h Точка . Зрения - Lito.ru. Анатолий Лернер: ТРЕМПИАДА (Роман).. Поэты, писатели, современная литература
О проекте | Правила | Help | Редакция | Авторы | Тексты


сделать стартовой | в закладки









Анатолий Лернер: ТРЕМПИАДА.

Странный текст Анатолия Лернера немногим придётся по вкусу. Для классического романа текст слишком уж необычен по форме, насыщен неправильностями и непонятностями. Для текста альтернативных направлений в литературе он черезчур перегружен чувствами, мыслями, описаниями пейзажей, стилистическими элементами.
И тем не менее, "Тремпиада" - это отличное произведение, и не имеет в самом деле решающего значения, понравится Вам текст или нет. Ведь это, в первую очередь - роман-мирощущение, а мироощущение не может нравиться всем. В таких случаях можно лишь посоветовать - если первая страница пошла хорошо - читайте до конца, а если не пошла - переходите к другому тексту. Тут уж ничего не поделаешь.

Редактор литературного журнала «Точка Зрения», 
Дмитрий Савочкин (Диас)

Анатолий Лернер

ТРЕМПИАДА

Анатолий Лернер
ТРЕМПИАДА.
Роман .
Часть первая.


1.
Меня нет. Умер я, что ли? Или сплю? Но сквозь тьму и небытие – слышу резкий, отвратительный сигнал. Так оповещает о почтовом сообщении мой мобильник. Какой еще мобильник? Что за сигнал? Кто я? И кому это понадобилось возвращать меня из легкости и беззаботности небытия?
Постепенно прихожу в себя. Дымок иного мира еще плыл перед глазами, а черная дыра уже закрылась, свернулась смерчевым потоком, заполнила пустоту пространства воронкой. Когда всё завершилось,  я опять был в полном уме и здравой памяти. И знал, что сигнал этот – из моего мобильного телефона, и сообщение пришло от друга. Вот только друг - пребывал где-то там, в далекой своей, нереальной Англии.
Как сказал он, так и случилось. И теперь друг блуждал среди руин собственных иллюзий, изображая из себя англичанина.  Искателя. Изгнанника. Беженца…
Не знаю как ему, но с тех пор как он оказался вдали от земли обетованной, где снискал себе доброе имя, мне не хватало его.
Можно было рассуждать. Например,  о том, что твердо устоявшееся в сознании словосочетание «ТУМАННЫЙАЛЬБИОН», не только скрывает в себе нечто мистическое, но и обладает еще одним мудрым смыслом. ТУМАННЫЙ АЛЬБИОН – это почти нигде… и совсем ничто… Для моего сознания его не существовало…
«Никогда я не был на Босфоре».
Вот и я никогда и нигде не был. Так что мысли о чопорной Англии были вне моей досягаемости. Эта самая Англия была столь далека от меня, сколь близка та самая Черная дыра, чей дымок растаял вместе с моим, уже выветрившимся из памяти, сном. Немногим дольше задержалось ощущение, что где-то во Вселенной есть близкий тебе человек, который сумел оторваться от земли обетованной; сумел нарушить законы притяжения, и теперь парит, согласно иным законам существования, оттягиваясь где-то без тебя по полной своей программе…
И, судя по сообщению, ему, в свободном от привязок полёте, всё еще помнится обо мне.
Тяжело вздохнув, я нажал на кнопку мобильника. Экран засветился изумрудным огнём. Друг прислал новый адрес и настойчивое приглашение в Англию.
Что ответить ему? Как сказать то, что не успел когда друг был еще рядом? Ответа не было. Да его и не могло быть. На встречу с истиной приходит молчание. И хотя я знал, что друг еще не отошел от своего мобильника, я все же победил искушение позвонить.
Что? Что не позволило мне нарушить наше с ним молчание? Молчание, помноженное  на обе стороны короткого, как телеграмма, сообщения?
Я сонно выкурил сигарету и побрел в спальню. Хотелось сразу взлететь с матраца. Куда? Туда, куда устремляются ночами в сопровождении стартового храпа и газов собственного тела, непостижимые нами души.  Уж они-то запросто достигают той самой воронки, что сливает в Чёрную дыру остатки нашего сознания.
Отключив мобильник, я снова улегся на стартовую площадку сексодрома. Жена давно носилась из сновидения в сновидение, и я пожелал нам только одного – не столкнуться в полёте.
Мне снился Млечный путь, а вернее – дорога. По эту сторону стоял я, а по другую – мой друг. Дорога была живая. Она состояла из просветленных лиц друзей и знакомых. Из обличий недругов и врагов. Из просоленных образов, размазанных по лицу брызг, в которых отражались глаза. Глаза всех, кого оставил в этом мире я… Глаза тех, кто оставили меня…
Брызгами электросварки разлетались они  по пути  шва нескончаемой трубы, именуемой Млечной дорогой. И сыпался шлак, и гасли искры, и коробило металл.  
Млечные брызги растекались в разные стороны шариками ртути. А потом собирались в тяжелый, неровно дышащий шар, чтобы снова взорваться и рассеяться. То ли семенем, то ли прахом, развеянными в лучах Солнца… То ли звёздами и народом, избранным этими звездами на собственное испытание под ними.
И мы, разрозненные, брошенные в этот мир брызги, теперь снова устремлялись к всепоглощающей силе, призванной объединить капли, павшие на эти берега молока и меда, с  самим Млечным путем. И только потому вольны утратить себя. Испепелить свое я. Не быть собой. И значит – непостижимо как, стать самим народом единого переживания, имя которому – ЛЮБОВЬ.
Снились ступеньки эскалатора, пробегающие через дорогу, за которой стоял у причала красавец-парусник. Но дорожки эскалаторов пересекались во всех мыслимых и немыслимых направлениях, на самых разных уровнях и скоростях. И стоило отвлечься, как тебя поглощали несчастья, уводящие от вожделенной пристани, от красавца-парусника.
И кто-то рассудительный, зализывающий раны,  говорил о невозможности перейти эту дорогу, а мудрый, но бесшабашный, весело толкал на этот путь...
- Это безумие! – бунтовал прагматичный ум. – Посмотри правде в лицо.
И тогда всплывала никому неинтересная, пересидевшая в девках баба – злобная мстительная правда. Она честно рассказывала неприятные вещи и от этого испытывала моральное удовлетворение, которое заменяло ей неприличный оргазм.
- Кончила? – перебил я ее старания.
- Нет еще, - честно отвечала смущенная правда, глядя исподлобья и продолжая мастурбировать.
- Ты так никогда не кончишь, - сочувственно произнес я. – И знаешь почему?
- Советчиков потому что много вокруг. – Злобно прохрипела правда.
- И это правда. – Согласился я. – Но главная причина в ином. Ты отвлекаешься… на правду.
И тогда глаза ее погасли, и правда вспыхнула, как оскорбленная школьница, о которой впервые при всех сказали правду. Зарыдав, правда выбежала из моего сна. И правильно сделала. Каким-то образом я оказался в кабинке крошечного лифта, в саркофаге каменной капсулы базальтового разлома, заполненного талыми водами Хермона.
Благодаря лифту мои сновидения перенеслись к хрустальной чистоте озер, точно истиной наполнявшихся, водой ручья Завитан.
Сон высветил для меня лучшие переживания. Они имели конкретный адрес, и я прибыл по этому адресу.
Странно, именно бархатные воды волшебных озер, теперь разделяли нас с другом. Он по прежнему оставался на том далеком берегу все еще туманного для меня Альбиона, а мой сон вынуждал к остановке.
Возражать не имело смысла. Ведь это не жизнь, где на каждом шагу приходится стоять на своем. Отождествляя себя со сном, приходится жить по его законам, в согласии с которыми развивается сюжет.
Но во сне мне является откровение, что, оказывается, я и не подозревал о том, что и после пробуждения, живу беспросыпно чужой, нездешней жизнью, всё больше похожей на сон.
И вот этот бред я почему-то называл существованием?..
Но не пример ли это волшебства, с большими оговорками допускаемый спящим разумом? Не мы ли это с моим другом - те, две ничтожные брызги, что снова и снова выплескиваемся на разные берега? И пусть мы сохнем, пусть страдаем от одиночества и пребываем в меньшинстве, но мы не должны никогда забывать, что мы - не просто капли, а часть океана.  И  едва мы не следуем за собственной личностью, как забываем о себе. И только тогда становимся единым океаном любви…
А потом появились мысли. Они сообщили, что все поняли, но не согласны. Так наметилось размежевание.
Мысли принадлежали кому-то, кто выплеснулся с новой волной, перестав быть огромным, непостижимым и величественным.
- Одинокие капли, чтобы не сгинуть, не засохнуть, обязаны мыслить. -Так неосознанно, выходя из воды, появляется человек, отдаляя от себя океан.
Я вздыхаю во сне по Млечному океану, думая о том, что человек, вовсе не звучит гордо, что он там, где его мысли. А мысли уже разрушают целостность, создавая из ничего никому не нужную личность…
«Мы разбросаны», - думаю я, и меня швыряет все дальше от океана,  в котором плавает в свободном полете, лишенный личности друг.
- Мы разбросаны и несобранны. Мы  аморфны и потому перетекаем из состояния в состояние, из одной реальности в другую, из сна в сон, из жизни в смерть. Даже перед лицом смерти мы редко просыпаемся. Ну, разве когда, несущаяся по серпантину машина, выходит из повиновения, и мы теряем управление. И собою и машиной.
И новая ступенька эскалатора подхватывает меня и несет на невиданной скорости. Это иная скорость, отличная от той, что почти всегда хватает, чтобы проснуться, и остановить мгновение перед тем, как разбиться насмерть.
Это скорость самой смерти из которой состоят наши сны. Те самые видения, что наслаиваются фрагмент за фрагментом в  оскорбленную невниманием правду…

…Пробуждение оказалось тяжелым.  Я ощущал себя каплей, оторвавшейся от непостижимого. И я не знал пути туда, где мне было легко и бесшабашно. Над головой протекал тот самый Млечный Большак, а под ногами змеилась пыльная, каменистая дорога, пробитая среди скал Голанского плато.
«Кто-то снова должен пройти ее, - думаю я, выдвигаясь в путь, - но кто? Кто осилит ту дорогу, если ни здесь, ни там меня нет?»…
Так началась моя тремпиада.

2.

«Дорогу осилит идущий»,  выплыло откуда-то из памяти, тогда как пересохшие губы, ломаясь резиной на сорокоградусной жаре, шептали безо всякой надежды:
…………………………………………………………………………………………
- Эй, эй!! – Еще одна машина пронеслась мимо, обжигая жаром круто заваренный воздух.   Если эту волну напасти мне удавалось отбить, то  от напора ненависти, выпущенного из «Фольксваген-транзит»,  я отшатнулся, и меня снесло взрывной волной к автобусной остановке.
Бляство!
Денег на автобус нет. Безысходность положения снова кидает меня в водоворот машин. Здесь люди-оборотни,  сами того не замечая, оборачиваются в куски бесчувственного металла.

Помню. По выжженной солнцем земле Голанского плато, по колючкам, с золотым миражом колосьев налитого хлеба,   шли мы с женой и трехлетним сыном. Пацан капризничал, сидя у меня на плечах. А я шел, тупо повторяя движения, и безразлично взирал просоленными потом глазами на базальтовое полотно дороги. Раскаленные камни, - каждый – соперник солнца – смыкались с выжженным, безнадежно бесцветным небом. Там лишали не  только надежды, но и самой сути обрести ее.
Жена пыталась «голосовать», но глаза проезжавших в машинах двуногих еще меньше моих были способны что-то увидеть. И не пот их выел, не слёзы, а нечто загадочное, непостижимое, что оставляет лишь видимость человека, лишая самой человечности.
Шоссе уходило все дальше от населенных пунктов, а мы шли, совершенно потеряв любую надежду на чудо. Сын плакал, капризничал, хотел пить.
А что я мог? Создать для него из пустыни оазис? Но у меня не было ни машины, ни прав, ни денег… Тогда о каком таком чуде могла идти речь?
Я злился на себя, продолжая механично идти вперед. Но сын категорически воспротивился. Я снял его с шеи, целуя в соленые щеки.
- Не плачь, папа тебя любит, и мама тебя любит.
- Машина не любит меня, – не по годам серьезно сказал мой сын. Я слегка опешил. Неожиданно я понял, что не обиженный ребенок, а сам перст Руки Мистерий указывает мне на что-то пальцем моего малыша.
- Машина…- повторил я вслед за сыном, рассматривая небольшой рабочий грузовичок. – Машина не любит меня…
Машина не любила и меня, машина вообще никого никогда не любила… Но кто эти люди, придержавшие стремительный бег своего грузовичка?
Остановились они по злому умыслу не любящей нас машины, или это все же отклик человека на зов души?
Я смотрел на открытые дверцы пикапа и  ожидал. В машине сидели рабочие арабы. Широко распахнутая дверь давала возможность разглядеть всех троих. Шофёр пальцем поманил нас. Наши глаза встретились. Наступил момент истины. Они смотрели на нас, мы  смотрели на них. И тут сын побежал к машине. Мгновение, и он подхвачен сильными руками строителей. И вот уже сын сидит рядом с ними, болтает ногами.
Жена, не раздумывая устремляется за сыном. Последним в кабину грузовичка взобрался я.
- Маим! – потребовал воды сын, и в его руках оказалась запотевшая  бутылка с минеральной водой «Мэй Эден».
- Пожалуйста, сигарету, - с мольбой во взоре произнесла жена. Кто-то протянул ей пачку «Мальборо».
- Ну, а мне тогда, для полного счастья не хватает только чашечки кофе, – сказал я по-русски. Арабы, услышали слово «кофе» и вот в моих руках пенопластовый стаканчик.  Джином струится из термоса, напоминавшего собой волшебную лампу Аладдина, неповторимый аромат чудодейственного напитка.
А сын уже перемазан арабскими сладостями, и жена жадно глотает кофе и сигаретный дым, а я всё никак не решаюсь захлопнуть дверцу   грузовичка.
- Куда направляетесь? – спросил на иврите строитель.
- Киббуц, – сообразила жена. – Мером Голан.
- Нет, - закачал головой тот, что был помоложе. – Нам в другую сторону.
- Беседер, - оборвал его старший, и включил передачу…
До последней минуты я отказывался  верить в происходящее. Но чудеса скоротечны и маленький грузовичок арабов-строителей  уже остановился у массивных электрических ворот киббуца.  
И вот мы уже  выходим.  
И благодарные улыбки еще не сошли с наших лиц.
И стоим не по ту, а по эту сторону забора, - там, где дорога – реальность, а не часть пейзажа…
- Как же так? – неизвестно у кого спрашивал я, идя по киббуцной аллее. – Как случилось, что вот эти вот, улыбающиеся нам теперь люди, не захотели нас увидеть на дороге?
Но мир оказался шире киббуцного двора, а пришедший мне ответ – проще. Арабы увидели то, чего не пожелали видеть в них самих, евреи: увидели отчаявшихся и потому свершающих ошибку за ошибкой людей, без надежды обрести свое место под безжалостным солнцем  Палестины.
Я так и остался в долгу, а точнее -  в плену у той самой дороги, по которой умчался, словно  растаял в терпкой и вязкой, как оливковое масло жаре,  мираж того самого грузовичка. И десять лет спустя, всё у той же дороги, уходящей расплавленным асфальтом в выгоревшее небо, я снова ловлю тремп.
И едва я понимаю, что остановка в пути - это вовсе не чья-нибудь обязанность, а лишь возможность человека откликнуться на зов души, как рядом со мной возникает старенький «Ситроен», и набожный мальчишка, с улыбкой распахивает дверцу.  
Я падаю на сиденье под леденящие струи кондиционера и пристегиваю ремень безопасности.
- Кама зман ата ба арэц?  – зачем-то спрашивает водитель и, хохоча, резко рвет вперед, словно вырывая меня из безвременья, в котором я застрял на своей вынужденной остановке.

3. КОТ БАЮН.

Первый день праздника Рош-а-шана, тот самый день, что венчает собой будущий год, застал меня в пути. Я был предоставлен самому себе и моя собственная судьба, была в моих же руках. Закинув рюкзак за плечи, я шагал по нескончаемому черному коридору, чем представлялась километровая аллея от мошава Кидмат Цви к перекрестку трех дорог. Была ночь новолуния, одна из таинственных ночей, когда небо теряло из виду ночное светило. Говорят, сбежавшая в эту ночь с неба Луна чудит необыкновенно.

Я смотрел на огромные новогодние звезды в небе и полной грудью вдыхал предутренний воздух, вытеснявший с каждым глубоким вдохом все мои обиды и страхи.  
Споткнувшись, я понял, что коридор – это не только звезды и не одно лишь бескрайнее небо, но и земля с ее камнями и коростой асфальта под ногами. А еще я понял, что,  увы, снова не витаю в облаках, а, как-то незаметно приземлен и опять озабочен своими мыслями.
Те мысли уже костерили кого-то, кто забыл прислать за мной машину, они рисовали ужасные подробности гибельной сцены, где   моё предутреннее путешествие, заканчивалось трагически в сплошной пелене безымянного подвига.
Страх одиночки на ночной и безлюдной дороге, в то время как по всей стране происходят убийства и террористические акты, а, по сути – идет необъявленная война,  то порождал, то трусливо отметал чудовищные фантазии. Но главной среди них был «коридор смерти», в конце которого притаился конец всего, либо всего начало. Впрочем, если отбросить философию, для меня это было одно и тоже.
Ноги несли вперед, а глаза не видели, да и не могли видеть ни конца пути, ни самой дороги. Вот и шел я, с виду, беспечно размахивая руками, но так, что правый локоть терся о рукоять «парабеллума». Шел, понимая, что в новогоднее утро, которое вовсе и не утро еще, а скорее – еще ночь, рассчитывать на  попутную машину – просто неразумно.
Военная патрульная машина пронеслась у далекого перекрестка, породив очередную фантазию. Из собственного опыта я знал, следом за фантазиями приходят ожидания. Ох, не доводят до добра ожидания… Ну их! Пусть будет, как будет!
Я нацепил наушники, включил радио, настроенное на станцию «Коль – а – Кинерет». Что нужно в пути, чтобы скоротать дорогу? Конечно же, попутчик, и вдвойне прекрасно, когда попутчиком становится музыка! А еще – звезды в новогоднем небе…
И с каждым шагом все меньше понимал кто я, куда иду и я ли это вышагиваю в кромешной мгле сентября по приграничным дорогам северных Голан, где дыхание войны ощущалось в ночных перемещениях военной техники и особой жизни самих воинских баз. Проходя мимо блокпоста,   я помахал часовому фонариком, и он сонно ответил мне, покосившись на мой рюкзак и пистолет, под джинсовой курткой.
В наушниках звучало что-то ирландское. На ум шла другая война. Вспоминался почему-то Ольстер, хотя он был еще дальше, чем далекий теперь Иерусалим. А ведь именно там, в Городе мира взрывались сейчас автобусы и машины,  гибли начиненные тротилом и гвоздями террористы, унося вместе с собой жизни евреев, арабов, русских, эфиопов, таиландцев…
Думать не хотелось. Расслабленное тело, предоставленное самому себе, экономно выбирало движения, волочась по направлению к дому, туда, где вожделенная кровать уже распахнула свои объятия.
Мой ум отсутствовал напрочь. Иначе как объяснить, что нормальному человеку тут же бросилось бы в глаза: мой год начинался с весьма странного путешествия.
«Хорошенькое начало!», - поворчал бы я в другой раз, суеверно боясь загадывать: чем это все может закончиться. Но теперь я был далеко. Я дал своему уму отдохнуть. Я взял от него отпуск. И предоставив дорогу телу, выпустил душу проветриться.
Когда тело с пристегнутым животом рюкзака болталось по дороге, а душа воспарила вслед за музыкой к высям небесным, во мне оставался кто-то, кого можно было без всякой натяжки назвать наблюдателем. И этот наблюдатель сообщил мне свои соображения. А, попросту говоря, события  нынешней ночи вернули меня  из небытия. Нежданно-негаданно явилась бабушка Фира.

…Внезапный стук в железную дверь мошавной сторожки, в два часа ночи, переживет не каждый. А тут еще ты знаешь наверняка, что  сейчас встанешь из-за стола, повернешься спиной к включенному телевизору, с беззвучного экрана которого, кривляется, машет, угрожая кому-то, то ли дирижерской, то ли волшебной палочкой, кто-то страшно знаменитый, - и безвольно откроешь эту железную дверь.
С порывом ветра в сторожевую будку врывается охапка сухих сентябрьских листьев, и стая комаров. Но  спина чует то, что не видно глазами. Спиной я чувствовал что там, где кривляется, паясничает демонического вида дирижер,  есть теперь некто, кого сам я не вызывал, но постарался ощутить безо всякой тревоги.  
Предубеждения и суеверие панически звали бежать по пути страха, но то, что я чувствовал, несколько успокаивало меня.
Ведь, явился мне не злобный дух колдуньи. В мою сторожку постучалась память о моей бабушке. И если я сейчас обернусь и не увижу ее, я все равно буду знать, что это она, моя бабка Есфирь пришла рассказать своему внуку о сбежавшей с неба луне, о колдовской ночи, о самой дороге и, быть может, о пути к дому…
Я обернулся, но, как и следовало ожидать, в сторожке, кроме меня и все еще безумствующего дирижера, не было никого. Однако, словно в детстве, я почувствовал ее, бабкино присутствие, проявляющееся непонятным образом в предметах и явлениях природных сил. Теперь я знал, что какое-то время буду находиться под ее опекой. И если уж Есфирь, дочь Моисея, заглянула в этот мир, то уж видно, что не простой это был случай.
Может быть, явилась она напомнить мне о том, как мало я все-таки знал о ней самой, своем деде Леоне, - да и вообще, об отцовской линии?
Быть может, пришла она, чтобы увидел я, понял и что-то осознал из того, что досталось мне в наследство просто так, по праву моего рождения? Может быть теперь, через много лет, оглянусь я без предубеждения на свое детство и то время, когда меня со всех сторон окружали странные люди, от влияния которых хотелось избавиться и поскорее? Может быть теперь, взирая непредвзятым взглядом, наконец-то увижу я то сокровище, которым привычно владел, не осознавая его ценности?..

Изредка, но всегда в охотку, оставался я ночевать у бабушки Фиры. Черноволосая, усталая женщина с пронзительным взглядом смоляных, точно греческие оливки, глаз, была не лишена привлекательности.
Я запомнил ее в широких цыганских юбках, казавшихся жутко тяжелыми, но танцующими при каждом движении. Я засматривался на эти юбки, и тогда она размыкала всегда плотно сжатый рот, чтобы улыбнуться одному только мне. А когда улыбка стекала с ее лица, губы снова плотно сжимались, и в глазах поселялся лёд.
Мама побаивалась своей свекрови, потому ходили мы к ней и деду Леону редко, и каждый раз я вымаливал у матери позволения остаться ночевать в скрипучем доме стариков. И когда мама сдавалась, я оглядывался на бабку и видел, как добреют ее колючие, пронизывающие всё на своём пути, чёрные глаза колдуньи.
Потом, многим позднее, я понял, что уступала мама не моим уговорам, а сдавалась под холодящим в жилах кровь, взглядом свекрови.
Сильная была бабка, Есфирь, упокой Господь ее душу. Да и то, справиться с четырьмя детьми и мужем, которого она держала, как сама говорила «в вожжах», сила нужна была необыкновенная.  
Мне рисовалась обычная для детского восприятия картина: старая телега с деревянными колесами,  и - точь-в-точь как на железных подстаканниках - тройка взбесившихся лошадей, несущихся по мощенной булыжником, еще екатерининской кладки, дороге. А на месте кучера – мой дед, смешно упирающийся ногами в козлы, тянет изо всех сил поводья. И тогда, словно из стихотворения поэта Некрасова, возникала моя бабка.
Почему-то всегда, каждый раз, когда я слышал некрасовские строки о женщине, которая «коня на скаку остановит, в горящую избу войдет», я знал, я был просто уверен, что написаны они о моей бабке Есфири, моей бабушке Фире, которая, именно войдет в горящую избу, а не вбежит. Это она, державшая в одних руках вожжи,  сдерживающие моего деда, вместе с конями, что несли его, не разбирая дороги, пьяного, но не от лихости, а от переполнявшей его тяжести жизни,  явилась мне этой ночью.


…Мне нравился  тот дом. Он был большой, просторный.
Ну и что, что воду нужно носить из колонки?
Ну и что, что туалет во дворе?  Это было даже интересно.
Деревянная лестница скрипела каждый раз, когда кто-то из жильцов дома поднимался по ней с ведрами, наполненными водой, или спускался, с такими же цинковыми ведрами, только уже полными помоев…  
Мне нравится этот скрип лестницы, мне нравится скрип половиц. Нравится, что в каждой комнате он разный. И я нарочно хожу не по длинным дорожкам  ряднушек, которыми устланы полы в доме, а мимо, по половицам.
И то, что вызывает у всех привычное раздражение, во мне порождает восторг первооткрывателя. Нет, ну надо же, - поющие половицы! Наконец, бабка не выдерживает моих хождений кругами, и зовёт к себе, на кухню. Кухня принадлежит всецело ей. Здесь она топит углем большую русскую печь, здесь она готовит для всех еду, здесь шьет и перешивает,  штопает носки, здесь, у раскрытой форточки, ее младшенькая дочка Майя, читает нам с бабкой волшебную книжку сказок.
Здесь, на кухне, в кладовке, и произошла    наша единственная встреча с котом Баюном.
Это был огромный, лохматый кот. Его черная шерсть вспыхивала голубым огнём, и беспорядочные искры, бегали в разные стороны, очерчивая запаленным бикфордовым шнуром силуэт кота-великана.
А когда бикфордов шнур сгорал, происходил медленный беззвучный взрыв. То открывались глаза кота-великана. И, конечно же, он не мог не увидеть меня, ведь сидел я в той же кладовке, верхом на ведре, которое заменяло мне горшок.
Кровь ударила в голову и я, не дожидаясь больше раската взрыва, с криком выскакиваю из кладовки и несусь в бабкину комнату. Я прыгаю под огромную панцирную кровать с железными спинками, на которые накручены хромированные шарики.  Я закрываю глаза. Я испугался. Мне страшно. И я лежу, как неживой, и закрытые мои глаза, смотрят теперь не наружу, а внутрь. Они заворожено глядят туда, где снова и снова появляется страх в образе чудовищного кота Баюна.
Борясь со сном, я жду, что вот-вот появится бабушка Фира и прогонит этого злого кота. Но бабушка не появляется, а страшный кот уже насылает на меня дрёму, и я незаметно засыпаю под кроватью, так и забыв натянуть спущенные штаны.

…Проснулся я от ощущения чьего-то присутствия. Оглядевшись, я понимаю, что по-прежнему нахожусь в мошавной строжке, которая почему-то обрела очертания давно несуществующего дома. Реальность и сон прошли сквозь меня двумя параллельными потоками, и каждый из них был доступен моему пробудившемуся сознанию.
Я видел себя маленьким пацаном, выбравшимся из-под кровати, и я также как он знал, что бабушка Фира где-то поблизости…
Следом за пацаном я выхожу из темной комнаты на свет, туда, где в звенящей тишине, глядя в окно, сидит на табурете, поджав ноги, моя тетка Майя. Она еще не сменила коричневую школьную форму, с черным передником, на домашнее платье, и кажется мне строгой и красивой.  
Майя улыбается мне, а я почему-то опускаю виновато голову и иду следом за мальцом, по направлению к  бабкиной резиденции.  
Меня всегда удивляло бабкино умение быть незаметной. Она умела исчезать. Исчезнет, словно бы ее нет, а все предметы вокруг как-то сами собою становятся одушевленными, словно вдохнула в них бабушка Фира какие-то сказочные чары. Иногда мне казалось, что эти заколдованные предметы несли в себе не только характер своей хозяйки, но и становились ее глазами  и ушами.
Словом, предметы прекрасно замещали ее, создавая эффект бабкиного присутствия.
Не могу сказать точно, был ли воспринят мною горящий электрическими зарядами кот, как бабкино преображение, или нет, но передо мною реально возник не просто страшный кот, а именно Кот Баюн. Тот самый, что сошел со страниц книги, читанной нам с бабкой Майей.
…Кот покинул сказочную книгу с картинками, переложенными пергаментом, и сейчас я знал почти наверняка, что не там, не в волшебной книге, не на странице плотно захлопнутой тяжелой обложкой, находился зловредный кот Баюн, а здесь, рядом.
Он спрыгнул в мою реальность со страницы, переложенной вощеным пергаментом, и теперь зачем-то пугал меня.
… И я снова становлюсь ребенком, что идет, ступая по привычке не на мягкие дорожки, а на предательски скрипящие половицы.  И прежде чем переступить порог кухни, в конце которой страшная дверь в страшную кладовку, в которой сидит и зазывает страшным голосом, страшный кот Баюн, - едва дотягиваюсь до выключателя, и те же искры пробегают по электрическим проводам, огибая керамические изоляторы, торчащие из стен ржавыми шляпками гвоздей.  
Я не вижу проводов, а только бикфордов шнур, с очертаниями кота. Мы оба – малец и наблюдатель - зажмуриваемся и даже приседаем от страха, но вместо взрыва двух страшных кошачьих глаз, со звоном загорается электрическая лампочка. Уф!

…Лампочка озаряет кухню тусклым, но всепобеждающим светом. Тени страха убегают не оставив и следа, и я сильно захлопываю двери кладовки, стараясь не глядеть в приоткрытую щель. Всё! Дело сделано. Подражая кому-то, я  как взрослый потираю ладони, и жутко гримасничаю.  
Перемещаясь взад-вперед по кухне,  я натыкаюсь на ведро с углем, переворачиваю его, а затем поспешно заталкиваю куски антрацита назад.
Подняв голову, я как-то по-особому гляжу на картину, висящую прямо надо мной.
Тетя Майя говорит, что это русский с нерусским сражаются. И, хотя у каждого за спиной по войску, дерутся только эти двое. А мне не понятно: зачем тогда столько народу согнали?                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                        
- Кто это? – спрашиваю  у бабушки Фиры, выросшей за моей спиной.
- Пересвет с Кочубеем, - говорит она непонятные  мне слова, словно заклинание, и идет в кладовку. И я их тихо повторяю, те слова, чтобы запомнить их, потому что они, кажутся мне, преисполненными смысла.
-ПЕРЕСВЕТСКОЧУБЕЕМ, - говорю я, запоминая их навсегда слитно, а рядом уже так и останется теткино: «русский с нерусским сражаются».
- Бабушка, а я кто - Пересвет? – спрашиваю я.
- Нет, - говорит она, - скорее - Кочубей.
Но как же так? – не понимаю я. Мне обидно, что я - страшный кочубей,  с которым сражается весь пересвет.  
- ПЕРЕСВЕТСКОЧУБЕЕМ, -  твержу я как урок бабкино заклятие, не  желая становиться кочубеем, сражающимся со всем пересветом.
- Я не хочу! – со слезами на глазах кричу я бабушке Фире.
- Никто не хочет, - говорит она, и зачем-то добавляет:
- Старость не радость.
А я, уткнувшись в подол ее цыганской юбки, молча соглашаюсь, потому что радость не может быть старостью. Ведь старость – это что-то совсем другое. А радость – так она и есть радость.
Думая об этом, я забываю о картине, где пересветскочубеем сражаются не на жизнь, а насмерть, и  пристраиваюсь к бабке сзади, прячась за ее широкой юбкой. Мне очень надо заглянуть в кладовку с котом, которая почему-то оказывается пустой…

Я давно покинул свое убежище, словно малец, вылезший из-под кровати. И теперь медленно, шаг за шагом, точь-в-точь, как это происходит во сне, перемещаюсь туда, куда влечет меня помимо собственной воли. И пусть, порой,  мир обретает черты воинствующего Пересвета, пусть за спиной Кочубея сгрудилось бессмысленное войско, я знаю, что у перекрестка трех дорог, повстречаю исчезнувшую с неба Луну.
И точно Кот Баюн, нашепчет мне она о том, как любил я топать по старому бабкиному дому и слушать мудрые сказки, ничего не боясь из того, о чем  скрипели мне поющие половицы…
Быть может, именно затем и явилась в эту сентябрьскую ночь праздника Рош-а-шана, моя бабка. Пришла, чтобы придержать меня, злобно пьянеющего от военной дороги, явилась осадить во мне хмельной напор деда, превращающего любую накатанную колею, в бездорожье. Быть может, явилась она, чтобы наподдать вожжами, и  разбудить меня, освободив от старых чар кота Баюна, опутавшего мою жизнь вещими, но все-таки, снами, рассказанными моей теткой Майей…  




НЕОКОНЧЕННАЯ КАРТИНА.

…Скандал вспыхнул как-то на ровном месте. Мужу захотелось женской ласки, а жена в субботнее утро оказалась уже на ногах. И не просто встала, но сбросила с себя очарование утра и погрузилась с головой во вчерашний день, полный суеты, забот и… творческого вдохновения. Это была ее духовная работа. Проявлять дух через творчество.
Сейчас она сидела за начатым холстом и пыталась воссоздать нечто неуловимое, что вчера она ощутила, но зафиксировать на холсте еще не могла. И вот такую ее застал муж. Вместо того чтобы наслаждаться свежестью этого утра, жена устремляла свое сознание  куда-то туда, где не было уже, ни самого утра, ни его очарования, ни того, кто выдохнул его в тот миг.
А настоящая жизнь, по мнению мужа, заключалась именно здесь, в их отдельно снятом домике под оранжевой крышей, где он иногда изображал из себя писателя, а жена – художника. И дело было не в том, что оба они были людьми творческими, что представляли свою близость как возможность постижения любви в более высоких сферах, а в том, что, именно сейчас на них щедро обрушивались потоки той самой любви, как подарок посланной в наш неуютный, безрадостный мир.
Он закрыл глаза и прислушался к тому, как откликалось его тело на игру тех потоков. Казалось, весь организм изошел в сладкой истоме. Но мысль ловко опередила реакцию тела, и то уже подчинялось неведомой силе, что переполняла собою этот момент. Расслабления не происходило. Вместо него свершалась какая-то ужасная трансформация.
Мысль оторвала мужа от самого момента и породила собою иллюзию другого мгновения, следующего туда, где в любовной игре наслаждались друг другом двое. И в той иллюзии, в несуществующем мгновении, эти двое становились чем-то одним, кем-то единым…
И тело его напряглось. И руки сжали стеганое одеяло, чтобы по команде отбросить его. И ноги уже ощущали прохладу мраморного пола, а расслабленный, как у Будды живот, точно щитом черепашьего панциря прикрылся буграми мышц.  Он готов был предстать во всей своей красе. Предстать перед той, с кем хотел разделить свою радость пробуждения в солнечном мире. И жезл тантрического воина вывел его к ней.
А жена сидела в салоне на ковре, уставленном подносом с кофе, пепельницей, переполненной окурками, полупустой пачкой сигарет, зажигалкой, тюбиками масляной краски, белилами и банкой с кистями, залитыми вонючим растворителем.
Перед ней стоял холст с картиной, которую, вот уже не первый год, пыталась завершить эта удивительная женщина, неосознанно совмещающая в себе талант художника и мистика.
Муж все еще с нескрываемой нежностью смотрел на  ее полуобнаженное тело, а в нем, казалось, так и застыло нереализованное ожидание того, что уже нарисовало его живое воображение.  
- Привет! – кивнула ему женщина, едва оторвав взгляд от холста. – Доброе тебе утро.
- Доброе утро, - еще улыбаясь, произнёс мужчина, наблюдавший за сменой собственного настроения. Теперь он, кажется, начинал жалеть себя. Да, он жалел себя. Жалел за то,  что в это прекрасное солнечное субботнее утро, его жена  оказалась не с ним. Что момент очарования испарился, а на смену ему явилось нечто неприглядное, что с каждой минутой приобретало все более уродливую форму обиды – венец разочарования собственными фантазиями.
Все еще сопротивляясь надвигающейся катастрофе, он подсел к ней и губами попробовал ее прохладное плечо.
- Пожалуйста, ты мешаешь мне. – Сказала женщина. – Я должна это закончить.
Это было последнее, что зафиксировалось у него в памяти. Не было уже ни  неба, ни утренней тишины, ни тихой радости, ни легких ощущений чуда. Черная туча обиды поглотила его, наслав туман раздора и отчаянья.
А когда туман рассеялся, и окно позвало его через чистоту умытого дождем утра  взглянуть на ясное небо; когда гроза уступила место явившейся из, Бог весть каких глубин мирозданья, тишине, а сердце все еще колотилось в пылу недавнего сражения собственных желаний, он понял, что проиграл.
Его внимательный взгляд был снова обращен в себя. Нет, не было ему ни уютно, ни вольготно на этом поле брани, с которого в открытую дверь вышел в свой неповторимый мир художника воин-победитель. Его жена.
Глядя на сотворенный им же хаос, мужчина впервые ощутил свое одиночество. Острая боль пронзила его солнечное сплетение, словно бы он наткнулся на острый обломок разломанного подрамника, с которого, точно с ветки дерева, был сорван лист уже помертвевшего, увядшего холста, так и не ставшего картиной…

И сейчас, где бы я ни был, я с любовью и радостью воскрешаю в себе все ту же картинку:

Опущенные жалюзи, за которыми бушует новое утро, придают её комнате тот необходимый сумрак, в котором зажженные женой свечи еще сильней подчеркивают  рассеянные по сумраку лучи солнца.


ВЫХОД ИЗ ЕГИПТА

Жена застыла в медитации, а я вышел на кухню. Первое марта. Первый день весны. Это теперь я сожалел, что не купил цветов… А тогда я стоял у цветочного базара, скреб подкладку пустых карманов куртки и думал о невыплаченном мне пособии прожиточного минимума, о неоплаченных мной счетах за квартиру, свет и телефон, не говоря об алиментах. Словом, тогда я думал о чем угодно, лишь бы побороть в себе вспыхнувшее чувство безрассудства.
А как хорошо было бы, если бы в сегодняшнее  утро первого весеннего дня, в ее жизнь, жизнь дорогого мне человека, вошел бы цветок хризантемы.  – Я бросил взгляд в комнату, где дорогой мне человек впервые, за много дней, почувствовал себя именно человеком.
Опущенные жалюзи, за которыми бушевало утро, придавали комнате тот необходимый сумрак, в котором зажженные женой свечи еще сильней подчеркивали  рассеянные лучи солнца. Жена сидела посреди нашего двуспального некогда ортопедического матраца, укрывшись одеялом с головой, но так, что нос и рот оставались снаружи. Рядом с ней горела свеча, на которую наткнулся, словно мотылек, солнечный луч.
Маленькая радуга сияла над кристаллом кварца. Казалось, что это камень породил радугу, едва лишь впитал  в себя свет солнца и свечи. Из комнаты едва долетал до кухни  ленивый голос флейты, вслед за которым, так же лениво, тянулся дымок благовоний. Цветов явно не доставало.
Было стыдно за себя, знавшего, что под карманами куртки есть еще карман, в котором я хранил заначку – полсотни шекелей.
Израильская зима в этом году оказалась холодной, дождливой и затяжной. Обмелевший за десять засушливых лет Кинерет жадно насыщался водой, а гора Хермон плотно укуталась в снежную шубу.
Мокрый запах снега долетал и до нашего городка, который затерялся в буйной, нетерпеливо спешащей жить зелени  запоздавшей весны.
Этот город я называл Городом магов и мастеров.
Для меня и тех, кто понимали, о чем речь, не было в этом названии ничего необычного. Я и сам себя видел колдуном, носящимся из мира в мир, и то и дело таскающим за собой контрабандой то прежние свои стихи, написанные в ту эпоху, когда процветали не только рыцарские поединки, но и поэтические турниры; то знания и вещи, принадлежащие мне, но принадлежащие мне в будущем…
Словом, моя неосознанность подвергала меня всевозможным испытаниям, обильно сыплющимся на мою голову, как из Рога изобилия.
Порой, я задаю себе вопрос: «Боже, зачем ты все это наворотил»?
И сам себе отвечаю: «А чтобы не спал на морозе – замерзнешь».
Возможно, что для окружающих я и был кем-то вроде колдуна или  мага, от которого одни хоронились, другие безотчетно искали встречи, только сам я точно знал: я очень быстро устаю быть человеком, а потому, становлюсь кем-то иным, кто с высоты своего сознания помогает сохранить человеку человеческое достоинство.
Но едва я выкарабкиваюсь из очередной жизненной ситуации, как расслабляюсь, засыпаю, забывая, что сам по себе ничего не значу.
И в этом своем сне я с восторгом играю энергиями, я меняю реальность и создаю миры.
Я соперничаю с Творцом, - и во мне отсутствует сомнение. Какое сомнение во снах?
Я запросто демонстрирую свою силу, я изгоняю духов, я становлюсь воином и тогда в пылу битвы, на краю, где кончается жизненный прилив, а смерть уже застыла в начальной тишине отлива, приходит ко мне новое пробуждение.
Да, понаставил ты мне, Господь, будильников на моем веку.    
Чтобы избегать крайних мер я придумал для себя другой вид вхождения в осознанность. Не скрою, такому пробуждению обязан я магии. И то, что на пути восхождения к самому себе, мне приходится обращаться к некогда тайным магическим техникам, сохраненным в разных религиях, меня это нисколько не смущает.
Алхимическая формула придумана не мной, и не мне ее менять.


Пакетики «Липтона» - в чашки. На поднос кладу пепельницу, пачку «Ноблеса», зажигалку. Заливаю кипяток. Окидываю взором кухонный стол: ничего не осталось лишнего?
Я готовлюсь к творческому акту, словно бы  усаживаюсь за бортовой компьютер, чтобы писать, пока, это будет возможно, описывать то, что еще способен описать.
Я сяду за компьютер, чтобы свалиться с кресла и рухнуть на пол, от невыносимой боли в позвоночнике.
И эта боль мне – новый сигнал будильника: новое пробуждение в мире осознанности. И не окажись в бортовом компьютере моих собственных переживаний, сложно было бы понять: где это я и я ли это.
Неслышно вхожу в спальню и ставлю поднос рядом с женой. Подкуриваю сигарету, надеваю на шею кулон с обсидианом, беру свою чашку и ухожу в кабинет, к компьютеру, чтобы записать вытащенные из прошлого стихи.
Ты посмотри, какое утро!
Ты утро силы нам утрой.
В душе удачи ощущенье
Разделим пополам с тобой.
И это нежное свеченье,
Снежинок томное вращенье,
И… благосклонная зима
Нам дарит грехоотпущенье…

Стихи были из того времени, когда я, студент советского ВУЗа, мечтал о Литературном институте, и писал стихи даже во сне.
И не успел я подумать о том, что не спроста же я запомнил именно эти стихи, как словно лазутчик явился в свое прошлое.
Это было то самое прошлое, где   инженер из меня получился, скажем, прямо – не Бог весть какой.
Зато поэт получился одиозный. И даже капризный.
Своенравный был поэт. Обидчивый.
После института получил направление в Харьков, но сбежал оттуда.
Устроился слесарем на металлургическом заводе. Триста рублей зарабатывал, а тут меня как-то в отдел кадров вызывают.
Ты, мол, молодой специалист, а работаешь простым слесарем.
Мы тебе костюм дадим, и галстук повяжем, и платить будем, аж сто пятнадцать рублей!
А я им: мне и так не плохо - без галстука и без костюма.
И зарплата выше, и отвечаю только за себя.
Нет, говорят мне старшие товарищи. Тебя не для этого страна учила. Иди, работай, где говорят.
И стал я изображать из себя конструктора. Пока американский экскаватор в доменную печь не уронил.  

Ты посмотри, какое утро!
Ты утро силы нам утрой.
В душе удачи ощущенье
Разделим пополам с тобой.
И это нежное свеченье,
Снежинок томное вращенье,
И… благосклонная зима
Нам дарит грехоотпущенье…

Едва я записал эти стихи на бланке ремонтных работ, как в вагончик, именуемый Штабом, где инженеры-наблюдатели, к которым в то время принадлежал и я, предпочитали проводить ночную смену, вошли несколько рабочих в сопровождении инженера монтажного участка. Из разговора я понял, что рабочие настаивают на присутствии инженера на существующей стадии ремонта.
- Пойдешь? – спросил меня пожилой инженер.
Я пожал плечами, высказывая вслух ту радость, которая может последовать на предложение оставить теплый, уютный вагончик и выйти в только что описанное в стихах морозное утро.
Я зябко запахнул полы брезентового плаща, чей капюшон никак не желал натягиваться на кроличью ушанку, и распахнул двери вагончика, приглашая рабочих на выход.
- Да посиди еще, - сказал пожилой инженер, - есть время.
Но посидеть не удалось.
В распахнутую дверь ворвался личный шофер нашего начальника.
- Американский экскаватор в печь уронили, - смеясь, сообщил он. - Все уже здесь. Ищут, кто проектировал траверзу для спуска краном.
На душе моей похолодело.
Еще не веря в то, что это моя траверза загубила американский экскаватор, я спросил шофера: - Пострадавшие есть?
- А как  же! – весело отозвался он. – Экскаватор и пострадал. Вытащить его из печи невозможно, да и нечего уже вытаскивать. Шеф распорядился: порезать то, что осталось автогеном, и пустить на переплавку.
Тайная надежда, что экскаватор можно вытащить из доменной печи, растаяла под огнем газорезчика.
- Пострадавшие еще будут, - мстительно подал голос кто-то из рабочих.
- Можете не сомневаться, - пригасил возбуждение рабочего пожилой инженер, - проектировщик – это всего лишь бумага, чертеж. А есть еще и те, кто подписали эту бумагу к исполнению. Подписали чертеж  своими именами и фамилиями…
  - Они тоже пострадают? – спросил я, понимая, как глупо звучит мой вопрос.
- Комиссия разберется, - продолжал почему-то веселиться шофер шефа. – Верно, товарищ Берия?
Он смеялся, рабочий злился, пожилой инженер заваривал чай, а я казнил себя, становясь безжалостным прокурором. Но как только мои мысли приближались к моменту определения меры наказания, как мой внутренний прокурор превращался в изощреннейшего адвоката, и уводил высокий суд в дебри спасительной – во имя души  - схоластики.

  
… - Вот так я попал в театр, - смеюсь я вместе с моими гостями, всплывшими, Бог весть, откуда, в канун Песаха, попутчиками и героями моего настоящего сюжета.
Во дворе все того же домика, снимаемого мною за двести двадцать долларов, на бетонной площадке среди буйной травы, ухоженных кустов розы, нескольких стрелочек льна, и маленького душистого кустика конопли, готовилось пиршество.
Все та же весна, звала нас куда-то, а полная луна месяца нисана, взывала к осознанию.  
И приходила какая-то уверенность, что, не взирая ни на что – это случилось!
Мы сделали это. Мы вышли из своего Египта.
Каждый вышел по-своему. Кто как умел. И потому – в пасхальный седер заповедано молодым евреям слушать рассказы своих отцов.
Но до начала праздника еще ночь осознания и весь день. И не кому-то, а самому себе, хочется устало, но не без гордости сказать: парень, ты вышел из своего Египта… По крайней мере, ты повернулся к нему спиной…
Я оглянулся. Жены рядом не было.
Ну что ж… ей тоже, есть о чем подумать на кануне. Таков уж этот день.
А точнее – ночь новолуния.  Каждый там, где он должен быть.
И не надо пытаться понять почему: так надо. И если кто-то еще пребывал мыслями в своем Египте, то я оказался среди людей, которые везде чувствовали себя дома.
Последним предпраздничным ужином занимался, непонятно как, и из каких миров, явившийся гость.
И привезенная моим гостем Шаем из арабского, бывшего русского магазина «Книги», баранина, готовится на раскаленных огнём углях. И купленная им водка «Абсолют» стынет в морозильнике.
Сегодня я гость на его ужине. И я гляжу в слезящиеся глаза кавказского шамана, в чьих жилах течет кровь мудрецов Иудеи, и вижу то, как он священнодействует над жертвенным бараном, тем самым бараном, чью плоть вот-вот поглотит огонь наших желудков.
Но прежде Шай насыплет много перца, соли и польет мясо уксусом – да помогут они желудку принять эту жертву…  
Дым разъедает глаза и заполняет собою дом.
- Как тихо тут у вас! – удивляется Шай, на мгновение, прерывая свой магический процесс.
– Мне нравится, – говорит он с сильным кавказским акцентом. - Я грешник и места тихие люблю.
Я смотрю на этого грешника с лицом разбойника, и мне он почему-то люб.
Может быть, его визит в мой дом потому и стал возможен, что встретились мы с ним не через парадный вход наших личностей.
В его руке оказывается маленькая бутылка с насыщенным солевым раствором, которым он сбрызгивает мясо.
Клубы дыма, сопровождаемые треском расколовшихся кристаллов соли, скрывают на какое-то время этого удивительного, странного, понятного и непредсказуемого человека.

А когда дым рассеивается, то я вижу себя в арабской деревне среди людей, сидящих в машине и терпеливо ждущих травы.
И пока один из них – Петя – ведет с кем-то переговоры по мобильнику, мы с Директором взираем на Шая.
- Смотри, как Петя хорошо сохранился! – кричит, слегка покашливая, Шай.  И уже только для нас:
- Тринадцать лет за три ходки.
Петя слышит и оскаливает рот в улыбке. Золотая фикса вспыхивает дьявольским огнём. Петя поворачивается к нам спиной доходяги, продолжая односложно вести с кем-то переговоры: «НУ!».
-  Тюрьма консервирует людей, - заключает Шай. – Внешне сохраняет, а изнутри разъедает совсем...
- Офигеть, - протяжно пропел мне на ухо Директор, - продюсер и русский писатель посреди арабской деревни в одиннадцать часов ночи в поисках отравы. Вы будете это описывать, Анатолий?  Что скажешь, Шай?
- Мы у себя дома, - с сильным кавказским акцентом произносит Шай. – Это, Саша, моя территория.
- Вот он! – Петя захлопывает дверцу машины и обращается к Директору. – Езжай за тем пацаном.
Фары выхватывают из темноты сонную физиономию малолетки.
Деревня утонула во мраке. Редкое явление, когда в населенном пункте можно рассматривать звезды. Но не звезды рассматривать явились мы сюда. Нам сейчас важно, чтобы этот молодой араб не скрылся где-нибудь в сарае с нашими шекелями.
Фары пристально всматриваются в темноту, высвечивая перед нами фигуру подростка, прикрывающего глаза от слепящего света.
Подросток издали машет нам рукой с мобильником, и указывает направление движения.
Когда машина выехала на погребенный мраком пустырь, арапчонок снова возник в лучах фар.
- Са ахора, - произнес он, и Директор стал сдавать назад. – Од, од, од типа. Ацор! – Командовал подросток.
Машина оказалась у одиночного куста, в который ткнул рукой арапчонок, извлекая огромный веник, обернутый посредине газетой.  
- Беседер? – спрашивает малолетка у Пети. А тот перенимает в свои руки конопляный веник, и свирепый оскал перетекает в некое подобие улыбки.
- Беседер, - отпускает малолетку Петя, сверкнув для острастки зубом. – Но смотри!.. Паам аба!
- Ийе беседер! – весело заверяет Петю арапчонок, нисколько не боящийся ни Пети, ни его угроз. – Ийе тов!
А веник уже гуляет по машине. Каждый оценивает количество и внешний вид товара.
Веник огромен. Не менее килограмма. Хранился, и это видно по перьям и  помету, в курятнике.
- Я его маму жевал! – Восклицает Петя. – Такой херни еще не было ни разу.
- Да, - соглашается Директор, - шесть часов потратили, чтобы  накуриться отравы. А еще назад выбираться.
- Едем ко мне, - говорит веско Петя, и мы едем к нему, нам всем необходим праздник.
Вот и арабская деревня уже за спиною, а наше приключение еще только начинается.
В предбаннике, отделяющем входную дверь от салона, работает телевизор. Но никого сейчас особо не интересуют российские новости.
Рывок за травой оказался таким резким, что даже перезнакомиться не успели. Просто, заскочив за травой в этот город, мы с Директором были вовлечены в жизнь Шая.
Несколько часов мы мотались по городу в надежде накуриться. И очень разборчивая судьба капризно подбирала участников этого события.
Судьбе угодно было, чтобы я сегодня покурил в кругу именно этих людей, собранных Шаем. И теперь, отвалившись от трех банок, я молча улегся на полу. Впервые за несколько дней меня отпустила боль.
- Спина не держит, - пояснил я Пете, и он сочувственно кивнул, подкидывая от себя несколько хороших конопляных головок в мой пакетик.
– Ухудшение после операции на позвоночник, - заученно, как приговор, произнес я и добавил, - Боржом пить поздно.
- Анатолий писатель, - говорит Директор своему дворовому товарищу по Баку Шаю. Шай и Петя молча переглянулись.
– Это мы из Цфата все никак не доедем, объясняет Директор, а в это время Петя весьма пристально рассматривает его светлую рубашку и темные брюки на поясе.
Дорогие туфли. Модная прическа. Гладко выбрит, - словно сканирует Директора опытный Петин глаз и, признав за своего, перекинулся на меня.
- Анатолий подавал документы на инвалидность в Битуах Леуми. – Продолжает Директор. - По дороге несколько раз останавливались. Он вставал, разминался, прохаживался, лежал… Ахуеть!  
Петя набивает баночку и протягивает ее мне.
- Нет, - говорю я. – Мне хватит. Уже хорошо.
Я встаю с пола свежим, отдохнувшим человеком и улыбаюсь Пете. И Петя перенимает мою улыбку, и кивает на меня Шаю, и говорит: «Вот это люди. Не то, что мы».
Он кивает головой и поясняет мне:
- Эти не разойдутся, пока пятьдесят грамм не скурят.   Шай согласно кивал, основательно набивая травой длинную, как кларнет папиросную гильзу.
В дверь постучали. В комнату вошел какой-то марокканец.
- Ну?! – Спросил у него Петя и протянул мне мой пакет с травой. Я спрятал пакет под рубашку и вышел на улицу. Следом за мной вышел и Директор. Вы довольны, Писатель? Едем домой?
- Едем, - вздохнул я облегченно, и включил мобильник. Тут же раздалась трель. Звонила жена.
- Ты собираешься домой или нет? – спросила она. – И вообще: у тебя есть совесть?
Что я мог ответить ей? «Не волнуйся, мне хорошо»?
Или: «у меня не болит спина, потому что я покурил травы, на розыск которой ушел целый день, а теперь, судя по твоему тону, накрылась медным тазом и предназначенная для любви ночь»?
А может быть, нужно было рассказать ей о нашем наскоке на арабскую деревню?
Нет, она всего лишь хотела знать: есть ли у меня совесть? И я сказал что есть.
Но она не поверила.  

    
- Есть шансон? – спрашивает меня Шай, и я киваю, ставя диски с французами, но Шай смотрит на меня непонимающе и снова просит: - Поставь шансон, а?! Кричевский есть?
Я захожу в дом, где суетятся, готовя к мясу салаты, очаровательные малышки, подружки моих новых знакомцев.
Вчерашние школьницы, они мечтают о шоу бизнесе, как о красивой жизни, и украшают собою любые тусовки молодого и красивого мужчины, которого, как и они, я теперь называю Директором.
Это время нельзя было назвать лучшим в жизни Директора.  Как-то вдруг он оказался не у дел, и, стало быть, без средств к уже привычному, безбедному существованию…
Он, словно Бендер наших дней готов был идти за золотым Тельцом. И почему-то решил, что этот теленок – я.
Я и сам был не прочь вырваться из унизительной бедности. И так же, как Директор рассчитывал использовать мои связи, а вернее – связи мох братьев - в мире российского бизнеса, так и я в некоторой степени связывал свое будущее финансовое благополучие с его опытом плавания по зеленому морю израильского шоу- бизнеса.
Дело оставалось за малым. Я должен был представить братьям «товар», которым владел Директор. Но это было не главное. Предлагая им поучаствовать в проекте, я просил у них денег, а денег на ненужный им проект, давать они не хотели. Поэтому велись долгие затяжные переговоры по телефону, когда я из Израиля доставал их где-то в Украине, на строительстве собственного игорного дома.
Все свободные деньги, по словам братьев, были вложены в строительство, а строительство  приостановлено из-за того, что кто-то на самом верху уже захотел войти в долю, но для начала применил власть:  показал свою силу.
Словом, им мои проблемы до одного места. У них своих полон рот.    
Наша с Директором концессия разваливалась  на глазах, но надежду на то, что однажды раздастся спасительный звонок из Украины, мы оба пока еще не теряли.

Оказывается, Шай приехал в Кацрин жениться.
Он в свежей, выглаженной белой рубашке и сером, несколько старомодном костюме. В дорогих, но неуклюжих – по последней моде - ботинках.
Черные, лаковые, с длинными и тупыми носами, загибающимися вверх, эти ботинки больше чем что-либо другое говорили мне о той гремучей смеси, что гуляла в крови этого жениха.
- У вас невест много? – интересуется Шай, покончив с готовкой мяса.
Он усаживается за широкий стол, сразу же возглавляя застолье и заполняя собою все пространство в округе.
Он шумно весел, он в ударе. Он ведет себя так, словно хочет понравиться невесте.
И хотя невесты нет и вряд ли, когда и появится, но она, все равно, как будто бы есть для Шая. Только она незрима. А так – все девки невесты!
И эта игра нравится ему и нравится она всем, потому что человек приехал с серьезными  намерениями. Жениться.
Мы сидим с захмелевшим Шаем у разоренного стола. Мы ночь напролет, говорим о Боге.
А начали, как и ведется, с разговора о понятиях. Так мы вернулись к разборке, участником которой случайно стал я.  
Криминальная разборка на «русской улице» Кармиэля. И втирал «соплякам» «по понятиям» не кто иной, как Шай.
А сопляками были не просто обнаглевшие малолетки, а уже мужики. Те самые быки, что  не заметили, когда в телятах проходили. Быки, которые, как жестокие дети ранят живых людей, демонстрируя свою недюжинную силу русских богатырей.
Я видел молодого мужчину, бывшего мастера спорта международного класса по борьбе, который, как нашкодивший мальчишка держал ответ. И даже не перед Шаем, а перед своим двором. Тем самым двором, что дал ему прозвище Красавчик, хотя мог прилепить и Отморозка.
Шай объяснял Красавчику, что кроме него в городе, живут и другие люди. Покруче его, Красавчика. Он говорил, что здесь живет он – Шай, которого тоже не устраивает тот экшен, который «этот мастер спорта устроил мне тут в городе!»
Шай был не против того, чтобы тот, сидя дома, тихо смотрел свой «Криминальный Петербург». Но Шай был против того, что этот красавец привнес в мирную жизнь бандитов, ушедших на покой, криминальный Петербург, невероятным образом сошедший в Израиле с телеэкрана.
Теперь же Шай втолковывал красавцу, промышлявшему, ради богатырской удали, ночными разбоями с применением армейского оружия и техники, что это значит: «жить по понятиям».
Он безжалостно предъявлял штрафы и устанавливал сроки оплаты.
И я видел, как боялся Шая Красавчик.
И я видел уважение на лицах трех других головорезов, приехавших на крутую разборку.
Одним косяком своего волшебного кларнета, этот человек разыграл великолепный спектакль, в котором против своей воли играли люди, назначенные им на роли жертв...
И этот человек был сейчас у меня в доме, и мы говорили о понятиях, уголовных кодексах и о Высших Законах.
Говорили о том, что соблюдай человек все Высшие законы, оно, глядишь, и государственные будут ни к чему.
Шай ходил в синагогу, соблюдал шаббат, и, верил в Бога, как в пахана.
На том его еврейство переходило в язычество уголовных понятий, и варварских обычаев.
Но на вопросы, которые возникали в нем самом и не давали покоя, не мог ответить ни его варвар, ни язычник, ни иудей…
- Ну, как дела? До чего договорились? – Спрашивает Директор, вызванный нами поутру по телефону из теплой постели от жены, ребенка и отцовских обязанностей.
И Шай, затягиваясь очередным кларнетом, резюмирует наш ночной разговор.
- Дядя Толя, - говорит он, прищуривая орлиный глаз, и вкусно щелкая языком, - не хочет жить по законам. И знает как…

НОЧЬ ВОСКРЕСЕНИЯ

Как заказывал, так оно и получилось. Свалился я.
Сломался. Не выдержала спина электрического напряжения. Упражнения Кастанеды по перемещению внутренней энергии пришлось оставить. И как видно, на долго.
Рухнул я.
В буквальном смысле упал.
Боль в спине перекрывала дыхание и заставила сжаться мышцы в паху так, что извлеченная из промежности застоявшаяся энергия разрывала тело пополам. И новая волна боли вырывала меня из той реальности, в которой моя плачущая от страха жена, кинулась в поликлинику, за необходимым для вызова Скорой помощи, врачебным направлением в больницу Цфата.
Я мало что помнил.
Помнил только всепоглощающую боль и судорожную тряску тела, когда зубы стучали друг о друга,  и хотелось только одного: закрыть глаза, чтобы не видеть свою боль, отраженную в глазах жены, водителя и медсестры Скорой помощи, вызывающих на помощь команду пожарных.
Помню растерянные лица этих парней, извлекших меня из дома на какой-то доске через оконный проем.
Помню тепло рук Иры. Помню ее непоколебимую веру в то, что все обойдется, пришедшую на смену моему: «все, допрыгался, колдун недоделанный».
Это потом я осознаю всю степень опасности своего тогдашнего положения. Это потом, свое непостижимое выздоровление, я назову чудом и узнаю, что моя встряска совпала с природным катаклизмом, когда трухнуло нас обоих: меня и Северо-Анатолийский разлом. И если разлом трясло как следствие на только что завершившуюся Иракскую кампанию, то о себе я знал, только то, что меня трясло от болевого шока. Что–то очень болезненное происходило в мире, что-то очень болезненное вершилось в моей судьбе, и эта боль как бы делала меня соучастником событий, которыми жил мир, на какое-то время оставленный моим вниманием.
Можно ли сказать, что боль вернула меня к жизни? Наверное, нет. Но эта, уже пережитая в физическом плане боль, помогла мне справиться с другой, не менее разрушительной болью – душевной.
И вот я снова  вернулся в мир. И я снова в нем один.

Свободный человек. Один в трехкомнатном коттедже. Я слушал Демиса Руссоса, слонялся из комнаты в комнату и мечтал о рабстве.
Конечно,  легко на праздничном ужине рассказывать детям о том, как народ вышел из Египта. Гораздо сложнее осознать, что ты пока еще не с теми о ком ты говоришь, как о народе.
Ты, оказывается, еще не вышел из своего собственного Египта.  И ты еще раб. Но ты уже на пути к своему освобождению. И это уже не мало.
Но почему так получается: в своем пути к самому себе, я всё дальше и дальше от той, к которой прикипел всем своим сердцем.
Настолько я прочувствовал ее своей, что, порой, мне казалось: она и была мною. Только это было не так. Это не могло быть так.   Она не была мною и никогда не стремилась стать. Она была сама по себе, и у нее была своя собственная жизнь…
И эта ее жизнь тоже нравилась мне…
Но как, как я мог выйти из своего собственного Египта, если не мог уйти от этой своей такой привлекательной привязанности?
Мне проще было покинуть этот мир, чем представить себе, что когда-то это я должен буду уйти от своей единственной, неповторимой женщины, своей любимой героини, воина и чародея, жены и возлюбленной. Что?
А теперь вот, она ушла от меня.
Ушла после того, как при помощи своей любви и магии кристаллов, вытащила меня из больницы.
А волшебная музыка Демиса всё вливалась и вливалась в уши, наполняя сердце светлой печалью, а я всё ходил и ходил по пустым комнатам, и выглядывал в окно, и смотрел, как растет мой кустик, и может быть, впервые за несколько дней, в пришедшей душевной тишине, мне посчастливилось осознать последние события.
Я прислушивался к той тишине, что стояла за переливающимися мелодиями Демиса, я прислушивался к своей внутренней тишине, которая означала не только то, что меня оставила моя прежняя жизнь, но и то, что впереди предстоит все та же жизнь, которую мне уже сейчас хотелось назвать своей.
И начиналась она, как и положено жизни, с чуда.
«Что случилось?» – спрашивают друг у друга евреи в пасхальную ночь, и рассказывают соседям и друзьям о пережитом чуде.
«Что случилось?»- спрашиваю я себя. И сам себе отвечаю: «Случилось чудо».


Месяц нисан, конец апреля. Больница Цфата. В палате трое: араб-христианин - строитель, йеменский еврей – бывший полицейский, и я – ни то, ни сё.
У каждого – своя история. Об арабе я знаю из рассказа мента-пенсионера, что ему сорок лет, что он христианин и что на днях у него умер отец.
Красивое, гладко выбритое лицо сорокалетнего мужчины украшали глаза. В них читалось столько боли, что смотреть в них, было порой невыносимо.
Но еще была причина, по которой я не мог долго выдерживать его взгляда. В нём присутствовало то, чего всегда недоставало мне – смирение.
Сидя на коляске, при помощи которой он перемещался по палате, мой новый знакомый сообщил мне о смерти своего отца.
«Пришел в йом шиши в больницу проведать меня. Красивый пришел. Выбритый, в белой рубахе, пиджаке.
Побыл у меня часа два. Приехал домой. Выпил стакан воды из холодильника. Сел в кресло и умер».
Говорил он об этом событии как-то необычно, светло говорил он о факте смерти. И то, что его отец умер именно так, порождало в его взгляде дополнительную глубину, так необходимую для личного переживания смерти.
В том взгляде не было ни страха, ни паники, а читалась некая гордость, преисполненная достоинства печаль о близком ему человеке.        
И если это вызывало во мне к нему симпатию, то непрекращающиеся ни днем, ни ночью посещения его родственников, соседей, знакомых и незнакомых, не знающих ни чувства меры, ни такта, мягко говоря, утомляли не только меня.
Компанейский йеменец, болтавший легко по-арабски, к полуночи начинал выскакивать из палаты, и требовать у медперсонала «освободить его палату от посетителей, мешающих ему полноценно выздоравливать».
Но к восьми утра палата снова набивалась визитерами, и йеменец снова помогал своему христианскому приятелю принимать многочисленную армию его гостей.
Я же,  скрывался от них за тряпичной шторой. Задергивая ее, я как бы проводил границу, утверждая свое право на автономность. Такой мой жест нисколько никого не смущал, и только лишь у меня самого возникали всякого рода неловкости.
Наконец, найдя в себе силы кое-как укрыться одеялом, я закрывал глаза и начинал медитировать на звуки.
Голоса восточного базара, раздражавшие меня, куда-то утекали, а на смену им приходила человеческая речь. Эта речь теперь воспринималась мною, как часть тех природных звуков, что окружали меня в мире, сузившимся до размеров одной больничной палаты.
Я больше не вслушивался в их речь. Она была обыденна, сладка, слегка чудаковата, и переполнена смехом и тревогой.
Их речь бушевала будничными заботами повседневности. И тогда она становилась понятным мне фоном, ничем не отличающимся от фона моей жизни, с той лишь разницей, что все это происходило на фоне моей собственной боли.
Боли, на которую нельзя было даже злиться: она была непременным условием моего нынешнего существования. Того самого существования, что привело меня в эту палату, где я лежал обколотый обезболивающими препаратами, напичканный наркотиками, в окружении волшебных камней и кристаллов, оберег, талисманов и крестиков, принесенных мне в помощь женой, и выставленных на тумбочке.
Казалось, все составные на месте, но боль по-прежнему не отступала, заставляя сомневаться как в самих предметах, так и в силах, которые за ними значатся.
Похоже, мне чего-то недоставало. Что-то было не осознанно мной. Что-то упущено. Упущено такое, без чего не возможно было запустить алхимическую реакцию, где сам я должен был выступить лишь в качестве одного из ингредиентов.
«Не хватает любви?» - спрашивал я себя, прислушиваясь к своему состоянию.
Да нет. С любовью всё обстояло превосходно. Я любил жену, детей, близких… Любил кошек и собак. И они отвечали мне тем же.
«Должно быть, недостает мне веры» - размышлял я, но что-то изнутри подсказывало мне, что недостающее нечто не является просто философской категорией. Недоставало какого-то конкретного шага. Не хватало каких-то знаний, какого-то практического опыта.
И этот опыт пришел.
Он явился вместе с ночными визитерами моего христианского товарища по боли.
Я пережил в своей жизни не мало прекрасных моментов, и жизнь мне предоставила еще один.
Совершенно неосознанно я вошел в поле действия каких-то вибраций. Чья-то размеренная речь расширяла мое сознание.
«Читают» - подумал я. «Молитва!» - осенила меня догадка.
Это и впрямь оказалась молитва.
Молитва, произносимая кем-то над больным. Довольно поздно я это понял. Но когда понял, то у меня, как-то само собой, увязалось всё: и камни с кристаллами, и любовь к ближним своим, и воля к жизни. А тогда… Тогда я всего лишь медитировал на звуки.
Словом, та самая алхимическая реакция была запущена. И была запущена словом. И когда я это понял, то вместе со всеми гостями, а их было в ту ночь рядом со своим другом не менее трех миньянов, я произнес «Аминь».
И ночь воскресения явила мне чудо. Утром я встал с кровати и совершенно осознанно потребовал выписки.


ТРОЯНСКИЙ КОНЬ

Когда счастливая жена привезла меня на такси домой, и я высидел всю дорогу без особых болей, иначе как чудом представить это было нельзя. «Что нового?» - спросил я, всё ещё прислушиваясь к своему самочувствию. Спина не болела. Я чувствовал, что энергия переполняет меня.  
- Ты уж прости, - произнесла жена, но я жду звонка. Звонить будут тебе.
- Чего же ты просишь прощения? – недоумевал я.
- За то, что не сдержалась я и позвонила сама твоему брату.  Я просто испугалась. Я сильно испугалась за тебя. И я в истерике позвонила ему, и сказала все, что думаю. Как он отфутболивает тебя с твоей просьбой помочь тебе, и как ты весь от этого напрягаешься. Какая спина такое выдержит? Сказала, чтобы не унижал тебя. Я рассказала ему все, что видели мои глаза, постаралась передать весь свой ужас, и он растерянно как-то спросил у меня: «Так что же делать?».

…Сегодня у меня день рождения. Нет, правда. С утра позвонили мои американские родственники, сказали, что выслали в подарок двести долларов.
Ну что ж, как только закончится забастовка – сразу же получу их. А моя уставшая жена преподнесла мне абонемент в Кантри Клаб на пятьдесят посещений бассейна.
И еще был один утренний подарок. Я подошел к кустику, и он угостил меня едва обозначенной головкой, принесшей мне легкость и приятное опьянение.  
Я попросил жену улыбнуться мне и мой праздник закончился…

-Да не серьезно это всё, - после длинной и сосредоточенной затяжки произнес Директор, - скажи им, что Директор не понимает, как это у таких крутых братьев, у которых своя фабрика, нефтяной бизнес, казино, вдруг настолько нету денег, что нельзя откуда-то вынуть четыре тысячи и сказать: приезжайте, познакомимся.
Директор чистил трубочку банки, как чистят жерла орудий.
- А мы привозим отменных артисток, - весьма взвешенно произнес он, -профессионалов. Их не стыдно не только на сцену пускать в большие залы, но и на презентации, на званные какие-то вечера.
…Я слушал Директора и соглашался с ним. Вот уже много дней я веду переговоры со своим старшим братом и пытаюсь добиться его понимания.
Но контакта у нас не происходит. Не дожидаясь от него звонков, я ловил его по мобильной связи и говорил о своем желании заняться шоу-бизнесом. Здесь я видел возможность применения своих проявляющихся талантов. Здесь я видел возможность обрести финансовую свободу и перелететь через Ла-Манш, навестить Матвея и, посмотрев ему в глаза спеть вместе с сестрами Райфер, где ни будь в Лондоне « Кружится, вертится шар голубой» или что-нибудь из того, что написал Матвей, ну, хотя бы «Эдуарда и Унигунду». И обнять его, а вслед за ним кинуться обнимать всех-всех своих друзей. И плакать. И просить у них прощения. Просить прощения за то, что не успел признаться им в любви. А если и успел, то не часто об этом помнил.
Гордыня.
Словом, я собирался положить свой талант писателя, на рельсы шоу-бизнеса, оставаясь при этом все тем же писателем. Правда, кое-кто видел во мне эдакого колдуна, который неразлучен с удачливым продюсером.
- Так вот, - кричал я о Директоре брату, - чтобы ты, понял, при всей его безденежной ситуации, а мы все очень тесно сейчас общаемся, он может сделать концерт на восьмое марта для женщин города в Кацрине. А сейчас на мой день рождения он устраивает концерт в Кармиэле. Будут петь сестры Райфер и Вовка Фридман, а после концерта все вместе завалимся в кабак, и отметим: кто первое мая, а кто мой день рождения.
Понимаешь? Мне очень хочется с ним работать, хочется, чтобы вы познакомились с ним и поняли, что он может быть полезен не только мне, но и вам. И я, чтобы заинтересовать его собой, рассказал о своих братьях. А сейчас у него я читаю легкое недоумение и понимаю, что он мне хочет сказать, но считает нетактичным. А если озвучить это мной, то на сегодняшний момент у него сложилось впечатление, что я слишком переоценил своих родственников, а если нет – то вы этим просто не хотите заниматься, или, по каким-то непонятным причинам, не занимаетесь.
- Девчонки отработают три-четыре концерта, - говорил я, копируя Директора, - так мне было проще.
- Если надо сделаем чес по областям, заработаем кучу денег, но сначала надо кому-то сделать так, чтобы мы приехали и привезли сестер.   Есть выход на Кобзона. Показать ему сестер и сказать, что есть готовый проект «Звезды Израиля», и показать ему видеокассету с выступлениями остальных – это будет круто. А еще есть еврейский театр ШАЛОМ в Москве. Театр Левенбука, автора «Кота Леопольда». Саша с ними работал. Тоже хотят вернуться к нему. Потому что после тех, триумфальных, Сашиных гастролей, их перехватил другой продюсер.  И новый продюсер поднял цены на билеты. И все. Пролетели гастроли. Работы полно. И мы с ним в паре. Нужно только нам с ним к вам приехать. Познакомитесь. Прикольный пацан...
Но нашим планам с Директором не суждено было сбыться.


…Я лежал на полу, на расстеленном одеяле, на котором валялись подушки, смягчающие трение в локтях, служивших мне опорой во время печатания на дистанционной инфрадоске.
Монитор стоял по-прежнему на письменном столе и, чтобы увидеть напечатанное, и перечесть, приходилось сильно задирать голову. Глаза уставали неимоверно, и это, не смотря на то, что шрифт я задал на 18 пунктов.
Тут же на одеяле валялись бусы из тигрового глаза, пепельница с тремя последними сигаретами, стояли три чашки с холодным недопитым чаем и две с горячим, только что заваренным Earl Grey Dilmah.  
Я завалился у компьютера и собрался записать кое-что себе на память. Я все еще не верил, что начал писать. И то, чем я занимался, представлялось мне скорее дневниковыми записями, нежели литературным произведением.
Хотя в глубине души я все же лукавил.  Я знал, что пишу нечто значительное. Что пишу роман, который изменит мою жизнь. И не тем фактом, что предстоит ему счастливая судьба бестселлера, а самим фактом присутствия в нем новой реальности. Той самой реальности, которую я воспринимал не всегда адекватно. Но всегда – лишь как дар  самого существования. Ибо как объяснить ту историю, внешние очертания которой я все еще собираюсь вам слегка приоткрыть.
Для меня обрушился мир, когда выращенный из конопляной семечки куст был сорван чей-то злодейской рукой. И тут к самым разным эмоциям приходила эмоция одна, словесно которую можно было выразить приблизительно так.
- Как это так?! – вопило у меня все внутри, а снаружи я изображал легкое недоумение, подкрепляя его эдакой мудростью: Бог дал и чьими-то руками взял.
Это потом я пойму и понимание придет как озаренье, что на смену тем, чьими руками Он изъял от меня ослепительно зеленый, тяжелый куст, даже на смену самому кусту Он шлет что-то иное, невероятное.
Но тогда я переживал боль расставания с другом. Чем, скажите, можно возместить подобную утрату? Ведь вся его короткая жизнь прошла у меня на глазах. Мы обменивались взглядами, мы устремляли свои симпатии навстречу друг другу…
И не я выращивал этот куст. Это куст, преисполненный отваги, преподносил мне уроки мужества. Двух недель не хватило ему, чтобы взорваться волшебной силой!
Я связывал с этим кустом свои надежды на выздоровление в физическом плане. Магия входила в меня при каждой затяжке банга, и силы волшебного растения, содержащие в себе магический треугольник, проявлялись в моем обличье сами собой. Без особенного моего участия. А скорее – полного отсутствия меня.
И когда мне удавалось не отождествлять себя с этим, заполонившим меня, колдуном, я видел, что сила его огромна. И эту силу он пытался сдержать, а она бунтовала в нем и все же покорялась его воле.
И битва была столь стихийной, что на лаве вулкана, направленного ему навстречу, была унесена не только моя идея заняться шоу-бизнесом, но разбросало всех, кто окружал меня в моей безумной затее: совместить несовместимое - навести мосты с братьями-бизнесменами.
Вот так оно и получилось, что канули братья в раструб телефонной трубки.
Их так же, как и многих других людей вырывало из моей действительности. Вырвало с такой же легкостью, как и неких случайно приблизившихся ко мне братьев, уготовивших мне в своей истории роль тельца. Да к тому же золотого.
Сам же я, при помощи Волшебника все чаше вселявшегося в меня, увидел себя в роли Троянского коня.



НОЧНОЙ ГОСТЬ

Тем временем, Волшебник расчистил мне путь, переплавив дорогу и спутников.  А я со своей больной спиной остался разгребать его завалы.
Денег на съем жилья у меня не было. Собственно, денег не было ни на что, и когда, в конце мая закончился договор на съем коттеджа, мы с Ириной оказались по разным углам.
Она вернулась в свою квартиру, к своим детям, кошкам и собаке. А я съехал к отцу, который оставил прежнее жилье, и теперь переезжал в многокомнатную квартиру коммунального дома.
Среди всеобщего разора двойного переезда под руку попалась бумага.

«…Декларация о мирном сосуществовании двух антагонистических систем, - прочел я наш с Ириной недавний договор. - Люди доброй воли и разных систем, проживая на одной территории в параллельных мирах, обязуются соблюдать добрые, миролюбивые отношения…»
Бред. Я взглянул на часы. 22. Время, когда вечер обретает силу ночи. Пора укладываться. Ира сегодня уже не придет. Сразу после работы она ушла на старую квартиру, согласно с договором о съеме, побелить стены и вымыть полы. Завтра, в 4 часа 30 минут будильник поднимет ее на работу. А меня никто поднимать не посмеет. Буду спать. Спать при отцовском хламе. И я буду спать в этой пустой квартире, как спят ночные еврейские сторожа.
Веселый дверной звонок пробудил во мне жизнь. Сон сняло как рукой.
«Ирка!» радостно пело в душе, а ноги уже шлепали тапочками по мраморным плитам пола, неся меня навстречу любимому человеку. Я отворил дверь… О-па… и замер на пороге. Жена привела гостя…
Ну надо же!
Первое, что выхватил мой взгляд – глаза. Глаза светились в темноте подъезда, и сами излучали веселящий сердце свет. Я знал эти глаза, но не помнил, кому они принадлежали. Седая, окладистая борода гостя тоже показалась знакомой.
Его незатейливый наряд состоял из большой, на всю голову, белой кипы с надписью. Под ней – рожки. Но не чертика, а рожки антенн инопланетянина, общающегося с Космосом. И выражение лица такое, точно сейчас ему сообщили оттуда нечто невероятно веселое.
Белая рубашка, под которой читался талес,  темные брюки, носки и туфли.
Мы разглядывали друг друга, и пока он не произнес: «Не узнал, брат?», - я так и не понял, что передо мной Моше.
- Винокур! – выдохнул я всю неловкость, понимая, что мой сюжет стремительно обретает нового героя.
И вместо рассудительного,  зализывающего боевые раны шамана,  не верящего, что возможно одолеть ту дорогу, что отделяет каждого из нас от причала, где призрачный парусник, всё еще никуда не ушел, - появился некто другой. И этот другой, постучал в мою дверь. Быть может, пришел он за мной, чтобы какой-то отрезок пути к манящему и его причалу, пройти вместе?
И все кто не верит в чудеса, рассказанные смешными фраерами, кто называет это сказками, придуманными лохами для лохов, - остались далеко, далеко: за линей горизонта отсекающей всё лишнее.

Писатель, переступивший порог моего дома, виделся мне мудрецом, переступившим порог писательской мудрости. Да он и был таковым. И правду свою он черпал из Торы и почитал ее как Закон…
Грустный сказочник переступил порог моего дома. И не смотря на то, что все было плохо, бесшабашный волшебник, легко и весело подбивал на весьма заманчивый для  меня и соблазнительный путь воина: хозер бе тшува, - путь возвращения к ответу.
- Я поймал эти волны. – Сказал Моше так, что я сразу же поверил.

А сам Моше припухал на выселках в Кирьят-Шмоне, под судом. И женщина, ухватившая его с первой встречи за бороду,  в трепете прижавшаяся к нему вся; женщина, произнесшая: «дорогой ты мой человек, я же тебя столько ждала…»; женщина, нашедшая слова, которые смогли вскружить голову Моисею, что твоя Ципора; эта талантливая, а потому запутанная художница,  три года украшавшая жизнь одинокого волка, водителя танковоза, тренера малолеток по боксу, писателя и сына этой страны, - неосознанно подвела его к этой черте…
Ну что ж. По ту сторону колючки Винокур уже успел написать один сильный документ: повесть «У подножия Тайного Учения»,  каждая глава которого начиналась словами: «Сидели в тюремной синагоге. Под замком».  
Но это было, когда он проходил по статье «террор», а с его двора унесли противотанковую ракету «ЛАУ».
Но теперь?! Нелепость. Женщина, сумевшая заставить блестеть каким-то особым светом его глаза, сама оттолкнула его. Да так сильно, что сидит ее Бен Шломо  в в Кирьят Шмоне, на выселках и все еще находится под судом.
- Это я…
- Ты, ты Моисей Зямович! Ты, который вывел нас, блядей, из Египта! – проорал я знаменитую «декларацию» писателя, и несколько смущенно посмотрел на жену.
- Ну что, приглашай, хозяин, в дом, - сказала жена, улыбаясь странной улыбкой. Похоже, она тут же приняла его безоговорочно, со всеми матами, едва мы с гостем разомкнули объятия.


И потом, когда в Интернете появился Мотя со своим дурацким письмом, я ему ответил просто:
«Мотя! Иди сюда! Здесь Моше Винокур на выселках в Кирьят Шмоне. Стукнулся в технику иудаизма и, как говорит, летает на этой волне. Два года в июле, как он бросил пить. Превратился в крепкого Деда Мороза, который опять под судом, но за которого вступилась марокканская община, куда он обратился в своем возвращении к ответу. И знаешь, что они о Моше написали в полицию? Что не отдадут его в тюрьму, потому что они давно ждали такого человека. Вот и всё.
И когда этот зверь вынимает на ночь свои зубные протезы, он и впрямь превращается в доброго волшебника: и я понимаю того режиссера, что догадался снимать Винокура. Можешь себе представить, Мотя: Винокур. Устные рассказы. С Моше произошло что ощутили несколькими годами раньше мы с тобой, но не удержали. Мы только притронулись, коснулись и – сошли. А он в этом – здесь и сейчас. И тащится, как утверждает, от самого процесса очищения письмом. Он написал очень сильные рассказы, как прощание с самим собой. И поклялся, как всегда сгоряча, что ничего из написанного больше никогда сам не опубликует. Хотя, при такой чистке себя, страдают, как правило, те, кто рядом. Пора отбирать у Винокура вторую часть твоей книжки. Ну, той, где тот был еще чёрт, и художник рисовал его с копытами. Вторая книга, изданная тобой, будет еще круче, потому что у этого Сатира выросли крылья. Ну что, нагулял львенок Мотя на аглицких лужайках бока? Пора и честь знать. Тем паче, зовет Винокур пожить небольшой коммуной, по типу ашрама. Как тебе, свободному человеку эта идея?
А ПИСЕМ, гад, не дождешься!».
Вот такое письмо отправил я Матвею, в ответ на его интернетовский привет.

>
> Привет!
> Чавой-то ты неразговорчивый какой-то. Молчишь, понимаешь,
> как некошерная рыба по имени Простипома. Написал бы ты мне
> письмо - боЛшое и крЫсивое, да не печатными буквами в
> компЮтере, а собственной рученькой на бАмажке в конвертике
> по адресу
> Gorsedene Road
> Whitley Bay
> Tyne and Wear
> NE00 АAH
> А в письме бы написал, что не советуешь мне возвращаться в
> И. и почему.
> Пока всё.
> Всем привет.
> Целую
>
Это всё.
Но одно дело – это написать письмо, эпатируя Мотину просьбу, другое дело – если ему и впрямь нужна помощь в виде письма, которое он мог бы предъявить каким-то там английским ребятам, представляющим власть.
Со своей стороны я дал ему понять, что просто писать письмо не нахожу нужным. Но если ему необходимо такое письмо, то в качестве такового готов уступить ему любой свой рассказ.
«Мы с тобою литераторы, - написал я Матвею, и поступать соответственно должны. Я высылаю тебе роман, а ты уж сам решай, какие делать выводы».
Но посылать его обычным путем через израильскую и английскую таможни, я не хотел. Не буди лихо, пока оно тихо. Тем более, что чувствовало мое любящее сердце: сегодня моя «Тремпиада», как никогда близко свела меня не только с Матвеем, но и со всеми моими друзьями, чьи лица и образы вновь и вновь возникают предо мною, как из того сна, ставшего  предвестником ТРЕМПИАДЫ.  


ВИНОКУР

Сам рав из Кирьят Шмоны предоставил мне тремп, любезно согласившись потесниться в своем авто. Наверное, водить машину он не любил, и потому приглашал в дальние поездки своего подопечного. Теперь у него был свой личный шофер. Бывший водитель танковоза и тренер не одного поколения израильских боксеров. Такому можно было доверить не только машину. Впрочем, большего не требовалось, и Моше Винокур заглянул в мой кабинет, предложив прокатиться к нему.
- Я тут своего рава на пикник привез, так что часа полтора у нас есть. – Сказал Моше и посмотрел на мой компьютер.
- А место в машине найдется? – несколько хитрил я, помня, что два неотложных дела у меня в Кацрине: очередь к стоматологу на удаление зуба и – свидание с собственной женой.
- Я думаю, все обойдется без проблем, - улыбался змеем-искусителем Моисей Зямович.
- Пойду тогда вырывать зуб! – Решительно сказал я, тяжело вздыхая. Теперь я знал наверняка, что на свидание с женой не попадаю, и что сообщить ей об этом никак не смогу.
Но по закону какого-то внутреннего жанра, я не имел права оказываться от путешествия и я сел в машину рава.
Вот и теснимся мы с равом и его дочкой на заднем сиденье, потому что на переднем, рядом с водителем, сидит еще один тремпист, и я дышу ему в затылок, вернее – в кипу, непонятно как сидящую на его стриженой макушке.
В машине были все свои, и атмосфера была такой, как и положено ей быть после приятного пикника с шашлыками. Тем более, что происходило все на природе. А природа у нас на Голанах – воистину, божественная…  Но когда я уселся рядом с равом, то невольно ощутил в нем настороженность. Это была всё та же настороженность, что возникла тогда, когда после витиеватой езды по арабской деревне, мы оказались в Петиной прихожей, куда стекался весь криминал города, как следует оттянуться. А тут, как выяснилось, на хвосте у них оказались два фраера: продюсер и писатель. Но если за того, в чистой рубашке и глаженых брюках мог подписаться Шай, то этого всё равно было не достаточно, чтобы верить его рекомендациям на счет  писателя.
Впрочем, я скоро отогнал эти мысли и был вознаграждён состоянием уверенного покоя. С этим чувством я глядел в окно, и природа с таким же чувством заглядывала в меня, даря красоты своих пейзажей.
Мы съезжали  с высот по нескончаемому серпантину, который воспаленным ртом хватал речную прохладу Иордана, и тут же, по накату, поднимался вверх, оставляя за собой дребезжащий мост через реку, а, стало быть, и сами Голаны. Не доезжая до Хацора Галилейского, машина притормозила на перекрестке Маханаим и здесь была произведена рокировка.  Тремпист-юноша покинул машину и на его место пересел рав. Поворот направо и мы мчимся со скоростью сто десять по трассе, лежащей вдоль долины с названием Хула. Впереди видны Галилейские горы, справа возвышаются Голаны, а мы спустились в низинную часть этого великолепия, мы несемся в Кирьят Шмону навстречу то ли судьбе, то ли друг с другом, то ли – каждого с самим собой.
С Богом!

- С Богом, - сказал я в два часа ночи, когда уставший хозяин, вздремнув с полчасика, умылся, надел свежий талес, белую рубаху, чёрные брюки, и отправился  в синагогу.

-  На утреннюю молитву возьмёшь? -  Спрашивал я Моше.
- Если хочешь – пойдем, - довольно улыбался он, ставя кассету с фильмом о себе.
А вот теперь… Теперь он идет в синагогу один, а я могу лишь сказать ему «С Богом!».
С Богом, говорю я, выключая в комнате свет и укладываясь поперек кровати так, что ноги остаются на полу. Нащупав баночку с жидкостью от комаров,  я смазал щиколотки, руки и лоб. Меня одолевают противоречивые желания: разобраться в том, что все же произошло между нами. И второе – не думая ни о чём, просто досмотреть кассету.
Я снова встал и включил свет. Кассету заело. Я немедленно вытащил ее из видака, и выключил телевизор.
Ну что ж, решил я, значит, попробуем разобраться.
Итак.
Кассета остановлена.
Я не выдержал массированного прессинга, и, буквально раздавленный мощью и многоликостью хозяина, представшего предо мной сразу в двух мирах, - выскакиваю на улицу.
Я вырываюсь из плавильной печи его дома, где горит и страстно безумствует его эго,  и расплавленным металлом растекаюсь по бетонным ступенькам его жилища. Мне чтобы выжить, необходимо  немного остыть.
Там, в мире кино, он оставался счастливым и любимым, удачливым и, всё таким же страстным.  В мире кино он представал и страстным бойцом и пристрастным мыслителем, и, едва его оставляли эмоции, и сердце орошалось тишиной, - он превращался в мудреца.
- Меня нет, - говорил он. – Однажды Моисей Зямович лег спать, а проснулся кто-то другой.  
И этот другой пребывал сейчас в мире, где над ним навис еще один суд, где уже не могла появиться ни одна женщина, где, то ли четвертым, то ли пятым инфарктом, пережил он расставание с Дусей, Дусенькой…
И слова об улыбке, оставались, порой, только словами. И казалось, что безбожник и шпана, стареющий хищник, или как он сам и в шутку и всерьез говорил: «примат, после встречи с коноплёй», - изображает в том своем мире то ли набожного еврея, то ли мудреца, еще не пережившего до конца свою страсть.
Теперь он страстно разрушал память о той, с которой взлетала его душа над суровым бытом повседневной жестокости. Но что-то не давало ему покоя, и он смотрел кассету с самим собой и нравился себе. Нравился, ибо кассета возвращала его к тем временам, в которых он знал о себе не как о писателе, связавшим свою жизнь с художником. Кассета запечатлела его ощущающим или – вспоминающим себя Моисеем, а ее – Ципорой. Но даже там, где, казалось бы, не должно было оставаться места ни для чего, кроме слов благодарности, прорывалось огромное, непомерное эго писателя. Да, он говорил скупые слова благодарности и в редкие мгновенья, которые, слава Богу, оказались запечатленные на плёнке, он приходил в себя.  
Одно из его воспоминаний, помогло понять мне истоки того винокуровского феномена, который, как визитная карточка события из раннего детства, всю жизнь предъявлялся  им каждому, кто стоял на его пути:
«Сначала хук левой, потом разговоры».
С присущей только ему, уникальнейшей лексикой, очаровывая своей неожиданностью и пробуждая от спячки одновременно, он поведал мне с телеэкрана историю, название которой дал я, пересказав ее по-своему.  


РУБИНОВЫЕ ПЕТУШКИ

Кто скажите мне в своей жизни, хотя бы один раз, не переживал восторга при встрече с сахарным петушком?
Гордо выпятив грудь, и заносчиво распустив свой хвост, Петушок сидел на палочке, как сидит на своем шпиле кремлевская рубиновая звезда. И не цыганки, заманивали нас, а рубиновый взрыв тягучей сладости, заключенный в хрупком тельце  сахарной игрушки.
И малец, четырех лет отроду, попавший под магический луч рубинового света, застыл там, где стоял. Теперь он был навсегда очарован Петушком.
Он стоял посреди огромной лужи, в обход которой шла молодая, красивая женщина, его мать. Мать держала в руках продуктовые карточки, и безрадостные мысли ее были заняты тем, как лучше распорядится этими карточками в голодную пору сорок восьмого послевоенного года. А дети, предоставленные сами себе, как могли, волочились за нею, не поспевая и ноя.
Наверное, тишина, пришедшая на смену нытью, тишина, наступившая так внезапно и отчаянно, - отогнала  тяжкие мысли женщины, уступив место материнскому инстинкту.
«Где  дети?» - спохватилась она, всё сильнее сжимая в кулаках распроклятые продуктовые карточки.
Дочь оказалась рядом. Она была немногим старше маленького Миши, который, как вкопанный, застыл напротив цыганок-колдуний, стоя посреди огромной лужи.  Он был не в силах противостоять чарам, исходящим, казалось, из самого сердца  Рубинового Петушка. И десница ребёнка, с вытянутым вперед перстом, указывали матери на цыганок.
Можно только догадываться, что произошло в душе у матери. Быть может, именно памяти своей женской сути, обязана она тем, что потом произошло.  Ибо, на какое-то мгновение, увидела она тот же перст, что теперь принадлежал ее сыну. И указывал он не на Рубинового Петушка и цыганок, а был тем перстом, что стал Рукой Мистерий для целого народа. Но было ли это когда? Где и в какой жизни она была матерью того, кто получил в свои руки Закон, и осудил целый народ на скитания, называя сорокалетнее безумие «Выходом из Египта»?
И она посмотрела на своего четырехлетнего сына, и увидела его жест, и угадала в нём  что-то, что и объяснить себе не могла…
А он смотрел на мать, продолжая стоять в луже и ожидая ее приближения.
И мать подошла. И то, что произошло потом, запомнилось на всю жизнь.

Женщина стала в боксерскую стойку. Наклон вправо, влево и – хук с левой.
- Классика! – Восклицает Моше, сидя за столом своего израильского жилища, талантливо отснятого оператором.
- Всё, - смеется он, выдыхая облако дыма, -стало на свои места. Я не просто стал бояться этой женщины, я зауважал свою мать. В четыре года я начал заниматься боксом. И с тех самых пор жизнь моя определилась как: сперва - ёбнуть, а потом уже разговоры.
… И все же. Были в жизни Моше не только очарование силой. Были и минуты, когда он становился маленьким пацаном, лохом, позволяющим себя околдовать красотой. Была не только та, знаменитая лужа, посреди которой он получил материнский урок, но был и рубиновый петушок, память о котором и по сей день не оставляет его…

И пусть нам где-то почудилось что-то не то, и, быть может, оказалось несколько неуютно друг с другом, пусть воин и мистик Винокур знает: за горизонтом, отсекающим всё лишнее, есть другой писатель, выступивший по тому же пути. И все заблуждения этого писателя и его откровения также останутся с ним, пока не растеряет их в своем пути к тому единственному причалу, где ждет и его всё тот же белый небесный парусник, с командой, близких по духу людей…

Код для вставки анонса в Ваш блог

Точка Зрения - Lito.Ru
Анатолий Лернер
: ТРЕМПИАДА. Роман.

09.11.03

Fatal error: Uncaught Error: Call to undefined function ereg_replace() in /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/fucktions.php:275 Stack trace: #0 /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/read.php(115): Show_html('\r\n<table border...') #1 {main} thrown in /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/fucktions.php on line 275