчиков. Худенькие, в сером, мы с моей подругой напоминали мальчишек-подростков. Полковник рассматривал нас, оставшихся, кучку мальчиков и девочек, человек восемь, и нескольких детей. Потом посмотрел на меня и позвал к себе. Он спросил, видела ли я тогда тишину, и я поняла, что он все знает обо мне. Он спросил, не против ли я быть при нем и слушать небо. Я была не против. Пусть твоя подруга позаботится об остальных. Да конечно.
Днем налеты бывали редко и мы с подругой учили детей в школе, мы учили их математике и языку, и тому, как надо прятаться от бомб и как делать перевязку. А ночью я слушала небо. Звезды так и остались желтыми, воспаленными, словно небо заразилось какой-то болезнью и никак не могло излечиться. Иногда я чувствовала иглы в своем теле и мчалась к полковнику, и он отдавал приказы, и там наверху начиналась битва не на жизнь, а на смерть, но полковник все равно улыбался. И его пилоты возвращались, и снова не было никаких игл. И я уже привыкла к ночи и к песку под ботинками, и к пустырю, без людей и собак, с небом наверху.
Однажды снова был бой, и вдруг моя голова наполнилась болью, и я поняла, что там кто-то умирает, умирает вопреки тому, что небо тянет наверх. И я закричала, закричала внутри себя: “Помоги же ему!” И я выпрыгнула из себя и взметнулась вверх, на одну долю секунду, ибо боялась быть неуслышанной. Лейтенант безумными глазами смотрел на всполохи желтого над соседним домом. Он не сядет, не сядет, не сядет! Комариный писк его страха и безнадежности наполнил воздух. Полковник не смотрел на небо, он смотрел на меня и, увидев мое белое лицо, понял, что все хорошо. И были носилки, полные крови, которая кричала о боли живого существа, и пришлось затыкать уши и закрывать глаза, чтобы не закричать самой. Лейтенант вертелся около со своим жужжанием, невозможно-невозможно-невозможно.
Полковник отвел меня к себе в кабинет и сказал, спасибо, ты спасла ему жизнь. Только ты никогда не получишь за это награды и никто не узнает об этом. Потому что это армия, потому что это война. Я не хочу, чтоб люди верили в чудеса, они должны полагаться на собственные силы. Дисциплина, устав, ничего более. Нельзя забивать людям головы. Ты не обижена? Нет-нет, что вы. Я пойду? Зайди к нему. Да, конечно.
Белое. Непривычно. Запахи, которые я никогда не любила. Тишина с привкусом шагов. Воздух колышется от боли и страха. Вы к капитану? Вон та кровать. Серые глаза, которые я когда-то уже любила, упрямые губы, которые я уже целовала. Ему нельзя говорить. Он берет меня за руку и прикасается губами, нежно-нежно, словно бабочка коснулась крыльями, осыпав золотистой пыльцой, я смотрю в его серые глаза и вот я уже вся в этой пыльце, в золотистом сиянии. И я не знаю, как мне себя с ним вести, потому что я опять люблю его, потому что любила всегда, даже без сияния, во мраке души. Он поправится, все будет хорошо, зайдете еще, а сейчас уходите. Я посылаю ему воздушный поцелуй, облачко золотого сияния. Я не вижу, ловит ли он его, но я чувствую, как у меня начинает расти второе сердце.
Помнишь школу? 14 лет? Я была не такая. Ты уехал в 19. Первый раз я умерла девятнадцатилетней. Ты же не любил армию! Да, небо, ради него можно все вытерпеть. Ты снова хочешь летать? Тебе ни за что не разрешат! Завтра? На запад? Я всегда ненавидела запад. Не оставляй меня... Не оставляй!
Вкус последнего поцелуя. Отчетливый, даже когда ешь макароны или пьешь пиво. Ночное дежурство, тянусь ртом к небу. Чувствуешь меня?
Сегодня первый весенний дождь. Двор весь залит, воды где по щиколотку, где по колено, похоже на небольшое озеро, полное жизни – жучков, букашек, водорослей. Я смотрю, как небо с чуть желтоватыми звездами отражается в воде, два мира наложились один на другой и образовали третье измерение. Полусумасшедшая жена лейтенанта сняла туфли и носится по воде. Ты бы еще на болото пошла – с правой стороны озера густое месиво из липких листьев. Не ходи туда, я же шучу. Я улыбаюсь в темноте. Вдруг я чувствую что-то холодное на своих руках. Эй, не ходи туда! А она несется прямо в центр гладкой, безмятежной поверхности. Там воронка после утреннего взрыва! Шаг, и женщина исчезает под водой. Я стою рядом и не в силах шагнуть в темную жидкость. Рядом – ее подбежавший муж, лейтенант. Он не смотрит на меня. А я вдруг понимаю, что стою у края дома, за двести шагов от лейтенанта и чувствую, как мурашки бегут по коже. Как ни в чем не бывало продолжают свои песни сверчки.
Первый раз вижу его без улыбки. Эскадрилья отходит. Почему? Согласно планам Генштаба. Скоро победа, добавляет он. Устало, без улыбки. Я буду скучать по тебе. Завтра сюда прибудет вражеский десант. Вот оружие. Тяжелый револьвер не для моих рук. Это мой. И не умирай, пожалуйста. Да, конечно. Целует в лоб. У него губы из пергамента и ему недолго осталось жить. Это его последняя война и последняя победа. Я улыбаюсь, чтобы он не видел моих слез.
Они падают с неба, как гроздья винограда, противного беловато-прозрачного винограда. Они говорят на языке с резкими и противными звуками. Я держу в одной руке банку пива, в другой, за спиной – револьвер. Мы сидим у гаража с ребятами и смотрим, как они валятся на пустырь. Возьмем его, кто-то тычет на фигуру начальника в темной форме. Он-то и направляется к нам. Револьвер пуст, вдруг понимаю я, и не хочет забиваться в щель под гаражом. Запихивая одной рукой револьвер, другой открываю пиво, острые края ранят палец, а он все ближе и ближе. Твои документы. Сквозь меня он видит револьвер и ловко выхватывает его из рук. В штаб.
Откуда? Нашла на пустыре. Да, здесь была эскадрилья. Документы в порядке, может идти. Вкусное пиво? Попробуйте, ставлю банку пива с моей кровью ему на стол. Он улыбается, и мне вдруг жаль его, потому что последний глоток пива будет той последней вещью, что заставит его улыбнутся.
Наверное, это первая ночь, когда я не на пустыре. Непривычно мягкая кровать, мягкая, густая темнота и вдруг иглы, от которых мгновенная боль, а потом – сладость по телу. И сердце бьется в бешеном ритме и норовит выпрыгнуть из груди. Хочется выйти и увидеть, как исчезают желтые всполохи, словно кто-то моет небо, хочется увидеть ярко-синие звезды и потом рассвет, но нельзя, еще нельзя. Я не замечаю, как падаю в сон, в темный, крепкий сон. И вдруг распахиваю глаза и вижу там, за открытым окном – небо, нежно-голубое, словно только что родившееся, омываемое волнами теплого солнечного света. Несколько секунд тишины и – пенье птицы, жужжание пчелы, и шелест листьев, и дыхание его, спящего рядом, в синей форме, и шрам на его виске, прямо у моих губ, и золотистые волосы на подушке. Война закончилась за несколько минут до того, как я проснулась.
Как победить дракона
Главная особенность моей натуры заключается в том, что все неприятности я всегда узнаю первой. Так было и на этот раз. Поздней ночью, уже прочитав молитвы, я стояла у окна и смотрела то ли в себя, то ли в сентябрьскую темноту, как вдруг мир замер на мгновение, и я увидела черный силуэт, неправдоподобно большой, с мощным размахом крыльев, пересекающий небосвод и окунувшийся в облака. Его полет длился несколько секунд, он был словно видение, но когда ветер от его крыльев холодным дыханием коснулся моей щеки, я поняла, что он проснулся. Я так и не смогла уснуть, едва мои веки начинали слипаться, как я чувствовала повсюду прикосновение змеиной кожи, вздрагивала, вставала, молилась, но уже знала, что ничего не изменится. Утро было туманным, но мне казалось, что даже сквозь туман я вижу огонь в башне Бальтасара. Он тоже знал. Слуга принес завтрак, но моих сил хватило лишь на то, чтобы выпить ледяной воды из родника. Король прислал гонца раньше, чем я ожидала. Предчувствия начинали сбываться. Я медленно облачалась в свои черные одежды и все думала: кто? Кто из нас?
Они все были здесь, в королевской трапезной: и отважные рыцари, с которыми когда-то сражался рука об руку мой муж, и знаток звезд Бальтасар, и епископ, лучший молитвенник и аскет, и он, мудрый и величественный, мой король. Трапеза началась как обычно, с молитвы, потом - глоток тишины, скрип кресел, бряцание кольчуг, стук посуды, и вот уже зарождается разговор, все как всегда, весело и непринужденно. Я скольжу по их лицам, словно думая о своем, но на самом деле ища знаки. Бальтасар внезапно поворачивает голову и смотрит на меня пристальнее, чем обычно. Он тоже ищет. Король обводит всех взглядом. Со стороны можно подумать, что он просто горд за своих рыцарей, сидящих за этим столом, верно служащих ему, но я-то знаю, что он выбирает. Кого-то из нас. Я вижу, как он сам наливает в свой кубок вина, и я слежу за его руками в перстнях, как за актерами на сцене и понимаю, что священнодействие началось. Вот руки передают кубок Первому рыцарю, и называется имя. От Первого рыцаря кубок переходит к следующему и снова имя. И вот я вижу, как он движется ко мне, сопровождаемый звуками имени, словно заклинанием. Я закрываю глаза, как будто так он может миновать меня. Густое дыхание над ухом: Вам, леди. Все думают, что это милость, и улыбаются, пока я пью самое горькое вино в мире. Обед закончен. Они расходятся, готовые к новым победам, и остаюсь только я, готовая к смерти.
Мы стоим в одной из комнат башни короля, в комнате, где стая шорохов от наших шагов, взметнувшись, бьется о серые каменные стены, но не может вылететь и снова падает на пол. Король смотрит в запыленное окно, словно подражая Бальтасару, пытаясь увидеть в разводах, среди миллионов пылинок, что оседали здесь веками, среди нитей паутины, – нечто, знак, предначертание, ответ. Но он не Бальтасар, он король, правитель, и все, что он может увидеть – это окно и пыль. Король скоро станет совсем седым – и его черные густые волосы, и борода. Под глазами – желто-коричневые мешки. Его сердце опередило его жизнь. Может быть, мы мало молились за него, он всегда казался таким сильным, могущественным, не устающим. Я знаю, что сейчас он будет говорить, спокойно, ничем не выдавая своей тревоги. А я запущу его голос внутрь и, словно кувшин, буду полна им и сделаю ради моего короля все, о чем он попросит.
Дракон проснулся, – эти слова легли мне на плечи, как плащ из змеиной кожи. Он проснулся, чтобы погубить нас. Он хитер и коварен, сначала он будет убивать, жечь и разрушать, а потом проберется в наши души. Я хочу, чтобы ты договорилась с ним, чтобы он покинул наши края. Условия договора должны быть приемлемыми. Король торгуется? Торгуется с драконом? А как же его рыцари? Эти смельчаки, храбрецы? Война, с юга надвигается война, и мои рыцари скоро будут гибнуть в боях, лежать в белых повязках, с гноящимися ранами, но они спасут королевство. А пока... Тебе придется идти до конца. Вернуться с поднятой головой ты сможешь только в одном случае. Я верю в тебя, милая. Он прижал меня к себе на минуту, словно дочь. Ступай. Я выходила из комнаты, а он выводил пальцем на столетней пыли какой-то знак.
Я спустилась к себе и в исступлении стала ходить по покоям, механически передвигая ноги. Страх заполнил всю меня, не было места ни для молитв, ни для отеческого голоса короля. Он мог обмануть меня, он мог. Война здесь не при чем. Дракона нельзя убить, я слышала это. Тот, кто убивает дракона, сам становится драконом. Мой муж, два года назад, может быть, он также стоял перед королем в той же башне и был уверен, что сможет убить чудовище. Я помню то утро, с пустой постелью, с опустевшим сердцем, я помню взгляд короля, сквозь меня и в сторону: он спас королевство, но он не вернется. И этот единственный вопль: где он?! Пусть он мертв, но дайте мне оплакать его! Когда король сказал, что это невозможно, я перестала плакать, но внутри что-то сломалось. Меня внутреннюю не смогла разжалобить ни заупокойная служба, ни черные одежды, ни это паучье слово "вдова", ни обрушившееся одиночество. Я не плакала больше. Больше стало молитв в пустоте комнат, в пустоте жизни. Король был милостив, словно искупал свою вину. Он отправил меня во главе посольства к моей сестре, и с тех пор я вела многие важные переговоры, объездила все земли вокруг и везде, в этих чужих странах и городах, я искала знакомое лицо, среди тысячи голосов я хотела услышать родной голос, но все было напрасно. Я допытывалась у рыцарей, в какой поход ушел мой муж, но они не знали и только отводили глаза, чувствуя вину за то, что они живы, а их товарищ погиб в неизвестности. Я мучила Бальтасара, но он, знающий, был непреклонен и лишь говорил: молись! Я спрашивала себя: почему, почему я, чувствующая приближение беды, тогда была слепа и глуха? Почему я внутренняя предала меня? Не было ни одного ответа. Может, он есть сейчас?
Утро было солнечным. За окнами бродила осень в своих странных одеждах, чередующих яркость и мягкость тонов, пропускающих свет и ни капли тьмы. Моя последняя молитва. Может, мне не суждено вернуться. Вручаю мою жизнь в Твои руки. Младший рыцарь уже ждал меня. Он был еще совсем мальчишка, щурясь, грел свое светлое лицо на солнышке. Он ничего не знал, и если повезет, не узнает до конца дней своих. Увидев меня, он смутился, но я притворилась, что ничего не заметила. Он помог мне сесть на лошадь, а сам направился к воротам. Я помедлила. Замок вдруг показался мне прозрачным, словно стеклянным, я увидела, как рыцари спят в своих постелях, с женами или любовницами, спят беспробудно, после вчерашнего ужина и крепкого вина, и только три человека стоят там, у окон своих башен и смотрят, как я уезжаю, и одновременно делают этот вечный жест рукой: сверху вниз и слева направо. Небо было чистым и пронзительно голубым, солнце - теплым и нежным. Мне тоже захотелось подставить ему лицо и чувствовать прикосновение этих невесомых ладоней, и радоваться жизни, и вдыхать аромат увядающей листвы, но ощущение змеиной кожи было ближе. Иногда мне казалось, что под ногами вовсе не листва, а багряно-золотая чешуя чудовища, упавшая с его крыльев в ту злосчастную ночь. Одна мысль мучила меня: как мне быть, если мой муж превратился в дракона? Как быть мне, верной и любящей женщине? Кого спасти, кого предать? Я слаба и хрупка, чтобы выиграть. Я слаба.
Шаг за шагом мы приближались к логову: вот миновали реку, вот мои любимые холмы, снова вброд через реку, сквозь дымку видны крыши домов и легкий дымок, где-то там мычат коровы. Вокруг идет обычная жизнь, но не для меня. Почему я? Почему я должна убивать кого-то? Захотелось заплакать, но внутри никто не отозвался. В полдень мы сделали привал у ручья. Парень уминал свой обед за обе щеки, а меня тошнило от еды. Единственное, что я смогла себе позволить – несколько глотков ледяной воды. Потом мы двинулись дальше. Я знала, что уже скоро. Я искала знаки, но не было ничего: ни знамения, ни предначертания. Я боялась только одного: что Бог оставил меня.
Я оставила оруженосца на лугу, среди зелено-желтых трав, оставила его греть лицо на солнышке, а сама пошла воевать с драконом. Я знаю, что приду к нему на закате, когда солнечные лучи золотисто-дымным веером будут проходить сквозь большое пушистое облако и оставлять причудливые тени у его пещеры. Он почувствует меня и будет долго смотреть из темноты, потом окажется у меня за спиной, и я услышу его голос, не снаружи, а у себя в голове. И первые секунды мне будет трудно заставить себя оглянуться, но потом я смогу. И увижу эти большие желто-зеленые глаза, глаза большой ящерицы, но чем-то похожие на глаза кошки и человека.
Дракон закрыл глаза и повернул морду к солнцу. Он был похож на моего оруженосца, нет, просто на человека, любящего осень и последнее тепло. Ты пришла, чтобы убить меня, –голос был похож и не похож на голос моего мужа. А может быть, я просто хотела, чтобы он был знакомым – пусть так, пусть в таком обличье, но снова увидеть его. Я пришла договориться, я не хочу убивать тебя. В его глазах не было ни удивления, ни интереса, в его глазах отражалась я – искаженная, выпуклая я. Чего же ты хочешь? Чего хочешь ты? Я хочу, чтобы ты не боялась меня. Я не убью женщину, которую трусливые мужчины послали на смерть. Ты всегда сможешь уйти. Даже сейчас. Он закрыл глаза, словно и правда, давая мне шанс уйти. Я не уйду, пока не уйдешь ты. Ты упряма. Как дракон. Он рассмеялся своей шутке, и его обвальный хохот мог разорвать мне голову. Ладно, если ты остаешься, то следует разжечь костер, ночью будет холодно, а разговор предстоит долгий. Я покорно собрала хворост, а он раскрыл пасть и изверг огонь.
Мы сели рядом с костром, я, укутавшись в меховую накидку, и он, по ту сторону, в оранжевом сиянии огня, положив на лапы свою огромную голову. Было тепло и почти не страшно. О чем ты мечтаешь? Вдруг спросил он, не отрывая взгляда от языков пламени. Драконы кровожадны, опасны, хитры, но отнюдь не бесчувственны. Я смутилась, он угадал мои мысли. Я хочу найти человека, которого люблю. Мне сказали, что он мертв, но я не могу в это поверить. Хочешь, я помогу тебе? Я вспомнила предупреждение Бальтасара и поняла, что игра начинается. А что ты хочешь взамен? Его улыбка повисла внутри меня, как луна. Ничего. Так не бывает. Ты не веришь мне? Разве ты не знаешь нашей пословицы: поверить дракону - погубить мир? так тебя заботят судьбы мира или любовь? Посмотри на себя - ты красивая молодая женщина, а тебя посылают на смерть, у тебя отняли мужа, и ты еще преклоняешь колено перед жестокосердным королем и клянешься ему в верности? Ты хочешь биться за эту землю, которая сделала тебя одинокой? Что она дала тебе, кроме страдания? Вспомни то время, когда вы с сестрой жили у моря, когда ты любила белые паруса и было много цветов, и кругом церкви с золотыми куполами, и колокольный звон в прозрачном воздухе. Ведь тогда ты была счастлива. Откуда он знает? Он может знать, если он мой муж или если он убил моего мужа. Если убил. Но я промолчала. Промолчала, чтобы спросить. Это правда, что тот, кто убивает дракона, сам становится драконом? Кем ты был? Раньше? Доспехи, рыцарские пиры, женщины в шелках и мехах, службы в церкви и преклонение головы? И вдруг кубок, полный горького вина, и нужно идти и умирать, или становиться драконом. И нет иного выбора, хотя ты еще надеешься, что именно тебе удастся преодолеть эту закономерность. Ты уходишь под утро из дома, еще уверенный, что вернешься, и даришь женщине, спящей рядом с тобой, поцелуй и обещание шепотом. Твое королевство в опасности и готово озариться пожарами из-за этого мерзкого чудовища, что время от времени просыпается, выползает из своей пещеры и поднимается в небо. А ты должен, и долг прежде всего. Ведь так? Я говорила страстно, и языки пламени в его глазах прыгали в унисон с моей страстью. Минуту был слышен только треск голодного костра, с неистовой яростью он обгладывал ветки. Потом сказал дракон.
Я не смогу уйти отсюда. Что бы ты мне не предлагала, я не смогу уйти. Почему они не прислали рыцаря? Рыцаря, с которым мои шансы равны: или смерть или шкура дракона. Что тебя ждет, если ты вернешься, не заключив договор? Уже снаряжен корабль, на котором я отправлюсь в изгнание, в дальние и холодные земли, земли без солнца. там тоже можно жить, ты выйдешь замуж, родишь детей. Я никогда не выйду замуж. Мой муж жив, я люблю его и буду ждать. А если я отвезу тебя к твоей сестре? Бежать? Я не предам моего короля. А если я убью тебя, сожгу заживо, раздроблю твои кости? Значит, такова моя судьба, дракон. Он глубоко вздохнул, и огонь облизал мои сапожки. Уходи. Только договор. Чего ты хочешь? Мы можем дать тебе золота, драгоценностей, стада. Чего ты хочешь? Он закрыл глаза и вздохнул с усталостью и безнадежностью: я хочу стать человеком.
Ты же знаешь, я не смогу тебе помочь. Он вздохнул еще раз, совсем как человек. Послушай меня. Я не убивал твоего мужа. Я... Да, я был когда-то человеком, отважным рыцарем, сражавшимся на турнирах, участвовавшим в битвах и пирах, и самая прекрасная женщина на свете была рядом со мной. А потом чаша, которую не пронесли мимо меня. И вот я уже в шкуре змеи, убивший, но не победивший дракона. И каждый новый день отдаляет меня от того, кем я когда-то был. Послушай меня. Я не желаю тебе смерти. А ты не можешь убить меня, ибо станешь драконом. Отправляйся в изгнание, сохрани свою жизнь. Позорная жизнь не для меня, лучше смерть. Что толку от твоей смерти? Люди, вы так хотите казаться лучше, чем вы есть. Костер догорал. А договор? Никто и ни за какие деньги не может приручить дракона. Никогда. Твоя миссия бессмысленна. Прощай. И не ищи своего мужа, ибо он мертв. Я не верю тебе! Почему ты лжешь? Почему? Слезы покатились градом. Все умирают. Ты убил его? Он мертв. Откуда ты знаешь? Драконы знают все, и даже день своей смерти. Прощай! Я смотрела ему вслед еще несколько секунд, все еще не решаясь, но я внутренняя, виновная когда-то в предательстве, переполненная нерастраченной любовью, сильная как никогда, была готова. Я не помнила, как это произошло. Сначала – знакомое, но непривычное ощущение змеиной кожи, потом – страх и чувство свободы. Я закричала на всю округу этим новым странным голосом, и он, уползающий прочь, словно раненый зверь, оглянулся. В его глазах не было изумления, только я, выпуклая, большая и неповоротливая, но я, которая теперь могла быть вместе с ним. Мы не были драконами, мы были людьми, встретившимися после долгой разлуки, полными нежности и тепла. Когда мы пролетали над замком, покидая эти края, я заглянула в окно башни моего короля и там, на стекле, среди пыли веков, увидела его знак. В свете луны похожая на дракона блестела цифра "2".
По ту сторону
Что за болезнь у нее, она не запомнила, доктор говорил что-то, но все смешалось в бреду. Горячка совсем одолела ее. Приходила сестра, смачивала губы водой, вливала в рот лекарства, но Люба не чувствовала улучшения. Она ощущала только, как жар пульсирует вместе с кровью, во всем теле, как отяжелели и ломит суставы. Наверное, я умру, думала Люба, глядя в белый, с обвалившейся штукатуркой потолок. Она думала об этом с безразличием, как будто все происходило не с ней или не по-настоящему. Прикрыв глаза свинцовыми веками, погружалась в неспокойный сон, и тогда сестра видела, как дрожат Любины руки, как бормочет она что-то губами, искусанными в кровь, как трепещут ресницы. Сидела с ней немного, вытирала пот с ее бледного лба и уходила. Потому что было ясно: со дня на день Люба умрет. А Люба уже и не понимала, спит она или нет. Все происходящее по ту сторону, в бреду или во сне, было знакомым, реальным и близким. Снился или чудился ей Митенька, и бабушка, и армия, и довоенный город. В бреду Люба металась, плакала и кричала. Она умирала.
День был солнечный, праздник – день апостолов Петра и Павла, окончание поста, 12 июля. Они только что отстояли службу, молились, приняли причастие и от того – от торжественной службы, от ощущения близости Бога, было светло и тепло на душе. Они приехали из города вместе к родителям Мити – отцу Алексею, настоятелю храма Пресвятой Богородицы и матушке Варваре, приехали на праздник. И сейчас, прежде чем идти домой, к накрытому столу, к Митиной семье – братьям и сестрам, забрались в траву за деревней, устроились поудобнее и завели разговор. Были они веселые, молодые и наивные, планов у них было много, и во всех Митя и Люба были уверены. О свадьбе предпочитали не говорить, дело решенное. Говорили об открытии в деревне школы. Митя заканчивал в городе учительскую семинарию, Люба училась в фельдшерской школе. Жить они собирались здесь, в деревне. А если бы еще и библиотеку открыть! А больницу построить! Дел много. Молодость. Все кажется возможным. Мимо проехала телега, лошадь смешно фыркнула на окрик мужичка, из травы видны были купола храма, так и золотились, сияли на солнце. Трава была душистая, уже начинающая выгорать. Митя положил голову ей на колени и улыбнулся. Улыбка у него была детская, добрая и открытая. И сам Митя был в чем-то ребенок. Спокойный, добрый, впечатлительный. Как было не любить его. Высокий, гибкий, с темными волосами. Возле карих глаз – морщинки от улыбок. Руки мягкие и теплые. Митя, она погладила его по волосам. Митя. Наклонилась и поцеловала в лоб. Митенька.
Митя лежал в гробу. Посреди избы стоял гроб и в нем был Митя. Лицо черное от побоев, губы в черной крови. Люба попросила мать Варвару, чтоб оставили ее одну, села возле гроба. Завтра отпевание, а потом на кладбище. Вот и нет Митеньки. Села, медленно раскачиваясь, попробовала молиться, но Господь ушел. Забрал ты у меня Господа, Митенька. Заплакала. Митю взяли на забастовке. Избили по ошибке, говорят. Косточки целой не оставили, забили ногами. Митя!
Люба уже собиралась уходить. Матушка Варвара зажигала лампадку, отец Алексей сидел за столом. И уйти бы Любе, уйти со своим горем, но не выдержала – выплеснула. «Что ж вы все жжете да жжете? Для кого? Для бога вашего? И где он, боженька? Спит-почивает там, на облаках? Да как он мог позволить Митьку убить? А иудушки чертовы вон, по земле ходят и ничего! Может, Страшного суда дожидаются? Вы еще по их душу помолитесь, спасеньица им вымолите. Бог ваш только губить может. Если он вообще есть». Люба, развернувшись, ушла. Отец Алексей было поднялся, но матушка Варвара, проглотив комок в горле, остановила его: «Оставь ее, пусть идет. Образумится». Рука ее, державшая лампадку, дрожала. Матушка Варвара со страхом обнаружила в своем сердце отголоски Любиного мятежа и принялась молиться.
Поначалу ее глаза казались васильковыми, такими нежными в сочетании с пшеничными, гладко убранными волосами. Но потом любой замечал, что всегда – даже когда она улыбалась, глаза эти оставались спокойными, и не было в них ни радости, ни света, ни тепла, только синий обжигающий лед. Смотрела на всех немного свысока, держалась холодно. Комвзвода Калинина. Калина Красная ничего не боялась, смерти как будто искала. Да и сама была похожа на смерть, когда на коне, обнажив шашку, неслась в атаку или ночью обходила посты. Чувствовалось в ней что-то потустороннее. Ее побаивались и предпочитали не пререкаться с ней и особо за спиной у нее не разговаривать. Командир как командир, пусть и баба. Зато, когда в атаку идет, впереди всех, с сумасшедшими глазами, орет благим матом и рубит, рубит без конца, как будто тонкая белая рука не знает устали. Как за ней не пойти?
Водку пила наравне со всеми остальными, но не пьянела. Курила папиросы, то прищурившись и уйдя в свои дали, то осматривая лица вокруг себя. Знали историю, что как-то приключилась с Калиной. Один новобранец собрался однажды переночевать в ее постели, не приняв всерьез предупреждения товарищей: да, что она, не баба что ли. Вошел в комнату, где спала комвзвода, но успел сделать лишь два шага. Калина уже стояла возле кровати, с распущенными светлыми волосами, обнажив шашку, босиком на деревянном полу. Стояла в лунном свете и молчала, а потом сказала, строго, спокойно: только попробуй! Лишившись дара речи, красноармеец стоял, не шевелясь. Кого-то знакомого напоминала она ему в эти мгновения, какую-то женщину, но вспомнить он не мог. Спать иди и приходить сюда больше не вздумай, - тихо сказала Люба и указала шашкой на дверь. С большим облегчением красноармеец Ерофеев покинул избу с проклятой бабой, еще не зная, что завтра погибнет, посланный в разведку легкой женской рукой.
Никто не знал, что Люба плохо спит по ночам и часто плачет. Никаких припухших глаз по утрам, синий лед в обрамлении черных ресниц, аккуратно зачесанные пшеничные волосы, тонкие, жесткие губы. Командир, за чьей спиной не пропадешь, но которого и подвести страшно.
Люба плохо спала. Совсем не отдыхала, казалось, усталость копится на ее плечах кирпичами. Она уже второй год была в Красной Армии. По стране шла гражданская война, в ее родном городе хозяйничали колчаковцы и белочехи. 5-я армия, под командованием Тухачевского, освободила Челябинск и продвигалась к Омску. На дворе был октябрь. Ее дивизия стояла под Петропавловском, в небольшой деревеньке, готовились брать город. Как обычно не спалось, Люба вышла на крыльцо, закурила папиросу. Звезды были удивительно яркими и чистыми, как в детстве, под Рождество. Вспомнилось, как они с Митькой любили звезды, выпросили у отца Алексея атлас и копались в нем, заучивая названия звезд и созвездий, туманностей и планет. И можно было спать на сеновале или на крыше, можно было… Перед Любой снова встало черное Митино лицо, слезы покатились из глаз. Покатились и иссякли. Окаменела я. Каменная глыба, а не человек. Убивать научилась, научилась быть жестокой и никогда не прощать. Ради кого – ради тебя, Митя? Нет, ты же был самым добрым, самым чутким. К чему вся эта месть? Чтобы кто-то чужого такого же Митьку не убил? Так вот они, Митьки, кругом. Будет ли такой день в их стране, когда не надо будет никого убивать? Может, за этот день я хожу в атаку, беря на себя грех? Шорох за забором, прислали за ней из штаба. Красноармеец смотрит с уважением. Выбросила папиросу. Пойдем.
«Через две недели будем в Омске. Слышал, вы оттуда?» Тухачевский был такой же молодой, как она – двадцать шесть лет. Симпатичный, с открытым лицом, блестящими темными глазами, собран, подтянут, настоящий офицер. «Дмитрий Михайлович Карбышев – тоже ваш земляк». Командарм лично пришел поздравить с удачным исходом Петропавловской операции. Именными часами перед всем строем уже наградили. Теперь вот выпить по сто грамм беленькой. «Как же вы к нам в армию попали? До Москвы ведь не рукой подать?» Тухачевского сразу поразили ее синие колючие глаза и то, как она смотрела – излишне прямо что ли. Люба вкратце рассказала о том, как по поручению товарищей по партии поехала в Москву, как первый раз участвовала в бою. «Смелость города берет. Про вас, наверное», – широко улыбнулся Тухачевский, по-детски, как Митя. «Наверное», – машинально откликнулась Люба.
Город был взят четырнадцатого ноября. 5-я и 3-я армия захватили много трофеев и пленных. Люба всегда с трепетом в сердце ожидала того момента, когда наконец войдет в город. И сердце дрожало, дрожало, когда ехали по Чернавинскому проспекту, когда оказались в резиденции генерал-губернатора, красивом, двухэтажном особняке, почти на берегу Оми. Любу вызвал к себе Тухачевский. Она поднималась по странной металлической лестнице, которая должна была шуметь под ее коваными сапогами, но которая подобострастно молчала. В больших, мутных от грязи и пыли зеркалах едва виднелось ее отражение. Залы были большими и красивыми, со следами былой роскоши. Зала для танцев, подумала Люба про самую большую. В голове зазвучал вальс, она сделала несколько неловких па в сапогах. Смутилась, потому что поняла, что перед ней – кабинет генерал-губернатора и там ждет ее командарм. После всех необходимых слов, внимательно вглядевшись в румяные щеки, Тухаческий сказал встревоженно: «Да вы вся горите, Люба. Сходите к доктору и немедля». Люба провела рукой по щеке и ничего не почувствовала. «Идите».
5-я армия продолжала наступление на восток. Под небольшой деревенькой взвод Калининой ждала засада. Носом учуяв опасность, Калина Красная, в последнюю минуту попыталась отвести своих назад, но, понимая, что не успевает, бросилась на чужой отряд. Они летели друг на друга, сверкая сталью. Казак замешкался секунду, разглядев перед собой женщину, удивительно знакомую, но через мгновение взмахнул шашкой. Голова с яркими синими глазами и светлой косой покатилась по снегу.
Сестра закрыла васильковые глаза, сложила на груди женщины тонкие белые руки со шрамами. Последнее, что она слышала, было имя, мягкое, светлое, словно снег под Рождество. Митя.
Случай с госпожой А.
Мария Дмитриевна была сильной женщиной. В своей жизни ей пришлось претерпеть немало трудностей, но никогда она не жаловалась, никогда не опускала рук. Она выросла в семье морского офицера, ее муж был морским офицером. И как бы ни было тяжело, она всегда умела держать себя в руках. Женщина должна быть опорой своему мужу, помогать, утешать, беспрекословно поддерживать и в теплых четырех стенах, и на краю бездны. Марья Дмитриевна была так воспитана и почитала это лучшим воспитанием. Ей было двадцать семь лет, она имела пятилетнюю дочку и ее муж, капитан Андрей Арсеньев, находился в Арктической экспедиции. И вестей от него не было. Такое происходило не в первый раз, но сейчас Марья Дмитриевна чувствовала что-то не то. Оленька была отправлена к бабушке. Марья Дмитриевна бродила по своей квартире на Невском и все пыталась вспомнить обрывки снов.
Сны тревожили ее больше всего. После них она просыпалась больной, в тревоге, с опухшим лицом. Чувствовала себя измученной, есть не хотелось, пить не хотелось, видеть посторонних людей – тоже. Сегодня Марья Дмитриевна плакала, может быть, впервые в своей замужней жизни. Села на креслице у окна и ни с того, ни с сего заплакала навзрыд.
В таком состоянии и нашла Марью Дмитриевну давняя ее подруга, Елена Яковлевна Азорина, недавно вернувшаяся из Берлина. Елена Яковлевна, одетая по последней моде, в какой-то феерической шляпке, с изящным мундштуком между белых, как жемчуг, зубок, стояла на пороге, держа в руках саквояж крокодиловой кожи. «Плачешь? Милая, что стряслось?» Марья Дмитриевна попыталась объяснить свое непонятное состояние, свои нехорошие предчувствия, темные, путаные сны, столь ей несвойственные, но чем больше подбирала она эпитетов, тем невразумительнее были объяснения. Елена Яковлевна сняла шляпку, поставила саквояж, отложила мундштук и, зажав виски пальцами, задумалась. Затем решительно встала и оглядела комнату. И Маша, и Андрей были ей очень симпатичны. И ей совсем не хотелось, чтобы с ними случилась беда. «Одевайся! Пойдем!» – требовательно заявила она. «Не хочу-у-у!» – надула губки Марья Дмитриевна и слезы брызнули из ее карих глаз. «Ну, Маша, милая, разве я желала тебе когда-нибудь зла? Я хочу помочь, Вытирай слезы и идем». Совсем расклеившаяся Марья Дмитриевна, с плохо уложенными волосами и совершенно некрасивым лицом, вышла в сопровождении подруги из дома.
На Невском было людно, жизнь бурлила, но Машу это не тронуло. Солнечные лучи, упавшие ей на носик, были проигнорированы. В изнеможении следовала она за подругой. Как ни странно, просвещенная и образованная Елена Яковлевна привела ее к гадалке. «Мадам фон Штильке» – указала она мундштуком на красивую женщину неизвестно какого возраста, находящуюся, как и положено, в комнате с задернутыми окнами, слабым освещением и таинственными запахами. Елена рассказала все, что ей было известно со слов подруги, затянулась, выпустила колечко дыма и сказала с отчетливым немецким акцентом: «Ну, что скажете на это, фрау Маргарита?». Фрау Маргарита была одета в строгое черное платье, черные волосы заколоты гладко-гладко, от фарфоровой кожи – легкое сияние. Черные глаза смотрят внимательно, умно. «Нет, не шарлатанка, а весьма рассудительная женщина. И не немка». «Одна минута», – сказала она тихо с едва уловимым акцентом и шурша платьем, удалилась. Остался лишь легкий и загадочный, напоминающий о дальних и недоступных садах, аромат духов. Елена, задумавшись, дымила. Потом взяла Машу за руку и строго сказала, словно непослушному ребенку: «Все будет хорошо». Вернулась фон Штильке. В ее хрупких, тонких пальцах, украшенных дивными кольцами, находился маленький пузырек с темной жидкостью. «Будете пить сегодня, если нужно – завтра, каждый час пять капель. Увидите то, что желаете». Протянула скляночку Маше, и та почувствовала, какие ледяные пальцы у гадалки, точно из могильного мрамора какого. Едва сдержалась, чтобы не отпрянуть. Елена Яковлевна расплатилась хрустящей бумажкой, и они снова вернулись на свет. Пораженная всем случившимся, Маша вышла из оцепенения, в котором находилась столько дней и пожелала прогуляться по улицам. Две подруги неспеша шагали рядом. «А если это отрава?» – на что Елена Яковлевна отмахнулась мундштуком и было ясно, что Маша сказала глупость. «Тогда надо быстрее пить!» «Успеешь». Они зашли в кофейню, и Елена Яковлевна заказала кофе, пирожных и две рюмки ликера. Маша стала заметно живее и с удовольствием верила в ожидавшее ее чудо. Елена Яковлевна пригрозила мундштуком: «Спокойнее, не гимназистка уже». Когда пробило пять, она заставила накапать из склянки жидкости в кофейную ложечку и выпить. Маша, с внутренней дрожью, исполнила и почувствовала во рту странный горький вкус, но он не был неприятным, а скорее будоражащим и острым. Они расплатились и вышли. Каждый час происходило одно и то же. Пять капель, пряный привкус и дрожь внутри. В одиннадцать подруги стали готовиться ко сну. Глаза у Маши закрывались сами собой. Елена Яковлевна легла рядом, зажгла лампу и стала читать. «Буду караулить тебя, а если засну, буди», – сказала она и углубилась в чтение. Машенька ворочалась, но подруга не обращала на нее никакого внимания, грызла мундштук и продолжала читать.
Марья Дмитриевна сначала не поняла, где проснулась, под ней стремительно двигался корабль и летела вода. Была ли она ветром, парусом или привидением, не было возможности понять. Внизу лежащее пространство было выпуклым, словно на глобусе, но вода никуда не переливалась, а только недобро блестела. У Марьи Дмитриевны потемнело в глазах от кривизны пространства и быстроты перемещения. Она передвигалась с кораблем своего мужа. Неизведанные земли, стоянки, причалы мелькали перед ней, она видела знакомых моряков, Андрея, но не было возможности сказать ему что-либо и услышать, о чем они говорят там, внизу. Марья Дмитриевна изо всех сил старалась запомнить увиденное, но не было ни названий портов, ни особых примет. Чем дальше летела она над водой, тем больше страха становилось внутри. Холодало. Марья Дмитриевна вдруг увидела полупрозрачное существо в свадебной фате, парившее рядом с ней. «Кто вы?» – безмолвно спросила она, холодея от испуга. Странным музыкальным голосом существо ответило: «Я покойная невеста покойного мичмана Гжельского, ищу душу его». «А разве муж ваш умер?» – в страхе спросила Марья Дмитриевна, ведь Гжельский ушел на одном судне с Андреем. «Скончался, сударыня, третьего дня-с. Вместе с капитаном Арсеньевым». «А вы разве умерли?» «Да и я скончалась, сударыня, от горя. Только и вы ведь мертвы, Марья Дмитриевна. Но не прогоняйте меня, позвольте быть рядом с вами». У Маши голова пошла кругом. Ей стало совершенно плохо, она почувствовала, что должно случиться что-то ужасное, закрыла глаза и проснулась. Встревоженное лицо Елены Яковлевны склонилось к ней в предрассветных лучах. «Машенька, что с тобой? Бедненькая моя, да ты вся словно изо льда». Она принялась растирать ее холодное тело. Потом принесла водки. «Выпей-ка» – влила почти силой, села рядом и взяла за руку. «Говори». Маша помнила все. Елена Яковлевна слушала и хмурила брови. «Гжельский – это из Старолитейного переулка?» Маша кивнула. Елена Яковлевна закурила и неспеша стала прохаживаться по комнате. «Что такое «третьего дня?» – спросила она то ли у себя, то ли у Маши. Вдруг замерла. «Оставайся здесь. Ничего сегодня не случится. Я скоро приду». Сказала и ушла. Марья Дмитриевна сначала лежала без движения, а потом вдруг уснула спокойным, здоровым сном. Проснулась от яркого солнечного света, заливавшего комнату и от запаха французских булок. Елена Яковлевна сидела как ни в чем не бывало за маленьким столиком, мастерила бутерброды и разливала кофе. «Вставай, соня!» – улыбнувшись, весело, сказала она, разрезая яблоко. Прямо в ночной сорочке Маша поднялась и присела за стол. Дымился кофе, фрукты переливались на солнце, а французская булка была восхитительна. «Где ты была?» «А была я, дорогая, на Старолитейном. У Гжельского действительно есть невеста, премилая особа, хрупкое создание семнадцати лет от роду, воспитанница французского пансиона. Жива, здорова, ждет суженого. Никаких предчувствий не наблюдает, но, конечно же, как всякая романтическая барышня, обеспокоена. Кроме того, я была в Адмиралтействе, у нашего друга Чугунова. Вот секретный план экспедиции». Елена Яковлевна небрежно вытащила карту с пометками и разложила среди тарелок и чашек. Тут же появился мундштук. «Конечно, для приличия он поломался немного, но, в конце концов, сдался. Эх, Чугунов! Смотри сюда». Мундштук пополз по карте, переходя от одной отметки к другой. «Вся экспедиция должна была занять семь месяцев, два месяца прошло и – ни слуха, ни духа. Чугунов что-то лепетал о необходимости поисков и нехватке средств для этого. Но я думаю, времени слишком мало для всех этих экспедиций». «Так что ж?» – с дрожью в голосе произнесла Маша, вспоминая «да и вы мертвы, сударыня». «Будем рассуждать логично. Если вы с будущей мадам Гжельской живы, значит, живы и ваши супруги. Третий день был позавчера. Пока в этом знаке ничего для нас нет. Будешь пить зелье от фрау Маргариты. Будем надеться, завтра все и откроется».
Снова капли, капли, капли. И задумчивый взгляд черных, как маслины, глаз Елены. Потемнело рано. Да к тому же пошел дождь. Подруги сидели тихо, только шелестели страницы книг и было слышно, как дождь бродит под окнами. Хотелось чаю и спать. Подруги поужинали и легли. Дождь еще шел. А сна не было. Маша лежала на спине, разглядывая потолок, ожидая, когда он искривится и превратится в тонны воды. Елена Яковлевна лежала на боку, подогнув ноги, как ребенок. Вдруг спросила сквозь дождь: «Любишь его?» «Люблю». «Все будет хорошо».
Сегодня невесты Гжельского не было. Зато был сильный ветер. А потом из-за горизонта показались белоснежные, сияющие массивы льда. Корабль, не останавливаясь, двигался на них, А затем льды заглотили его, и люди оказались на снегу, маленькие, беззащитные, замотанные в тряпицы. И пришли другие люди с ружьями и взяли команду корабля в плен. Несколько человек упало и снег обагрился кровью. Они так и остались лежать, скрюченные, темные, на белом. Маша поняла, что скоро будет смерть, что никто не отпустит ее мужа домой, к жене и дочери. Она чувствовала, что силы оставляют ее. Моряков привели в деревушку, и Маша, уже понимая, что отдаляется, что ветер уносит ее вон, увидела название.«Илирней».
Елена Яковлевна слушала как всегда молча, не перебивая, меж бровей залегла глубокая складка. Потом порывисто поднялась. «Я к Чугунову. Жди». Подруги не было целый день, Маша вся извелась. Но слабости не было, каждая минута только прибавляла сил. «Как ужасно ждать-как ужасно ждать», – пело ее сердечко, но Маша ждала. В четыре пришли Чугунов и Елена, оба взволнованные, немного растрепанные и запыхавшиеся. «Вот она!» – бросила Елена, стягивая перчатки. «Что? Что там?» «В Илирнее вот уже несколько месяцев орудуют беглые каторжники. Для их захвата выслан отряд. Надеюсь, ваш муж скоро будет в Петербурге».
Так оно и оказалось. Команду «Адмирала Фаддеева» через месяц привезли в столицу. Изможденные, уставшие, похудевшие, бледные моряки прибыли на поезде в Петербург. Маша была рада, но перед людьми сдержана и только девица из французского пансиона, невеста Гжельского, рыдала от счастья, никого не стесняясь. Вечером того же дня, третьего мая, Андрей, Маша и Елена Яковлевна сидели в гостиной. Арсеньев, светловолосый, с аккуратно подстриженными усами, с нескрываемым удовольствием обнимал жену и слушал Елену Яковлевну. «И что же это было за волшебное зелье?» «Хорошо настоенный чай с гвоздикой». «Вот шарлатанка!» «Не ругайте ее, она знала, как лучше. Возможности нашего сознания столь неограничены и столь неизведаны… ». Вскоре Азорина засобиралась: «С князем Полтавским оперу слушаю на выходных в Риге. Спешу на вокзал. Ну, что ж, до свидания. Будьте счастливы, милые!». Легкий запах табака да французских духов. Они остались одни, и Арсеньев тут же крепко обнял Машу: «Солнышко мое, скучал без тебя». «Я тоже».
Фрау Маргарита стояла посреди своих темных покоев и видела, словно воочию, как рушатся вагоны поезда, только что, третьего дня, отъехавшего от Финского вокзала и набравшего ход, как искажаются ужасом лица, как разлетаются вещи и части тел. Она бы могла не ехать на этом поезде, эта строгая женщина с изящным мундштуком, но она не пожалела своей жизни, чтобы четверо были счастливы.
Вечность и один день
На наше первое свидание Горан пригласил меня в театр. Югославский драматический театр привез в Москву одну из своих лучших постановок по пьесе признанного сербского писателя и драматурга. И в этом была своя прелесть – сводить меня на спектакль соотечественников, чтобы я могла почувствовать знаменитый сербский дух, добравшийся и до русских окраин, дух путешествий сквозь века и сны, услышать красочный, дерзкий язык, острый, словно балканская пища. Второе название пьесы так и звучало – «Меню для театрального ужина».
Действие началось, и я погрузилась в новый, чарующий мир. После спектакля Горан был задумчив, наверное, он затосковал по своей маленькой, красивой родине, измученной страданиями.
- Много лет назад, тогда еще в Белграде, я смотрел этот спектакль, и тогда роль Петкутина играла молодая актриса, Петра Вишнич.
- Но это же мужская роль? – удивилась я. И Горан рассказ мне историю, удивительную, как и весь сербский миф, рожденный под бомбежками, придуманный Павичем, снятый Кустурицей и озвученный Бреговичем.
Петра всегда хотела быть актрисой, едва научившись говорить, она уже выступала перед взрослыми, читала стихи, пела песни, танцевала, мастерила себе забавные одежды из родительских вещей, и потом, в школе, ни одна постановка ни обходилась без нее, черноглазой, темноволосой, белокожей красавицы Петры Вишнич, тонкой, хрупкой, как вишня и гибкой, порывистой, словно лань. Ей хотелось играть в театре. Выйти на подмостки и в течение нескольких часов быть иной, по-другому говорить, двигаться, очаровывать, дурманить, притворяться, и все на одном дыхании, чтобы потом, в изнеможении от усталости становиться бестелесной, но отчаянно счастливой. Без труда она поступила в театральный институт, и уже через некоторое время ее взяли на роль Маши в «Трех сестрах». Газеты отметили ее удачный дебют, и путь к славе молодой актрисы был начат. Шло время, шли «Три сестры» и из вечера в вечер Петра играла одну и ту же роль. Ставились другие спектакли, но места в них для Петры не было. Ясмина Блажевич, примадонна, муза режиссера Болеслава Яры всегда все расставляла по своим местам. В невысокой тонкокожей, косточка к косточке, блондинке таилась неведомая сила, она умела подчинять и властвовать. Она была первой, она была единственной и она была лучшей.
С «Тремя сестрами» театр отправился на гастроли. Спектакль шел в Србице, небольшом городке в Косово. В номере гостиницы рыдала Петра Вишнич, рыдала от безысходности и жаловалась своей подруге.
- Не могу я так больше, Янка. Лучше уж умереть. Она хочет выжить меня из театра. А что я буду делать? Это же лучший театр в стране, а Яра – гений. Куда мне уйти? Все это разрушает меня, каждый день непризнания, невостребованности, отвержения роет во мне яму, а потом заполняет ее страхом, самоуничижением, горечью, тоской. Может, я бездарна, Янка? Может, это иллюзия, что у меня есть талант? Что я достойна лучших ролей? А может, это они слепы? Не видят, на что я способна? Ты знаешь, что он будет ставить «Вечность и еще один день»? И для меня опять нет места! Я уверена. Ясмина будет играть Калину, Владо – Петкутина, а я? Я больше не могу так, Янка. Я боюсь, что наступит день, когда не выдержу и что-нибудь сделаю с собой.
- Прекрати, Петра. Даже слышать ничего не хочу об этом. Такой грех взять на душу. Подожди, Петра, потерпи, придет твое время и весь мир узнает о тебе и будешь смеяться над своими мыслями, потерпи, Петра, – как заклинание твердила Янка, гладя подругу по черным, цвета воронова крыла, волосам.
- Не могу, Янка. Боль внутри меня, рвет меня на части, как избавиться от нее? Как жить? А Влад? Ведь он предал меня! Оставил, когда мне так тяжело, променял меня на Ясмину. Что в ней такого, что? Знаешь, иногда мне так хочется унизить их, сделать им также больно, как делают мне больно они.
- Петра, все это очень нехорошо, то, что ты говоришь.
- Янка, я устала. Я чувствую себя такой одинокой, такой ненужной никому. Появится ли в моей жизни кто-то, кто будет любить меня искренне, заботиться обо мне бескорыстно, утешит в трудные минуты, ради кого стоит жить? Или быть мне вечно одной, одинокой? Иногда столько любви внутри, но ты не можешь понять, кому она предназначена, ты выходишь на сцену, даришь себя, но – было ли у тебя подобное? – чувствуешь, что любишь не так. Не так мне предназначено их любить. Так что, я плохая актриса? Или, знаешь, раньше мне казалось, что когда играешь, то становишься не тем, что ты есть, убегаешь от себя. Но теперь я понимаю, что наоборот, ты ищешь себя, в разных ролях, в одной и той же роли, ты всегда сравниваешь героиню с собой и пытаешься найти себя и только ускользаешь. Иногда это пугает меня, потому что я не знаю, кто я, настоящая. У тебя бывает такое?
Но Янка не успела ответить. В дверь постучали.
- Девочки, нас приглашают на экскурсию в монастырь Девич, это под Сербицей. Едете?
- Нет, – негромко, запекшимися губами, вытирая слезы, ответила Петра.
- Едем, – решительно сказала Янка.
- Тогда встречаемся внизу через четверть часа, будет автобус.
- Какой еще монастырь? С ума сошла? Мне еще монахов не хватало!
- Петра, надо взять себя в руки, развеяться. Жизнь – это не только театр.
- Но и не монастырь.
- Собирайся, Петра, послушай меня хоть раз. И надень что-нибудь соответствующее.
- Ну, ладно.
Даже после нешумной Србицы казалось, что в монастыре необычайно тихо и спокойно, словно монахи смогли своими молитвами очистить пространство от мирской шелухи. Сначала думалось, времени нет здесь, только вечность, среди белых построек под красными крышами, среди зелени деревьев, среди каменных плит на кладбище. Но потом виднелись они, эти признаки времени, которое врывалось сюда, в дом Бога и разрушало его, истязало самые дорогие святыни и не щадило ни подвижников, ни икон, ни крестов.
«Монастырь Девич был впервые построен, – экскурсовод, сухопарый, загорелый мужчина в летах, с благородным, четким профилем, аккуратно зачесанными седыми волосами, повел их по монастырскому двору, – я говорю впервые, потому что, увы, жизнь этой земли была бурной, и здания, дома, монастыри, словно люди, умирали и возрождались, правда, совершенно в ином виде.
Так вот, этот монастырь был впервые построен в первой половине пятнадцатого века. Деспот Джурдже Бранкович выстроил здесь в 1434 году церковь Введения Богородицы в память о выздоровлении своей дочери, в честь чего монастырь и получил свое название – Девич, девичий. Храм воздвигли на месте старой церквушки, основанной первым благодетелем монастыря св. Иоанникием. В 1458 году сын деспота Гргур, сохраняя связь семьи Бранковичей со святым местом, подарил монастырю колокол.
Монастырь несколько раз реконструировался, на сегодняшний день в нем несколько храмов: Введения Богородицы, св. Иоанникия и св. Георгия. В 1941 году во время итальянской оккупации Косова, четыре храма и братский корпус были разграблены, осквернены, взорваны и разрушены албанскими нацистами. В монастыре, имевшем ранее свою переписную мастерскую, находилось богатое собрание рукописных и печатных книг. В пожаре 1941 года сгорели все старинные книги и иконостас с древними и новыми иконами. Тогда же была разрушена и пещера святого Иоанникия Девичского, находившаяся на холме, севернее от монастыря.
Фрески монастыря датируются пятнадцатым веком. Здесь вы видите изображение св. Иоанникия Девичского в одежде великосхимника с надписью на фреске «первый ктитор места сего», также лик св. Акакия, сюжеты «Свадьба в Кане Галилейской» и «Исцеление расслабленного». Помимо этого слоя, существует второй слой фресок четырнадцатого века и третий – девятнадцатого.
Самой главной святыней монастыря является гробница святого Иоанникия Девичского, которая уцелела несмотря на все войны и разрушения. Давайте пройдем к ней».
Примолкшие артисты покорно следовали за экскурсоводом, рассматривая фрески, вдыхая запах свечей и ладана, пока не остановились перед пожилым священником.
- Это отец Серафим, духовник монастыря. Ему, как никому другому, многое известно о чудесах, происходящих здесь.
- О чудотворной силе святого Иоанникия знали уже давно, в монастырской хронике сохранились письменные свидетельства об исцелениях еще со времени средневековья. От моих предшественников в монастыре я слышал много рассказов о чудесах, происходивших у его мощей. Святой Иоанникий является покровителем монастыря и всегда изливал свою благодатную милость на тех, кто приходил и обращался к нему в бедах. У каждого приходящего к мощам святого Иоанникия, чтобы получить от него помощь и утешение, есть свое горе, свой крест. Святой видит помышления сердца всякого, кто становится перед его гробницей. Множество паломников приезжают в Девич, чтобы с помощью святого Иоанникия получить исцеление, быть услышанными в своих молитвах. Если вы хотите, чтобы святой помог вам в чем-то, вы можете обратиться к нему с просьбой, с молитвой, и если ваша вера сильна, то он обязательно поможет вам.
- И можно загадать желание? – спросила легкомысленная Рада.
- Можно, – улыбнулся монах, как улыбаются словам несмышленого ребенка.
Какое-то время все стояли в задумчивости, думая о самом сокровенном. Потом экскурсовод повел актеров в монастырский дворик, а Петра вдруг почувствовала, как кто-то взял ее за руку. Отец Серафим отвел ее в сторону, и Янка видела, как начал ей говорить что-то, тепло, участливо, от чего у Петры сразу прояснилось лицо и озарилось каким-то мягким и нежным светом. После экскурсии она так и ехала в автобусе, молчаливая, тихая, с особым свечением в глазах. Янка пыталась узнать, что же ей такого сказал старец, но Петра только сказала загадочное: «Он дал мне мир в сердце», а потом перевела разговор на другое.
В тот вечер она играла вдохновенно как никогда. Когда после спектакля был выход к зрителям, публика хлопала ей с особым восторгом. Ее осыпали цветами, предназначавшимися Ясмине Блажевич. И именно ей подарили бутылку шампанского. Блажевич была вне себя. Она знала, что сегодня никто ее не заметил. Эти гастроли начали выматывать ее, еще не начавшись, она вдруг ощутила усталость каждого сыгранного в ее жизни спектакля. Из зеркала в гримерке на нее смотрела бледная, измученная женщина, которой нужен был отдых.
Болеслав Яра, прославленный режиссер, обладатель театральных премий, лицо светского общества, пил шампанское со своей замечательной актрисой Петрой Вишнич и другими актерами. Чувствовался небывалый подъем и радость, объединившая всех. Сегодняшний спектакль был одним из лучших за последнее время.
- А когда начнутся репетиции «Вечности»? – как всегда не к месту спросила пухлогубая Рада.
- Думаю, в сентябре мы уже представим премьеру публике.
- Ясмина и Владо уже получили текст?
- Нет еще.
Петра покусывала край хрустального фужера и вдруг спросила, глядя Яре прямо в глаза:
- А не дашь ли ты мне роль Петкутина?
- Но это же мужская роль!
- Но другой же для меня нет.
- Ты – травести?! Нет, уволь.
- Ты еще не видел, как я играю, а уже говоришь «нет». Как это на тебя похоже. Хочешь быть в авангарде, а сам консервативен до мозга костей.
- До кончиков пальцев, – подхватил кто-то.
- До кончиков волос.
- До кончика носа.
- До самого-самого конца, – поставила точку Рада, и все рассмеялись.
- Яра, ну давай хоть посмотрим, как это будет.
- Яра, не жмись.
- Хватит тебе быть под женским каблуком.
- Яра, вся Европа будет в восторге.
- Ладно, черти, уговорили. Завтра, Петра, ты можешь одеться мальчиком с большими усами и порадовать труппу.
Вечеринка продолжилась, но уже без Петры, незамеченная, она выскользнула из театра и ушла в гостиницу спать. Ее сердце удивительным образом наполнилось миром и мягким пылающим огнем. Как никогда ей хотелось жить и быть именно собой, Петрой Вишнич.
«Вечность» была твердым орешком для любого, даже самого гениального и успешного режиссера. Едва только родившись на свет, она приковала к себе внимание творцов театрального действа, но до сих пор никто не отважился перенести ее на сцену, текст оказался весьма далек от традиционных представлений о сценичности. Пьеса состояла из трех частей – пролога, основной части и эпилога. При этом пролог и эпилог были написаны в трех вариантах. Режиссер был вправе выбрать любые из них и, соединив с основной частью, поставить пьесу девятью разными способами. Яра долгое время пребывал в сомнениях, пока вдруг не решил сделать одновременно две версии: мужскую и женскую. Два спектакля с разными концами, исход которых зависел бы от мнения зрителей. Когда эта идея пришла Яре в голову, он вдруг почувствовал, как сердце стремительно вылетает из груди от счастья, от ощущения верного решения. «Да, именно так», – твердил он себе, разыскивая своего сына Горана, художника, чтобы обсудить сценографию, ведь действие пьесы одновременно разворачивалось у древнего хазарского храма, в сербском городке семнадцатого века, Вене начала двадцатых и наши дни.
Яра перечитывал текст, он пытался понять, сможет ли высокая, гибкая, но все же женщина, Петра Вишнич, сыграть красавца с нежным лицом, юношу Петкутина, не будет ли это уже совсем недопустимым излишеством, или что хуже того, промахом? Петкутин по сюжету был слеплен из глины и одушевлен своим создателем и приемным отцом из рода деспота Джурдже Бранковича, киром Аврамом Бранковичем, уже имевшем двух сыновей, Вида и Гргура. Гомункулус Петкутин встретил пятнадцатилетнюю девушку Калину и обручился с ней. Однако влюбленным суждено было умереть в 1688 году в Константинополе – в день свадьбы на руинах древнего театра невесту разорвали на части мертвые, и жених отправился за ней на тот свет, а потом они оказываются либо на кладбище у развалин античного театра в семнадцатом веке, либо в Вене в начале двадцатых. Один конец был печальным, а другой – счастливым. Яра закрыл глаза, перед ним стояла Петра, покусывая фужер, покусывая его, Яру, вызывающим, мужским, взглядом. Яра вдруг содрогнулся от мысли, что уже тогда она все решила за него. Или мир перевернется, или Петра будет играть Петкутина. Яра выбрал второе.
Он загнал всех, идея поставить «Вечность» вместе с Петрой в роли Петкутина внезапно объяла его, как болезненный жар, репетиции шли одна за другой, а ему все было мало, все было еще не так, не идеально, не совершенно. Даже Ясмина подчинялась как кролик, все меньше позволяя себе истерик и споров.
А Петра? Петра была великолепна. Она сочетала в себе женскую гибкость, податливость с мужской жесткостью и твердостью. И Яра, как вдохновленный мастер, творец, лепил из нее образ Петкутина. Иногда он так остро чувствовал успех, победу, что к горлу подкатывал комок, сердце замирало, и он боялся, что просто упадет без сознания. И успех пришел. Присутствовавший на премьере автор пьесы объявил, что «постановка «Вечности» Югославского драматического театра воплотила в себе то, о чем он и мечтать не мог». В газетах и журналах появились рецензии на любой вкус, Яру хвалили, осуждали, им восхищались, но главное – он как всегда был в центре внимания. Фотографии Петры, двусмысленные фотографии Петры и Ясмины, Петры и Яры обошли все полосы и первые страницы. Им вручали премии, их приглашали на фестивали, их звали на гастроли.
В одном из приморских городков Яра решил поставить спектакль на свежем воздухе, на новой площадке летнего театра, на берегу моря. Если все получится, так можно будет сделать и где-нибудь в других местечках Европы, и опять ему это запишут в плюс. Он не консервативен, он старается всегда идти вперед, пусть шаг за шагом, но зато не останавливаясь.
Яра сидел с краю в партере и следил за ходом спектакля. Вдруг он поймал себя на том, как искренне любуется Петрой, не как актрисой, а как женщиной, красивой и талантливой. Вот она в языках синего пламени, полуобнаженная, вот за столом в доме Софии читает надписи на вилках и ложках, вот встречает Калину. «Как она прекрасна», – думал Яра, сидя среди зрителей и неотрывно смотря на каждый ее жест, взгляд, слушая вибрации грубоватого голоса. На мгновение он перевел взгляд на Ясмину. Сначала эти женщины ненавидели друг друга, с необычайной страстью, а Ясмина даже с яростью и жестокостью, так, что ему пришлось приложить немало сил, усмиряя их. Но потом между Ясминой и Петрой что-то произошло, появилась какая-то теплота и, что еще больше удивило Яру, взаимопонимание. Они не стали любовницами, но стали чем-то иным.
Калина. Откуда берется любовь, Петкутин? Откуда берется это сильнейшее чувство, радость и скрытая сила, что переливается из меня в тебя и из тебя в меня? Откуда все это берется в жизни человека?
Петкутин. Человек живет во времени. Но иногда в его жизнь вторгается вечность и прерывает бег времени. И человек называет это свершением или зачатием, это те моменты, когда человек служит вечности.
Калина. Но эта вечность постоянно меняется. Посмотри на нас, это началось так мягко и нежно, а теперь становится все сильнее и безумнее...
Петкутин. Потом достигает высшей точки и постепенно удаляется от нас, потому что вечность опять исторгает нас в наше бедное время. Это похоже на изгнание из Рая.
Началась любовная сцена. Ясмина устроилась на качелях, Петра подошла к ней и начала медленно их раскачивать; голые ноги Ясмины были видны по обе стороны фигуры Петры.
Достигнув высшей точки, Петкутин снял ее с качелей и понес, все еще совокупленный с ней, как в ослеплении.
Успокоившись, Ясмина и Петра сели на скамейку. Яра сглотнул. «Изгнание из Рая».
Петкунин. На этих качелях ты настолько хотела, чтобы я был кем-то другим, что этим желанием даже превратила меня в кого-то другого в тот миг, когда я источал семя и не мог защищаться. Эти несколько мгновений я правда был кем-то другим. Скажи мне, кем я был?
Яра отошел покурить и долго не возвращался. Он был потрясен, хотя видел эти сцены уже много раз, сам придумал их и отрепетировал, но сегодня было столько огня и энергии в них обеих, что он почувствовал себя лишним, ненужным и очень-очень старым человеком. Спектакль заканчивался, призрак Калины беседовал с творцом Петкутина, Аврамом Бранковичем.
Калина. Дай мне один день своей жизни в обмен на три смерти.
Аврам. Хорошо. А на что тебе один день жизни?
Калина. Я хочу еще раз переспать с одним человеком, которого я любила. Я хочу любить его вечность и еще один день.
Аврам. Не думаю, что ты в выигрыше, Калина. Я знаю, что ты хочешь сейчас сделать и с кем хочешь встретиться. Тебе нужен Петкутин! Но прежде чем ты возьмешь себе три мои смерти, подумай о том, что этой встречи может и не получиться.
Калина. Пусть тебя не заботят мои заботы.
Аврам. На прощанье я открою тебе еще кое-что. Если на пути к Петкутину, а ведь ты ищешь его, вспыхнет синий огонь, ты его найдешь, но если полыхнет огонь красный, ты навсегда разойдешься с тем, кого любишь и ищешь по всем жизням и смертям. Вот тебе твой день!
В Калининой половине античного театра рассвело, появилось солнце. Калина сбросила красный плащ и предстала во всей своей красоте, обнаженная, едва прикрытая длинными, волнистыми волосами. Но на половине Бранковича по-прежнему была ночь с луной и звездами, ночь, в которую, понурив голову, ушел печальный кир Аврам.
Калина вынесла на середину своего дня хазарский горшок, синий с золотом. Принесла воду и стала из глины месить Петкутина. Положив глину в горшок, начала шептать сороковой псалом.
"Твердо уповал я на Господа, и Он приклонился ко мне и услышал вопль мой. Извлек меня из страшного рва, из тинистого болота; и поставил на камне ноги мои, и утвердил стопы мои..." Раздались три удара колокола с ближайшей церкви. Калина палкой разбила горшок, из него вырвался красный огонь, но Петкутин не появился. Горшок так и остался пустым. Калина в отчаянии упала на землю и стала рыдать. "Ах, добрый мой ангел, неужели ты меня навсегда оставил?"
Освещение стало меняться, ночь начала пожирать день. Калина еще смотрела на солнце, а когда оно зашло, вскрикнула три раза, сорвала волосы с головы, будто шапку, обернулась в красный, словно от крови, плащ и вновь стала тенью.
Спектакль закончился. Все, не сговариваясь, спустились к морю. Тишина перемежалась шутками, кто-то принес вина. Петра в полном гриме – в мужском костюме, с подведенными черным глазами, в желто-синей шапке, подошла к воде и смотрела, как по дну скользят мальки, тени, как колышутся водоросли. Влад приблизился незаметно, встал рядом, поглядел вдаль и вдруг сказал:
- Я знаю, какое желание ты тогда загадала в монастыре, – Петра оторвалась от воды и непонимающе взглянула на Влада. Тот, не смущаясь, продолжал.
- Ты захотела себе роль мужика, да, вот такого, в штанах, в сапожищах, мужика. Не смешно тебе, Петра? Хочешь сказать, что здесь некому играть мужчин? А может, тебе чего-то не хватает? Нормального парня рядом, который мог бы тебя радовать утехами? Думаешь, это нормально – искажать свою сущность? Хочешь каждый раз трахать Ясмину, пусть на сцене, пусть играя? Ты женщина, Петра, и от этого всего ничего нового между ног для тебя не добавится. А ты ведь это загадала? Да, Петра?
Самовлюбленное лицо его было зло и бледно. Петра резко откинула шапку на песок и стала снимать сапоги.
- Откуда ты знаешь, что я загадала, Влад? Откуда? – Петра сделала шаг к морю, ветер трепал ее распущенные черные волосы, – Ничего ты не знаешь, Влад, потому что только Господь знает наши пути, – сказала Петра и пошла по воде, прямо по водной, спокойной глади.
Там, на берегу, все замерли в молчании, не понимая, была ли это иллюзия или театральная сцена, а Петра шла, не оглядываясь, и вера ее была больше, чем горчичное зерно. Больше Петру никто не видел. Говорят, она дошла по воде до монастыря, постриглась в монахини и молится где-то за нас. А потом началась война, «Вечность» долго не шла, под бомбежками она была не к месту. В июне 1999 года в монастырь Девич вломились албанские экстремисты. Три дня длилась оккупация монастыря, три дня святыню разрушали, оскверняли и грабили. Гробница святого Иоанникия была вскрыта, монахини и отец Серафим претерпели избиения и надругательства, и чудом остались живы. Сына режиссера, Горана не было в стране, когда все это случилось. Неприкаянный, он бродил по свету и не знал, куда возвращаться, ведь так мало осталось от того, что он когда-то любил. Хотя сейчас у него появилась надежда на свой дом, свой очаг, на то, чтобы вырваться из потока времени и начать все сначала. Может быть, ему повезет.
«Такая вот история», – закончил Горан. Я смотрела на него влюбленными глазами, и знала уже, без всяких предсказаний, с кем проведу отпущенную мне вечность и еще один день.
Тайга-вумен
Был конец августа – время, когда лето закатывается за горизонт вместе с солнцем. Здесь, у реки, они сразу почувствовали изменения. Второго августа наступил Ильин день, после него, как положено, вода стала темной, быстрой и легкой. Какое-то время она еще хранила тепло, накопленное за лето, но потом рассталась и с этой памятью. Ольга по-прежнему выходила на берег полоскать белье, от холодной воды сводило руки, но она старалась не обращать внимания. Руки у нее были худые, с тонкими пальцами, детскими запястьями, крохотными, хрупкими, с сине-зеленоватыми жилками под тонкой кожей. От воды кожа грубела, становилась шершавой. Ольга не замечала. Возилась с бельем. Одна на пустынном берегу. Домишки смотрели на нее сверху, темные, кособокие, укрывшиеся за хлипкими заборами. На другом берегу темнел лес, черно-зеленый, строгий, стеной. Изредка проплывал по реке корабль, тащил баржу с бревнами, углем или песком. Тогда над рекой по-особому пахло, и Ольге нравились все запахи: и угля, немного искусственный, какой-то заводской, и смолы, живой, искристый. Она не думала о том, как сжимается сердце у мужчин на кораблях, когда они смотрят на одинокую женскую фигурку на заброшенном берегу, неистово борющуюся с отяжелевшими от воды простынями. Ей некогда было отвлекаться. Раз-раз, вода просачивается сквозь ткань, уносит следы стирки, раз-раз, теперь отжать. Тоненькие руки пытаются обхватить ткань и сжать, сжать сильно-сильно, и косточки на пальцах становятся белыми. Но вот дело закончено, белье аккуратной горкой сложено в таз. Ольга поправляет выбившиеся из прически пряди, смотрит на тот берег, собирается уходить, но вдруг видит, как желтый лист проплывает мимо нее. Она улыбается как маленькая девочка, заходит в воду и забирает его, чье-то послание сверху по реке. Осень.
С тяжелым тазом поднимается по трапу к своему дому, десять неудобных палочек-ступенек. Дедушка сидит на лавочке у калитки и курит трубку.
- Рыбку что ли поймала? – он выпускает дым и хитро смотрит на Ольгу.
-Да нет, так, чепуха. – Дед встает и открывает калитку. Пропускает Ольгу вперед и идет за ней. «Чего идет, сидел бы себе». Ольга протирает веревки и начинает развешивать белье.
- Вот ты скажи мне, чего ты отсюда не уедешь? «Ну, начинается! Каждый раз одно и то же». Ольга старается не обращать внимания. - Посмотри на себя, молодая, красивая, в дыре этой маешься. Поезжай в город, найди работу, жилье, мальчика в школу пристрой. Пропадет ведь он, в этой глуши. Одна здесь дорога – пить, воровать да в тюрьме сидеть. И хуже ведь может быть – убьет кого или его. Это он сейчас еще маленький, несмышленыш, а через пару лет уже ничего и не изменишь. Ольга слушала в пол-уха, орудуя прищепками, развешивая детскую одежду: маечки, футболки, трусики, рубашки. Она только выглядела спокойно, повернуться бы, закричать, чтобы замолчал, чтобы не мучил ее.
- Ольга, вот не слушаешь ты меня, думаешь, взрослая, сама разберешься. Добрая ты у меня, добрая и глупая.
Дед постоял и ушел в дом. Ольга смахнула набежавшую слезу и села на крыльцо. Так и сидела, недвижимая, посреди колышимых ветром парусов-простыней, пододеяльников и одежды. Сидела, опустив усталые руки, слушала, как шумят на берегу тополя, исполины, великаны из детских сказок. Ваня прошмыгнул неслышно, даже калитка с улицы не стукнула.
- Мам, ты чего?
- Устала, сынок, – Ваня сел рядом и прижался к ней. Она потрепала его по светлой голове. Ванечка, солнышко, одна радость у нее в жизни.
- Где был? Что делали? – Родненький, кровиночка, Ольга чувствовала под ладонями, через одежду, теплое тело. Такой маленький, беззащитный, не обидел бы кто.
- С Мишкой шалаш строили. Там даже спать можно. Хочешь посмотреть? – С Мишкой – это хорошо, Мишка из соседнего двора, спокойный, вроде неиспорченный. Хороший друг для ее шустрика.
- Конечно, посмотрю. А сейчас – руки мыть и обедать.
Когда-то это был большой, растущий поселок на берегу реки. Мужчины ходили на судах, вверх, на юг, и вниз, на север, до Ледовитого океана. Везли все, что угодно – песок, уголь, древесину, топливо, оборудование. Потом судоходство начало приходить в упадок, все меньше и меньше кораблей проплывало по реке, мужчины, не мыслившие жизни без рубок, машинных отделений, без воды, стали оставаться на берегу. Работы не было. И все как-то быстро стало разваливаться, домишки, словно почувствовав всю безысходность в людских душах, начали стареть и разрушаться, о том, чтобы строить новое, даже и не думали. Молодые без сожаления уезжали в большие города, старики доживали свой век. Поселок тоже доживал. И Ольга ясно видела, что через десяток лет он исчезнет с лица земли, как будто не было ни мужественных людей, покоривших тайгу, покоривших суровые воды, ни их большого, тяжкого труда, вон, как у деда, засевшего в заскорузлых пальцах, как будто все было зря и понапрасну. Еще в детстве она помнила светящиеся лица речников, вернувшихся домой, рассказывающих о своих путешествиях, о планах, о стройках, еще в юности, гуляя по берегу, она не раз замачивала ноги в набежавшей от проходящего судна волне. Сейчас – нет, ничего, спокойно течет река, сама по себе. Взбунтуется в непогоду, но также и успокоится. Мужички выменивают у старух пойманную рыбу на самогон и вспоминают прошлое, и все доказывают друг другу, кто сильнее, кто лучше, хотя одряхлели совсем. Женщины выбиваются из сил, обихаживая свои огороды и живность. Школа, два магазина, ателье, которое и ремонт обуви, и парикмахерская, почта, клуб с маленькой библиотекой – вот и все достопримечательности.
Дед читает газету местного района, два листка с ровными колонками букв и парой фотографий.
- Наше пароходство купила соседняя область. Почему-то все очень рады. Рады последнее продать, не свое, не своею кровью и потом, потому и не жалко.
Ольга быстро резала овощи в салат, помидоры и огурчики со своего огорода, перец, ароматную зелень, лук.
- Сметаны-то не жалей, сметаны, - пробубнил дед, не отрываясь от газеты.
Ольга стала разливать щи, сваренные на свиных ребрышках, с молодой картошечкой, со свежей капустой и щавелем.
- Пахнет хорошо, да, братец? – подмигнул дед Ваньке, тихонько отламывающему хрустящие плавники у жареной рыбы.
Наконец все уселись за круглый стол и принялись за еду. Ольга любила, когда они вот так, одной семьей, сидели за столом, что-то обсуждали, ели, потом пили чай с ароматными травками: мелиссой, тархуном, душицей, смородиновыми листочками. И у деда всегда находилась вкусная конфетка для Ваньки. Она улыбнулась.
- А не затопить ли нам баньку, Иван? – спросил дед, отодвигая пустую чашку и довольно потягиваясь. – Затопим, Ваня, затопим, поможешь мне, ладно?
Ольга убрала со стола и вышла на крыльцо. Подул ветер и принес яркий, густой запах реки, от которого закружилась голова, это был воздух свободы, странствий, от которого мурашки по коже и сладко щемит сердце. Странно, в этом забытом Богом месте запах был словно вынутый из флакончика духов, опьяняющий, даже терпкий, куда же он пропадает, когда тянешься за ним, уезжаешь туда, в далекие, манящие, зовущие без конца, земли? Водишь носом в больших городах, но никогда больше не вдыхаешь его – твою путеводную нить, что не давала спать по ночам. Может, дело в реке. Когда видишь, как, не взирая ни на что, бегут себе воды, хочется тоже обрести свободу, стремиться куда-то, открывать новое. А, может, дело в наследственности, когда мужчины в твоем роду – капитаны, жажда движения уже в крови, и никуда от нее не деться. Ольга зашла в дом.
Жилье у них было не ахти какое, дом еще прадед построил в начале века, когда приехал из Вятской губернии с молодой женой. Но потому все поколения, что жили здесь, относились к жилищу с большой любовью, содержали в чистоте, регулярно ремонтировали. Неприхотливые фиалки и герани на окнах, старые портреты, и мебель, увы, тоже старая, типовая советская, прадедова не сохранилась, испорчена жучками, наводнениями, да мало ли что было за это время. Телевизор. И часы, большие, с маятником, отсчитывают время, непоколебимые на службе у неумолимого. Тик-так, тик-так, Ольга, ты стареешь, Ольга, ты увязаешь, Ольга, ты не знаешь, что делать, Ольга, ты боишься будущего, Ольга… Боюсь. Оставаться боюсь, уезжать боюсь, за деда боюсь, за Ваню.
В доме пахло старостью, она уже привыкла и не замечала, но знала, что запах этот есть, что в деревянные стены въелись навсегда запахи прежних жизней, что были здесь, и воздух был едва живой, сотканный из воспоминаний, из прошлого. Места для людей и не оставалось, было только место для времени, для разрушения, что топталось у дверей, все еще сдерживаемое твердой человеческой волей, ее волей.
Все было против будущего в этом доме. Поселок умирал, и надо было бежать. А становилось жаль. Жаль несбывшихся надежд, и собственных, и прадеда, почему-то бросившего свое спокойное существование в Европейской России и поехавшего через полстраны, через Урал, равнины и степи по только что проложенному железнодорожному пути сюда, в таежные места, чтобы служить сильной и строптивой реке, чтобы мерзнуть в ледяные зимы, чтобы задыхаться от жары летом, чтобы спасать скарб и домочадцев от внезапных наводнений, чтобы мучиться легкими, так и не принявшими местного климата, чтобы в тридцать седьмом загреметь под суд и быть оправданным, для этого приехал он сюда? Человек с благородной внешностью, вышедший из крестьян и завоевавший такой авторитет, какого у иного дворянина не было. Приехал, построил, как положено дом, воспитал детей, годами ходил по реке и умер в больнице с кровью на устах в возрасте шестидесяти лет. Кто-то скажет: «Крепкий старик», кто-то добавит: «Такое было время, такие были люди». Рвались за тридевять земель, строили, осваивали, побеждали. Знали во имя чего? Спроси об этом, рассмеялись бы, может и презрительно. Ни денег искали, ни славы, возможно, хотели почувствовать на самом пределе, что может человек, что в его силах?
А что в моих? Тайга, как колючее шерстяное одеяло, укрывает, успокаивает: все успеется, а река, ласковая, нежная, рвет на части: беги, беги, не медли!
Надо собраться с силами, переехать в город. А там начнутся вечные проблемы с пропиской, которая нужна, чтобы устроиться на работу, чтобы Ваньку приняли в школу и в поликлинику, будут трудности с жильем, съемные квартиры, чужие люди. Никогда она не сможет иметь собственное жилье. Этот дом не продашь, кому он нужен, да и звучит кощунственно, как будто хочешь собственную душу продать. На свой не заработаешь. Дед гонит ее, а знает он, что накопленных им сбережений даже на похороны не хватит? А остаться… То, что называется, влачить существование, да ладно бы она, у нее хоть что-то в юности было, Ваньку жалко. Некуда здесь расти. Работы нет. Даже в школе, где она перебивается, классы совсем маленькие, меньше десяти человек. Речное училище в районе закрыли, кому надо – валяй в город. В город, в город, в город. И деда с его сердцем больным оставь. Оля, Оля…
Пока вырастаем в женщин, мечтаем о принце, о надежном плече и каменной стене, а когда вырастаем, сами оказываемся и плечом, и стеной, да еще и белым конем в придачу. Вон, Ванькин отец, сбежал, ответственности испугался, и она, совсем еще молоденькая, после школы, какой еще институт, какой город, с ребенком на руках, так и осталась в этой глуши, а он не появился. Глупый штамп в паспорте, где-то в бабушкиной резной шкатулке никому ненужное обручальное кольцо. И одна. Только ребенок и старик в помощь. Превозмогай, борись, одолей обстоятельства, пусть тебе только четверть века, ты сможешь… Плакать не велено.
Иногда, смотря на Ваньку, раздумываю, что у него там, в голове, как он видит окружающий мир, что понимает в происходящем. Он растет в иное время, с иными ценностями, и что заберет он отсюда, из этого места, из родового гнезда, что унаследует? Будет хоть чуточку похож на прадеда, на остальных? Будет ли любить реку всем сердцем и жаждать пути?
Ольга села за стол. Посреди комнаты в солнечном свете искрились и играли пылинки, с улицы доносился неторопливый, уверенный звук пилы. А на сердце было тяжело и страшно, потому что уходило лето, и, казалось, происходит что-то необратимое, не зависящее от тебя. Необратимость была в легких лучах, в золотистом воздухе, в вечернем холодке, от которого поводишь плечами и кутаешься в шаль.
Звезды монетками на счастье летят с августовского небосклона, а будет ли оно, счастье? Ночной лай собак над рекой, костер на берегу, теплые, медовые огни в окнах домов, босиком по полу, на котором витиеватые, колышущиеся тени, холодная вода из ковша и обратно в теплую постель, и у себя в уголке спокойно сопит Ванька. Вот ее жизнь, ее маленькая радость.
Но осень, осень идет, с дождями, с неизбывной тоской, серыми днями туманными, когда все будет пропитано влагой, а потом заметет округу снегом, река укроется льдом, и будут тяжелые ведра с ледяной водой с колонки, продуваемый туалет, плохо протопленные классы, холодная школьная библиотека, и телевизор с чужой жизнью, которая к этой, ее или Ванькиной, не имеет никакого отношения. Спрашивает: «Мам, а почему жизнь в телевизоре такая красивая? И люди красивые? Может, потому что ненастоящие?»
И будут дедовские разговоры, с одного на другое, воспоминания: «Помнишь, когда ты была маленькая, стоишь на берегу и кричишь: «Смотлите, баба Маша, «Путькин» идет!» А «Пушкин» – последний колесный пароход на реке, мамонт, раритет, я на нем до последнего ходил, пока в музей пароходства его не сдали. Стоит там, ржавеет, а может, кто прыткий уже приспособил, чтобы деньги приносил. Детишкам, наверное, понравилось бы на нем кататься. Тебе нравилось. Только ты колеса сначала очень боялась, как оно крутится, как вода шумит». Ольга только улыбается, помнит все смутно, но, когда дед рассказывает, кажется, так это и было. Или вдруг начнет о прадеде.
«В тридцать седьмом, по осени, пароход отца в фарватере реки наткнулся на якорь, якорь пробуравил обшивку, и судно чуть не затонуло, отец все же сумел вывести корабль на косу. Но что тут началось! Саботаж, халатность, отца под суд. Что мы пережили тогда, и страх, и стыд, будто сами были виноваты. Но отца оправдали, все пароходство сплотилось вокруг него, все капитаны, отстояли. Вина не его была, а бакенщика-пропойцы. Но если бы не его товарищи, если бы не он сам, такой, сильный, выдержанный, уважаемый… Больше всего меня поразило, что произошедшее не сломило его. Я бы такое не смог пережить, а он смог. С достоинством.
Может, был излишне строг с нами, любил, чтоб обедали молча, за шалости наказывал, дневники всегда проверял, и если что не так, выговаривал, будь здоров, мне мог и затрещину дать. Но когда мы болели, когда приключались с нами детские беды, он был первый защитник, первый спаситель. И лекарства редкие находил, и врачей привозил… Радовал нас игрушками, гостинцами из рейсов. Он для нас был больше, чем просто отец. Капитан. Мы им очень гордились. И я только теперь понимаю, что в этом мамина заслуга, она научила нас относиться к отцу с большим уважением, принимать его недостатки, ценить его труд.
Когда отец умер, а все знали, что он умрет, долго лежал в больнице, слабел, слабел, и такая жалость была, видеть его, прикованного к постели, Маша все ходила к нему, супчики носила, фрукты, а он прятал и велел внукам отдавать, и вот, когда он умер, и его уже вынесли из дома, и понесли по улицам, весь поселок вышел, и потом, когда уже все, везти на кладбище, теплоходы дали последний гудок. И, знаешь, я плакать не мог, а тут заплакал, когда они, как раненые звери, такие большие, все вместе зарыдали, закричали, словно поняли, что он оставляет их навсегда. И нас навсегда оставил».
После такого хочется обнять деда, прижать к себе, как ребенка, гладить по голове и утешать. А иногда боишься оставаться с ним наедине, боишься, когда он излишне близок, когда душу нараспашку, и от его откровений еще тяжелее. Родной и беззащитный человек, сердце сжимается, когда он садится рядышком, вздыхает и говорит, говорит. «Мне жаль твое поколение, Ольга. Твое особенно жаль. Поколение без надежды. Многое изменилось в стране, но у вас одна забота – выжить, ни достичь чего-нибудь для себя, ни сделать жизнь лучше, а приспособиться, заработать денег. Кто-то может, у кого-то силенок не хватает, первым – все, вторым – ничего. Я работал всю жизнь, себя не жалел, и, веришь ли, был счастлив, знал, участвую в общем деле, для других стараюсь, для себя, для детей, для всех. А сейчас мне стыдно, потому что смысла не оказалось в моем труде, в моей жизни. Все, что сделано, вот, разваливается на моих глазах. Оленька, я так хочу, чтобы ты была счастлива, только что я могу, я старик, жалкий, убогий, больной. И самое страшное – обманутый».
«Не говори так, дед, не говори. Все будет хорошо. Каждому времени – свои трудности. Я смогу, а как иначе. Все изменится, верь, все изменится».
Тикали часы, крутили стрелками, перемалывали время, словно мельница, и покрывали все пылью-мукой. В кухоньке еще было душно от готовки, пахло щами и рыбой. В открытое окно виднелся заросший малинник за домом, с улицы все доносился звук пилы, кто-то заготавливал дрова на зиму. Испечь бы чего к чаю после бани, порадовать деда и Ваню. Муки много.
- Ма-ам, тетка Дуняша молока принесла, - в перетянутое зеленой сеткой от мух окно врывается Ванькин беззаботный голос. Тетка Дуняша – соседка, у нее корова, на буренкином молоке и вырос Ванька, у них-то у самих из живности только куры.
- Иду, сыночек, иду.
Тетка Дуняша на пенсии, теткой ее по привычке называют, ездит в район, торгует маслом, сметаной, творогом, иногда по-соседски и им занесет чего-нибудь. Рассказывает про последнюю поездку подробно, не забывая никакой мелочи, для тех, кто здесь живет, и путешествие на автобусе событие. А уж районный рынок… Ольга покачивает головой, улыбается, едва слушает, поглядывая, как Ванька таскает дрова в баню, сосредоточенный, с морщинкой между бровей, смешной.
Ради него всегда старалась быть больше, чем есть, чтобы не заприметил, что его мать – всего лишь тростиночка, колеблемая ветром. Ради него готова на многое. Но в ее ли силах совершить невозможное, победить пространство, время и обстоятельства, а, главное, понять свой путь, дорогу, ту, которая предназначена только ей?
Тетка Дуняша уходит, и стоит у калитки Ольга с крынкой молока, и из трубы начинает виться дымок, и пахнет горько-сладко, и томится душа, когда с реки доносится гудок теплохода…
Я бы неводом уплыла,
Оборванным легким неводом,
Закрывая глаза, видя сны
О далеком, чудесном, неведомом.
Уплыла бы серебряным облаком,
Невесомым, прозрачным облаком,
Но крепкой нитью привязана
К этой Богом забытой земле.
Yamma* или Молитва о море
Утро. Я выскользаю из снов, словно из одежд, одежд, то ли призрачных, то ли наоборот, самых реальных, и прячусь в одежды, сотканные из секунд, минут и часов, с пуговицами из дней, я застегиваю на них свою жизнь, чтобы не выпасть из моды. Я умею жить. Я живу как все. Я пытаюсь.
Моя постель – синее море, на дне которого я провожу ночь, из которого я выныриваю в утро, и волосы еще хранят брызги снов, и в глазах еще нет отражения этого мира, и вместо крови – холодная голубая вода, и уши еще хранят плеск весел: я вечно плыву куда-то, но приплываю не туда. У парусов моей жизни нет иного ветра, кроме иллюзий, фантазий и грез, чье бытие под сомнением, а значит и я под сомнением, и знак вопроса – мой знак.
И каждый раз, оступаясь и падая вниз, я ожидаю напороться на точку, без продолжения и запятых, на железный закон реальности, скорость ветра = 0 км/ч, и полный штиль, и я задыхаюсь, и действительность ищет место для меня в своих формулах, обрезая все лишнее, никаких десятичных, сотых и тысячных, но я выворачиваюсь, прячусь в функцию облака и формулу цветка, я коэффициент с бесконечным значением, изумрудная луна и фиолетовый дождь, которым не суждено светить и проливаться каждую ночь.
Но иногда, тычась в чужие берега и захлебываясь в собственной беспредельности, я ищу точку опоры и вот он, этот соблазн, стать f(x)=const. в четкой системе координат, стать совершенной реальностью без запятой, где все заключено в тебе и ненужно быть существом с рваными краями, рваться во все стороны, ища неведомое, искать продолжения и плыть в неизвестность. А я плыву, ведомая душой, и она моя лучшая карта, с сотнями неоткрытых океанов и материков, навигация в бесконечность, вера в одно-единственное, нужное море. И я найду его, когда погаснут все маяки, когда меня позабудут в портах, когда с последней чайкой улетит моя надежда, когда не будет сил поднять паруса, я найду его.
Я искупаюсь в его соленой, как слезы воде, там, где соль земли омывает свои раны. Я смою усталость, я смою секунды, минуты и часы, я оденусь в струящийся шелк волн и буду спать на ладонях у моря. А утром поднимусь со своей текучей постели и пойду к Тебе по воде. Только позволь мне добраться туда.
*Yamma - древнееврейское "к морю, на запад"