Михаил Филиппов: Вторая попытка.
Первоначальное название рассказа – «Графоман». Я обнаружил его в бумагах Михаила Филиппова уже после его смерти. Прочитал – и удивился: это было совершенно законченное произведение, почти ничего не нужно было править. Несколько слов пропущено (видимо, Михаил никак не мог найти нужные), в некоторых фразах оказался не совсем точный порядок слов – в общем, пара часов правки, и рассказ был бы готов. Филиппов работал в газете и мог в любой момент опубликовать своё сочинение. Но он не перепечатал его даже на машинке. Загадка…
Первое название («Графоман») было зачёркнуто, рядом стояло новое – «Вторая попытка». Конечно, это точнее. Вторая попытка Акакия Башмачкина (теперь он – Акакий Свирелин) достойно прожить жизнь. Ещё одна попытка быть счастливым. Но теперь «шинель» у него – нечто экстравагантное, мучительное, изматывающее: писательство. И опять не понимают Акакия, не видят его даже те, кто смотрят на него в упор. Стараются не замечать даже его остывающее тело на грязном тротуаре…
«-Гм... летающие люди. Это что – больное воображение?»
«-Это новый взгляд на жизнь. Я удивлён: вы что, на картины Шагала тоже так смотрите – летают там или нет?»
«-То Шагал, а то вы... Вы – никто».
Ну, время покажет…
Редактор литературного журнала «Точка Зрения», Алексей Петров
|
Вторая попытка
«Я собрался жениться. Во-первых, надоело каждый день питаться всухомятку и ходить в дырявых носках. Во-вторых, и это главное, моё одиночество так вывернуло мою сущность, что я опротивел сам себе, и появились мысли о самоубийстве. Моя скучная натура показалась мне столь омерзительной, что я немедля начал искать себе женщину. Надо сказать, в этой области я сущий дилетант, оставалось только успокаивать себя тем, что первый брак может выйти комом, а это не так уж страшно в нынешнем моём бедственном положении.
Над зелёным лугом парка летали одиночками и парами. Я выбрал себе длинную, с лицом плоским, оттянутым книзу, как у лошади, девицу и познакомился с ней. Она назвалась красивым именем Пандора, и первая ночь была восхитительно долгой и свежей...»
Редактор поднял глаза. Перед ним сидел уже немолодой человек с треугольным лицом и задумчиво смотрел на японский галстук своего собеседника.
-Рассказ не подойдёт, – сказал редактор голосом привыкшего отказывать. – Грубо написан. Неметафоричен. Идея не видна.
-Так ведь вы до конца даже не дочитали, – удивился автор.
-Я говорю: не пойдёт. Это сразу видно. Где вы видели зелёный парк с женщинами? Разве что у Бабеля содрали... Гм... летающие люди. Это что – больное воображение?
-Это новый взгляд на жизнь. Я удивлён: вы что, на картины Шагала тоже так смотрите – летают там или нет?
-То Шагал, а то вы... Вы – никто. Он – художник с собственной манерой...
-Это вы никто, а Шагал – ничтожество. А вот я – писатель.
-Вы графоман! – крикнул заторопившемуся к выходу автору замешкавшийся было редактор, у которого на японском галстуке вертелась в исступлении зелёная экзальтированная змея. И добавил уже для себя: – Графоманы треклятые! Замучили! Трескуны несчастные. Нашли тут летающих людей.
И неожиданно для себя... завис над столом и сверху увидел горку бумаги и прилепившуюся сбоку упаковку транквилизатора. Заталкивая непослушными руками галстук за пиджак, он подумал: «Бывает же такое!», – но когда опустился на стул, сразу забыл о своём полёте и об авторе, которого он надолго теперь занёс в ряды графоманов.
Между тем Акакий Свирелин (именно так звали автора рассказа) шёл себе в столовую, болтая на ходу грязной бумажной папкой, из которой торчали углы бумаги. Под ботинками свистела весенняя жижа, ноги промокли, и эта дисгармония между духом и телом действовала на Акакия угнетающе. Он не ел уже два дня, но не придавал этому должного значения, хотя пустота в желудке порой беспокоила неожиданным резями. Акакий недавно вышел из запоя вдохновения, и теперь следовало бы обратить внимание на истощённую плоть.
В сумрачной промозглой столовой, наполненной недовольными людьми с тёмными в таком освещении лицами, он взял бульон с пельменями и порцию сосисок. Четыре сосиски, сложенные горкой, были похожи на патронташ и выскакивали из своим оболочек необычайно легко, словно осклизли от долго хранения. Пустые целлофановые оболочки Акакий складывал в карман. Это была его страсть: унести из незнакомого места частичку памяти, какую-нибудь примету, характерную для всего учреждения. Сосиски он выложил на рукописную страницу, которую выдернул за угол из папки и положил чистой стороной листа вверх. Хлебая бульон, он рядом с сосисками записал карандашом только что пришедшую ему в голову мысль: «Столовая – это храм тела, где аппетит молится на запах». Потом задумался, и ложка, остановившая свой бег под правым рукавом плаща, обронила на стол молочно-мутную каплю. Акакий дёрнул головой и дописал: «Но не всякий храм обещает бессмертие, хоть в столовой и остаётся в силе закон сохранения материи».
За Свирелиным и его странным способом приёма пищи с интересом наблюдал мужчина, который с подносом в руках размышлял, стоит ли присоединиться к Акакию или пройти дальше. Выбрав первое, он поставил поднос на высокий одноногий стол и только тогда спросил: «Не помешаю?».
-А? – удивлённо поднял голову Акакий.
-Не помешаю, говорю?
-Да нет. Ешьте. Мне-то что.
-Вижу, делом заняты. Командировочный, что ли?
-Мы все в командировке. Бессрочной, хотя и временной, – загадочно произнёс Акакий; в его глазах появился интерес. – Только вот не думаем об этом. При рождении выдаётся своего рода путёвка. Кому – за славой, кому – за позором, кому – за властью, а кому – просто так. По случайному выбору. Что, непонятно?
-Отчего же? – Мужчина, доедая пельмени, равнодушно посмотрел на истерзанную бессонницей и заросшую щетиной физиономию писателя. – Всё понятно. Командировочных на свете много. Из города в город скачут. А было бы рыночное хозяйство, глядишь, и денег поменьше прокатывали бы...
-Да-да, истинная правда, – подхватил Акакий. – Потому что нет цели и желаний. Когда в дальний путь снаряжаешься, прежде всего требуется желание... стремление дело сделать. Мы с вами говорим на одном языке. Только вы – о себе, а я – о других... Нет, вы только посудите! От рождения я – Акакий Акакиевич Башмачкин. Помните «Шинель»? Помните ничтожнейшего человечка, существо с умом кролика? Это даже не ум, а инстинкт. И вот прошло больше века, и я должен исправить величайшую несправедливость, учинённую природой, а именно: сделать так, чтобы жизнь всякого была полна значения и благородства. Нет, вовсе необязательно, чтобы любой желающий обрёл бессмертие, но наполнить смыслом даже пустую душу совершенно необходимо. И вот я беру псевдоним «Свирелин», создаю величайшие рассказы, а глупцы и завистники называют меня графоманом. Где справедливость?
-Да нет её, справедливости, – дожёвывая последнюю сосиску, произнёс мужчина. – Двадцать лет в очереди на жильё стою. Другие, которые побойчее, кто за взятку, кто за язык, а кто и за грамотное написание писем в Верховный Совет, квартиры давно получили. А я – нет. А вы говорите «справедливость»...
-Э, да у вас та же шинель, только размером побольше, – Акакий опять затараторил, словно боялся, что человек уйдёт, а он не скажет чего-то главного. – Вам придётся родиться в другой раз. Точно вам говорю. Должен сознаться вам в потаённом: пусть даже я и графоман (а это никак не лучше Башмачкина-чиновника), всё равно ведь судьба не оставит своё чадо. Башмачкин и в третий раз на белый свет явится, чтобы добиться совершенства. Мне кажется, что все окружающие – это вчерашние люди, из прошлого. Они пребывают в поиске. И я вот-вот встречу хорошего знакомого. А вам такое не чудится?
-Когда чудится, креститься надо, – сказал мужчина, сгребая на поднос пустую посуду. – Спасибо за беседу. Вы так интересно рассуждаете, что... Но я останусь при своём: нет и не будет справедливости, пока по семнадцатому году жить будем.
Акакий разочарованно посмотрел на заляпанный лист с тремя сосисками, вздохнул и принялся доедать остывший бульон. Вкуса еды он не чувствовал. В сердце стучалась неудовлетворённая страсть к правде, которую он искал.
После еды он аккуратно стряхнул крошки с рукописного листа и положил его в папку, потом отнёс поднос и, прежде чем выйти, на мгновение замер, внимательно глядя на тех, кто шёл мимо и становился в очередь.
На улице писатель засомневался было, выбирая направление, а потом пошёл по скользкому тротуару, шаркая мокрыми ботинками. Людской поток закручивался воронками у дверей магазинов, напирающе волновался перед красным глазом светофора, толкался в берега бордюров, – только Акакий был голышом, лишённым смысла и брошенным по воде чьей-то беспечной рукой. Проходя мимо обшарпанных зданий с давно немытыми стёклами и надписями спортивных болельщиков на стенах, он недовольно морщился, и его лицо выражало покорность судьбе.
Он прошёл под кирпичной аркой во двор. Остановившись перед обитой войлоком дверью с квадратным номером «6», постучал по этой шестёрке так, словно выбивал морзянку. Дверь отворилась, и чужое жильё поглотило Свирелина.
-Боже мой, да ты сырой, как тряпка!
Встретивший Акакия человек приблизительно того же возраста, только сбитый прочнее, надёжнее, был его другом.
Неверно думать, что у Свирелина (или Башмачкина, как уж будет угодно) не было близкой ему души. Так случилось, что судьба подарила ему встречу с другим писателем, таким же непризнанным и таким же отвергнутым издательствами и журналами. Только в отличие от Акакия, у которого всё, что он сочинял, было его жизнью, Принцип (это не псевдоним, это была настоящая фамилия его друга) занимался писательством кое-как, а сам работал дворником на двух участках.
-Раздевайся, раздевайся немедленно! А я чаю поставлю, – Принцип ловко снял плащ Акакия и устремился вглубь комнаты. Одновременно наливая воду в чайник и подкачивая и зажигая примус, он кричал оттуда замешкавшемуся с развязыванием шнурков Акакию: – Ты, брат, очень мудро поступил, что пришёл ко мне. Поди, целую неделю тебя не было. Не иначе, как роман писал? – голос его был свеж и молод.
-Да не то чтобы роман, – смутившись, ответил Свирелин. – Но рассказ – написал. И, по-моему, даже неплохой. Хотел пристроить. Да сегодня разве это возможно, когда печатают архивы и эмигрантов? Вдобавок ко всему меня графоманом обозвали.
-Графоманом? – Принцип залился смехом. – А ты обиделся? Меня каждый раз вот так вышвыривают – и ничего... Наше дело писать, а их дело отказывать. Вот и всё.
-Думаешь, не стоит внимания, Петрович?
-Я, Акакий, который год вот с какой мыслью ношусь: взять бы да и начать издавать журнал с таким названием – «Графоман». Неплохая идея? И рассматривать только тех, кого отвергли. Сейчас это возможно, да где денег взять?.. И ещё. Может, ты и сам замечал... Я это назвал «законом песочных часов», «эффектом перевёртыша»: то, что интересно сегодня, отвергают завтра. Потом наоборот. Как говорится, «кто был ничем – тот станет всем». Не исключено, Акакий, что лет через «надцать» ты у нас будешь числиться в гениях. Пусть даже слава эта придёт к тебе после смерти.
-Ишь ты! – Свирелин уже сел на стул и положил папку перед собой. – Ловко! У тебя, Петрович, прямо целая философия. И не подумаешь, что дворник...
-А что «дворник»? Я ещё и потому в дворники пошёл, чтобы думать обо всём. И чтоб без этого, знаешь ли, гнёта ненужных обстоятельств – работа, начальство, сослуживцы... Я тут сам себе хозяин и сам себе подчинённый, – Принцип даже разгорячился, и слова его летели как дробь – жаляще и быстро. – Самые красивые люди – метисы, а самые талантливые поднимаются на свет из кочегарок и дворницких.
-Я тебя и не думал обижать, – примирительно сказал Акакий и нескладно встал.
Комната Принципа была маленькой и обставлена бедно. Стопка книг на этажерке около железной кровати, кухонный стол с примусом, ещё один стол с двумя стульями и плита. Одежду он прятал в чемодан под кроватью или вешал у входа. Внимания достойна была картина на стенке: голая розовая женщина вручала яблоко рыцарю в латах.
-«Елена и Парис», – заметив интерес Акакия, сказал Принцип. – Никто не верит, что это Рубенс в подлиннике. Только ты один веришь. Тебя ложью не проведёшь...
-Эх, Петрович! Есть ли разница – Рубенс это или неизвестный пьяница Иванов? Главное ведь, что хорошо. А что касается веры... Ты вот не веришь в то, что я был когда-то чиновником и через полторы сотни лет воскрес – и ведь ничего.
-Ну-ну, хватит. Сел на своего конька. Лучше пей чай. Уже готово, – Принцип расставил чашки и выложил на стол банку с вареньем и хлеб. – Колбасу будешь? Зря отказываешься, только вчера купил... Ты, Акакий, не находишь, что слово «графоман» от титула «граф» происходит?
Акакий молчал. В сумерках его глаз затаилось восхищение. Он вытащил из кармана брюк карандаш и прямо на папке со своей рукописью написал: «Красота обогащает нищих. Для богатых в красоте заключено лишь одно – желание ею обладать». Чуть подумав, он зачеркнул написанное. Углы его тонких губ опустились. Писатель стал разочарованно развязывать тесёмки.
Чай в белых фаянсовых чашках наполнял воздух дразнящим и терпким ароматом Востока.
-А вкусный у тебя чай, Петрович. Индийский... – Акакий медленно катал чай во рту, а слова тянул как гвозди из доски – скрипуче и тревожно. – Я сегодня совсем забыл, какой день, Петрович. И даже год забыл, и время года...
-Весна же, чудак. Сегодня 25 марта 1989 года.
-Ну, вот видишь – уже весна. Недаром же я что-то белое заметил недавно. Снег, наверно. И ведь жизни почти не осталось, а страх всё тот же: думаешь, вот-вот подойдёт кто-то и шинель с плеча стащит. Шинель у всех одинакова, она надежду на почёт и признание даёт. У кого-то шинель – деньги, у других – жажда власти, а у меня – писательский талант. И вот когда в спину кричат «графоман!», то так и хочется за плечи руками схватиться – проверить, не голый ли ещё, в шинели или без...
Принцип слушал без удивления. Друзей надо принимать такими, какие они есть. Тем более, если они писатели, которых к тому же не печатают. Он только кивнул одобрительно, когда Акакий раскрыл папку и скрипуче-заунывно начал читать – так, словно продолжал давно надоевшую лекцию.
«...Семейная жизнь начиналась в восемь утра и продолжалась до одиннадцати вечера, после чего мы с Пандорой ложились спать. Человек одинок во сне, и наш союз делался всё короче, потому что Пандора спала всё дольше.
Она была причиной трепета моего сердца, но и тоски тоже, когда наша семейная жизнь сократилась до пяти часов в сутки. Наши воздушные воспарения ушли в прошлое, ибо Пандора отяжелела телом от долгого сна и покоя.
Боже мой, иногда думал я робко, о том ли мечталось, того ли хотелось мне? Нет теперь сияющего солнца, нет полёта, и надо ли вообще любить кого-то? С ревнивой ненавистью всматривался я в лицо Пандоры, плоское, оттянутое вниз, как у лошади. Я к нему так привык, что привязанность к нему была сильнее моего желания покинуть Пандору и уйти прочь.
И так продолжалось целую вечность. Сгорая в любовном огне, я ревновал её ко сну, а сон уносил и уносил мою Пандору всё дальше. И вот однажды семейная жизнь остановилась. Пандора впала в летаргию...»
Акакий остановился и допил уже совсем остывший чай. Принцип уныло смотрел в узкое окно. Молчание длилось минуты три. Потом Петрович повернулся к Акакию.
-Радости во всём этом мало, – сказал он наконец. – Как в жизни. А ведь так не должно быть. Вот мы с тобой выпили чаю, а даже на это ты не обратил внимание... Разве это не счастье? Ведь у нас и тирания была, и застой, и ещё что-то, а мы с тобой, слава богу, живы. Назло всем. Накося, выкусите! Больше не нужна нам тоска, Акакий! Хороший рассказ, только жизни в нём много. И заката.
-Испугался, Петрович? – Свирелин кротко посмотрел на друга. – Дорога обмана к радости не ведёт.
-Я не о том. Может, довольно нам пугать и себя, и других? Если даже в таких сказках, как твоя, один только ужас жизни, то тогда зачем она, жизнь?..
-Ладно. Наверное, ты прав. Не стоило мне за писательство браться. С такими настроениями, как у меня, надо было в могильщики идти. Чтобы хлеб свой не зря есть. А ты, Петрович, ты пишешь?
-Да нет пока, не пишу. Я – не ты...
Они ещё немного помолчали, скучный Принцип и мрачно-возбуждённый Свирелин. В комнату сквозь стены почти не проникали звуки улицы. Окно полуподвала отсекало ноги от туловищ прохожих, и они, эти ноги, обтянутые чулками и брюками, обутые в сапоги и ботинки, шли сами по себе, как в сюрреалистическом фильме.
Акакий засобирался и, не слушая возражения друга, потянулся за ещё влажным плащом.
-Говоришь «двадцать пятое марта»? – словно вспомнив что-то необыкновенно важное, спросил он. – Надо же! Теперь даже мартовские коты выть перестали. Нужно нам, Петрович, по черёмухе цветущей куда-нибудь выбраться. У меня, понимаешь, замысел есть. Вещь только оформляется, но без свежего воздуха тут не обойтись.
-Конечно, выберемся, – Петрович суетливо, с виноватым видом подал ему его разбитые, стоптанные ботинки. – Рано ведь уходишь. Посидели бы ещё...
-Мне к значительному лицу зайти необходимо.
-Акакий, тебе деньги нужны? Если нужны, ты скажи, не стесняйся. Поди, и хозяйке своей за угол не заплатил ещё?
-Нет, Петрович, денег не надо. Ты копи пока на поездку, по черёмухе выберемся... – и Акакий, взяв папку, устремился к выходу.
На улице была та же неопределённая погода, и так же сквозь воздух и влагу просачивались люди. Акакий уже отошёл порядочно от дома, как что-то произошло у него в груди, что-то ожгло, ударило ему в сердце – и он упал лицом на тротуар. Папка раскрылась, листы разлетелись и легли вокруг его головы белыми лепестками. Они быстро промокли, и рукописные строчки стекали с белой поверхности бумаги в грязь. И только одна страница продержалась дольше всех.
«...Я думал, что нет ничего печальнее на свете, чем потерять любимую, когда она засыпает летаргическим сном. Но оказалось, что это ошибка. Настоящие несчастья пришли позже. Оказывается, имя «Пандора» и женщина Пандора повисли на мне цепями рока...»
Людской поток не менял направление своего бега. Он лишь обтекал Акакия с двух сторон – так, будто это камень. Движение продолжалось.
Код для вставки анонса в Ваш блог
| Точка Зрения - Lito.Ru Михаил Филиппов: Вторая попытка. Рассказ. 15.07.03 |
Fatal error: Uncaught Error: Call to undefined function ereg_replace() in /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/fucktions.php:275
Stack trace:
#0 /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/read.php(115): Show_html('\r\n<table border...')
#1 {main}
thrown in /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/fucktions.php on line 275
|
|