Наталия Май: Портреты придуманных музыкантов.
Честно говоря, этому опусу я поставила бы "три". Прежде всего, жанр дневника (первая часть)предполагает всё-таки нечто иное, чем то, что нам представлено: во-первых, хоть сколько-то бытовых подробностей, во-вторых, - если уж он как бы принадлежит перу девочки 9 лет - какие-то другие выражения, нежели "экзальтированный" и "темперированный"... Кроме того, стиль автора кажется мне то безнадёжно-слащавым, то назидательно-публицистичным, не-художественным.
И всё же я сочла нужным опубликовать данное произведение. Думаю, наличие ценных мыслей - а, уж тем более, согласных с мыслями редактора :) - является для этого достаточной причиной. Речь о высказывании героя по поводу того, что любовь это роскошь, а не норма, доступная всем, и о "тирании свободы" - не то, чтобы открытии, но вещи, стоящей того, чтоб быть ещё раз повторённой.
Для всех друзей музыки и старой Бразилии.
Редактор литературного журнала «Точка Зрения», Мария Чепурина
|
Портреты придуманных музыкантов
Записки Элизы Марии Матьоли, певицы
Рио-де-Жанейро, 1889-1910
1 октября, 1889
Мне девять лет. Ровно девять исполнилось час назад. Моя мама сказала, что ей было столько же, когда она начала писать свой дневник. Вот я и подумала – почему бы и мне не начать? Мне пришло это в голову месяц назад, но я терпеливо ждала день за днем, час за часом. Мне хотелось сделать как мама – дождаться 9-летия и только тогда написать эти первые строчки. Она бы смеялась, если бы я ей сказала, но для меня почему-то стало жизненно важно дождаться этого дня. Она слишком подробно мне все описала – какой красивый был у нее день рождения, какие подарки дарили, как она пела, и все ее слушали. Это было ее первое выступление. А сегодня – мое. Оно вечером будет, когда придут гости. Я слишком волнуюсь, чтобы спокойно их ждать, как бы мама и папа меня ни просили не нервничать, отдохнуть, не могу. Вот и решила начать писать свою первую запись.
Здесь так тихо… я обожаю эту беседку. Няня редко выходит из дома, ей в голову не придет, что я здесь.
Ну, продолжу. Моя мама – оперная певица. Мария Матьоли. Закрываю глаза и тихонечко пропеваю ее имя – оно звучит как музыка. Так звучат итальянские имена, а моя мама – итальянка, она родом из Флоренции. Меня тоже хотели назвать в ее честь. Но отец настоял, чтобы первое имя было – Элиза. Оно для него было самым прекрасным на свете, он так любил сказку Андерсена про Элизу и одиннадцать диких лебедей, что не раз пытался набросать либретто и сделать что-то вроде детской оперы, но эта работа у него не клеилась, как он сам говорит. Наброски либретто и некоторых номеров остались еще с его юности. Всю жизнь он мечтал что-то сделать из этой сказки Андерсена, но… как он сам говорит, то времени не было, то просто не получалось. Отец говорит, что когда слишком хочешь чего-то и слишком много об этом думаешь, это мешает… Наверно, он прав. Я так долго ждала, когда же смогу начать свой дневник, что, боюсь, мне теперь помешало такое долгое ожидание. Получился какой-то сумбур. Впрочем, ладно… лишь бы вечером все прошло хорошо. Это главное! Я буду петь песню Элизы из сказки. Единственный музыкальный номер для будущей оперы, который закончил отец.
Ну, вот… меня няня нашла. «Элизинья!» - так только она называет меня. Ну, до завтра, Дневник. Завтра все расскажу… ох, молись за меня.
2 октября, 1889
Не могу спать, все плачу и плачу… Все было так хорошо, так чудесно, мне надо бы радоваться, а я плакала даже во сне, не могла успокоиться. Утром родители вызывали врача, он сказал, что я перевозбудилась. «Девочка очень хрупкая, если вы действительно хотите, чтобы у нее было музыкальное будущее, подумайте. Она не такая крепкая, как ее мать», - это были его слова. Я не слышала, что ответил отец. Я вся сжалась под одеялом, зажмурилась и стала думать: что же мне делать, чтобы стать сильнее? Я не хочу быть такой, я хочу быть как мама.
Моя мама поет на сцене, она дает двухчасовые спектакли, она выступает в концертах. Если меня всю так перевернуло, что я чуть не заболела оттого, что спела гостям одну-единственную песню, как я смогу стать певицей? Мама говорит, что она в 9 лет выступала в салонах и пела, хотя еще очень по-детски, но у нее не было страха перед сценой, ей это доставляло удовольствие. Господи, как я завидую ей! Я совсем не хочу быть такой, как сейчас.
Няня сказала, что я даже маленькой была совсем на нее не похожа – слишком чувствительная. Я могла настолько разволноваться из-за какой-нибудь сказки или услышанной истории, что полночи не спала, а лежала и вздрагивала. А няня боялась от меня отойти. Услышанная музыка на меня как-то раз так подействовала, что я даже есть не могла. Это длилось весь день. Мама с папой тогда испугались, но это прошло. Я эту музыку никогда не забуду – это был Бах, Хорошо темперированный клавир, прелюдия b-moll из I тома. Мне тогда было пять лет. Я сейчас уже знаю на слух почти весь первый том ХТК, хотя сама еще играю двухголосные инвенции и маленькие прелюдии и фуги.
Путь Христа на Голгофу… я как-то услышала слова папы о музыке Баха. Не о той ли прелюдии он говорил? Почему-то я не решаюсь спросить. Меня пугает то, как я себя чувствую, если слишком много думаю или слишком много занимаюсь… Мне начинает казаться, что я и сама уже не замечаю, как таю – как Снегурочка из сказки. Растаю, и больше не будет меня, только лужа останется...
Даже к зеркалу подхожу и смотрю на себя – я все та же?..
Господи, ну почему у меня так мало сил… Мой педагог говорит, что волновался бы за меня во много раз меньше, если бы я была менее одаренной и менее прилежной, но сделана из более прочного материала. Раньше я не понимала его, а после вчерашнего поняла. Музыка требует не только таланта, не только усердия, но еще сил. Это то, о чем врач говорил, – сил физических, сил моральных. Их нужно столько… Господи, дай их мне.
5 октября, 1889
- Элизинья, ты вряд ли сможешь пойти по стопам твоей матери. Конечно, рано судить, тебе только исполнилось девять. Но кое-что уже можно понять.
Сеньор Марчелло, мой педагог, – итальянец, его имя звучит непривычно для бразильцев, но он очень гордится своим происхождением. Маму и папу это немного смешит. Они очень любят его. Он когда-то учил мою маму.
- Послушай меня внимательно, девочка. Я видел много певиц, а сколько их мне пришлось выучить! Я скажу тебе так: это очень тяжелая жизнь. Твоя мама была куда крепче тебя, да и то… она не выступает с тех пор, как ты родилась. Иногда, очень редко в концертах. А чаще всего – у себя, только перед гостями. Но дело не только в этом. Я постараюсь тебе объяснить. Через несколько лет ты изменишься – подрастешь, может, голос окрепнет, и нервы… Посмотрим. Но если ты будешь развиваться так, как я думаю… Ты будешь другой, не такой, как она. У тебя свой путь.
Свой путь… он не сказал, что имеет в виду. Но что это значит? Мой голос совсем не такой, как ее. Хотя тоже сопрано. Но это пока… он ведь будет меняться… У нее мощное, звонкое звучание, и сама она высокая, крупная, яркая. Оперная дива. А я?.. Кем я буду? Такой, как сейчас, - неужели всего лишь ее бледной тенью?
Я спросила сеньора Марчелло, чем отличается мое пение от ее.
- Ну и вопросы ты задаешь, девочка, - развеселился он. – Знаешь, твой голос слабее, диапазон меньше… пока. Как будет дальше, не знаю. Но в нем есть что-то настолько пронзительное, как будто душа поет. Кажется, что человек из плоти и крови ТАК петь не может. Это не оперная героиня, нет, нет! В то же время и не церковное пение – слишком взволнованные интонации, слишком много экспрессии. У тебя свой путь… не знаю еще, какой именно.
Доктор советовал не напрягаться, отдыхать больше – чаще гулять и спать после обеда. Если правда, что все болезни от нервов, как он говорит, я все сделаю так, как он скажет. Мне НАДО окрепнуть. Я буду здоровой, и пусть все увидят, как я изменилась.
11 октября, 1889
«Я бы предпочел, чтобы Элиза была обычным здоровым ребенком. К черту музыку! Пусть хоть вообще больше не занимается, я сам бы выбросил все эти ноты, учебники, если бы это ей помогло», - сказал папа. «Она сейчас в таком возрасте, когда девочкам хочется выбрать себе идеал и стремиться к нему. Для нее таким идеалом всегда была мама. Она стала петь изначально лишь потому, что Мария – певица. У нее просто детская влюбленность в Марию, желание ей подражать. Но мы с тобой взрослые люди, мы понимаем, что в 9 лет еще трудно сказать, что будет с голосом. У нее детское пение. И у Марии в этом возрасте было детское пение, но так сложилось, что в будущем ее голос окреп, и способности развились. А далеко не всегда так бывает. Элиза уверена, что у нее будет так же, потому что у матери все было именно так», - сеньор Марчелло говорил потом еще долго, но мне было так тяжело это слушать, что я убежала.
Я знаю, подслушивать нехорошо… Но как приятно бы было услышать другие слова… Чтобы не плакать, пишу, а то больно – так больно молчать и глотать эти слезы, а слезы все копятся, копятся, мне уже кажется, грудь разорвется. Здоровым ребенком… была бы здоровым ребенком, давно бы уже успокоилась.
И что – я пишу только лишь потому, что и мама когда-то вела вот такой же дневник?
12 октября, 1889
Это какое-то чудо… Но как записать - КАК, какими словами? Здоровым ребенком… папа сказал, что он хочет, чтобы я стала здоровым ребенком. Господи, я никогда так не чувствовала себя, как этой ночью!
Негритянское пение… несколько женщин – и молодых, и старух. Почему же я раньше не слышала этого… или не обращала внимания? Ведь сейчас мы не дома, мы на фазенде папиного друга. Он предложил нам пожить здесь, чтобы я окрепла, здесь свежий воздух.
Я даже встала, открыла окно… Просто мне не спалось, я не знала, как мне успокоиться, а рассказывать няне о том, что подслушивала, было стыдно. Сначала я удивилась – какие-то звуки, потом стала слушать, потом… Я не плакала больше, я просто ДЫШАЛА. Вдыхала в себя эту музыку. Она не такая, как итальянская или немецкая, нет, совсем не такая! Она и не грустная и не веселая… да, получается, сразу и то, и другое… Как это у них получается? Если мне раньше казалось, что музыка светлая, темная, то сейчас… я не знаю… в ней столько цветов! И оттенков цветов.
Разноцветная музыка…
Я закрыла глаза и увидела новую радугу. Не такую, к какой я привыкла.
Папа, папочка, эта музыка меня вылечит. Я это знаю! Я буду здоровой, в ней все, чего мне не хватает, – уверенность, сила, тепло и веселье. Как будто живая вода из звуков, которая мертвого воскресит. И это не сказка. Все правда! Я буду теперь каждый день ее слушать. Я выздоровлю.
2 октября , 1890
Ну, вот, целый год прошел. Я ничего не писала, я эту тетрадь не открыла ни разу. Год – я не думала, как это много… Мы с отцом очень сблизились, больше, чем с мамой. Он много рассказывал мне о себе – как учился на флейте, на скрипке, на пианино. Как пробовал и дирижировать и сочинять, но остался любителем.
- Всего лишь любителем, дочка. У меня нет таланта. Способности есть, а талант… я искал себя, думал, надеялся, что у меня есть призвание. Но где грань, отделяющая способности от настоящего дарования? А его-то как раз у меня и нет. Мне тяжело было это понять и принять, но ты знаешь, что мне помогло? Я пошел как-то в оперу, просто чтобы скоротать вечер, это было в Италии, я путешествовал по Европе, и тогда я услышал, как поет твоя мать… И я понял, что слушать, любить – это счастье. Я всю свою жизнь могу слушать музыку, могу ей наслаждаться. Разве этого мало? Разве всем быть талантами, гениями? Это необязательно.
Может быть, папа подумал, что так утешает меня. Старается мне внушить, что достаточно просто заниматься музыкой для собственного удовольствия, что мне не нужно стремиться к маминым высотам.
Это так странно – ни мама, ни он еще даже не знают, что я не мечтаю о том, о чем раньше мечтала. Это не значит, что мне стало меньше нравиться пение мамы, напротив! Мне кажется, что, никогда оно мне так не нравилось, как сейчас. Я все чаще прошу ее спеть для меня. Когда ей предлагали месяц назад принять участие в концерте, я больше всех уговаривала ее. Так что она даже растрогалась и посадила меня на колени как маленькую и смотрела на меня долго-долго.
Мамочка… если бы я верила в сказки, я бы представила себе, как прилетает фея, дотрагивается до тебя волшебной палочкой и при рождении одаряет тебя всем, чем должна обладать оперная дива. Ты родилась для оперной сцены. Сеньор Марчелло мне так описал идеальную оперную певицу: высокая, крупная, яркая и эффектная - так, чтобы не только зрители первых рядов могли оценить ее («не хрупкая красота эльфа, а красота валькирии, - это должна быть Юнона, Деметра, женщине лучше походить на богиню плодородия»); крепкая и здоровая - очень выносливая; артистичная, умеющая перевоплощаться. Это ПОМИМО музыкальных данных. Ее пение, по его словам, если опустить музыкально-физиологические подробности, должно быть чувственным, страстным, земным и в то же время певица должна уметь придавать своему голосу ангельскую окраску. Никто не умеет этого лучше, чем мама. Когда они с отцом познакомились, она начинала карьеру, а он был богатым наследником («богатым бездельником», как он себя называет). Она – итальянка, и он - итальянец, но только живущий в Бразилии. Она поменяла фамилию на Матьоли и прославилась, уже будучи замужем. Несколько лет мои мама и папа прожили в Италии, а потом решили приехать сюда. Здесь она выступала, но реже и реже, пока не почувствовала, что устала и хочет петь только для собственного удовольствия.
В десять лет еще рано судить… все мне так говорят. Но я вижу свое отражение в зеркале. Я ближе к эльфу, какая из меня валькирия? Я болезненно-бледная, и хотя у меня очень большие глаза и густые темные волосы, больше во мне нет ничего, обращающего на себя внимание. Я похожа на папу – видимо, я буду ниже среднего роста, худощавая, хрупкая. Я как будто вообще не из плоти и крови. Может, мне лучше бы быть просто духом, не заключенным в физическую оболочку… мне часто кажется, это тюрьма для меня.
Очень странно… но отмечая все это, я не грущу. У меня хорошо на душе. Тихо, ясно, спокойно. Я совсем не хочу быть такой, как другие. Я не уверена, что хочу стать известной… не знаю я, что такое со мной происходит… я как будто влюбилась, хочу теперь только любить и любить. Я чувствую, что хочу раствориться в тех звуках, которые слышу. Мама и папа не знают, и это пока моя тайна. Я не знаю, почему мне так трудно заговорить с ними об этом, просто я еще сама не разобралась в своих ощущениях. Сколько лет мы живем здесь, а они никогда не слушали бразильскую музыку, у нас в доме о ней вообще даже не говорили. Для них существует Италия, только Италия… нет, конечно же, Бах, Гайдн, Бетховен, Шопен – это ясно… но они просто молятся на итальянскую музыку. Это для них эталон, родная стихия. И все их знакомые будто скроены по такому же образцу. Как-то раз я услышала как одна дама у нас в гостях пренебрежительно фыркнула, когда ей назвали имя бразильского музыканта: «Эта музыка метисов… какой дурной вкус…» Я запомнила эти слова. И поежилась. Вдруг родители думают так же? Они промолчали тогда.
10 октября, 1890
Не забыть, не забыть… надо все записать. А потом я подумаю, у меня будет время подумать об этих словах. У нас – гость. Жоакин Велозо. Тоже музыкант-любитель, как и мой отец. Я сегодня услышала то, что хочу записать. Это ОН сказал.
Я сидела в саду и слушала тихое пение негритянок. Они скорее бормотали, нежели пели, но меня это завораживает. Сеньор Жоакин подошел ко мне и рассмеялся.
- Ах ты, маленькая язычница! Наслаждаешься?
Я, наверное, покраснела.
- Не бойся, я вижу, тебя успели испугать этим словом. Девочка моя, язычество – это не только религия, ушедшая в прошлое, это целый пласт культуры. Обрати внимание – когда ты слушаешь Баха, ты можешь испытывать горе и радость одновременно?
- Конечно же, нет, - удивилась я. Мне такое и в голову не приходило. Скорбь Баха – это скорбь, настоящая скорбь безо всяких примесей, они показались бы даже кощунственными.
- Христианство. Страдание – это страдание. Радость – это радость. А африканское язычество – это же чудо! Бразильская музыка вся пропитана им, если только не подражает Европе. Ты можешь слушать грустную-грустную мелодию и ловить себя на мысли, что в ней есть ирония, есть место смеху, улыбке, искре веселья… Как это им удается? Они будто смеются над самими собой и плачут одновременно. Вот в этом и волшебство.
Он сказал то, что я не смогла бы… Как точно!
Ну, вот, записала. Теперь буду думать.
10 марта, 1891
Как долго я не заглядывала сюда и не читала свои записи. Я намеренно сделала это. Мне надо было подумать, понять, что я чувствую. И мне кажется, я поняла.
Жоакин… дорогой Жоакин, сколько времени и терпения вам понадобилось, чтобы дать мне возможность послушать бразильскую музыку – композиторскую, а не народную. С ней я была почти совсем не знакома. Жоакин приносил мне ноты бразильских сонат, квартетов и трио, полек, вальсов Шикиньи Гонзаго. Он обещал сводить меня послушать бразильскую оперу. Он сказал, что во многом она – подражание итальянской, но Италия – родина оперы, во многих странах было такое же подражание, пока они не нашли свой путь, не создали свою национальную оперу.
Родители относятся к моему увлечению несколько снисходительно, не разделяя его, но они рады видеть меня в хорошем настроении, более спокойной и менее напряженной. Маме даже кажется, что у меня появился здоровый румянец.
Сначала я чувствовала только, что именно ЭТА музыка как никакая другая придает мне силы. Силы, которых у меня от природы не много. Я это теперь понимаю. Я говорила об этом Жоакину, он сказал, что такое бывает, назвал это «компенсацией» - люди тянутся к тому, чего им не хватает, берут то, чего недостает.
На одном из вечеров бразильских музыкантов, куда водил меня Жоакин, я долго слушала певицу, бывшую рабыню, она пела об истории своего народа. Пела легко, даже весело, мне казалось, она одновременно и стонет и тут же смеется… Как много жизни во всем этом… Эти страдания обладают жизненной силой, врачующей, исцеляющей душу. Они не ДАВЯТ, как давят иной раз страдания европейской музыки, не убивают, не разбивают сердца, а как будто бы заново их собирают… Не знаю, как выразиться по-другому… А радость ее, именно ЭТОЙ музыки, лишена восторженности, ликования европейской радости… в ней есть юмор, насмешка как сдерживающая сила, она никогда не будет лихорадочной, экзальтированной, восторг умеряется ироничной улыбкой, которая спрятана в каждом повороте, в каждом узелке музыкальной ткани.
- Тебе еще нет одиннадцати… многие взрослые люди с жизненным опытом, музыкальным образованием, даже талантом не чувствуют этого, - Жоакин удивленно смотрел на меня. – А ты – такое странное дитя, такое маленькое и такое взрослое. Но, может быть, в этом как раз твоя сила.
Я не совсем поняла его. В чем это – в этом?.. Может, когда-нибудь я и это пойму, мы с ним много говорили о том, что волнует меня. Жоакин говорит, что европейцы, очень многие из них, считают африканскую, бразильскую музыку приземленной, менее возвышенной. «Нет, в европейской музыке, особенно в оперной, тоже заложена чувственность, она тоже может быть очень страстной, не менее, чем наша музыка, но есть отличие», - Жоакин сделал паузу и внимательно посмотрел на меня, - «Как ты сама думаешь, в чем оно?» Я мысленно сравнила маминых оперных героинь с женщинами, которые исполняют бразильских песни, и поняла, в чем тут разница. Жоакин, как всегда, нашел более точные слова, чем я. «Европейская страстность – это страстность красивая, выверенная, эффектная, грациозная. Образно говоря, она очищена от грязи, от повседневности. Она презирает грязь, повседневность и отстраняется от нее. Это чистейшее благоухающее красивое тело, испытывающее страсть к другому такому же телу. А страстность, заложенная в нашей музыке, вбирает в себя все твои шероховатости, любит тебя таким, какой ты есть».
Как это верно! Стремясь на сцену еще год назад, я стыдилась своих слабостей, своих внешних недостатков, мне хотелось каждый миг своей жизни быть на высоте и производить только выигрышное впечатление на окружающих. А сейчас… я себя полюбила. Мою душу наполнила радость любви к себе, настоящей. Как можно говорить, что эта музыка – не от Бога? Христианство, язычество – это только слова.
В этой музыке как ни в какой другой заложено настоящее милосердие. Любовь к ближнему как к самому себе.
5 мая, 1891
Я напевала сонату, которую сочинил Жоакин. Он незаметно вошел и услышал, как я играю партию левой руки на пианино, а партию правой – пою. Я не знаю, как долго он так стоял, но меня поразило его выражение лица, когда он приблизился ко мне.
- Главная партия первой части основана на народной песне, - сказал он. – Я слышал, как ее пели самые разные народные певицы. Но ты… спой-ка еще раз!
Я смутилась, но Жоакин так просил меня, что я не смогла отказать. Он подыграл мне. Мне самой показалось, что это – не мой голос, а какой-то другой… как будто я с трудом его узнаю.
- Элизинья… ты поешь эту музыку совершенно иначе. Не так, как наши певицы.
- Я знаю, что так, как у них, у меня не получится никогда, - ответила я.
- Тебе и не надо петь так, как они.
Меня удивили его слова.
- Понимаешь… когда поешь ты, она приобретает новый оттенок. Другое звучание. В этом что-то есть. Ты не сможешь спеть так, как поют бразильянки, но твое исполнение… знаешь, если твой голос окрепнет с годами, а я надеюсь на это… если будет так, то твое исполнение даст этой музыке новую жизнь. Твой голос – как инструмент. Он совершенно вне возраста, пола, характера… как будто поет не человек, а дух. И в то же время в твоем тембре, в твоей интонации есть что-то настолько пронзительное… Тебе надо петь вокализы, песни без слов, знаешь, можно попробовать инструментальные партии – партию скрипки, виолончели спеть голосом… И тогда зазвучит по-другому. Избегай слов… Я думаю, в этом и сила твоего исполнения. Твой голос способен выразить невыразимое. Ты не сможешь вложить в свое исполнение земную страсть, как раз это совсем не твое, но ты сможешь облагородить эту музыку для тех европейцев, которые сейчас отворачиваются от нее. И тогда они будут ее слушать.
Этой осенью мне исполнится одиннадцать лет. Это так мало еще… знать бы, что с моим голосом будет. Сеньор Марчелло говорит, что лучше не делать прогнозов. Я только-только делаю первые шаги навстречу грядущей Юности.
3 ноября, 1892
«Развивай свой вкус. Не думай, что вся эта музыка хороша. Ты различаешь что золото, что позолота, что медь, когда речь идет о европейской культуре. Здесь это тоже есть. Для тебя это слишком долго было закрытой книгой, неведомой страной, чужим языком, к которому ты не так давно начала приобщаться. Ты была в упоении. По твоим письмам я чувствую, что тебе нравится все, все взахлеб – ты еще не начала делать отбор. Задумайся над моими словами. Различай, где настоящая ценность произведения, где подражание, где вторичность, третичность, десятеричность. Отличай подлинную оригинальность от модничанья, настоящую красоту от КРАСИВОСТИ, сладостности. Ты хорошо разбираешься в этом, когда речь идет об итальянцах, немцах, французах. Это привычный тебе музыкальный язык. Ты смеешься над конфетно-чувствительными руладами итальянских арий, пряным и кокетливым ароматом французских пьес, примитивным звукоподражанием, банальными предсказуемыми ходами мелодии, гармонии, ритма… Здесь то же самое. У нас не так уж и много шедевров пока, о которых действительно стоило бы говорить. Люби нашу музыку, но будь к ней строже.
Почему ты так любишь Баха? В нем есть все, вместе с тем нет ни грана кокетства, кривляния, ложной значительности или ложной красивости, самовлюбленности и нарциссизма… Это, конечно, другая эпоха, другая эстетика, там это и не приветствовалось. Строгость, устремленность всех помыслов к Богу. Но это дало результат, и какой! Нынешний век, девятнадцатый, - в музыке это век не только индивидуализма, интереса к конкретному человеку в противовес обобщенному пониманию человечества, как это было ранее, не только век поиска композиторами новых форм самовыражения, но и век расцвета национальных культур. Мир теперь интересуют не только Италия, Франция и Германия, он «открывает» для себя и Восточную Европу и Латинскую Америку и даже нехристианские пласты культуры. Важно, чтобы для нашей страны это оказалось не только веянием времени – модой, но большим, гораздо большим!
В Бразилии, как и в других странах, в которых еще не сформировались свои традиции в профессиональной музыке, но в которых есть богатый фольклор, происходят те же процессы. Музыканты пытаются соединить европейские жанры и формы с внутренним «наполнением» нашей культуры, нашими ритмами, нашей мелодикой… Нам повезло, Элизинья, что мы живем в такое интересное время.
Я не такой уж и авторитет в музыке, я не большой композитор, но я знаю, что у меня есть задатки популяризатора и педагога. Насчет тебя пока трудно сказать. Если то, о чем мы с тобой говорили, действительно сможет себя оправдать, тебе будет совсем не легко. Ты – не Шикинья Гонзаго, плоть от плоти своего народа, национальная героиня, которую все считают «своей». Ты хоть и живешь здесь, но ты для негритянского населения – существо чужеродное. А для них это важно – свои и чужие, ты их плохо знаешь. Если твое пение будет подражанием им, они будут смеяться или сочтут тебя узурпатором, посягнувшим на то, на что у него права нет. Если же пение будет от них отличаться – им будет трудно принять это. Но будь готова к любой их реакции. Дело, которому ты можешь себя посвятить, того стоит.
Пусть тебя слушают не они, а европейцы. И даже не музыканты, а обыватели. У них есть что-то вроде предубеждения против «не возвышающей дух», как они выражаются, музыки африканских народов. Один твой вид и звучание твоего голоса заставят их задуматься, правы ли они. В тебе нет ничего, что могло бы хоть как-то их оттолкнуть, твое пение – это пение сказочной птицы. Оно их очарует.
Но это мечты…
Элизинья, не знаю, когда я приеду. Ты, наверное, подросла, мы не виделись полтора года. Я объездил половину Европы, истратил кучу денег и очень устал. Я все откладываю и откладываю свое возвращение на родину, потому что мне не хотелось бы так и вернуться ни с чем, не осуществив ни одного из своих замыслов. Если мне удастся опубликовать сборник, где я отобрал и обработал 100 наших народных мелодий, я буду знать, что ездил не зря. Хоть что-то у меня получилось. Я знаю многих музыкантов, интересующихся тем, что у нас происходит, они просто влюбились в наши мелодии. Мне посчастливилось встретить в Италии русского музыканта, он говорит, что само построение нашей музыкальной темы похоже на русские темы, народные и композиторские. Такая же длинная, кажущаяся бесконечной, мелодия в отличие от европейской стандартной – 4+4 такта, 8+8. Там встречаются 5+5, 7+7. Даже 12. Похоже на вагнеровские темы, на его «бесконечную мелодию», но по духу – это другое.
В России, как и у нас, официально принятая христианская религия соседствует с языческими культурными традициями, живущими в народе. И композиторы так же, как и у нас, занимаются обработкой фольклора, вставляют народные темы в симфонии, оперы, камерные ансамбли. У них, как и у нас в культуре, – целый сплав разных национальных традиций: славян и восточных народов. Хотя у них в большей степени, чем у нас, мононациональное государство. У нас же кого только нет – африканцы, индейцы, испанцы, португальцы, итальянцы, немцы и даже приезжие русские. Вот это, я понимаю, коктейль!
Нет, я так никогда не закончу письмо. Стоит мне только начать, и я уже не могу остановиться. Кажется, я забываю, что письма одного человека другому – это не статьи и не учебники. Но я знаю, КОМУ я пишу, Элизинья, и знаю, тебе это нужно.
Обнимаю тебя.
Жоакин»
5 января, 1893
Жоакин, я ведь знаю, вы правы, но в том, что касается бразильской музыки, я не смогу измениться. Мне так и будет нравиться «все взахлеб», как вы пишете. И я этому рада. Вы лучше меня разбираетесь в музыке, но я лучше знаю себя.
Что-то есть в ней такое, пусть даже она будет не гениальной, эксплуатирующей популярные интонации и типовые краски, пусть она будет и подражательской, и пошловатой… да, даже такой… все равно. Для меня это - как эликсир жизни. Почему? Я не знаю. Я столько слов уже произнесла, что даже устала описывать ощущения от прослушанного и все реже и реже беру в руки эту тетрадь.
Я помню сказку «Снегурочка», которую рассказал мне папин знакомый. Он ее слышал от одного русского литератора. Есть даже опера по этой сказке, ее написал Римский-Корсаков. Только жаль, я не видела нот… Это языческая сказка. Снегурочка чувствовала, что она – не такая, как другие люди. А ей так хотелось стать похожей на них. Но ей не дано было столь же горячее сердце, способное так же биться, любить и страдать. А когда она его обрела, то растаяла. Выяснилось, что для нее это – слишком, не может она с этим жить, не выдерживает...
Я о ней думаю как о себе, но немного иначе… Не смейтесь, конечно же, я не из снега. Я – человек.
Но только в сказках этим все сказано – человек ты, зверь или сказочное существо, в жизни же – нет. Знаете, что я думаю? И в людской оболочке есть место тому и другому, и третьему… и еще многому. Это в глаза не бросается, но мы знаем о себе то, что не знают другие. Мы не всегда можем выразить это, но знаем…
Я не договариваю, я боюсь… потому что мне кажется, что для меня эта музыка – солнце, которое светит и греет лишь на расстоянии, как Снегурочку привлекали любовные песни Леля… Но настоящей любви, которая зародилась в ее сердце, она не смогла выдержать.
Так и я боюсь приближаться к тому, к чему тянет меня… Даже слишком тянет. Мечтаю ли я исполнять эту музыку? Да, я мечтаю об этом… Но я так боюсь. Не реакции негритянского населения, не того, о чем вы говорили. (Хотя, если честно, то вы напугали меня. Я не такая бесстрашная, как Шикинья, судя по тому, что о ней рассказывают. Я вообще не героиня, и я всегда знала об этом – я не смогла бы вынести и сотой доли того, что вынесла она. Мне даже страшно подумать об этом.)
Я боюсь, что настолько расчувствуюсь, что эмоции так переполнят меня, что что-то во мне не выдержит… От меня лужа останется, как от Снегурочки.
Вам я об этом не написала, боюсь, рассмеетесь.
11 ноября, 1895
Впервые за два года заглядываю сюда… У меня не было никакого желания делать записи, время тянулось так медленно, дни похожи один на другой. Жоакин не писал так давно. И вдруг вернулся. Вчера. Он был у нас дома, но мы с ним не встретились. Я навещала своих новых знакомых.
Папа говорит, что он все такой же, только глаза погрустнели… Он не спросил обо мне.
Я заглянула сюда вовсе не потому, что известие о приезде Жоакина меня взволновало, хотя это тоже… но дело не в этом. Я пела сегодня! Неожиданно для себя самой и для тех, кто пришел в гости к Арлетт Валери – она француженка, на нее возлагают большие надежды. Говорят, после мамы и маминой лучшей подруги Аделины Висконти ни одна певица не производила такого впечатления на бразильскую оперную публику. Арлетт восхитительна! Пикантное смуглое личико с живыми карими глазками, грациозная, гибкая, жизнерадостная, энергичная. Голос – богатый оттенками, у нее очень красивое низкое меццо-сопрано. Я в нее просто влюбилась, хожу на все спектакли с ее участием. Мама представила меня ей, и мы подружились. Она старше меня всего на четыре года.
Рядом с ней я кажусь такой безжизненной, просто изваяние из мрамора. Мне всегда говорили, что у меня «мраморная кожа». Красиво ли это? Наверное… только я не привыкла так о себе думать. У меня всегда было слишком отрешенное выражение лица, как будто я сплю на ходу. Но я стала меняться… действительно. Я смотрю на себя в зеркало в последние месяцы и вижу немного другую Элизу. Где круги под глазами? Их нет… Может, мне кажется? Но я не произвожу больше болезненного впечатления, не кажусь худосочным бесплотным созданием.
Мне шестнадцатый год… Перемены естественны.
Врач говорил моим родителям пару лет назад, что я не жизнерадостное, не жизнелюбивое существо не потому, что не хочу быть такой, просто бывают люди, у которых в организме как будто бы не хватает каких-то химических веществ, чтобы поддерживать желательный для состояния духа бодрый тонус, хорошее настроение. Природный недостаток энергии, жизненных сил оборачивается депрессией, истерией, другими нервными болезнями, физическим упадком… Я хорошо запомнила его слова, потому что тогда как раз думала о себе как о Снегурочке… Он говорил, что если бы изобрести лекарства, которые смогут давать человеку недостающие ему элементы, это стало бы решением многих проблем. Наверное, так. Но он говорил и другое – что в моем возрасте болезненные дети часто начинают чувствовать себя лучше, все дело в гормонах…
Ну что ж, мне действительно лучше. Никогда не думала, что мне будет доставлять удовольствие наряжаться, следить за модой, что я буду ловить на себе веселые взгляды друзей Арлетт, что папины знакомые будут смотреть на меня по-иному – я вижу, что маме и папе все это по душе. Они очень довольны. Не из-за внешнего вида, я им всегда нравилась (хотя в душе я считала себя обыкновенной, средненькой и была уверена, что красивой кажусь в их глазах потому, что я – их ребенок). Но теперь не только они говорят мне такие слова…
Я выросла. Не такая высокая, как моя мама, но выше, чем папа. Мой цвет лица хорошо сочетается с черным, синим, коричневым… у меня много платьев таких цветов, а какие красивые шляпы им в тон! Я знаю, что во мне самое примечательное – это очень большие глаза, говорят, они грустные-грустные… Я не знаю, ведь я же не вижу себя со стороны. В отражении в зеркале они кажутся непроницаемыми. У них в самом деле красивый оттенок – зеленого и голубого, при определенном освещении они даже кажутся фиолетовыми. Глаза как озера… какое избитое выражение… но мой папа сказал, что в отношении моих глаз это больше похоже на правду, чем на метафору. Если раньше казалось, что они СЛИШКОМ большие на детском лице, то теперь так не кажется. И выражение лица у меня изменилось. Что-то неуловимое… но перемена заметна. Как будто в нем есть теперь определенность, которой не было раньше… Если раньше в лице читался вопрос, то теперь проступает ответ… Это у всех так бывает?
Ну, вот, увлеклась болтовней на совсем посторонние темы, забыла о главном! Я пела. Всю арию из оперы Россини – с начала и до конца. И, странное дело, забыла о робости, о том, что уже года два как не занималась с сеньором Марчелло. Мой голос звучал так уверенно, как будто я пела все это время… Мне кажется, что он стал ниже… что в нем появились грудные нотки… но мне нравятся низкие женские голоса. В этом есть свое очарование. Нет, у меня не меццо, хотя… я не знаю пока. Я ни в чем не уверена. Но Арлетт смотрела на меня новыми глазами. Я видела, что произвела на нее впечатление.
Мне показалось или низкие ноты звучат у меня так, как раньше они не звучали? И мне это нравится… Очень красиво, хотя глуховато немножко… Тембр такой… серебристый…
Я помню слова сеньора Марчелло, когда он говорил о моем детском пении: «Ты поешь даже самые слабые песни и арии так, что они кажутся лучше, чем есть на самом деле. У тебя дар ПРИПОДНИМАТЬ все от земли, одухотворять, облагораживать. Твой голос – как крылья. Даже для самой плохой музыки. Но пока это детский дар. И во что это выльется?»
Но, похоже, что… Нет, так страшно загадывать, я помолчу. Ведь сеньор Марчелло не был в гостях у Арлетт, он не слышал меня, я не знаю пока, что он скажет.
2 декабря, 1895
У меня, конечно, не меццо, просто низкие ноты звучат выразительнее, чем звучали когда-то, когда я была совсем девочкой, но и высокие ноты – они зазвенели как колокольчики! Господи, как же красиво… Я теперь занимаюсь с Аделиной Висконти, маминой подругой. Она была даже, пожалуй, популярнее мамы лет 10 назад, но теперь уже не поет. Она говорит, что мой голос просто набрал силу, он крепнет, становится взрослым, расширился диапазон, голос стал более подвижным, гибким. Если уж ОНА поверила в меня, значит…
Господи, как мне благодарить Тебя? Я пою, я пою, я пою!!!
Не могу больше писать, хочу петь, петь и петь. Как бы только моя голова не закружилась от счастья!
27 декабря, 1895
Похоже, что только Жоакина не радует перемена во мне. Я ничего не писала о нашей первой встрече. Она состоялась не в нашем доме, как раньше бывало, а у Арлетт. Он тоже был к ней приглашен. У меня такое впечатление, что он… озадачен. Нет, он, конечно же, не может не радоваться за меня, но он посмотрел на меня как-то странно… как будто смутился. Смутился? Он?.. Я сама не верю тому, что пишу. Жоакин – завсегдатай светских салонов, любимец дам.
Его лицо все эти годы так и стояло у меня перед глазами. Он не изменился… почти. Ему сейчас 35 лет, а когда мы познакомились, было – 30. Конечно, ребенком я не задумывалась о его внешности, слышала, что его называют весьма привлекательным молодым человеком, но… Я не знаю, как объяснить. Все точно так же, как раньше – он строен, гибок, ловок, красив… да, красиво его все еще кажущееся порой совсем юным смуглое лицо с тонкими чертами и живыми веселыми карими глазами, красивы его каштановые волнистые мягкие волосы. Но он утратил что-то в себе… как будто ушла уверенность в том, что он знает, как жить, и что ему делать.
Он никогда не был женат и, похоже, не думает об этом. Вместе с тем о его любовных победах шептались еще четыре года назад, как говорит папа. Я тогда ничего об этом не знала, но теперь знаю, какая у него слава. Хотя сплетники могут все и преувеличивать. Может, причина того, что он не женился, в его расстроенных делах? Я знаю, что он небогат, что ему было очень трудно рассчитаться со всеми долгами, которые он вынужден был платить, потому что его отец умер должником. Он был ученым-медиком и настоящим фанатиком своего дела, в какой-то степени, как его сын, только в музыке. «И отец, и сын потрясающе непрактичны», - сказал мой отец, - «только и умеют, что делать долги». Он любит Жоакина. Но он теперь не скрывает от меня правду о нем, потому что я уже не ребенок.
На этом вечере у Арлетт я была в платье цвета морской волны, оно как никакое другое подходит под цвет моих глаз. Арлетти как-то сказала мне: «Может быть, твое счастье, что ты красива иначе, чем я. К тебе не будут так липнуть. Ты вызываешь у мужчин совершенно другие чувства – желание любоваться тобой, как картиной, как статуей, как вазой из фарфора. Но желания схватить тебя в охапку – нет, этого ты у них не вызываешь. Если только это не сентиментальный юнец или сластолюбивый старик, который к таким вот невинным овечкам питает особую слабость». Но все же у меня есть поклонник… если его так можно назвать. Как раз такой вот «юнец», как она выразилась… ему 18, и он никогда еще не влюблялся. Его мама сказала моей по секрету, что я – первая девушка, вызвавшая в нем такой интерес. Я знаю, что мои мама и папа считают, что он – великолепная партия. Единственный сын овдовевшей баронессы, наследник земель и огромного поместья. И по характеру он, как им кажется, мне подошел бы. Он добрый тихий мечтательный мальчик, сама деликатность и мягкость.
Андре мне, конечно же, нравится. И его внимание мне приятно. В его обществе я испытываю совсем незнакомое мне чувство упоения своей взрослостью, способностью производить впечатление на мужчин… Господи, как для меня это ново… я себя чувствую совершенно другой. Арлетт говорит, что я – просто счастливица. Она на моем месте не упустила бы такой шанс, как Андре.
Ну, вот я опять увлеклась болтовней – нет, какая я стала болтушка! Но столько эмоций, таких незнакомых мне и таких упоительных… я ими слишком сейчас переполнена. И вновь забыла о том, с чего начала. Жоакин меня слушал, стоя в другом конце комнаты. А когда все похлопали, он подошел ко мне, поцеловал мою руку. Я ждала слов, но их не было. Его взгляд был немного чужим, настороженным…
- Вы к нам совсем не заходите, - наконец, выдавила из себя я.
- Я приду.
Это все. Больше он ничего не сказал. Но потом я узнала, что он, до того как ко мне подойти, спросил у Арлетти: «Кто эта девушка?» А когда она назвала мое имя, он просто застыл на месте и несколько минут стоял молча, глядя прямо перед собой в одну точку.
Может, ему не понравилось мое пение? Господи, только не это… не знаю, как переживу, если он со своей обычной прямолинейностью скажет мне все как есть, без обиняков.
3 января, 1896
Пение ему нравится. Нравится! Боже! Ура! Я так боялась того, что он может сказать.
Но… исчезла свобода в наших с ним отношениях. Наверное, это естественно, ведь я теперь – светская дебютантка. И со мной говорят другим тоном, употребляя другие слова. Дело в этом? Не знаю… Но он молчалив, что совсем на него не похоже.
4 января, 1896
Я краем уха услышала эту историю. В гостиной Арлетт все шептались, потом, после ужина, когда многие гости разъехались, остались лишь несколько человек – самые близкие друзья Арлетт. Среди них – Жоакин. Они не так уж давно знакомы, но он ей понравился, я это чувствую. Но все ограничится только общением, Арлетт мечтает сделать хорошую партию. Хотя, как она говорит, можно до тех пор, пока ты не замужем, и не отказывать себе в удовольствии провести время в обществе тех, кто тебе приятен. Обилие поклонников, по ее словам, еще никогда не мешало заполучить других, более выгодных. Я не знаю, поклонник ли Жоакин Арлетт Валери, как многие другие, но он очень часто приходит.
Так вот… история такова. Одна девушка вышла замуж за ловеласа и заразилась от него болезнью, которую и не вылечишь… ее называют «французской». Мало того, она родила больного ребенка. И все это – результат заражения. Теперь бедняжка поедет в отдаленное поместье, чтобы жить там, пока не умрет, совершенно одна. И ребенок с ней…
Господи! Господи! Меня поразило даже не то, что все это случилось, а то, что ее муженек еще до того, как сделал ей предложение, говорил, что у него есть своя теория насчет того, как должны жить мужчина и женщина до того, как поженятся. Мужчине – полная свобода, он должен приобретать опыт общения с женщинами, а женщине – невинность и полное неведение в вопросах пола, по его словам, в такой женщине для него есть особое очарование.
Так ВОТ чем оборачивается это неведение?!
Жоакин покраснел, возмущенный, я помню его слова: «Лицемерие! Все – лицемерие. Вся наша галантность, учтивость, культ младенческой незамутненности женского образа. Когда-нибудь наши потомки будут судить о нас, глядя на наши картины и читая рыцарские романы. Вот – наше рыцарство!»
Господи, несмотря на весь ужас того, что случилось, на длинные жаркие споры литераторов о том, что надо просвещать и мужчин, и женщин и писать правдивые романы, не брезгуя некоторыми подробностями, чтобы голова у людей не была замусорена романтической чепухой, чтобы они знали правду и не ломали жизнь ни себе, ни другим… несмотря на горькую правоту Жоакина, мое сердце вдруг радостно заколотилось.
Это прежний, такой мне знакомый, такой дорогой Жоакин!
Наверное, я слишком разволновалась, меня всю трясло, слезы не проливались, но я все смотрела на него и не могла наглядеться. Как будто не видела тысячу лет. Когда Арлетт вышла из комнаты проводить гостей, он подошел ко мне, я разрыдалась. Я не могла ничего объяснить, но мне кажется, этого было не нужно. Он меня обнял как маленькую и прижал к себе крепко-крепко.
Господи, как я жила без него???
5 февраля, 1896
Я услышала эти звуки, когда поднималась к себе в комнату. Я не заметила, что в гостиной у нас кто-то есть. Кажется, это написано для фортепиано и скрипки… Господи, дай мне слова, чтобы выразить то, что звучало… Но я их пока не нашла.
Я спустилась туда и увидела папу и Жоакина - папа играет скрипичную партию, а Жоакин – партию фортепиано. Они доиграли все до конца и обернулись ко мне.
- Жоакин сочинил сонату для скрипки и фортепиано. Невероятно! Никогда еще у него ТАК это не получалось, - сказал мне папа.
Жоакин, казалось, смутился.
- Но почему вдруг… и такое?! Ведь ты столько лет уже не писал, я же знаю. Ты же поставил на себе крест, говорил, что у тебя нет дарования композитора, ты столько раз повторял это, что я не знаю теперь, что сказать.
- Можно прожить хоть сто лет и ничего не знать о своем сердце. И узнать ВДРУГ… тогда, когда не ожидаешь узнать.
- Ты влюбился? – мой отец улыбнулся, но, заметив хмурость Жоакина, стал серьезнее. – Друг мой, не обращай внимания на мои шутки. Я не знаю, что послужило причиной, что тебя так вдохновило… но оно того стоило.
Он ничего не сказал. И я – тоже.
Мысли кружились в каком-то неистовом вихре, я не хочу облекать их в слова. Слишком страшно. И даже саму его музыку я боюсь слушать. К этим нотам я не прикасаюсь.
19 февраля, 1896
Очередной спор у Арлетт. Зашла речь о семье, о браке.
- Жениться и выходить замуж по расчету – безнравственно, это хуже, чем проституция! – заявил один из гостей, кажется, он поэт.
Арлетт усмехнулась.
- Говорите, что хотите, Эдуарду, но это было, есть и будет, - откликнулась Ортензия, подруга Арлетт. Он так на нее посмотрел, что все мы чуть не рассмеялись – такой театральной казалась эта ярость, как бывает у плохих актеров, которые смешны, что бы они ни изображали. Арлетт шепнула мне, что и стихи у него напыщенны и несносны. Не знаю, я их не читала. Когда он ушел, разговор у нас возобновился.
- Не знаю, нравственно или нет думать только лишь о деньгах, но не думать о них – безответственно, - тихо сказал Жоакин, думая, как мне показалось, о чем-то своем. – Ведь мы живем не в раю, а на земле, где с неба на нас ничего не падает. Нам нужно лечиться у хороших врачей, покупать лекарства, учиться у хороших учителей. Те же напичканные романтическим вздором юнцы, которые призывают женщин идти к ним ютиться на чердаке и желают такой же судьбы своим детям… Да любят ли они их по-настоящему? Разве это любовь? Если речь идет о людях с железным здоровьем и нервами, то таким свойственно пренебрежительно относиться к тому, где им жить, что им есть… а для людей более хрупких это – вопрос жизни и смерти.
- Вот слова умного человека, - Арлетт засмеялась, довольная. – Жоакин-Жоакин… если бы у вас были деньги…
Все засмеялись.
- Но хорошо все же, если и то, и другое, - Ортензия задумчиво смотрела куда-то в потолок, лицо у нее казалось уморительным.
- Да, тут вы правы. Что точно безнравственно – так это родителям заставлять своих детей выходить замуж или жениться насильно. Что может быть хуже? Надеюсь, что это со временем станет пережитком прошлого, варваризмом, от которого мы все уйдем, - сказал доктор Висконти, муж Аделины Висконти, которая занимается со мной постановкой голоса.
Я не думала, что кто-нибудь сможет возразить ему, но Жоакин возразил. И его слова меня поразили.
- А вы не думали, что семья держится на насилии? Что испокон веков именно на этом она и держалась? Родители женили детей, чтобы обеспечить продолжение рода, соединяли деньги и связи ради общего блага. Да, это было рационально и неромантично, во всем этом было насилие над индивидуальными желаниями личности прожить свою жизнь так, как хочется. А любовь если и существовала, то скорее в любовных романах, а в жизни была исключением, а не правилом. А теперь представьте себе, что люди вольны сами делать свой выбор, никто за них не подыскивает им мужа, жену… Ну, и что тогда будет? Вы уверены, что наступит всеобщее благоденствие? Я не уверен…
- Почему? – Арлетт удивленно смотрела на него.
- Счастливых браков и тогда будут единицы. Потому что найти самому себе пару – вы думаете, это просто? Люди будут тратить всю свою жизнь и не находить… Соответственно, браков – не только счастливых, а вообще браков – будет меньше. Любовь – это не правило, а исключение. Это редкость. Я говорю не о симпатии или влечении, не о поверхностном чувстве, каких можно испытать тысячи за свою жизнь, а о настоящем, об истинном! А человек станет думать, что Бог дает ее каждому, и будет ждать ее и искать как нечто самой собой разумеющееся и полагающееся ему по праву. Но так ли это? Не обман, не химера ли?.. Не знаю, не знаю…
Больше он ничего не сказал. Но его слова всех заставили задуматься.
Его музыкой стали интересоваться. Похоже, что у Жоакина настоящий прорыв – он пишет быстро и так, как до этого никогда не писал. К нам он приходит не часто.
- Жоакин влюблен в музыку, для него женщина – это повод испытать волнение, радость, тревогу, душевную боль. Для него это служит источником вдохновения. Не удивлюсь, если его увлечение выльется в звуки, затем он забудет о ней, если и есть у него сердечная рана, - сказал мой отец. – Лишь бы это было во благо искусству. С ним и раньше бывало такое, но ты была слишком мала, чтобы это понять. Правда, сейчас у него получается что-то свое, самобытное, ему раньше как будто бы недоставало чего-то… посмотрим, во что это выльется.
Я не хочу о нем больше писать, а то от волнения начну задыхаться, мысли станут путаться – я начну гадать, кто это – та самая женщина…
Я занимаюсь. Нет, я не мечтаю об оперной сцене, если я и хочу выступать, то в опере я себя только попробую, чтобы приобрести сценический опыт. У меня есть мечты – Эльза в «Лоэнгрине» Вагнера, Джильда в «Риголетто» Верди. И достаточно. Больше я ничего не хочу. Я не артистична, как мама и Арлетт, я не смогу перевоплощаться в разные образы, это совсем не мое. Я могу исполнять только близкие себе роли – по темпераменту. И не более того.
Мне кажется, я бы смогла спеть партию скрипки в той самой сонате для скрипки и фортепиано, которую сочинил Жоакин. Скрипичные партии, виолончельные – с некоторыми из них я бы смогла справиться. Фортепианный концерт Моцарта, медленная часть в fis-moll. Я могла бы попробовать спеть партию фортепиано… Скрипичный концерт Мендельсона, партия скрипки – это только мечта.
Инструментальная музыка. Чувствую, это МОЕ. Я знаю, что есть вокалисты, которые пробовали это делать, - петь партии инструментов, заставлять фортепиано или скрипку приобретать новое звучание. Можно попробовать попеть Баха – медленные прелюдии, инвенции, фуги. В ансамбле с другими певцами.
Моя сценобоязнь, боязнь аудитории уменьшается. Я не думаю обо всем сразу, а ставлю себе минимальные задачи: взять ноту, тянуть ее, взять другую ноту… И так забываю о волнении.
29 сентября, 1896
Мое первое выступление. Это был концерт инструментальной музыки с участием певцов. Не так уж много вокалистов, пытающихся петь инструментальные партии, но они есть.
Я пела Моцарта, ту самую медленную часть Ля-мажорного концерта. Кажется, получилось… Меня просто трясло от волнения, но как только я начала петь, успокоилась. Я слышала о таком, но не думала, что и со мной произойдет то же самое. Оказывается, если не думаешь об аудитории, о зале, а только слушаешь музыку, это действительно помогает.
Я так осмелела, что во втором отделении решилась на то, чтобы спеть партию скрипки в скрипичной сонате Жоакина Велозо, ставшей популярной. Ее теперь все напевают, наигрывают. Ноты издали, у меня есть экземпляр с его подписью. Он писал, думая о моем голосе, он теперь мне признался, да, в общем-то, я поняла это сразу, как только услышала… И мне кажется, что в вокальном исполнении эта музыка лучше звучит, чем в скрипичном. Когда я это пела, то чувствовала: эта музыка будто была создана для меня, тот, кто писал, хорошо знает мой голос.
- Мне казалось тогда, ты мечтаешь об опере, - сказал Жоакин. – Я не знал, сохранились ли у тебя прежние устремления, мы так давно с тобой не переписывались… это моя вина, я это знаю.
В газетах меня называют «итальянской мадонной с фиалковыми глазами». Пишут, что «голос совсем еще юной певицы Элизы Марии Матьоли сродни инструменту, а не человеческому звучанию – он гибок, способен на многое и в то же время слегка отстранен, не конкретен, он выражает невыразимое, то, что словами не скажешь». Андре прислал мне цветы.
Только одно меня беспокоит – сердцебиение, мое сердце так колотилось потом, уже несколько часов спустя, когда я пыталась заснуть. Это меня испугало, потому что раньше такого не было.
3 октября, 1896
Мне шестнадцать исполнилось позавчера. Но вместо праздника я целый день пролежала в постели. Доктор и мои родители говорили при мне, я ведь уже не ребенок, и, чтобы узнать правду, мне не надо подслушивать.
- Не хочу вас пугать, но, похоже, что у нее болезнь сердца. Пока я не знаю, насколько это серьезно, но… - голос врача звучал обеспокоенно. – Мне хотелось бы предостеречь вас.
- Вы хотите сказать, ей вредны выступления? – спросил папа.
- Да нет… то есть, выступления - это тема отдельного разговора. Разумеется, она может петь гостям на вечерах, может принимать участие в концертах, вот насчет оперы я не уверен – слишком большая нагрузка. Ей нужно отдыхать между выступлениями перед публикой – то есть, концерт должен быть так построен, что она не поет слишком долго, пусть ее выступление чередуется с выступлениями других музыкантов.
- Это я понимаю. Доктор, я обещаю вам, что мы будем следить за ней, Элиза не будет перегружаться. Просто это было первое выступление в концертном зале, ее дебют, и поэтому она переволновалась.
- Но дело не только в пении… То, что я вам хочу сказать, очень серьезно. Я боюсь, что есть кое-что, что может стоить ей жизни. Тут я обязан вас предупредить.
- О чем вы? – ужаснулась мама.
- Если она выйдет замуж и захочет иметь ребенка… Понимаете, я не уверен, что ее сердце выдержит эту нагрузку. Скажу больше… я видел женщин с ее симптомами, из них ни одна не пережила родов. А они на вид были крепче Элизы. Конечно, медицина идет вперед, появляются новые лекарства, но… Я не советовал бы ей так рисковать. Да и наркоза она может не выдержать, и операции не перенести. Во время беременности, даже на раннем сроке нельзя предугадать, что будет с сердцем, а уж по мере развития плода и ближе к рождению ребенка… Если бы речь шла о моей дочери, я бы ей посоветовал о материнстве даже не думать.
4 октября, 1896
- Я знаю, как тебе больно. Поверь мне, я знаю. Я с этим живу уже много лет.
Я смотрела на Жоакина и думала: «Что он может знать об этом?» Я его не понимала.
- Твой отец – мой лучший друг, он сказал мне. Как ты думаешь, почему я никогда не женился? – он смотрел на меня с такой грустью, что я на миг забыла о себе.
- Что вы хотите этим сказать?
- У меня не может быть детей, я бесплоден. Я переболел свинкой в 14 лет, и это – ее последствия. Мой отец врач, он предупредил меня, что после свинки, перенесенной в подростковом возрасте, у мальчиков такое бывает.
- Жоакин… вы уверены в этом?
- Уверен, - он слегка покраснел. – Я с 16 лет делал все, чтобы убедиться наверняка. Я надеялся… Вступал в связи с разными женщинами, но ни одна из них не забеременела. И не потому, что принимали меры предосторожности, многие из них хотели ребенка. Я был бы рад. Если бы он появился, я бы его воспитал, я сделал бы все для него и его матери, даже если бы не испытывал к ней никаких чувств. Я женился бы. Я был готов на все что угодно. И я говорил об этом своим подругам, они были очень заинтересованы в благополучном исходе, потому что были бедны, а я был для таких, как они, весьма выгодной партией. Но, увы… ничего у них не получалось. Потом они находили другого, у них было дети. Так что дело во мне… Я консультировался у врачей. Не смотри на меня так, Элиза, я с этим смирился давно. Когда мы с тобой познакомились шесть лет назад, я уже потерял всякую надежду, и с тех пор даже не думаю об этом.
- Больше он ничего не сказал, я молчала. Пока не могу говорить, слишком больно. Но в то же время… наверное, стыдно признаться, но я испытываю какое-то подобие облегчения… Я кое-что видела, слышала и читала… беременность, выкидыши, и как роды проходят… в глубине души я всегда знала жестокую правду: что ЭТОЙ стороны жизни мне просто не выдержать.
Бог не дал мне сильное выносливое тело самки, не дал мне крепкие нервы. Он дал то, что дал. Я должна быть Ему благодарна. Если правда, что Бог посылает человеку ровно столько испытаний, сколько он может вынести, и ничего сверх того, то значит, Он меня оберегает. Я ему для другого нужна.
Но – страшная мысль! – если правда, что Он дает ровно столько, сколько человек может вынести, это тогда оправдание для любого несчастья, любого насилия, любой болезни и зла? Нет, нет, нет, думать так – очень страшно. Это уже доведение религиозности до абсурда.
17 октября, 1896
Я отказала Андре. Не объясняя причин. Разумеется, я должна была это сделать. Как я могу обмануть его – ведь как бы он ни относился ко мне, любой человек в здравом уме и твердой памяти женится, надеясь на то, что у него будут наследники. Я не сказала правду. Не из трусости, нет… Не потому, что узнав ее, никто не захочет жениться на мне. Просто мне тяжело говорить обо всем этом… пока.
18 октября, 1896
Я плакала, сидя в саду. В той беседке, в которой семь лет назад делала первую запись в своем дневнике. Я вспомнила день, когда мне исполнялось 9 лет, и казалось, что передо мной – будущее, которое рисовалось в волшебных красках. Я слишком долго жила какими-то сказками… Мама, папа, они так расстроены, они просто не знают, чем меня можно утешить. Я даже не знаю, что чувствую. Отупение. Пустоту.
Я не заметила, как Жоакин подошел ко мне, и подняла глаза, когда он уже опустился передо мной на колени и протянул руку к моей щеке. Не знаю, что тогда со мной случилось, я просто упала в его объятия, рыдая, как маленькая. Кто кого поцеловал – он меня или я его? Я не помню, я не поняла… Но уже через несколько секунд, я не знала, смеюсь или плачу. Все вместе.
- У меня нет ни гроша, если бы только это… Поверь, деньги я заработаю, мои ноты продаются неплохо, издательства интересуются, что я еще написал. Они много не платят, но если в течение года я напишу то, что планирую, все изменится. Не это меня останавливало, нет! Я думал, что никогда не женюсь, как я могу сделать женщину несчастной на всю жизнь? Ведь у нее не будет ребенка. Ужасно… ужасно так думать, но получается, что твой диагноз теперь убирает препятствие между нами.
- Если ты делаешь это из жалости, думая, что, раз я такая, то больше никто ко мне не подойдет… - начала было я.
Он смеялся.
- А может быть, я хочу, чтобы меня пожалели? Как знать! Ты ведь добрая девушка, я этим пользуюсь.
Не могу, не могу говорить и писать не могу. Какой день! И печаль, и радость… Но какая же радость… Люблю его, знаю, что он меня любит. И мне не нужны никакие шикарные свадьбы, наряды, я просто ушла бы за ним в чем я есть. Пусть будет простая совсем церемония, никакой пышности, я ничего не хочу. Только девчонки мечтают о платье, фате и гостях, а когда дорастаешь до Чувства, до настоящего чувства, то ты это все забываешь, становится просто смешно…
Дорогие родители, я люблю вас и знаю, что вы не считали его подходящим мужем – он беден, он непрактичен, я знаю все то, что вы скажете.
Он – это вся моя жизнь. Мне даже страшно, что я люблю больше, чем музыку. Но я люблю…
Жоакин мне сказал, что он хочет, чтобы мы усыновили ребенка. Он сказал, если я буду с маленьким человечком с момента его рождения, то со временем так с ним сроднюсь, что мы будем – одно. И я испытаю все радости материнства. Но торопиться не будем. Нам еще столько всего предстоит – разговор с папой, разговор с мамой… и это только начало.
Господи, какой день! Какая печаль, какая радость… Род Матьоли прервется на мне, род Велозо – на Жоакине. Но Бог дал нам столько любви.
Этот день похож на мою любимую музыку – только сейчас мне пришло это в голову… столько чувств… и все сразу…
Вот только бы сердце чуть-чуть успокоить, а то не усну.
1 января, 1897
Новый год начался. Осталось совсем немного таких вот новогодних праздников, и мы будем жить уже в двадцатом веке. Наша свадьба состоится, когда Жоакин и я, мы оба, сделаем себе имя. Все уже знают о нашей помолвке, но для совместной жизни нужны средства, которых у него пока нет. Мой отец и мама просили Жоакина об одном: чтобы ложная гордость, самолюбие никогда не вставали между ним и мной. Если у него будут финансовые проблемы, он не должен отказываться от помощи моих родителей. Он обещал мне, что так и будет.
Они не противились нашему решению пожениться, они были так обеспокоены за меня после того, что сказал врач, и так расстроены сами, что уже не знали, чем меня утешить и какое утешение найти самим. Наша любовь и стала для них тем источником радости, который был необходим для всех нас. Они очень рады, и я не хочу думать о том, как могло быть иначе, и что могло быть, потому что я чувствую: все разрешилось так, как я и не смела мечтать.
Жоакин мне теперь все рассказывает, не таится. Он признался, что, полюбив меня, вдруг почувствовал в себе силы писать. Он сказал мне: «Это было похоже на чудо, как будто мое сердце, наконец, раскрылось… Ты понимаешь? Как бутон, который раскрывается, превращаясь в цветок, и цветет». Он много пишет. Теперь уже для голоса и струнного состава, для голоса и оркестра, для голоса и фортепиано. Но голос – всегда! Он говорит, что голос и струнные звучат лучше. Он собирается переработать свою сонату для скрипки и фортепиано для вокального исполнения в сопровождении струнных.
У меня есть теперь свой композитор. Мне не надо думать о репертуаре. Жоакин использует ладогармонические, ритмические особенности бразильской музыки, иногда – народные мелодии, перерабатывая их в своих сочинениях. Я буду петь бразильскую музыку! Профессиональную… и в то же время народную, но только так, как она преломляется в стиле композитора.
Мы будем выступать вместе. Все будут знать, что он пишет для меня, посвящает все мне. В этом есть и коммерческий расчет. Мы вместе – сильнее, чем каждый в отдельности. Так говорит знакомый моего отца, он импресарио. Его популярность, умноженная на мою, может дать результат вдвое больший. И тогда у нас есть шанс заработать свои собственные деньги и не зависеть от моих родителей.
Мне надо беречь себя, не перенапрягаться. Я буду участвовать в концертах – в залах, рассчитанных на большую аудиторию, в салонах для богатых людей, готовых платить артистам за выступления. Но мое выступление не должно длиться долго. Один-два выхода, не больше. Никакого пения час, два часа подряд. Я буду следовать всем рекомендациям врачей. Об опере лучше забыть. Если я и буду петь оперные арии, то для своего удовольствия или как концертные номера. Но отработать спектакль – двух или трехчасовой… Нет, такое не для меня.
Реакция зрителей… кто знает, какой она будет? Я знаю, что нравлюсь аристократической части публики, а народ? Им понравится или нет? Если они вообще будут слушать… Я не забыла предостережения Жоакина. Но время покажет. Кто знает?..
Когда у нас будут средства, мы сможем и пожениться, и усыновить малыша. Вот тогда я буду беречься еще больше, выступать редко. Потому что ребенку нужны будут мои силы, а их так немного. Я теперь стала задумываться о том, о чем раньше не думала так конкретно – о смерти. Несправедливо было бы заставить ребенка полюбить меня, а потом испытать боль, потеряв. Не будет ли это в большей степени зло, чем добро? Я не знаю…
Но в то же время я думаю, что нужна Господу. Не случайно он дал мне и голос, и тягу к той музыке, которая служила для меня источником радости, силы, тепла… Я должна вернуть Ему долг. И я чувствую, чего Он от меня хочет. Я должна повернуть сердца людей, далеких от бразильской музыки, именно к ней. Задуматься о том, о чем раньше они не задумывались. Жоакин планирует через пару лет концерты в Европе, если здесь я буду пользоваться успехом. Как раз то, что я – итальянка, сыграет свою роль.
Как спланировать свое время, свою жизнь, чтобы сэкономить силы? Вот этим я и собираюсь заняться.
Записки пока оставляю. Мне будет сейчас не до них.
6 июня, 1900
Фелипе – так мы назвали нашего малыша. Ему уже месяц, он пока не узнает нас, должно пройти еще месяца два. Я так счастлива, что не могу передать!
Мы с Жоакином поженились полтора года назад, но тогда мы выступали с концертами, нас буквально на руках носили, нам просто некогда было подумать о ребенке. Но эта мысль всегда жила во мне, и он не забывал об этом. Он очень любит детей, для него это не менее важно, чем для меня.
Мы выступали в Бразилии, объехали всю Европу. Я была осторожна, не перенапрягалась, гуляла на свежем воздухе, принимала лекарства, отдыхала, подолгу спала. Мне удавалось спланировать все так, чтобы не обессилеть, чтобы не повторился тот приступ, который был после моего первого выступления.
Жоакин теперь материально вполне обеспечен, его это радует. Как иссушает душу вечная нехватка денег! Он так долго жил в подвешенном состоянии, не зная, что сулит ему завтрашний день. Слава богу, теперь нет подобных проблем. Он настоял, чтобы я бросила эту концертную жизнь, все же это – нагрузка. Мне нужен был отдых. И с начала этого года я отдыхала, не делала ничего.
А в мае родился наш мальчик. Мы спустя несколько часов после его рождения смогли взять его на руки и забрать себе. Его мать – служанка, простая деревенская девушка, она не пережила родов. Отец – друг Жоакина, он женат, а жена его очень ревнива, и у них пятеро детей. Он рассказал нам о своей связи со служанкой и о том, что она вот-вот родит. Тогда мы еще и не думали об усыновлении, но получилось так, что она умерла. Друг Жоакина ломал голову, что ему делать с ребенком, он хотел нанять няню, чтобы она растила его подальше отсюда, потому что иначе ему было бы не избежать гнева жены. Он написал Жоакину записку, не знает ли тот подходящую женщину. Жоакин прочитал ее вслух, мы с ним посмотрели друг на друга, и нас осенило. Вот так, одновременно.
Друг Жоакина с радостью согласился. Он хорошо знает нас обоих и может нам доверять. Мы дали имя ребенку – Фелипе Франческо Велозо. Фелипе – потому что мне нравится это имя и всегда нравилось. Франческо – в честь моего отца.
7 июня, 1901
Ему год и месяц! Какой же это прыткий, какой энергичный малыш! С ним трудно сладить, но я чувствую такую радость за него, что он с избытком наделен всем тем, чего мне всегда не хватало: энергией, силой, здоровьем. С ним тяжело… и в то же время – за этот год я как будто прожила десять жизней. Столько открытий, столько переживаний…
Будет ли Жоакин расстроен, если у мальчика нет музыкальных способностей и вообще тяги к музыке? Такое ведь вполне может быть. Лично я – ни капельки. Почему – не знаю. Но мне хочется, чтобы он был совсем непохожим на нас, чтобы он стал для меня каким-то новым открытием, другой планетой, новой Вселенной…
Так много слов, много мыслей, мне кажется, что я сейчас захлебнусь. А мне вредно перевозбуждаться.
3 апреля, 1902
Жоакин издает свою книгу. У него всегда была склонность к анализу музыки, наблюдениям, обобщениям. А сколько он ее слышал за всю свою жизнь! Самой разной музыки. Эта книга посвящена отличиям бразильской музыки от музыки других народов. Отличиям и сходству. Он анализирует и народное творчество, и творчество композиторов. О своих произведениях он не пишет, считает, что это не скромно.
Он в последние два года вообще почти перестал сочинять. Самая популярная его пьеса – «Бразилианка», инструментальная, а не вокальная. Написана для флейты и фортепиано. Я ее очень люблю, и ему она дорога как раз потому, что в данном случае его музыка не связана с моим голосом, и любовь публики к ней – это дань действительно ТОЛЬКО ему, а не мне. Не потому, чтобы он был особенно самолюбив, но ему важно было себе доказать, что и сам он чего-то стоит. Только себе, но не мне. Мне ему никогда не нужно было ничего доказывать. Я и так знала.
6 декабря, 1905
Обо мне забывают… По мне скучают… Все сразу. Куча газет – их отец мне привез. Статьи обо мне в бразильской и зарубежной прессе за последние несколько лет. Пишут, что я стала домохозяйкой.
Пусть пишут… В моей душе воцарился покой. Я чувствую, что я сделала то, что должна была сделать. А теперь я должна растить сына.
Трудно назвать страну, в которой я не выступала бы. Концертные залы, богатые дома. Мы с Жоакином и еще несколькими музыкантами, менее популярными, чем мы с ним, добились немалого. Иностранцы, приезжая сюда, покупают ноты наших композиторов, стремятся услышать фольклор. И тиражи наших нот за границей все увеличиваются. Жоакин продал все свои сочинения, написанные, начиная с 1896 года.
Липе – такой непоседливый мальчик, он очень сообразительный, но Жоакина чуть-чуть огорчает, что музыка его совершенно не трогает. Ему нравится только колотить со всей силы по клавишам и хохотать. Он даже не в состоянии слушать, как кто-то играет на пианино. Тут же подбегает, становится рядом и начинает долбить и смеяться.
А я почему-то этому рада. Он так веселит меня – я боюсь даже, мне станет плохо, вот так я смеюсь, когда наблюдаю за ним. Мой маленький человечек найдет себя сам, когда придет время.
5 января,1906
Через месяц – мое выступление. Меня уговорили принять участие в концерте бразильской музыки. Я бы, наверное, отказалась, но будут петь негритянские певицы, настоящие народные певицы. Интересно, как могут меня воспринять рядом с ними? Я не пою народные песни, но музыка Жоакина Велозо и других композиторов, которых я исполняю, основана на народных интонациях, типовых оборотах, народный сам ДУХ этой музыки. Рецензии могут быть самыми разными.
7 февраля, 1906
Вот рецензии. Все они передо мной. Не ругают, не разносят в пух и прах, но и не все одобряют. Один рецензент назвал меня анемичной по сравнению с негритянскими певицами - слишком сдержанной, даже холодной для такой эмоциональной музыки. Другой – напротив, пишет, что моя манера пения, мой тембр открывают глаза на то в этой музыке, что не бросается в глаза, когда слушаешь других исполнителей, - «на настоящие природные залежи в ней доброты, милосердия, понимания человека во всей полноте».
2 апреля, 1906
Целый месяц болела. Жоакин запретил мне теперь выступать. Он сказал: «Только через мой труп». Его так испугало мое самочувствие, что он потянулся к бутылке, служанка мне проболталась…
Нет, нет, только не это! Он так нужен Липе.
Я знала, что делать. Наверное, страх за ребенка придал мне решимости. Я сказала: «Если ты будешь пить, то и я тоже буду». И стала наливать себе столько же, сколько и он. Он заплакал. Я была жесткой, даже жестокой. Я такой никогда не была. «Я больна, и ты знаешь, что я могу и не дожить до преклонных лет. Взгляни правде в глаза. Ты должен жить дальше и не распускаться. Мы усыновили ребенка. Подумай о том, каково ему будет потерять мать и смотреть на то, как отец начинает спиваться».
Не помню, что было дальше, мне стало плохо… Я знаю, что он принес меня в мою спальню и сидел около меня всю ночь.
Дорогой мой, я буду беречь себя, я постараюсь. Ради тебя, ради Липе. Но помни, что ты ему нужен.
3 декабря, 1906
Они теперь часто играют вместе, чаще, чем раньше. Я наблюдаю за ними и вижу, что Жоакин постепенно для Липе становится ближе, чем я. И я рада. Так лучше.
Я пою ему. Да, он не тянется к музыке, но, может быть, он запомнит меня лучше, если я буду петь для него?..
5 января, 1908
Прогнозы врачей относительно меня неутешительны. Жоакин, кажется, постарел на десять лет. Он весь седой. Господи, ты должен его сохранить, хотя бы его! Дай ему силы, чтобы он вырастил нашего сына. Дай силы моим родителям, чтобы они ему помогли.
1 сентября, 1910
Через месяц мне должно исполниться тридцать лет. Мой мальчик уже перерос меня, он будет очень высоким.
В последние полтора года мне снятся странные сны – как будто я вижу себя совсем маленькой, вижу со стороны. Как я бегу к маме и папе, и кто-то из них берет меня на руки…
А потом это пение – пение сказочной птицы, мы слышим ее и не видим. Оглядываемся вокруг, а она – высоко, она в небе. И ее просто не видно с земли…
ПОСЛЕСЛОВИЕ
На этом записки ее обрываются. Мой приемный отец, Жоакин Велозо, был против публикации этих записок, пока он был жив (а прожил он еще 10 лет), но в завещании оговорил, что не против их публикации после своей кончины. Он хотел, чтобы маму помнили, и чтобы люди спустя много лет имели возможность узнать ее лучше. Она умерла 18 октября 1910 года. На ее могиле простая надпись: «Здесь покоится Элиза Мария Матьоли Велозо, дочь Франческо Матьоли, жена Жоакина Велозо». И никаких лишних слов, мой отец так решил.
Обо мне говорить здесь излишне – я не музыкант, не любитель. Я любил слушать мамино пение лишь потому, что она – моя мама. И любила меня всей душой именно таким, каким я был всегда, - совершенно немузыкальным. Ничуть не пытаясь меня переделать.
В заключение мне хотелось сказать о своем младшем сыне, Роберту Велозо. Ему 25 лет, и он учится в Англии. Вот отрывок из его письма, который мне хочется здесь процитировать: «Я тоскую по родине, папа, но здесь и сейчас происходит такое… Представь себе – Англию ведь считали немузыкальной нацией! Изучали английскую литературу, живопись, но музыка… Кого у них вспомнишь? Джон Дауленд, Генри Перселл – из отдаленных эпох. Современным англичанам эти имена и на ум не придут, это для знатоков, для историков. Бенджамин Бриттен – двадцатый век. А спроси у людей – кто еще? Разве сравнить с музыкальной историей других стран? Но сейчас… папа, ты слышал The Beatles? Похоже, что это не только явление моды, это начало другой Эры в музыке. Здесь столько рок-групп, столько стилей и все обсуждают, как такое богатое народное достояние – шотландские баллады, английские песни, культура Ирландии – как ЭТО теперь преломляется в новом свете и в неожиданном ракурсе с современными ритмами и электронными инструментами. Похоже, что Англия может стать родиной, родоначальницей всего этого, новым музыкальным центром, сердцем всего мира. Знаешь, я не хочу уезжать…»
Могла ожидать моя мама, итальянка, всю душу отдавшая музыке новой родины, что ее внук Роберту, бразилец, гитарист-виртуоз, потянется к музыке англосаксов? Но, однако же, так продолжается и история музыки, и история человечества, и история нашей семьи. И кто знает, какой будет следующий поворот?..
Фелипе Велозо
3 января, 1965
Воспоминания Роберта Велоуза
Лондон, 1960 - 2000
ПРЕДИСЛОВИЕ
В моем свидетельстве о рождении мое имя записано так: Роберту Фредерику Велозо. Но с 1960 по нынешний, 2000 год, я живу в Англии. Я бываю в Бразилии, но жизнь моя – здесь. И для удобства я пишу свое имя так, чтобы англичанам оно было понятно. Я сам уже привык к нему, все же Роберту я был до двадцати лет, а как только приехал сюда, меня стали называть Роб или Робби, еще чаще – Боб. Мою фамилию коверкали. И хотя мне совсем этого не хотелось, потому что я очень упрям, я пошел на уступки. Уже около тридцати пяти лет я Боб Велоуз. Не скажу, что мне нравится, но я привык.
Мне сейчас шестьдесят, самое время задуматься о своей жизни, попробовать набросать что-то похожее на мемуары… хотя… не совсем. Меня, как и далеких приемных бабушку с дедушкой, которых я совершенно не знал, интересует в первую очередь Музыка, ну а все остальное – постольку… поскольку имеет к ней отношение.
Их портреты висят в моей комнате. После смерти отца я забрал их. Ему они были дороги, я их не знал. Но по своей сути они ближе мне, чем ему. Он хорошо понимал это.
Смотрю на них – это портрет Элизы Марии Матьоли и Жоакина Велозо, написанный через год после их свадьбы. У нее красота рафаэлевской мадонны с оттенком грусти, придающим ей особое очарование, ее муж полон жизни, огня, его взгляд ироничен и нежен одновременно. Они как лед и пламя. Лед нежный, тонкий и пламя, согревающее, но не обжигающее. Вот такая вот пара.
Я перечитал ее записки. Все думал: почему же она, заболев, когда у нее было так много свободного времени, мало писала, почти перестала писать?.. И мне кажется, я понимаю. Она ценила уже каждый миг своей жизни и не хотела тратить его на размышления, на писанину… Каждый болеет по-своему, каждый уходит из жизни по-своему. Я серьезно не болен… пока. Да и вообще никогда не болел по-настоящему. Но, мне кажется, я понимаю ее.
Не знаю, нужно еще говорить что-то или достаточно для предисловия? Думаю, хватит. Пора начинать.
МОИ ВОСПОМИНАНИЯ
Свобода… что значит для нас это слово? Больше, чем для предыдущих поколений - людей, которые боролись за отмену рабства, против сословных предрассудков, за восьмичасовой рабочий день, против эксплуатации детей на производстве, за права женщин, за права разных национальностей, рас… ну и так далее. Столько написано книг о том, против чего они боролись, и что значило слово «свобода» для них.
А для нас? Я думаю, что в этом-то все и дело.
Почему люди так любят детство? Почему не желают взрослеть? Детство – это СВОБОДА. Бегать, прыгать, воплощать в жизнь фантазии. Тебе не нужно соответствовать какой-то навязанной социальной роли, от тебя пока еще не ждут, чтобы ты надел себе маску на карнавале жизни – их столько… например, маска «отца семейства» или «матери семейства», «холостяка», «дон-жуана» или «женщины легкого поведения» или «монахини»… Свобода от масок… никто не задает тебе вопросы, какая из них тебе подойдет и почему… ты можешь не думать о них, быть собой. И даже больше того – у тебя есть свобода ходить, говорить, одеваться, проводить время как хочешь… Прежде чем ты подрастешь, и жизнь закует тебя в панцирь условностей, масок, шаблонов, готовых вопросов, готовых ответов. И очень мало кого уже будет интересовать твое «я».
Вот так воспринимало мое поколение ту свободу, которая и была нам дарована. Стоит ли удивляться, что эта свобода нас опьянила? Мы были как будто безумные… Одна за другой рушились все преграды, условности… Наступило время, когда состояние детской свободы стало объединяющим нас состоянием душ уже взрослых людей целого поколения. Я – это я! Ты – это ты! Мы вольны делать то, что хотим. Хотим бегать по сцене, вопить на концертах – и будем! Хотим одеваться как хиппи – и будем! Хотим быть свободны в любви и в физиологии – и мы будем свободны! Свобода! Свобода!
Вот так это было. Сейчас я встречаю старых друзей с помятыми испитыми физиономиями, одетых как подростки, с прическами, которые были бы более уместны для тринадцатилетних. Говорят они только на сленге ушедшей эпохи… Я лишь пожимаю плечами. В них есть что-то жалкое… Свободны они? Я не знаю… И кто может знать?
Парадокс, но то время породило своеобразную тиранию, тиранию свободы!.. Ведь не все люди по природе бунтари, есть и вполне консервативные человеческие особи, я даже думаю, что таких большинство. Но они стали стыдиться своей внутренней консервативности, боясь быть «немодными». И стремились казаться своей полной противоположностью.
Эти «жертвы свободы», как я называю их…
Люди, свободные по-настоящему, никогда не стыдятся себя, не стараются никому подражать, они вообще не стараются нравиться…
Не боятся не нравиться…
Но это отдельная тема, не знаю, возникнет ли у меня желание углубляться в нее… я, в общем, сказал, что хотел. Так вот… я вспоминаю то время… многое было объявлено предрассудком – в том числе и понятие «национальности», «кровных уз»… Считалось, что главное – это духовные узы.
Тогда я впервые задумался о своих неродных бабушке с дедушкой. Может ли быть, что духовная искорка передалась мне от них… от него, например? По воле, желанию Господа… Я не знаю. Но мне бы хотелось так думать. А национальность? Всегда ли человек тянется к своей национальной культуре, ощущает именно ее как самую близкую и родную? Я думаю, нет. Это не обязательно. Пример моей бабушки и мой собственный… (В том, что касается музыки, я - англичанин.)
Если б все было так просто, то все – и хорошее, и дурное – передавалось бы только по крови. Но это не так.
Предрассудки… это слово любило мое поколение. Оно им бравировало. Я не склонен к браваде. Я просто люблю размышлять. Как мой дед, которого я не знал и с которым не связан кровными узами… но чья фамилия мне досталась.
Моя дочь поет в опере… ни дать, ни взять – та Мария Матьоли, мать Элизы Марии, описанная в ее записках. Много общего в описании голоса, стати…
Вот ирония судьбы – моя дочь рок не любит, не любит эстетику моего поколения, не любит всю эту культуру. Наверное, Барбаре жаль, что Мария Матьоли – не ее родная прабабка, она бы гордилась таким родством. Мной она не гордится… но любит меня. Это – главное. Пусть считает меня чудаком, старичком-рокером, как она называет меня, я только рад, что она сумела себя обрести, найти путь… Ее жизнь – это опера. Если честно, то оперу я не очень люблю. Может быть, в чем-то я – сын своего времени, мне претит эта салонность, картинность… в ней есть что-то уж слишком искусственное для меня. Музыку я люблю, но отдельно от сцены, сюжета, либретто… Но Барбару слушаю с удовольствием.
Я еще к ней вернусь, а теперь – о другом.
Последняя запись Элизы Марии Матьоли о сказочной птице, которая ей приснилась, она поет в небе, и ее просто не видно с земли… Может быть, в жизни каждого наступает момент, когда слышится зов не земли, а небес… то, что издавна принято было называть «пением ангелов»? Услышу ли я это? Мне бы хотелось… Под впечатлением именно этой, последней записи в дневнике моей бабушки, я и решил попробовать изложить на бумаге все то, что волнует и волновало меня и моих современников – музыкантов и просто любителей.
Я выбрал свободную форму повествования. Датировка, привязка к определенным событиям, именам… я был бы рад, но на такую конкретику у меня не очень хорошая память. Боюсь ошибиться сам и других ввести в заблуждение. 60-е – это целая эпоха в своем роде, так же, как и 70-е, 80-е… 90-е годы двадцатого века. В 60-м году я приехал Лондон, в 65 году написал отцу то самое письмо, которое он цитирует. Молодость, время исканий, время иллюзий…
В чем-то я не ошибся, а в чем-то я глубоко разочарован. В той самой рок-музыке, рок-культуре, которую превозносил. Англия стала родиной новой музыки, она дала миру шедевры, дала ему стили и направления. Но я, как и многие, недооценил 3 фактора: 1 - недостаток музыкального образования и общей культуры у многих даже очень талантливых представителей рока (по сравнению с музыкантами академической школы); 2 – их невероятное самомнение и мания величия (далеко не всех, но многих из них); 3 – рыночная экономика, которая в результате подмяла все под себя… Или почти все.
Второй фактор – следствие первого… так обычно бывает. А третий… в двадцатом веке возникли невиданные раньше возможности манипулирования людьми с помощью достижений науки и техники. Масс-культура. Она ведь всегда была… но само это понятие ассоциируют с веком двадцатым.
Вот такие итоги… достаточно грустные. Но ведь иначе и быть не могло, если как следует разобраться… а я попытаюсь.
Если мы вспомним всю историю искусства, историю музыки в особенности (а я изучал ее еще до того, как приехал в Англию)… От кого всегда исходили новые идеи, новые приемы? Кто способствовал обновлению и обогащению музыки? Кто создавал шедевры? Какие слои населения? Это могли быть отпрыски как состоятельных, так и едва сводящих концы с концами семейств, но не простолюдины (я имею в виду не социальное происхождение, а уровень образования). Да, серьезное профессиональное занятие искусством не пристало аристократам, им дозволялось лишь «баловаться» этим или покровительствовать музыкантам. Были времена, когда музыканты в аристократическом доме считались чем-то вроде домашней челяди. Но САМИ музыканты были людьми, получившими фундаментальное образование. Вложившими столько труда в овладение ремеслом с малых лет, что первейшим аристократам трудно было с ними сравниться в познаниях, глубине, утонченности… Они по сути и были аристократами. Аристократами ДУХА, не крови. Но были!
А рок-революция? Кто ее осуществил? Пареньки из рабочих кварталов… конечно, не все, далеко не все, но… Тут важно не то, откуда они были родом, и кто их родители. Так же, как это не важно и в отношении академических музыкантов, которые могли в России быть крепостными (во времена крепостничества). Важно то, что они не прошли подготовку к профессии, сопоставимую с подготовкой классического музыканта. Ведь многие нот не знают и этим кичатся… Где уж тут говорить о гармонии, полифонии, анализе форм, оркестровке… Так же, как было бы просто нелепо с человеком, который не знает букв алфавита, рассуждать о грамматике, синтаксисе, морфологии, в конце концов, ЛИТЕРАТУРЕ…
Но они, к сожалению, не считают, что им надо чему-то учиться. И многие посвящают всю жизнь «изобретению велосипеда», который до них уже изобрели, а им невдомек. Ведь история музыки насчитывает уже столько веков! Умеющий «прочесть» ее, может открыть для себя Вселенную богатейших традиций, приемов, стилей, жанров, форм… Но чтобы «прочесть», нужно знать музыкальный язык (как мы знаем словесный язык). Изучать его много лет.
Его не изучают не только они, но и их слушатели. Для них это – закрытая книга. (Как для людей, не умеющих читать, - вся мировая литература закрыта.) Они воспринимают ее лишь на слух. Надо ли говорить, что такое восприятие неполноценно… так же, как чтение книги – только со слуха?..
Но если литературу, живопись понять легче даже самому необразованному человеку, то музыку – самое абстрактное из искусств…
«Слуховое» восприятие стало чем-то вроде нормы для всей эстрадной культуры – не только для слушателей, но и для исполнителей… Это самое грустное для меня. Учиться играть, петь со слуха… да, можно достичь в исполнительстве очень больших высот, но… это сознательное обеднение музыканта равносильно отказу учиться читать. Может ли все это не сказаться на результате? В отдельных случаях – нет, бывают счастливые исключения, которые так талантливы, что до поры до времени могут без этого обойтись. Но может ли это не отразиться на всей эстрадной культуре (и рок, и поп) в целом?..
Отсутствие багажа знаний многовековой профессиональной традиции может быть благом для музыканта… ведь такой багаж ДАВИТ. Когда человек знает меньше, то у него меньше комплексов, меньше страхов. Он чувствует себя свободным от слишком «давящих» авторитетов. Но со временем он заходит в тупик, потому что знания – это способ познать и себя самого… в чем твоя оригинальность, непохожесть на тех, кто были до тебя, что нового ты можешь сделать, сказать… А когда ты не знаешь, что было «до», и для тебя вся история музыки началась за пару десятилетий до твоего рождения… Это еще в лучшем случае. И это совсем не смешно.
Но то, что происходило в культуре (не только в музыке!) и происходит… этого следовало ожидать. Чем отличается наше общество от того, которое было за сто, двести лет до нас? Тем, что были «верхи» и «низы». Аристократия и народ (назовем так условно, имея в виду разницу в образовании и развитии). А потом рухнули все сословные барьеры, общество перемешалось и… усреднилось. Нет больше таких темных неграмотных и забитых «низов», но нет и таких утонченных «верхов», которые были. (К слову, для распространения масс-культуры сложилась прямо-таки идеальная ситуация, но об этом потом.)
Академическая музыка (опера, симфония, камерно-инструментальные жанры) в двадцатом веке стала отдаляться от широкого слушателя, становиться «музыкой для музыковедов»… на то было много причин. И новые эстетические течения, которые подразумевали антиромантизм, антилиризм, модернизм, увлечение техническим экспериментаторством в противовес тому, что ранее составляло сущность музыки как искусства – вниманию к внутреннему миру человека… Те же процессы происходили и в живописи… Это отдельный разговор, очень долгий и очень болезненный для меня. Оглядываясь назад, я могу сказать, что предпочел бы родиться в другое время, а не наблюдать закат того, во что верили такие люди, как Жоакин Велозо. Я знаю, что это был бы закат для НЕГО. (Хотя многие модные композиторы и исследователи академической школы не согласятся со мной. Они обожают наш век, им комфортно в нем жить. Это лишь мое мнение.)
Но тогда, в далекие шестидесятые, мне, да и многим казалось, что забрезжил рассвет… Не в сфере академической музыки, а на эстрадной сцене. К людям вернулись и романтизм, и лиризм, и непосредственность чувства, и настоящая глубина в сочетании с ясностью… то, в чем они так нуждались! В облике и звучании рок-музыкантов была и новизна (современные ритмы, аккордика, электронные инструменты) и историческая «узнаваемость». Они напоминали средневековых трубадуров, труверов… Но это уже, разумеется, для знатоков, для историков. А для своей аудитории – для восторженных девушек, юношей – они были просто посланцы небес. Новой религией, новым Христом, у которого было уже не двенадцать апостолов, а ревущая от восторга планета.
«Yesterday» - Ave Maria двадцатого века… «Here, there and everywhere» - чем не духовный гимн (наподобие гимнов церковных)? По чистоте, по прозрачности, СВЕТУ… Это – лучшая вещь для меня, не устаю ее слушать. Я – счастливейший человек. Я могу оценить во всей полноте то, что значила музыка «Битлз», для их последователей… Что она значит сейчас. Она стала для человечества, измученного катаклизмами века, родником чистоты, крылом ангела, коснувшимся каждой души, долгожданным божественным светом.
В то время, как музыка академическая даже в лучших своих образцах, даже в самых шедеврах из шедевров, казалось, поставила своей задачей отразить век XX – механистичный, техничный, урбанистический, антирегилиозный… трагический. Но трагический по-особому. Это воспринималось уже не как трагедия личности, а как трагедия целого человечества – мировые войны, массовое уничтожение… Массовость – это главное слово. Наверно, здесь ключ.
Личность, «я», то, что в предыдущем столетии было в центре внимания художников… В нашем веке это было отражено в большей степени как потерянность, одиночество каждого человека в новом мире, где техника и наука идут вперед, а слово «душа» вообще устарело (тело, физиология стали интересовать и писателей и мыслителей куда больше, у многих фрейдистов своеобразный перекос в эту сторону, а фрейдизм вошел в моду, что не могло не отразиться на всей культуре в целом).
Музыка становилась сложнее, идя по пути увлечения все новыми и новыми композиторскими техниками, изобретениями, новаторством ради новаторства, усложнялась мелодика, ритмика, форма, структура… Сложнее, сложнее, сложнее… И люди (не музыканты по образованию) уже и не знали, как ее воспринимать. Чайковского, Моцарта они воспринимали, а симфонии нашего века – с трудом. И самое главное – эта музыка волновала, будоражила в людях самые разные мысли и ощущения, заставляла их сопереживать трагедиям века, изломам истории, но утешала ли?..
А они в этом нуждались.
Так что же могло их утешить? Модная танцевальная музыка, оперетта джаз… Может быть… Но танцы танцами, только их недостаточно. Джаз – интереснейший феномен, но эта культура слишком специфическая, в ней не было той ПРОСТОТЫ, в которой люди нуждались. Не примитивности! А той самой ясности и доходчивости, которые заключают в себе колоссальную объединяющую силу для разных людей, для поколений, для человечества…
Люди соскучились по понятной мелодии, которую можно напеть, повторить, запомнить… Не по опереточно-карнавальной или мюзик-хольной, таких было пруд пруди. А по такой, которая стала бы для них тем, чем были духовные гимны для прихожан. Сочетанию глубины с простотой. Обращению к душам, проникновению, очищению…
Конечно же, люди этого не осознавали. Как не осознавали и те, кто воспринимал рок-культуру поверхностно, чуть ли не называя ее «музыкой дьявола», «сатанинским искусом». Кстати, я много думал об этом… есть доля правды, что эта культура несет в себе и разрушительное зерно… Нет, я не о том, о чем можно мгновенно подумать, - наркотиках, выпивке… Я не об этом. Но я с некоторых пор предпочитаю слушать записи, а не ходить на концерты рок-групп. Может быть, возрастное, а может, я понял, что в «живом» звучании это слишком меня оглушает. Я получаю чуть ли не децибельное отравление, потом голова болит... Симфонический оркестр, как бы громко он ни играл, ТАК не действует на слуховой аппарат и на психику. Так что во всех этих разговорах о «вреде» рок-культуры есть доля правды. И доля большая.
Отвлекусь чуть-чуть… Англия – страна загадок… Загадка Шекспира – это загадка на века… Кто скрывался за этим именем? Верна ли догадка, что это были Рэтленд и Елизавета Сидни? Верны ли другие догадки? Сколько версий… И всем не дает покоя, что человек по имени Уилл Шакспер, который, если верить биографам, не умел подписать свое имя, и члены семьи которого были необразованны, считается официальным автором уникального собрания сочинений. Если поверить, что это был розыгрыш, что настоящие авторы (или автор), образованнейшие люди своего времени, сознательно решили ввести в заблуждение потомков, выбрав для этого подходящую фигуру, то это наводит на размышления… Если все это так, насколько же были они лишены тщеславия! Они просто смеялись над теми, кому нужны могилы великих людей, кому нужны памятники и дома-музеи, кому нужны идолы… Они просто над нами смеялись.
Отказаться от авторства… Людям самолюбивым, наверное, трудно в это поверить.
Но это вполне в духе шекспировской эпохи – розыгрыши, анонимные авторы… Гордыня, желание славы считались грехом.
Эти насмешники – настоящие христиане… если все это правда.
Я размышляю об этом, потому что мне трудно поверить в авторство очень и очень многих официально заявленных рок-музыкантов. Имена, композиции называть я не буду. Не потому, что боюсь, что меня обвинят в клевете, а из-за презумпции невиновности. У меня нет доказательств. А есть лишь сомнения… Может ли быть, чтобы профессиональные музыканты (уж ноты, во всяком случае, знающие) шли на то, чтобы создавать эти сложные и талантливые композиции анонимно?
Предвижу возможные обвинения в предвзятости по отношению к рокерам, даже в личной неприязни, в тенденциозности… Мне все равно. Просто некоторые произведения таковы, что, не зная азов полифонии, классической гармонии, их невозможно создать. Конечно, могло быть и так, что другие, не очень известные широкой публике (если известные вообще) музыканты, выступали в роли аранжировщиков.
Аранжировщики… хорошее слово. Мало кто знает, что за этим скрывается. Аранжировщик иной раз в большей степени Автор, чем тот, кто придумал мелодию или набросок мелодии. Какая кропотливая, творческая работа идет в студии, чтобы из черновика, из наброска создать музыкальную картину, в которой продуманы каждая линия, каждый штрих, каждый поворот и вся композиция в целом.
Но публику это мало интересует… точнее сказать, что вина в том не публики, а тех воротил музыкальной индустрии, которые считают, что народ больше любит простые истории про то, как парень, не знающий нот, стал звездой. И нас кормят такими историями. И все мы едим.
Немузыканту и в голову не придет, что ИМЕННО сделало песню произведением искусства, или, как говорится, хитом. Почему ему нравится слушать именно эту музыкальную композицию, а не другую. Что выделяет ее среди прочих. Ему кажется, что его выбор случаен. Он воспринимает эту вещь в целом – вступление, основная мелодия, середина, подголоски… Он, конечно, не видит, где тот крючок, за который цепляется его ухо. И ему в голову не придет это анализировать. (Убери, например, инструментальный подголосок к основной мелодии песни «Мишель» группы «Битлз», что останется? Эта песня станет гораздо более заурядной.)
Здесь, конечно же, и одаренность, и то, что принято называть «озарением». Все это правда. Но без знания музыки разных эпох, разных стилей, профессиональных приемов, тех самых «узлов», которыми можно связать разные нити, нельзя делать все это регулярно. От песни к песне, от альбома к альбому. Из месяца в месяц, из года в год. У непрофессионала, даже самого одаренного, без помощи хорошо обученных музыкантов такое получится раз или два. Думаю, что не больше. Чем объяснить феномены рок-групп, «разродившихся» одним хитом, и потом канувших в Лету? А ведь были такие.
Тогда как можете ли вы назвать композитора академического направления, который написал бы всего лишь одну мелодию или одно произведение? Одну оперу или одну симфонию – да, пожалуй… но одна опера – и одна песня, одна симфония – и одна песня… Разве это соизмеримо?.. Симфонию или оперу по сложности, по объему можно приравнять к ста альбомам какой-нибудь группы, если бы она за время своего существования успела написать столько (предположение фантастическое – обычно за всю свою творческую жизнь музыканты успевают создать, дай бог, 20 альбомов – и то, это много).
Можно ли осветить все – все проблемы эстрадной музыки второй половины двадцатого века? Дать ответы на все вопросы? Думаю, что даже задать все ВОПРОСЫ – и то невозможно.
Мне посчастливилось играть на гитаре в рок-группе, состоящей из профессионалов. Людей, которые с детства учились музыке, умели играть на разных инструментах. Могли сыграть Баха, могли сыграть джазовую импровизацию. Мировой популярности у нас не было, но англичане любили нас. Мы хорошо зарабатывали. Это длилось лет 20, пока коллектив не распался. Обычное дело – кто-то уехал, кто-то спился… Накопилась общая усталость, казалось, она витает в воздухе. Мы устали друг от друга. Коллективное творчество – это изматывает. Сначала казалось, что это прекрасно – каждый вносит свой вклад. Аранжировки мы делаем вместе. Ищем звучание, ищем возможности сделать лучше… Но все же я думаю, уже теперь, когда я далеко не молод и не увлечен этим больше, что принцип индивидуального творчества лучше. Мудрее. У каждого свой вкус, своя энергетика… Соавторство тяжело. Утомляют бесконечные споры. Ты уже не понимаешь, на что больше уходит времени – на сочинение, репетиции, запись или на споры. Особенно если в одной группе настоящими профессионалами являются все, а не кто-то один. Каждый тянет одеяло на себя. И не из тщеславия, а потому, что у каждого – своя индивидуальность.
Мы в какой-то момент решили, что каждый будет придумывать композицию, и тогда именно он будет руководить всем процессом ее записи, обработки… Это было неплохим выходом, но только на время. Видимо, возраст сказался. Устали мы от этой жизни – концертов, поездок… От этого устаешь. Это для молодых. Да и то… не могу сказать, что мне нравился сам процесс выступления, контакт с публикой, нет… Я любил работать в студии, мне нравилось делать запись. Нравилось вслушиваться… одному. Даже играть одному. Не хотелось никого видеть. Мне никогда не нужны были глаза публики. Пожалуй, если исходить из особенностей моего характера, мне лучше всего было бы остаться «за кадром», что называется. Я, скорее, наблюдатель, чем активный участник событий. Такой уж я человек. Парадокс в том, что я - гитарист, я очень люблю свой инструмент. В детстве и юности столько усилий прикладывал, чтобы добиться определенного результата. У меня были все данные, кроме любви к сцене. Сцену я не любил. В этом смысле я – странное существо. Могу с удовольствием хоть целыми днями играть, но стоит прийти кому-то…
Наверное, закономерно, что я отошел от практики и больше стал думать, писать о музыке, чем заниматься ею. Но если бы не было у меня долголетней практики исполнения, сочинения музыки, я бы этого делать не смог. В этом беда очень многих журналистов, пишущих об эстраде. Поскольку они – только слушатели, то им трудно об этом судить.
Но они так не думают… И картина всей этой музыки, которая, благодаря им, вырисовывается в прессе, бывает довольно комичной. Очень мало людей, способных взглянуть на процессы, происходящие в музыке, ясным взглядом. Ничего не замутнить, не исказить… Стать не кривым зеркалом, а настоящим зеркалом души. Выстроить мост между двумя музыкальными берегами – берегом академической музыки и эстрадной. Этот мост будет длинным…
Раньше ведь музыку не делили, она была едина (со всем, что в ней есть, - симфониями, операми, камерными жанрами, песнями, танцами). А теперь существуют как бы «две музыки». И не так уж давно существует такое деление. Я в идеале за то, чтобы его не было в принципе, чтобы музыка воспринималась как единый процесс, чтобы не было «высоких» и «низких» жанров, чтобы не было жанрового, стилевого снобизма и кастовости. Это глупо. Музыканты в XIX веке писали и песни для голоса с фортепиано, и танцы – польки, вальсы, мазурки. Помимо симфоний, опер и других «крупных» жанров, они создавали и инструментальные, вокальные миниатюры. Им и в голову не приходило «презирать» какой-то вид музыки.
Но почему-то такие, как кажется мне, очевидные, вещи, до многих людей не доходят. Причем как для образованнейших музыкантов академической школы, так и для полуграмотных самоучек-эстрадников. Если взять крайние полюса, то они смотрят друг на друга с недоверием и взаимной неприязнью, желанием принизить другого. Вызывающее самодовольное невежество, как и «кастовая» надменность для меня одинаково непереносимы. Люди, с которыми я работал, были из другого теста. Они впитали в себя очень многое – народную музыку, профессиональную классику, джаз, кантри, рок. Они это любили, и потому наша музыка питалась живыми источниками. Но таких людей мало… увы.
Отвлекусь от этой грустной для меня темы, поговорю лучше о том, что интересного, нового появилось в эстрадной музыке второй половины двадцатого века. Рок-музыка питалась и влиянием джаза, и танцевальными ритмами той поры, и фольклором… Всего мне не сказать, я скажу то, что мне хочется. О роли в рок-музыке ритма – синкопированного, «шатающегося», создающего ощущение «драйва», так много писали, что повторяться не хочется. То же касается роли электронных инструментов, блюзового стандарта в гармонической конструкции целого. Не хочу тратить время на то, что известно и так.
О чем мне хотелось бы поговорить? Музыкальные инструменты и певческие голоса звучали своеобразно. Моя дочь Барбара не понимает, какая это прелесть – когда голос звучит как инструмент, а инструмент как голос. «Говорящие» инструменты и «играющие» голоса. Голоса – как краски, как тембровые «мазки» в общую звуковую палитру. Стали модными высокие мужские и низкие женские голоса «с хрипотцой». Конечно, это разделение не такое, как в опере, вообще эстрадный вокал – это не оперный вокал. Микрофон (которого в опере нет, и в котором оперные певцы не нуждаются, потому и относятся к эстрадным певцам с презрением, не считая их «настоящими» вокалистами, как моя дочь, например), манера пения. Но я как раз очень люблю рок-вокал. Такое тембровое разнообразие (важное условие для рок-певца – тембровая индивидуальность, чтобы его голос был узнаваем из тысячи других), такая пронзительность! Солист группы Scorpions, Фредди Меркьюри, Элтон Джон… Мне нравятся и соул-певцы и певицы (мелизматический стиль пения афроамериканской музыки), но я устаю в большом количестве от этой мелизматики, от излишнего голосового «кокетства». Когда исполнитель щеголяет своим мастерством, демонстрирует свои вокальные возможности. В этом есть некая самовлюбленность, которая мне не очень импонирует. Я воспринимаю это, но не в больших количествах, когда это начинает доминировать, превращается в самоцель.
Трудно отделить физиологический дар певца от музыкального дара. Бывает, что у певца и тембр, и диапазон, и сила голоса… но он не музыкален. Это пение без души, просто луженая глотка (хотя и такие становятся звездами, и их немало). Для хорошего пения нужно органическое единство голоса и души. А такое встречается редко.
Я так любил слушать когда-то очень известную Сэм Браун, из молодых певиц - Pink (особенно как она поет песню Stop falling). У них в пении – редкое сочетание и пронзительной нежности, и волевого начала, красивые высокие ноты и хрипловатые «низы». Из современных певиц также очень люблю Гвен Стефани – это вообще тема отдельного разговора, настолько мне нравится ее способность каждую музыкальную композицию превращать в театральный миниспектакль, «разыгрывать» песню, перевоплощаться, все время менять обличья, и диапазон ее возможностей меняться мне кажется безграничным: от сказочного существа до вполне земной девушки. Это отражается и в меняющейся манере пения, и в смысле песни, и в ее видеоклипах, на сцене… Весь спектр актерской выразительности, ее уникальной одаренности в этом смысле, подключен к выразительности музыкальной, к возможностям голоса звучать жалобно, озорно, пикантно, вызывающе, нежно, по-мальчишески, женственно… Здесь сказалось влияние театральной музыки, когда актеры, исполняя песню на сцене, остаются в образе своего персонажа. Рок на протяжении своей истории ведь с чем только не соприкасался – и с джазом, и с оперой, и с симфонией, и с театром.
Но я еще к этому вернусь, моя дочь – певица, я помню наши с ней споры. Хотя во многом она и согласна со мной… Она просто считает всю эту культуру по сценической эстетике – какой-то подростковой, и она в чем-то права. А я думаю, что сама опера превратилась отчасти уже во что-то музейно-искусственное, не живое. Я говорю не о музыке, а о представлении на сцене, об оперном спектакле – я предпочитаю или слушать музыку в записи или смотреть экранизации оперы, такие фильмы, как «Травиата» Дзефирелли, но не оперный театр. Фильм-опера мне кажется более естественным, чем опера на сцене. Потому что кинематограф дает певцам-актерам больше возможностей раскрыть и характер героя, и быть более живыми, более убедительными, тогда как на сцене они – поющие столбы.
О чем мне еще хотелось бы поговорить? О том, как меняются времена, о коммерциализации рок-искусства? Дело в том, что для меня рок-культура – это прежде всего музыка, а потом все остальное – социальный протест и т.п. Если бы меня не заинтересовала музыка, меня бы и остальное не заинтересовало. Очень многие загрустили оттого, что жизнь изменилась. Стала куда более рациональной, прагматичной, приземленной… Конечно, это не могло не отразиться на культуре. Но я уже очень давно не интересуюсь политикой, экономикой… Увлекался этим только в молодости. Но есть вещи, понятные всем. С услужливой и на все готовой посредственностью иметь дело выгоднее и удобнее, чем с настоящим талантом. Появились возможности искусственного «делания» звезд, и с развитием техники и науки такие возможности будут еще совершенствоваться. Если сейчас можно на записи «улучшить» голос, то что будет дальше? Не знаю…
Поп-музыка в широком смысле обозначает – музыка, ставшая популярной. Это могут быть популярные оперы (как «Кармен», оперный шлягер), популярные песни, танцы разных эпох… Все, что становится популярным. Поп-музыка в более узком смысле – танцевальная дискотечная музыка с более простым ритмом (по сравнению с изощренной синкопированной ритмикой рока), простой структурой куплет-припев (тогда как есть музыкальные композиции с более сложной формой), она в отношении национального колорита несколько усреднена, это некое музыкальное эсперанто, международный упрощенный музыкальный язык – типовые интонации, типовые обороты. Хотя национальный колорит и может слегка «окрашивать» песню – есть турецкая, индийская, английская, русская, немецкая, в принципе это может быть какая угодно поп-культура. У нее нет национальности. Колорит дан слегка, в виде типовых мелодических, гармонических оборотов конкретной национальной культуры.
Я вовсе не утверждаю, что поп-музыка не бывает хорошей по определению. Вовсе нет! Есть очень удачные песни, есть просто на редкость хорошие. В этом стиле возможно сделать лучше или хуже, как и в других стилях. Но в какой-то момент оказалось, что этот стиль доминирует. И что очень выгодно, очень удобно, чтобы именно он доминировал. Потому что таких вот звезд проще «сделать», и аудитория у них – шире за счет большей доступности, большей доходчивости этой музыки. И, к сожалению, эта музыка стала деградировать – все больше шаблонов, все меньше хотя бы отдаленных признаков непохожести, индивидуальности…
Если задуматься, то это не столько печально, сколько закономерно – всегда ведь любили что больше всего? Петь, танцевать. Песенно-танцевальная музыка была самой «народной» во все времена у всех народов. Это мог быть фольклор, могла быть и музыка, сочиненная композиторами. Чем отличается современная международная поп-культура? Стиль диско, который укоренился на дискотеках, и который стал процветать после таких групп как Modern Talking? Дискотечная музыка звучит более искусственно по сравнению с танцевальной музыкой прежних эпох, в ней нет живого дыхания. Это звучание музыкального робота. Аранжировки усреднены и упрощены до предела, звучание не живых инструментов, а их искусственных «заменителей», типовые слова в текстах, типовые обороты мелодии, все типовое, типовое, типовое… Сами танцы лишены той красоты, той индивидуальности, того рисунка, который был и есть у народных танцев, бальных танцев. Это механические типовые движения. Это какая-то робот-культура.
Когда-то в светских салонах XIX века велись долгие споры – что будет в будущем доминировать: наука или культура. Я думаю, что и та, и другая спорящие стороны были бы глубоко опечалены.
И как теперь воспринимают музыку национальных культур? Музыку той же Латинской Америки, откуда я родом? Есть великая национальная культура, уникальная, самобытная, а есть национальный «лубок». И популярен сейчас во всем мире именно этот «лубок». «Мода» на латиносов, например, которая насаждается искусственно, – простенькие латиноамериканские ритмы, сладенькие латиноамериканские мелодии. Это для дискотек, для потребителей робот-культуры.
Хотя и туда могут просачиваться песни весьма неплохие! Меня это радует. Надо же радоваться хоть чему-то… Хотя я не думаю, чтобы это обрадовало Жоакина Велозо с женой, мечтавших о том, чтобы действительно очень хорошую музыку нашей родины полюбили все люди.
Но отчасти сбылась их мечта… многие страны закупают и смотрят бразильские теленовеллы. И, благодаря этому, у жителей разных мест мира появилась возможность знакомиться с очень достойными образцами бразильской музыкальной культуры. Любимая музыка моей бабушки все же нашла себе выход за пределы Бразилии – к людям.
Сняли мининовеллу «Шикинья Гонзаго» - 30-серийное повествование о жизни и творчестве первой бразильской женщины-композитора и дирижера… Интересно, каково было бы бабушке это смотреть? Фильм о ее современнице, чем-то похожей на нее, но в чем-то настолько от нее отличающейся. Франсиска Эдвижес Невес Гонзаго – полная сил, здоровья, энергии, страстная пламенная натура. В ней смешалась кровь белых бразильцев и негров. Дочь своего народа, она прожила такую долгую и такую бурную жизнь. Четверо детей, внуки… замужество, любовные связи… политика… Она дожила до 1935 года!
А дневник моей бабушки обрывается в тот момент, когда моему отцу – 10 лет. Почти столько же, сколько было Элизе Марии Матьоли, начавшей писать свой дневник. Она успела его дорастить до такого же возраста и радовалась, что успела. Так мало сил, такая короткая жизнь… Как непохожа эта хрупкая, нежная, с голосом неземной красоты итальянка на «настоящую» бразилианку Шикинью Гонзаго. Но Жоакин Велозо – родная душа Жоакина Колладу, друга, наставника Шикиньи. Если верить фильму, то его любовь к ней осталась безответной, тогда как любовь Жоакина Велозо – взаимной. Столько сходства, столько различий…
Этот фильм с его потрясающей музыкой современного бразильского композитора Маркуса Вианы (он пишет музыку ко многим бразильским теленовеллам) и фрагментами музыки самой Шикиньи и Карлоса Гомеса произвел на меня такое впечатление, что я перечитал записки Элизы. И решил написать свои собственные.
Помню, как я тогда думал: ей дали имя героини сказки Андерсена «Дикие лебеди». Та Элиза мастерила для братьев-лебедей рубашки из крапивы и все время молчала, ей нельзя было говорить ни слова, пока с ее братьев не будут сняты злые чары, и они не превратятся в прекрасных принцев. Эта Элиза пела «без слов», «инструментальное» звучание ее голоса могло выразить больше, гораздо больше… Конкретность сценического оперного образа, пение со словами – все это не для нее. Не только из-за здоровья, нет-нет… В этом ее назначение – выражать невыразимое, не конкретное, не человеческое. Жаль, что она не дожила до того времени, когда были написаны «Бразильские бахианы» Вила-Лобоса. Самое начало бахианы для сопрано и виолончелей… как бы она его спела…
Может быть, я старею, может быть, заговорили мои бразильские корни, но эта музыка и для меня становится утешением. Но мне себя не изменить. Английский рок 60-х годов – мощный, пронзительный, свежий, прозрачный… тогда я отдал ему душу. И мне теперь кажется, что она там и осталась… осталось то самое непосредственное, молодое, здоровое, чистое, что тогда было во мне.
Моя первая любовь, оказавшаяся единственной… Барбара… Потом была мать моей дочери, Клэр… Мы с ней были все равно что женаты, только не зарегистрированы официально - этого Клэр сама не хотела. Она была моим другом и говорила, что хочет им оставаться – хорошим другом, но не нелюбимой женой. Ей казалось, что брак все испортит. Я спорил с ней. Несмотря ни на какие веяния времени, сказывалось мое старомодное воспитание. Но теперь понимаю: она была права. Я не женился, она не вышла замуж. Сейчас Клэр в Америке. Но мы – друзья. Переписываемся по электронной почте. Ей я первой покажу то, что получится из моих воспоминаний.
Я ей рассказывал о себе многое… нет, не все, я всегда был для этого слишком скрытным, я даже в воспоминаниях с большей легкостью говорю на абстрактные темы. Но о Барбаре она знала. И когда родилась наша дочь, Клэр сама предложила назвать ее Барбарой.
В юности кажется, что любить можно многих, что впереди тебя ждут-не дождутся головокружительные приключения, так просто – одно за другим… Я был уверен, что первое чувство – действительно ПЕРВОЕ, что за ним будут другие… Мне был двадцать один год, ей – двадцать. Молодые, слегка сумасшедшие, битломаны… Ровесницы Барбары были совсем не похожи на своих матерей, юноши – на отцов. Вообще у всего моего поколения родители со своими чинными манерами, традициями, установками вызывали стойкое отторжение. Нам хотелось свободы… свободы от ханжества, правил, свободы от них. Может быть, поэтому опьянение свободой осталось в душах этих людей на всю жизнь, и они так и не смирились с тем, что с возрастом их внешний вид и манеры, поступки становятся неуместными, просто смешат. Когда человек молод, в этом есть очарование, но потом… Это касается не только рок-кумиров, которым уже 60, но и многих обычных людей, чья молодость пришлась на времена «Битлз», «Роллинг стоунз»…
Хоть я и ворчу сейчас, но в глубине души я понимаю, что во всем этом есть и смешное, и очень трогательное, чистое… Несмотря на наркотики, на безолаберный образ жизни, на глупости, на легкомыслие, была во всем этом какая-то настоящая чистота. Наша свобода была – как религия, как еще один Новый завет.
Барбара говорила: «Мой отец всю жизнь изменял матери, а мать – отцу. Но с виду они – идеальная пара. Я ненавижу все эти приличия, меня всю жизнь тошнило от них. Они обвиняют меня в распущенности, а сами? О, как мне противно все их поколение. Можно делать все что угодно, но исподтишка, а для всех сохранять приличную мину. А я не хочу ее сохранять». Так могла бы сказать не только она, а многие, многие девушки, юноши… Мы все ненавидели лицемерие, фальшь, нам казалось тогда, что наступит другое время, все будет иначе, что весь мир изменится… Господи, как это было наивно! Но наивными мы себя не считали… тогда.
Барбара была слишком хрупкой для выпивки, сигарет, беспорядочных связей… Нервы у нее никуда не годились. Ее трудно было назвать красивой, исходя из обычных представлений о красоте: о пропорциях лица, фигуры. Она не была ни англосаксонской белокурой милашкой, ни латиноамериканской знойной красоткой. Очень прямые жесткие темные волосы, лицо смуглое, и цвет, и черты его мне казались тогда грубоватыми, но, как ни странно, общее выражение было таким беззащитным, таким потерянным… Этот контраст меня и привлек. Когда она переживала из-за чего-то, у меня сердце болеть начинало… буквально. Глядя на нее, даже спящую и безмятежную, я всегда испытывал боль – ноющую, тупую, непроходящую. Непонятную мне самому.
В ней была обреченность… я это знаю. Есть люди, которые обречены на сгорание в юности. Они не живут, а сгорают. Сначала они жадно черпают из своей жизненной чаши, они пьют взахлеб… а потом… Но именно в таких, как она, есть что-то подлинное, настоящее, в сравнении с ней я казался себе неживым. Да и все мне такими казались.
Мне приходилось встречать потом и мужчин, и женщин ее типа, я понимал, что у всех у них – общий стержень, в них как будто заложена жизненная программа на самосгорание.
Барбару мы похоронили в шестьдесят седьмом году. Передозировка наркотиков. Больше я никогда не влюблялся. Мне казалось, что я так и должен носить в себе ее полудетскую-полувзрослую душу и жить с ней. Кто бы мне что ни говорил, для меня это – не бред, не самовнушение, не защита от страха новой потери. Ответственность… я чувствовал: я за нее отвечаю. Пока я живу, она как будто должна жить во мне.
Клэр мне не задавала вопросов. Ей пришлось похоронить Питера в тот же год. У каждого – своя боль, своя ноша. Мы с Клэр подходили друг другу. Спокойные, уравновешенные. Такие, как мы, не сгорают… во всяком случае, не так рано. Все, что мы позволили себе в юности, – несколько затяжек марихуаны. И все. Мы с ней даже не курим. Мы даже внешне похожи. Смешно: у нас круглые лица, серо-голубые глаза, светлая кожа, каштановые волосы, правильные пропорции лица и фигуры. Что касается меня – тут сказалась кровь моей матери, немки. Из троих сыновей только я похож на нее.
Мы прожили двадцать лет, разошлись так же спокойно, как и сходились… Все было просто: Клэр предложили работу в Америке, я решил здесь остаться. Наша Барбара была взрослой. Она рассудила: «Когда-нибудь или тебе надоест здесь, или маме. И кто-то из вас переедет». Но, похоже, что мы привыкли жить порознь. И у нас нет ощущения, что мы расстались, это не расставание… нам даже стало интереснее общаться, чем раньше. Ей есть что рассказать мне об Америке, у меня тоже есть для нее постоянные новости.
С Барбарой нам повезло. Красавица, умница, настоящий талант. Пока она даже не думает о замужестве, детях. Тридцать лет – пик карьеры. Она занята настолько, что у нее едва хватает времени на общение с нами. Я и вижу ее в основном только в театре, когда прихожу на очередную премьеру. Я думаю, что с ее характером – замкнутым, целеустремленным, самодостаточным – ей комфортней одной, чем с кем-либо. Она у нас с детства такая. Она даже в подругах совсем не нуждалась. Все удивляются: как же так – такая красивая яркая женщина, кажется, и не стремится к любви, к тому, чтобы найти себе пару не только на сцене. Но сцена – вся ее жизнь. Какие-то эпизодические отношения с мужчинами у нее были, но все это несерьезно. Она смеется, говорит: «Я должна была это попробовать, чтобы понять, о чем все говорят, о чем пишут в любовных романах, о чем поют мои героини. Что-то вроде эксперимента. Я себя заставляла пройти через это, хотя не была уверена, что я этого хочу. Мне это было необходимо, чтобы понять, чего я хочу на самом деле: петь, выступать. Для меня это – все».
Увидев, услышав ее на сцене, ТАКОГО о ней ни за что не подумаешь. Какой темперамент, какая сила убеждения в своих чувствах… Но только на сцене. Для нее это – как алтарь. Для него она себя бережет – экономит энергию, силы, здоровье. Я не расстраиваюсь, в этом смысле я – фаталист. Каждый рожден для чего-то своего. Не случайно Господь дает человеку такую или другую душу. Значит, Ему это нужно.
Барбара говорит, что, возможно, спустя какое-то время, она решится на материнство. Детей она любит. Клэр бы хотелось, чтобы она не ждала слишком долго. Я был бы рад внуку…
Все же видеть родные черты, СВОИ глаза, свою улыбку у крошечного существа – это ни с чем не сравнимо. Жоакин Велозо и Элиза Мария любили моего отца как родного. И будь у них свои дети, они бы любили его не меньше. Но все-таки мне было жаль их – не испытать счастья природного материнства, отцовства…
Тот, кто не испытал, и не знает, чего он лишился. Они могли этого не осознавать во всей полноте…
Мой родной дед, не буду здесь называть его имя, своим сыном (моим отцом, Фелипе Велозо) не интересовался. Он не задал Жоакину и Элизе ни одного вопроса о своем ребенке. Даже когда умер Жоакин, а дед был еще жив, овдовел, и ничто не мешало ему в течении 15 последующих лет хотя бы пообщаться со своим родным сыном… Он знал, как отец одинок после смерти всех близких – Велозо, Матьоли… Но он не приблизился к нему ни на шаг. А сам отец не решился. Похоже, что дед был настолько труслив, что даже после смерти своей ревнивой жены, продолжал бояться уже ее тени. Он был неплохой человек, но женщин любил куда больше, чем детей. Даже жену любил больше, чем отпрысков. И такому, как он, дано было счастье отцовства – дано шестикратно (если не больше), а Жоакин…
Но я думаю, Бог не позволил «пропасть» его генам и генам Матьоли. Мне все равно, что мы с Барбарой – не их родня. Может быть, если бы были у них потомки, они были бы дальше от Музыки, дальше от них… Так бывает. Пути Господни неисповедимы. Да, я в это верю. Их любовь к музыке и друг к другу таинственным образом воплотилась… в реальных людей.
Вспоминаю свой разговор с Барбарой. Это было недавно… решил записать его… вот, здесь дословно.
- Папа, да ты посмотри на эстрадных певцов – не важно, поп, рок… Я понимаю, бывают талантливые, очень яркие, но… Какое же самомнение! Стоит кому-нибудь спеть очередной хит, как он надувается от важности. Уже и фамилию композитора никто не помнит, никто не говорит об авторе музыки, зато как начинают носиться с исполнителем! Как будто исполнитель – фигура номер один. Не говорят: песня такого-то автора. Говорят так: песня такой-то певицы. Это же ненормально! Ты можешь представить себе, чтобы оперная певица носилась с тем, что она спела какую-то арию (о всей опере я уже не говорю), чтобы все говорили о ней с большим пиететом, чем о Россини, Моцарте, Вагнере, Глюке… На эстраде все с ног на голову. Конечно, бывает, что человек, спевший песню, сам ее написал. А если не сам? Да и вообще – как у вас понять авторство? Здесь все четко: написал такой-то, исполнил такой-то. А там? Такой-то придумал мелодию, такой-то – аранжировщик, такой-то вставил гитарное соло… Поэтому так и носятся с авторским правом исполнителя, раздувают фигуру конкретного исполнителя до небес. У нас же считают, что сколько угодно певиц может петь партию Виолетты, но главный человек – Верди, тот, кто написал оперу «Травиата».
- Это выгодно… Основной потребитель – подростки, им нужны ясные и понятные кумиры, как можно более близкие к ним… То есть, может быть, это и не совсем так, но тем, кто занимается продажей этой продукции, выгодно так думать. Потому, что им так проще. Говоря о подростках, я не имею в виду только возраст, это еще и психология… Можно остаться подростком и в шестьдесят. Многие мои сверстники так и не выросли, с ними нельзя вести подобные разговоры, для них все, что связано с нашей молодостью и кумирами, свято, незыблемо… Я и смеюсь над ними, но и люблю их за это. Знаешь, я с возрастом понял, что я, пожалуй, люблю подростков. В чем-то они даже более трогательны, чем младенцы. И гораздо ранимее их.
Я мог бы еще сказать многое… Что действительно огорчает меня, так это то, что система образования в Европе изменилась. Узкая специализация – это грустно. Человек разбирается только в чем-то одном, шаг вправо, шаг влево, шаг куда-нибудь в сторону от его узкой дорожки – и все. Он уже больше не в состоянии размышлять на какие-то темы. С ним больше не о чем говорить.
Тот идеал «гармоничной личности», о котором говорили в прошедшие времена… уникальные люди, подобные Леонардо да Винчи… полиглоты, которые занимались наукой, искусством… Есть ли такие сейчас? Пусть не такие, но подобные Жоакину Велозо, способные творчески мыслить… Конечно же, они есть, но их мало… Их меньше сейчас, чем было тогда, когда люди иначе учились.
И я знаю, что эта система образования выгодна. Потому что людьми, не разбирающимися ни в чем, кроме своей профессии, очень легко манипулировать. Ведь они потребители… Будучи невзыскательными, они не поймут, хорошая музыка или плохая, хорошая картина или плохая… они просто этого не поймут. И тем большая вероятность того, что они это купят. Потому что газеты и телевидение им сказали, что надо купить.
Авангард и прочие течения в академической музыке двадцатого века выгодны многим, потому что бездарности очень легко спрятаться за такой «авангард». Неумение сочинить мелодию можно спрятать за совершенно невнятными звуковыми конструкциями. Критикам, слушателям сказать: «Вам не нравится? Вы тут что-то не поняли? Это слишком для вас глубоко. Тут загадка, ее еще надо уметь разгадать». Как в сказке Андерсена про никому не видимое платье голого короля.
Но этот балаган выгоден композиторам, критикам. Сколько «назначенных» гениев провозглашали и провозглашают они. И многих ли будут потом вспоминать?
Я не отрицаю новаторства, вовсе нет, я не ретроград… Но оно должно идти изнутри, а не быть шарлатанским прикрытием бездарям.
Конечно, я не утверждаю, что гении должны сразу же быть всем понятными, нет… Есть композиторы более трудные для восприятия, менее трудные… Но найти грань, когда это действительно подлинная глубина, а не ложная… Такое под силу немногим. И я не уверен, что сам я здесь не ошибусь, потому я избегаю имен. Не хочу зря обидеть кого-то или сам пожалеть о написанном мной.
Если бы Музыка не делилась на два полушария - академическое и эстрадное… Если бы это был целый Мир, как когда-то… Тогда и уродливых крайностей с той и с другой стороны было бы меньше. Все направления, жанры естественно бы развивались, питая друг друга. Не было бы той оторванности от людей, которая есть сейчас: с одной стороны – удаленность от немузыкантов; с другой – как раз от музыкантов, которым становится все это неинтересно… как мне.
Возможно ли соединение двух этих «музык» в одну – только не кратковременное, а глубокое, настоящее? Что нас ждет? Я не знаю…
И кто может знать?.. Только Время.
Код для вставки анонса в Ваш блог
| Точка Зрения - Lito.Ru Наталия Май: Портреты придуманных музыкантов. Рассказ. 24.03.06 |
Fatal error: Uncaught Error: Call to undefined function ereg_replace() in /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/fucktions.php:275
Stack trace:
#0 /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/read.php(115): Show_html('\r\n<table border...')
#1 {main}
thrown in /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/fucktions.php on line 275
|
|