h Точка . Зрения - Lito.ru. Александр Викторов: ИСКРА ПОТУХШЕГО КОСТРА (Повесть).. Поэты, писатели, современная литература
О проекте | Правила | Help | Редакция | Авторы | Тексты


сделать стартовой | в закладки









Александр Викторов: ИСКРА ПОТУХШЕГО КОСТРА.

Александр Викторов написал полезную повесть. Вот именно так - не хорошую, не плохую, не выхосохудожественную, не низкопошибную, не спорную, не однозначную, а именно - полезную.
По разным шкалам этот текст можно оценить по-разному. Вроде бы добротно, стиль везде выдержан, хорошо прорисованы характеры. Вместе с тем - интриги нет, саспенса, вторично многое. Но дело в том, что повесть Александра Викторова - первые ПЕДАГОГИЧЕСКИЙ текст нового времени, попавшийся мне на глаза. Который говорит не о том, как плохо жить, или напротив, как жить хорошо, а о том, что жизнь изменилась, и изменилась в первую очередь в строну увеличения личной ответственности человека за то дело, которое он делает. И лучше ты будешь жить или хуже - зависит уже только от тебя.
И большое за это Александру моё личное спасибо.

Редактор литературного журнала «Точка Зрения», 
Дмитрий Савочкин (Диас)

Александр Викторов

ИСКРА ПОТУХШЕГО КОСТРА

©Александр Викторов

ИСКРА ПОТУХШЕГО КОСТРА
(ПОЛИТИКО-ПСИХОЛОГИЧЕСКАЯ ГИПОТЕЗА. МОСКВА - 1986 г.)

1.

После быстротечной гражданской войны между общим и частным весною 199… года среднерусский город В. легко зализал немногочисленные раны, рубцы от которых тут же стали закрываться пёстрыми цветами победившей новой, частной жизни. Образовывались немыслимого капиталу компании, росли невесть откуда взявшиеся торговые дома, многочисленные, – и не понять поначалу было, зачем так много, – магазины стали заполнять улицы. Сперва они смотрелись как яркие заплаты на прежнем, сером рубище, но затем заплаты эти стали сливаться в одно целое – и вышел городу новый, блестящий костюм. И город действительно блестел вечером довольно и гордо иллюминацией непрерывного праздника, огни которого писали и писали в старом небе новые, непривычные и потому до смешного странные слова и сочетания: «Строительная компания «Дядя Ваня», «Автомобили заводов «Форд-Тройка» (последнее дублировалось и латинскими буквами), «Гастрономы «Новый Елисеев» и так далее. Вообще названия сделались значительно короче: совхоз имени партсъезда с длинным латинским номером превратился в фермерский союз «Плод», а гостиницы «Северобережная» и «Октябрьская» – в «Гранд отель» и «Савой». Взметнулись ввысь стройки отелей-небоскрёбов «Император Пётр» и «В.-Хилтон», а в старых домах, на старых улицах мило и тихо возникли номера и пансионы «Виктория», «Аквилон», «Гименей» (для адюльтеров) и монастырская гостиница «Северный Крест» для появившихся вдруг невесть откуда паломников. Исчез «Интурист».
Целый ряд гостиниц маленьких, низшего разряда, присвоили себе громкие географические названия: «Флорида», «Лондон», «Ницца» и т.д., и тот, чей карман не мог позволить номер в «Гранд отеле», вознаграждал себя тем, что, называя свой адрес знакомым, мог сказать со смешком всё ещё жившего в людях легкого недоверия к переменам и застывшей изумлённости, что он живёт «во Флориде», а в прошлом месяце жил «в Ницце»… И слова эти смаковались, разжёвывались, высасывались, как экзотический плод, вкус которого отменен, но непривычен, а достоинства ещё не вполне ясны.
По праздникам гул колоколов от умножившихся за счёт восстановления когда-то отданных под склады церквей плыл над городом. Мириады приветливых, милых огоньков свечек тысячелетней прекрасной тайною горели тогда на улицах и площадях, вызывая ответные, восторженные огоньки в детских глазёнках и зажигая пурпурным огнём окружавшие свечи розы, гвоздики и тюльпаны, которых имелось во множестве во всякое время, – будто земля стала плодоносить цветами в несколько раз больше, – и которые были новой, но уже неотъемлемой частью любого праздника, какая бы группа горожан его ни справляла: максималисты или умеренные, православные или католики, старообрядцы или униаты, либералы или консерваторы, демократы или монархисты (трудно было и понять, откуда возникло столько направлений в прежде однолинейной массе); атеисты промаршировали по городу в венках из роз небольшой группой, держа распятие вверх ногами – пусть их! Даже бывшие хозяева города собрались кучкой в стороне от ворот завода «Россико» (бывший пяти или шести орденов станко-инструментальный завод им. 144 тбилисских комиссаров), но их кумачовый несвежий лозунг с белой надписью намок от внезапного дождя и провис, лишив прохожих возможности прочитать что-либо новое, свечей они не держали, цветов у них не было, если не считать выцветших алых бумажных гвоздик в петлицах дорогих, но старомодных и поношенных костюмов, и выступление прошло незамеченным…
Бойкие, хорошо выбритые и одетые, в чистейших ботинках – будто и нерусские, будто по облакам ходили – люди стали во всё большем числе появляться в городе и с улыбочкой знающих жизненный секрет вежливо и не очень теснить старое, неповоротливое, со скорбными, усталыми и неприветливыми русскими глазами. И глаза эти от множества яркого, нового, разнообразного, пёстрого вокруг стали вращаться быстрее, перебегали с одного зрелища на другое и наконец наполнились теплом от этого движения, увлажнились и – заблестели…
Короче говоря, цвета давнего-давнего прошлого ещё ярче засверкали рядом с цветами нового настоящего, даже будущего, и ничуть друг друга не затеняли, а наоборот, объединив свои силы, бросали снопы радуг на людей, привыкших к уныло трещащему мёртвому сине-белому фонарю в холодной тьме над сиреневым полусветом из окна давно закрытого, пустого магазина…
На углу 12-ой улицы – бывшая генерала Богатырёва – и 9-ой линии – бывшая генерала Штыкова – с одним из выходов на переулок св. Николая – бывший Геройско-Комсомольско-Пограничный – открылся новый гастрономический магазин. Ранее в первом этаже здания располагался постоянно набитый народом овощной магазинчик, а рядом – магазин политической книги, в котором всегда было пусто. Теперь оба помещения были слиты и в засиявшем разноцветными этикетками магазине было просто свободно.
Магазину требовались грузчики.

2.

Два грузчика жили рядом, во дворе большого дома, выходившего фасадом на площадь Театра, ранее носившую длиннющее годовщинное название.
Один из них – Валентиныч – трудился грузчиком всю свою жизнь, другой – Дима – был спившимся интеллигентом. Оба раньше подволакивали товары в маленьком магазине на нынешней 9-ой линии под неженской рукою заведующей Клары.
Дела у обоих были в плачевном состоянии: государственные перемены оборвали привычную до дремоты, до закрытых глаз трусцу прежней жизни. Но перебивались кое-как: много ли иному русскому человеку нужно? Табак, спиртное да нехитрая закуска, да сострадательная беседа, денег, как известно, ни гроша не стоящая (от чего так и высок её номинал в отечестве)… да власть бы далеко в душу не лезла; опять же, чтобы чужое благоденствие не очень кололо полузакрытые глаза. Хотя…как  посмотреть – может, и не очень мало…
Но и малое нужно ещё себе доставить, так что пошли оба грузчика наниматься в магазин на 9-ой линии; на свою же прежнюю работу наниматься – смешно…
Шли: Валентиныч – вразвалку, размахивая руками в потёртых рукавах старой, тёмной спецовки, мрачно глядя прямо перед собою и протыкая острыми глазами принаряженных сограждан, Дима – деликатно обтекая публику и заглядываясь на в изобилии появившиеся на ней прекрасные пиджаки и брюки.
Когда выходили через арку со двора, Валентиныч турнул мальчишек, поджигавших под аркою наметенный частыми в этот год сильными ветрами тополиный пух; никакого сладу не стало в последнее время с ребятнёй, что и понятно: сами взрослые обалдели от всяких перемен и, казалось, и не знали теперь, что можно, а что нельзя, что хорошо, а что плохо… Где уж за дитём-поджигателем следить…
Выйдя из арки на улицу, Валентиныч уже привычно сплюнул, косясь на яркий номер на стене углового дома, сделавший улицу эту безымянной – 8-ая линия, мать их!..
Конечно, и раньше улица раза два или три меняла своё название, но всё-таки всегда получала новое имя, а сейчас полюбуйтесь – только номер.
Прежде улица – в самый последний раз – носила имя Али Хиляля, который по мнению одних её обитателей был великим военным героем революционного Туркестана, другие же считали его замученным оккупантами восточным поэтом, а третьи – персидским демократом шестидесятых годов – жертвой реакции. Четвёртым было просто всё равно…
Шли молча – как на боевое дело. Только перед самым магазином Валентиныч пошевелил своими упорными глазами, окинул орлиным, гордым взглядом новоиспечённую 9-ую линию, многоцветную от людей, новеньких реклам, вывесок и плакатов, и сказал:
— Пестроту-то развели… В глазах рябит. Не улица, а этикетки сплошные.
Дима промолчал.
Прошли мимо непривычно огромных, зеркальных, похожих на огромные сувенирные открытки витрин.
— Расфуфырились… — хмыкнул Валентиныч. — Кларка без фуфырства всякого торговала – и как баба торговала! И себе какую дачу на заливе построила – рядом с горкомовскими, и нам каждый день и на пузырёк, и на два перепадало… А, Димок? Я себе, помню, каждый квартал джинсы новые справлял, кроссовочки там… И бабьё на меня не обижалось – не жмотился.
— Эт-то верно… — вежливо проблеял Дима.— А где ж нынче Кларка, интересно? Как в воду канула.
— Не пропадёт, не бойся: её нынче времечко пришло…
Свернули в переулок св. Николая (если – Чудотворца, то действительно чудеса да чудеса кругом…), с которого раньше был вход в Кларкину подсобку, и остолбенели: на оранжевом ящике у стены сидел негр! Это был не африканский студент, угостивший раз Валентиныча и Диму ароматными длинными сигаретами с золотым ободком, это был негр-грузчик, одетый в чистенькую, щёгольскую спецовку.
Негр улыбнулся русским. Он таки оказался тем самым студентом с сигаретами. Валентиныч даже вспомнил имя: Жером.
— Ты что ж тут делаешь, Жером? Мы уж думали, ты давно отучился и президентом у себя в этой… Конго?
— Нет – Сенегаль, Валентин. Тут лутши. Сенегаль мало работы, я говорью вашим: можна здес? Милиция-полиция говорит: можно, только не воруй… Россия – хорошо, много работы и много будет работы. Я на родина писаль: приезжай работать. Скоро у вас будет много иммигранты. Как Пари… Париж.
— Париж! — воскликнул Валентиныч. — Какой Париж?! А мы куда денемся?
— Ты уже стар ящик носить, Валентин… Ты в свой дом будет жить… рибалка. Дима – профессёр знова будет, к нам в Африка на охоту ездить будет… А я тут будет немножко заработать. Вам не мешаю! Так везде. Россия – богатая страна.
— Это мы-то богатые?
— Богатый, — убеждённо ответил Жером; потом, посмотрев на одеяния двух друзей, добавил: — Будет богатый… тьепер. Земля ваша богатый, всё ест: река-вода ест, лес ест, хлеб ест, петролеум ест, уголл ест… Правильно говорю – уголл?
— Да, угол у нас только и есть. Загнали. Слушай, Жером, а где ж у них теперь подсобка? — Валентиныч кивнул на магазин.
— Контора господина представитэля компании в зал… главни вход, — степенно ответил Жером.
Дали Жерому закурить, попрощались и пошли обратно, к главному входу.
— Ходим туда-сюда без толку. Подсобку у них теперь днём с огнём не сыщешь, у… представителей, — сказал Валентиныч, — а ещё в отдел кадров заставят переться… Только к вечеру и попразднуем. Нутро требует, пропади оно всё пропадом…
У главного входа он занёс было ногу, чтобы пнуть сверкающие двери, но те, словно убоявшись гнева трудового человека, открылись сами.
— Автоматика, — заметил Дима, — и не дюже хитрая. А наши ворота… помнишь? – на скобу ты закрывал, ещё скобой этой раз дал по уху одному, что перед самым закрытием хотел в магазин впереться… Волкогонов тогда даже дело заводил, да Кларка дело прикрыла…
— …матика!— резко отозвался чуть не потерявший от холостого замаха равновесие Валентиныч, но потом усмехнулся подобрее, вспомнив былое.
В магазине было пусто. То есть сверкающие полки держали на себе горы блиставших товаров, но людей не было. Неживой был магазин.
— Химия всё это,— объяснил Валентиныч Диме ситуацию в магазине, перекатывая в зубах окурок.— Налепили ярлыки поярче и думают, что народ химию ихнюю жрать будет. Народ не будет…
Красивая, молоденькая, но строгая и солидная с виду кассирша в элегантной форме – ну прямо стюардесса! – ворковала с единственной покупательницей с пёстрым, тощим пакетом в руках.
— Видишь, по сколько берут? Скоро с голоду начнут дохнуть… Раньше по три сумки набивали – еле руки держали, – и то не хватало…
Валентиныч пихнул легонько плечом покупательницу и тяжело упершись в кассу кулаками и пистолетом наставив на кассиршу окурок в зубах, вопросил:
— Где здесь хозяйва ваши, деваха? Насчёт работы бы им пособить…
— Там, — прошептала кассирша, отпрянув от Валентиныча, и грациозно указала на стеклянную дверь в глубине зала.
— Вот куда забрались хозяйва… спрятались… от трудового народа! И не найдёшь сразу… Приходи сегодня к нам с Димком: отмечать будем вступление в вашу команду. С тебя – пузырёк. Есть тут в вашей аптеке пузырьки?!
И пихнул стеклянную дверь.
К удивлению Валентиныча в по больничному чистой, светлой и холодной приёмной перед чьим-то кабинетиком они обнаружили ещё нескольких своих коллег.
— Это что ж, – экзамен нам будет, обормоты?! — зычно вопросил их Валентиныч, оправившись от удивления – и чего только не увидишь в последнее время? — Мослы мерить будут? Что они там, свихнулись? Где заведующий? Или… как там теперь… хозяин? Он верно думает, что инженеров нанимает…
Ему показали на дверь кабинетика:
— Там представитель компании какой-то…
— Представитель?! Компании ?! Ну что ж, посмотрим представителя!
— Э-эй… Очередь!
Но Валентиныч уже шагнул в кабинет.
— Нужны, поди грузчики и подсобные, хозяин? Так что гадать и мучиться – вот он я!
«Хозяин» был светлым – как в семи водах промытым – молодым человеком с блестящей улыбкой и прохладными глазами.
— Добрый день. Нужны. Где вы раньше работали? У нас солидная фирма и хотелось бы иметь референции.
И закинул ногу на ногу, выжидающе выставив в сторону Валентиныча блестящий, как и улыбка, чистенький ботинок.
Валентиныч машинально глянул себе под ноги и лицо его стало даже жёстким:
— Какие…?! Я спрашиваю: грузчики нужны иль нет? Иль непонятно спрашиваю? Груз-чи-ки! Не инженера, а груз-чи-ки! Понял, хозяин?
Молодой человек перестал улыбаться и спокойно ответил:
— Вы нам не нужны.
Валентиныч скосоротился, поцокал языком:
— А-а! Сами таскать будете? В этом вот костюмчике? Или инженерóв каких заставите?
Молодой человек светло глянул на Валентиныча, потом поверх него и громко сказал в не прикрытую Валентинычем дверь:
— Следующий зайдите, пожалуйста.
Валентиныч повернулся и вышел, с силой прихлопнув дверь.
— Чего вы здесь дожидаетесь, идиоты? Сейчас всех анкетки погонят писать – как инженеров, как в загранку будто бы намылился… Димок! Пойдём отсюда. Они сами таскать, видно, желают! Ничего, ещё прибегут, попросят…
Он в три шага преодолел торговый зал, бросив окурок возле кассирши, ударом кулака хотел распахнуть двери, но они сами разъехались в стороны, подлые.
На улице закурил снова. Крикнул, пристально уставясь в небо – прежнего ли оно цвета?
— Димок! Ты что, в автоматике … прищемил? Ты где?
Ответа сзади не было. Не было и Димка. Уже сигарета была свирепо высосана до губ, а этот всё не шёл. Страшная догадка ошеломила:
— Ах, сучонок! Интеллигент, заячья душа! Поди, задом сейчас там виляет, чтоб взяли, просится…
Двинулся было вернуться – схватить этого за шиворот, выволочь наружу, чтоб не унижался, но… не хотелось опять идти через чужие, странные двери и неживой зал.
Повернулся было и уйти, но и идти было некуда и не к кому: многих дружков пораскидало в разные стороны в эту весну, и уж очень хотелось дождаться сучонка, посмотреть, что тот будет врать, в глазёнки его заячьи глянуть…
От гнева улица казалась калейдоскопом ярких туманных пятен. Много машин двигалось мимо Валентиныча, однако гари особой не чувствовалось: в городе по слухам появились автомобили на спирту и, как ещё болтали, – на воде.
«Ну с водой-то, Бог с ней, а вот куда спирт переводить придумали, сволочи», — тоскливо подумал Валентиныч и ему с ещё большей силой захотелось выпить, раз кругом такое теперь безобразие, но денег – новых, не похожих на прежние, бумажек – не было. Валентиныч смачно сплюнул на проклятые двери; они не шелохнулись.
Из переулка появился – как будто только и ждал плевка против порядка – блюститель порядка этого Волкогонов, милиционер или полицейский – чёрт их теперь разберёт. Форма на нём была почти такая же, что и прежде, но сидела как-то вольнее, развязнее, что ли; рукава закатаны, ботиночки необычные и блестящие – врагов закона топтать, галстучек – что надо, всё подогнано – как на заказ шилось… Заклёпочки, карманчики… В этом и вся волкогоновская суть. «Эх, мент всегда мент – что ни меняй», — вздохнул Валентиныч и кивнул Волкогонову: они знали друг друга смолоду. Волкогонов строго, но без свирепости – даже как будто с сочувствием тайным – поглядел на Валентиныча и прошёл мимо.
«Жалеет, что ли? — окрысился сердцем Валентиныч.— Жалеет, что я, как он, к новым делам не примазался… гнида».
Наконец появился Димок; в новенькой светло-зелёной спецовке и с фирменным значком с блюдце. В прежние времена Клара за такой фирменный комбинезончик сотни две бы отстегнула не глядя… И за блюдце прибавила бы…
— Вот… взяли.
Надо было бы сказать всё о рабской, интеллигентской душонке Димка, но уж больно долго ждал – злоба перегорела, оставалась одна горечь. Только и сказал Диме Валентиныч:
— Эх ты, паскуда… Сколько лет я тебя жизни учил… Не ты за кем – за тобой бегать должны: ты руками работаешь, ты рабочий человек… а тебя как шлюху, за мятый трюльник купили. Ещё задом, поди, вертел, напрашивался…
Димок промолчал, уставившись в богатую витрину. Помолчал и Валентиныч. Потом сказал со снисхождением:
— Ну, ладно. Видать, времена теперь такие – рабочему человеку задом вертеть приходится… Всё равно – давай дуй за пузырьком. Обмоем горе твоё и глупость…
Димок растерянно задвигал руками.
— Что такое?!
— Так… ведь работать уже нужно идти.
— Ты что?! В первый раз, что ли? Ты им бумажки-то свои показывал? У тебя ж паспорт и трудовая дома валяются… Кстати, пусть на твою трудовую полюбуются: какого ценного кадра откопали – с высшим образованием, профессор прямо-таки…
— Не нужно им трудовой, сказали. И паспорта тоже: они теперь вообще отменены, что ли…
— Да как же?! Без бумажки ты кто? Нету тебя.
— Не знаю… Дали контракт подписать – я подписал. Сразу и работать идти…
— Ну ты даёшь, Димок. Филькину грамоту тебе сунули, ты и подмахнул. Посмотрим, как ты теперь у них свои бабки получишь, посмотрим. Что там сказано-то было?
— Разное. Должен я то и то, а мне за это то и то. Для меня и самого многое в диковинку – про такое только в книгах читал. Потом я тебе… Идти надо, там уж грузят. После работы забегу.
— С-стой! Ну ты…
Но Дима уже исчез во вражьих дверях. Валентиныч и выругался, и сплюнул, и опять выругался, но ничего из этого не вернуло старого дружка Димка, но смутило новых, зеркальных витрин и чужой ему пустоты магазина без толстых, голосистых продавщиц и чёрного хвоста очереди, вываливающегося наружу, – прошло времечко!
— «То и то»! Вот «это» ты за всё получишь…
И Валентиныч сделал в сторону гостеприимных до подозрительности самооткрывающихся дверей с иностранным клеймом, скрывших от него Димка, энергичный отечественный сексуальный жест.
Но как ты н матерись, а делать-то было нечего: видать, пока блестящие полки, этикетки, иноземные двери и этот самый контракт оказались сильнее Валентиныча… обидно, конечно…(а он-то думал: Димок друг, друг… интеллигент!) и Валентиныч завернул в переулок и стал глядеть, как Димок, Жером и ещё два других картинных молодца занимались разгрузкой ярко-синего грузовичка – всё теперь стало до рези в глазах ярким. Работали молча, без остановок и перекуров, лихорадочно как-то – как чужие друг другу, без мужского тёплого словца. Когда последний ядовито-жёлтый ящик с крикливой, красной, нерусской надписью был спущен и бережно уложен, грузовик тут же умчался, чуть не сбив Валентиныча.
— Во шоферня пошла… Ничего перед собой не видит – только рубли, человека раздавить готов… Не покурить, не поговорить с людьми по-человечески… Сразу с места рвёт, будто его где заждались… Димочек! Ты ещё человек пока или уж тебя машиной сделали? Иди сюда, перекури.
Но Дима по-собачьи улыбнулся и ушёл в склад к каким-то оранжевым механизмам, а во двор влетел ещё один бойкий грузовичок и опять чуть не боднул Валентиныча.
— Да что они – с ума все посходили?!
— Контракт у него тьепер, Валентин. Если поздно едет – штраф платит. Пьять минут – платит. Часы! — объяснил ему Жером, ухмыляясь. Чего этому негру не ухмыляться, он привычный к тамошней, ихней жизни по контрактам…

3.
Здесь очевидно оттого, что с утра во рту ничего не было, Валентиныч вдруг почувствовал великую усталость – даже ноги подогнулись, быстренько перешёл переулок и сел в маленьком сквере на единственную скамью рядом с седоватым высоким мужчиной в дорогом, но старомодном и поношенном костюме, который с улыбкой прозревшего жизнь наблюдал работу грузчиков.
— Ну что, — непринуждённо обратился мужчина к Валентинычу. — Не обеспечивают тебя работой-то? Не пришёлся?
— Не «тебя», а «вас», — тяжело поправил Валентиныч.
— Извините…
Помолчали.
— Выходит, правы, всё-таки, были… мы, — менее уверенно вновь подал голос мужчина, — что классовое разделение, классовая борьба и угнетение – они есть?
— Кто это «мы»?
— Я сказал, правы, наверное, были люди, которые говорили, что есть классовая борьба и эксплуатация… противоречия там. Вот ты ж… вы ж… не пришлись по нынешнему… новому времени? Выходит, зря всё… изменили. Теперь на собственной шкуре, так сказать, иные чувствуют… за работой с протянутой рукой… Ты-то… вы-то, небось, думали, вам райскую жизнь на блюде поднесут – как в западном кино всё будет, – а вышла жизнь-то эта райская боком…
— Так-так-так-так…
Валентиныч сразу узнал мужчину. В былое время его нередко подвозили к заднему входу на неновой, но чёрной «Волге»; иногда приезжал один шофёр. Мужчина весело вваливался в подсобку, с задором вопрошал:
— Ну как, нар-род?! Какие успехи, какие проблемы? Выкладывайте, рапортуйте! Начинания поддержим, проблемы враз решим.
И как правило выставлял бутылку.
Валентиныч и Дима, бодро, по-солдатски вскочив с нагретых ящиков, ответствовали, что народ – нормалёк, успехов – масса, а проблем никак нет… Вот только одна разве… проблема роста и развития, так сказать…(знали, знали слова-то!) И ухмылялись лукавыми поселянами, своротив носы на сторону.
Мужчина понимающе кивал, тоже улыбался – как учитель шкодливым, но сметливым ученикам, – грозил работягам пальцем: «А как же всенародная борьба за трезвость?» («Так мы и есть народ!»), пускал какую-нибудь народную пословицу и тут-то и появлялась бутылка, лукаво, но интеллигентно завёрнутая в газету – « и газетку заодно почитайте – просветитесь…» Иногда договаривались о какой работёнке у него на даче, что на заливе… Потом, считая народные вопросы решёнными, мужчина серьёзнел лицом и проходил дальше – к Кларе…
— Ну что, уже к Кларке на «Волжанке» не очень-то теперь подъедешь? — ощерился Валентиныч: не одного его новая жизнь против шерсти погладила. — И костюмчик-то… пообтёрся.
Седоватый даже вскинулся:
— Э-эх, нар-род! Вам всё, что в лоб, что по лбу. Не про то я… мы! Не про то надо говорить-то!
— А я про то!
— Э-эх, нар-род!..
Вместе с этим словом у него из красивого, волевого, чётко очерченного, но искривившегося сейчас рта вылетели брызги слюны и осели пузырьками на обшарпанном рукаве Валентиныча.
Валентиныча обуяла внезапная брезгливость:
— Народ – не народ, а плеваться-то нехорошо… Вытереть бы надо… Быстренько!
И поднял руку к лицу мужчины, которое исказила гримаса гадливости, испуга и ненависти. Седоватый неуклюже, рывками стал отодвигаться.
— Та-ак…
Тогда Валентиныч стёр старательно брызги другим рукавом (Боже упаси – ладонью!), размазав старое глинистое пятно на спецовке, поднял тяжёлый взгляд на губы мужчины и коротко, но сильно ударил его в рот. Мужчина дёрнулся, согнулся и закрыл рот руками («Так и держи всегда…»), а Валентиныч поднялся и пошёл себе через 9-ую линию. На той стороне оглянулся: мужчина продолжал сидеть в той же позе и к нему двигался Волкогонов. Между ними произошёл короткий разговор. «Наклепает сейчас, сволочь»,— решил Валентиныч и прибавил шагу.
Завалившись в своей каморке на тахту, Валентиныч стал с тоскливой злобой ждать прихода Волкогонова.
4.
Первый раз он встретил его двадцать лет назад.
— Эх, парень, парень, — говорил ему, вздыхая – как взрослый перед ребёнком – Волкогонов (хоть и был одного с Валентинычем возраста; вместе из армии пришли), — что же ты, – не знал, чей это пацан?
А дело было так: только что демобилизовавшийся Валентиныч сидел со своей милой подругой Галиной по прекрасному майскому вечернему времени над рекой и рассказывал ей, снимая с её ресниц первый тополиный пух, какой он был бравый воин в Чехословакии, как быстро усмирил чехов и заслужил благодарность начальства: на груди блестела медаль. Но Галина всё больше интересовалась не усмирением неблагодарного и вероломного народа, а чешской столицей Прагой: правда ли, что она золотая – и тому подобная бабья чепуха. Валентиныч потужился и выдал воспоминание:
— Пиво там хорошее…
Мысль о пиве тут же заполонила его голову, и он отправился в павильон за кустами купить пива себе и мороженого девушке. Когда он пробирался обратно через кусты, то услышал крики Галины, положил пиво с мороженым на траву и бросился вперёд. Галина смотрела на Валентиныча и кричала, а спиной к Валентинычу стоял юнец и что-то делал руками со своими синими американскими брюками, которые стали в ту пору появляться у «золотой» молодёжи города. На Валентиныча с задницы парня пусто смотрел чужой кожаный ярлык.
Галина со страшными глазами кричала, юнец бубнил что-то гадким баском и Валентиныч, заскочив сбоку, увидел, для чего пацан этот возился с брюками перед Галиной: мощная медная американская молния на них была расстёгнута.
— А-ах ты…
И юнец покатился на дорожку. Тут за спиной Валентиныча взвизгнули тормоза и он был крепко схвачен за руки…

Бесчувственного юнца увезли в чёрной «Волге», а Валентиныч с гудящей головой сидел перед строчившим протоколы Волкогоновым.
— Эх, парень, парень… Что же ты, – не знал, чей это пацан?
Эх, товарищ, товарищ. Оба ж только дембельнулись, оба в один день в военкомате на учёт вставали… Ты где, как служил? А вот я… Но нет, никакого разговору не получается. Непонятие какое-то кругом, во всех этих кабинетах… Даже Галина сидит почему-то виноватая, глядит мимо…
— Можно увести, — разрешает Волкогонов кому-то за спиной Валентиныча.
И Валентиныча увели. А потом увезли далеко, вероятно, для развития в нём понятия…

5.
Волкогонов так и не пришёл: видно, тот всё-таки мужиком оказался, – а вместо него тихо явился Димок с толстым ярким пластиковым пакетом в руках – такие когда-то продавали по рублю и по два в подворотнях. Из пакета торчало тоже яркое, красное, жёлтое, синее, белое… Димок старался смотреть виновато – из-за своего штрейкбрехерства как бы: слабак-де – не закалённый боец Валентиныч, да что ж тут поделаешь? – но довольную улыбку скрыть было невозможно.
— Явился, эксплуатируемый пролетарий? Выпили из тебя хозяева все соки?
— Выпили… — улыбался Дима. —  Но вот… подкрепиться дали – соки восстановить.
— С первого дня производство грабить начал? Не рано ли?
— Так дают…
— Что? Грабить дают?
— Не… Служащим компании дают… со скидкой и в кредит.
— Значит – кровь пьют, а потом – со скидкой и в кредит?
— Да уж пока не очень пьют…
— Ну, это их дело. И твоя кровь, в конце концов. А мы-то выпьем? Ты что приволок?
Валентиныч вывалил на тахту содержимое Диминого пакета. Разноцветная груда огнём озарила его полутёмную каморку. Валентиныч стал брать одну пачку за другой, цокать языком и шевелить губами, глядя на резкие, цепляющие глаз надписи на разных языках.
— А что по-русски то всего ничего? Али и языка такого уже нет?
— Видишь ли… продукты эти по всему миру ходят, но у нас недавно появились. Говорят, будет и по-русски…
— Говорят, что кур доят.
Валентиныч отодвинул груду в угол тахты и уставился на Диму:
— Ну?
— Понял. Сейчас слетаю… Пакет, понимаешь, набит был доверху, некуда пузырь и всунуть – да и порваться могло, а пакетик славный… и из головы вон…
— Ты даёшь! Быстро тебя буржуазия оболванила наклейкою – память отшибать стало, для пузыря пакет ему отдельный подавай…
Дима принёс три высоких, невиданных бутыли с аккуратными глянцевыми этикетками.
—  Вот: де ла Фронтера. Вино границы, значит.
— Пограничники, выходит, его пьют, — добродушно принял марку размякший при виде вина Валентиныч. — Только где такие бутылки обратно примут? Сухое?! Ты бы ещё только одну взял!
Но вино ему понемногу понравилось, хмель взял своё – посидели славно. Как жизнь ни меняйся, а грузчик – он всегда грузчик.

6.
Но однажды Дима пришёл к Валентинычу одетый в новый костюм и объявил, что ужинать они будут в ресторане.
— Что, компания предоставила кредит на пьянку с дебошем?
Дима отклонил это предположение и уверенным жестом достал из бумажника – фу ты, ну ты – с каких это пор у него завелись роскошные портмоне? – листок, с виду как будто денежный, но – не купюра.
— Это что ещё за этикетка?
Дима пояснил, что это – вознаграждение за усовершенствованный им, Димою, погрузочный механизм.
— У вас же японский погрузчик.
— Ну вот я его и подработал немного.
— Это ты-то? Японцы думали-думали, а, дураки, до твоего не додумались?!
— Это факт.
И снова взмах загадочным листочком – как победным флагом.
— У японцев-то хоть голова с виду и поменьше твоей, но уж их одна две такие здоровые башки, как твоя, стоят.
— Выходит, и наша голова на многое годится! Только на неё раньше плевали… безголовые сверху – к чему безголовым головы других? Только голову высунул – тут же тебя по голове по этой… Или оторвать её норовят – чтоб вровень с остальными, с безголовыми был… А сейчас всё так спокойно, чисто, красиво делается. Всё быстро – никакой канители бумажной со «внедрением», ещё и с благодарностью. В компанию меня вызывали, договор составили в две минуты. Руку жали; говорили: наше дело хоть и сторона и своей жизни вы сами хозяин, но поменьше пейте… Так и в гору можете пойти…
— Их дело, точно, сторона. Не прежнее время… А в гору умный, знаешь? – не пойдёт, гору умный… да что тебе толковать! Четвертной хоть тебе дали за твою голову-то большую?
— Вот же, — и опять взмах листком.
— Что ты размалёванной этикеткой всё машешь? Так они тебе полюбились, что тебе ими платят?
— Чек это.
— Чек… Я тебе тоже на наклейке чего и сколько хочешь напишу. Тебе подавало в кабаке чеком этим как салфеткой морду утрёт.
—А мы пойдём в банк, поменяем. Потом – в «Палермо», это в бывшей «Волне» теперь, – спагетти лопать («Банк… спагетти… Палермо!» — ухал Валентиныч, ощеряясь и мотая головой). Только одеться бы тебе в другое… хочешь, у меня возьми.
— Во даёт! Новые времена, мать их… Это когда ж я раньше для «Волны» переодевался! Ох, не кончится это добром… «Палермо» всё это твоё…
Дима улыбался, разводил руками, но стоял на своём: захотелось в чужую красивость и свою вписать. В Валентиныче желание выпить возобладало, он махнул рукой на проклятое новое время, и они пошли к Диме, где Валентиныч напялил его другой новый костюм с немыслимой вычурности фирменным знаком.
— Петушок ты, Дима, павлинчик – дурачок. Тебе на дерьмо яркую лейблу наклей – ты и его схватишь.
— Пестровато, конечно, но как фирме свой товар выделить, когда вокруг всего – горы…
Пошли в банк. Он нисколько не походил на прежнюю сберкассу, где можно было потрепаться с контролёршей Любкой. Банк был одет в холодный, тёмный мрамор, серый камень и медные дощечки, блеснувшие на Валентиныча яркой, но металлической улыбкою, которая тут же потухла: как разглядел банк, кто такой Валентиныч и что нет у него чеков…
В зале, пока Дима суетился у окошечка перед очкастым дядей, Валентиныч встал столбом посередине. Охранник, прохаживавшийся по залу, подошёл к нему, глянул искоса и встал тоже столбом в трёх шагах, пёс хозяйский.
Дима подбежал к Валентинычу с пачкой денег. И деньги стали теперь другие: длинные, одного размера, только цвета их остались как будто прежними. На купюрах скакали герои русской истории, а Кремль глядел на держателя иным боком, чем на старых: всё теперь развернулось в другую сторону. И не было теперь трюльника – была бумага в два рубля…
— Дали-таки?
— Дали.
— И сколько? Это я так – из любопытства: почём нынче наш брат?
Дима назвал такую сумму, что у Валентиныча упал голос.
— Ты бы уж и счёт какой себе завёл, — выдавил он.
— А я завёл!
— Ну, т-ты…
— Сюда и зарплату будут присылать.
— Пришлют, дожидайся…
Далее  возбуждённый сверх меры Дима предпринял несуразную трату: повёз Валентиныча в ресторан на такси, хотя и пешком было не более четверти часа. (Можно было и на троллейбусе – без пижонства, но тех теперь стало как будто меньше и они вместо того, чтобы людей возить, всё бастовали: хотелось им чего-то – чего, поди, и сами не знали… Не стало прежнего порядка.) Такси  же эти выскакивали теперь, как из воздуха – только палец нечаянно подыми, и никуда от них не было никакой возможности деться: хочешь–не хочешь, а садись…
Шофёр сам распахнул дверцу с фантастическим фирменным знаком – извозчик, запрягший тройку космических ракет – перед Валентинычем, и когда тот, недовольно кряхтя, уселся, захлопнул; бросился снова открывать двери при выходе. Валентиныч почувствовал себя до того неловко, что отмахнулся от него и вылез сам:
— Не суетись, шеф, не суетись – отдохни.
— Вот автоматические двери поставлю и уж тогда точно отдохну, — бодро ответил шеф.
— Картинку-то на дверце… сам намалевал или… заставили?
— Сам-сам… Ну, счастливого вам времечка… — шеф кивнул на ресторан, бешено подмигивавший огромной полыхавшей вывеской – далеко было до неё старой доброй «Волне» с её куцей, но чуть не с юности знакомой сиреневой нитью… Какое уж теперь счастливое времечко! Да что с него возьмешь – извозчик.
Тут огненная змея метнулась под ноги Валентинычу – безнадзорные мальчишки опять подожгли тополиный пух, – и Валентиныч с удовольствием на них наорал…


7.

В ресторане не оказалось свободных мест («Вот тебе и новый сервис», — радостно захрюкал Валентиныч), и друзьям предложили посидеть и подождать за аперитивом во дворике, который официант назвал не по-русски – «патио» («п-па-т-тио – ну, дают…»), под старыми, знакомыми тополями, нежно и печально шумевшими в наступавшем вечере о прошлом, когда двор назывался просто двором.
— Во… а говорили: очереди теперь исчезнут. Не исчезли очередюги-то… — долбил Диме Валентиныч, опрокидывая в рот аперитив этот самый, морщась, удивляясь слабости напитка и малой его дозе и жестом требуя от официанта второй, да побыстрее, да покрепче…
Но тут уже позвали к столу.
Бесспорно – внутри было красиво. Стены обили золотистой материей; вездесущие зеркала делали простой ужин зазеркальной тайной; вместо набатно ухающего ансамбля сидел один какой-то и тихо и лениво трогал пальцами клавиши рояля, вызывая томившую русскую душу нерусскую мелодию; в простенках висели канделябры с настоящими свечами («Скоро сгорит твоё «Палермо» – как пить дать; «Волна» и то три раза горела на моей памяти…»).
— Электричество экономят жмоты, а, Димок? А нам как жахнут счётик, будто мы их до конца жизни объели.
Сели за стол, и Валентиныч стал сходу, без стеснения, в упор оглядывать публику: дескать, не сирым мужичишкой здесь сижу…
Сидели в зале то ли русские, то ли иностранцы – чёрт их теперь разберёт: так всё перемешалось в последнее время, а ведь у Валентиныча всегда был на нашего и фирмача глазок остёр, толпу у интуристовской гостиницы мог в момент разделить надвое.
Иностранных людей в городе появилось много, – и непонятно было, зачем столько и кто пустил? Скользили они меж русскими, как яркие привидения, и не постигнуть их: умные они или глупые, хорошие или плохие, смирные или загульные – добро от них или зло? Только вот денег у них точно было много, да как деньги эти взять русскому человеку… Сидели они всё больше в одиночку, но иногда – особенно, немцы – и компаниями: видать, не до конца доверяли по одному русской земле. Смотрели же светло, но без тепла в запутанную русскую душу: глянут – и нет их.
И наши иные тоже за ними, видать, потянулись: глаза завели себе рыбьи и обувь чистить стали чуть не на каждом углу, благо от чистильщиков – смуглого, невесть откуда взявшегося народа – теперь отбою не было: всё норовят ткнуть в старые мозоли новенькой щёткой; отбрыкиваешься – всё равно лезут, по-русски как будто и не понимают. Что ж, по нынешним временам это в порядке вещей, должно быть… А гуталинов, гуталинов-то этих! – даже и ботинки себе такие представить нет возможности, чтобы иным гуталином мазать; выбираешь, выбираешь, да и плюнешь, махнёшь рукой и пойдёшь прочь в нечищеных…
Официанты быстро, но тихо меняли приборы.
Перед друзьями сверкало великолепие вилок, вилочек, ложек, ложечек, пинцетов каких-то, щипчиков; загадочной чередою выстроились бокалы и рюмки; сбоку подъехала космическая тележка, откинулась прозрачная крышка и повалил пар, но восхитительный запах был незнаком Валентинычу. Он хотел ухватить блюдо – официант мягко и молча отстранил его. Валентиныч пожал плечами, глянул со вспыхнувшей надеждой на бокалы, схватил самый большой и сказал уверенно:
— Пока возиться-то будешь, наплеснул бы сюда что…
Официант светло, но без понимания – может, и не русский он – глянул на Валентиныча и промолчал, идол лакированный…
… То ли дело было в старой «Волне»: средь дружеского шумного зала садился крепко и прямо Валентиныч за столик, на который живая, задорная, мясистая, черноглазая Зинка издали – как в баскетбольное кольцо – бухала ложку и вилку; иногда кидала и нож, быстренько поскребя его облезлым малиновым ногтем в двух-трёх неотмытых местах. В бокал лились и вино, и водка, а в стаканы – пиво: водку запивать. Можно было сползти по спинке стула и сидеть, выпятив на народ брюхо, или уснуть на стуле, можно было бродить по залу, подсаживаясь за столики в тёплые компании, где все друг друга знали и любили – тепло, тепло было! а в уши, в опьяневший мозг мощной струёю лилось:
«Из полей уносится печаль…»

И уносилась печаль, уносилась, пусть ненадолго – ибо как же и на кого ей навсегда покинуть русское сердце?! – но – уносилась. И кулаки наливались великой силою – казалось: весь мир можно было уложить одним ударом!.. Но тут, по щедрому заказу Валентиныча, уже задушевно пелось о тополином пухе, падавшем на
«ресницы и плечи подруг»

… и сердце успокаивалось, укрощалось, теплело, и думалось о счастье, о том, что, может быть, и хорошо, что его нет, – иначе о чём же было бы тогда сладко грустить, тихо печалиться средь людского гвалта? Тоска-а… Эх, выпить бы, что ли, поскорее… Ну, где же у них вино, у сволочей?
Тут-то Валентиныч заметил у их стола солидного дядю. Этот достал карточку вин и стал мучить друзей богатым выбором. Димок попыжился было изобразить из себя кого-то другого, даже посюсюкал что-то на французском, но быстро сник, де ла Фронтера! Наконец покончили и с этим, и вино появилось и отогрело своим видом застывшие души Валентиныча и Димы.
— Ну, Димок, с этим, по крайней мере, всё ясно. Сейчас ка-ак!..
Официант скользил сзади и будто не вино наливал, а пытался подлить Валентинычу яду, – так всё делалось бесшумно – будто секретно.
От выпитого вина и отличной еды Валентиныч увидел на свечах туманные короны. В «патио» всё также нежно шелестели невидимые русские тополя, роняя пух – как светлые слёзы грусти о прошлом, а какое оно было, не всё ли равно – прошлое! Как о нём не погрустить… Валентиныч запел потихоньку о тополях в синем, тёплом вечере; последнюю же строку прогремел:
«… на ресницы и плечи подруг!»
– знай-де наших: мы ничего и никого не забыли. И обнял Диму.
На них стали оборачиваться, и мэтр вдруг появился и застыл в хорошо видимом отдалении. Дима положил ему на руку ладонь.
— Что? Нельзя?!
— Не знаю…
— Нельзя… Я уж чувствую. Скоро не только надписи русской не увидишь, а и слова, и песни не услышишь…
Всё вокруг было действительно чужое. Красивое, но – чужое. Будто смыло прежнюю «Волну» разливом по этой непостижимой весне и унесло навсегда в невозвратные дали, а на её место вынесло иноземный дом со всеми его обитателями… Люди одеты красиво, но по-чужому, лица у них гладкие, во стольких поколениях чисто выбритые отличными бритвами, умащенные с недоступным русскому мелочным терпением, с хорошей кожею от качественной пищи – чужие. И глаза их холодно блестели, как и их ботинки…
Валентиныч спрятал ноги под стул. Нехорошо, стеснённо. Красота вокруг не его, не его денег: он сюда приглашён бедным родственником в побитых башмаках. Фрукты прекрасны, но сделаны они для Валентиныча из папье-маше, как в школьном кабинете. И короны свечи надели не для него, а для тех, кто окружил его в полутьме, для Димка, рассевшегося этаким томным графом, тоже как будто при этих свечах чужого – не своего.
Зазеркальное королевство играет всеми своими чудесами, но ринулся к ним и – бац! – лбом в холодную, стеклянную, закрытую дверь…
Валентиныч плотно взял в руку – как гранату – тяжелую бутылку и стал раскачивать её, целясь в зеркало. Димок торопливо вспорхнул попугайчиком и графская томность слетела с него мигом.
— Ладно, сэр… Не буду. Пойдём отсюда, а то тебе всех твоих чеков не хватит, чтобы оплатить сегодняшний вечерок…
8.
Счёт Димка очевидно рос: на работе он сменил спецовку на костюм и сел в нём в купленную в кредит машину, которая краснела теперь у его нового дома неподалёку. Валентиныч ждал, когда Димок прогорит со своим кредитом и новой жизнью, но этот великий час возмездия всё не наступал. Валентиныч же перебивался случайными заработками, при этом презирая до глубины души клиентов и отпугивая их волчьим взором, но на биржу труда – ещё одно новое заведение в городе – не шёл: не увидят они его просителем у окошечка, никогда им не был и не будет – хоть сто лет ждать…
На улицах появились кое-где благотворительные фургоны с горячей пищей – довели-таки народ до нищенства и попрошайничества… Однако жрать-то хочется и… пошёл Валентиныч к гремевшему шаляпинским басом фургону в крестах да Иисусах, где двухметровый громогласный монах, заставив Валентиныча перекреститься, отругав за то, что крестится тот, как католик – слева направо, выдал расписную деревянную миску щей, хлеба вдоволь, чарку и кружку чаю, хлопнув на прощание по плечу – как оглоблей огрел.
— Креститься, знамение-то крестное научись вдругорядь творить толком, обормотище! — крикнул вслед, сам огромный, довольный, с мощным животом… Сытый – дать бы ему сдачи в ряху… Устраиваются же люди. а человеку по-человечески, с достоинством, подать не могут. Впрочем, можно ли подавать и побираться с достоинством?
Да, и за миску похлёбки надо было ещё ломаться. И крестился Валентиныч и слева направо, и справа налево, и щепотью, и двоеперстно, и молоканом назвался, и баптистом; и казанским татарином сказывался , «салямалейкум» провозглашал, но раскусили его мусульмане и холодно прогнали, нехристи… В какие только веры не обращался русский человек, чтобы угодить руке кормящей и поддержать живот свой!..
Хотел было уж примкнуть к какому ни на есть сообществу, партии, но после первого задора разрешения и разделения россияне что-то поутихли – будто в недоумение какое пришли. Оно и понятно было: после стольких лет содержания в единении серьёзно, с пониманием дела разъединяться, размежевываться, спорить и оппозиционерствовать – к тому же, на равных с прочими – было непривычно, несподручно как-то. Хоть бы в какое ни на есть подполье пристроиться (глядеть на всех с ухмылкой секрет знающего: погодите, милые, придёт скоро времечко, мы вас ужо…) – и хорошо б в такое, чтобы не шибко вредное было и в случае чего пустячный бы срок  дали, а лучше и вовсе без срока. Да нет его, подполья-то, нынче, всё есть, а этого нет – не подумали…
Так и остался Валентиныч один – не христианин и не мусульманин, не атеист и не богомолец, а так – покушать бы… А раз его, согнувшегося по холодному дню, спросил суровый чернобородый раздатчик:
— Вы…простите, конечно… иудей?
Тут-то только и ударила Валентиныча в глаза с белоснежной стенки автофургона шестиконечная синяя звезда и стало ещё холоднее. А за чёрной бородою валил вкусный, горячий пар…
— Гм… я – нет. А вот мать… да и отец… те – да… в некотором роде… Так что мне хотя бы полпорции…
Раздатчик печально глянул на Валентиныча, покачал головой, но выдал белую миску в клубах пара и горячий стаканчик с кофе.
Валентиныч скорее понёс всё это в сторону, от волнения выпил сначала залпом горячий кофе, оттаял, обрёл уверенность и процедил сам себе сквозь зубы:
— У, ж-жиды. Сгубили-таки Россию.
И шмякнул мискою в шестиконечную звезду на стенке фургона. Из-за угла выглянул раздатчик и Валентиныч оробел, но тот молча и опять печально поглядел на Валентиныча и убрал голову. Валентиныч побрёл прочь, жалея о выброшенной миске. И за оклеветанных им родителей жгли совесть и обида, ибо были они простые русские люди. А всё жиды…
… А раз ушёл от всего этого за город и в знакомом лесу, где знал каждый просиженный, истыканный окурками пень, на подходе к поляне упёрся в невиданное: стояла на тонкой ножке – как поганка – новенькая табличка: «Частное владение. Вход воспрещён». Понятное дело, тут же повалил эту конструкцию, потопал по ней ногами, поругался, плюнул на табличку, но тут послышался хруст и Валентиныч замер, подождал, потом косо воткнул потрёпанное объявление обратно – чёрт с вами, радуйтесь на ваши доски! – и побрёл прочь. А с поляны доносился женский и детский визг, сквозь старые деревья краснела новая, черепичная крыша большого чужого дома и грибов и земляники в этом частном владении было, очевидно, видимо-невидимо… На обратном пути наткнулся – вот уж истинно чудо! – на словно гриб выросшую из-под земли новенькую сосновую часовенку и зашёл – как русскому человеку не зайти в храм, благо на дороге попался? Зашёл и, глядя на огонёк одинокой свечи, стал прозревать судьбу и тайны жизни; потом попытался было молиться, но не сумел – не смог просить у тишины и пустоты, да и не знал толком – чего?
Огонёк свечи от злых слёз на глазах рос и рос, пока не превратился в костёр, в полымя, враз охватившее часовенку – и нет её…
Да, обидная пошла жизнь. Хорошо ещё, Димок не забывал, забегал с вином и, обычно замороженный в своих витринных костюмах и обуви, теплел. Вспоминали прошедшее, которое представлялось теперь неказистой, но уютной, натопленной избушкой путникам, заблудившемся в чужой стране в огромном, мраморном, холодном дворце; в гигантские арки бьют волны мечущейся во влажном, непрерывном ветре яркой, невиданной, плотной зелени, массы ядовитых оранжевых и красных цветов грозно размахивают изумрудными стеблями и листьями…
Подходить к подсобке по тихому солнечному морозцу, по сугробам было весело. Из двери приветливо курился пар. С добрым, шелушащимся от пьянства лицом Димок сразу подносил полстакана водки – хорошо с холоду. Одобрительно кивая розовым носом, подавал простую, но славную закуску – полуразвалившийся солёный огурец, опутанный – как цепями – капустными лентами, или килечку, чёрного хлебца. Рдеет лицо. На дворе вокруг холод, а внутри тепло. Мысли неторопливо беседуют друг с другом, шалят; их немного, поэтому и нет в голове толкучки, споров. Пыльный, недвижный, убаюкивающий солнечный луч льётся из оконца в тёплую темноту. На ящике сидеть удобнее, чем в ином кресле. Подсобка маленькая и всё поэтому под рукою – только протяни её. Мирный уголок, отдых голове и душе, рукам – разминка.
С окурком на губе, боярином выходит Валентиныч в торговый зал к народу – своим человеком. Его робко спрашивают знакомые и незнакомые тётки: что там есть, Валентиныч? Привезли ли того или этого? Может, маленько чего осталось? Ну что же, соседям можно и помочь, а остальные уж как сами знают: всем всё равно никогда не хватит…
Обращение к нему на «ты», но «ты» это звучит, как «многоуважаемый» и т.д. И он с ними на «ты», но это «ты» и звучит, как «ты», резко, но незлобиво, с шутливой грубоватостью. Валентиныч народ жалует, хоть и поднадоел народ ему своей толкотней. Но что поделаешь – народ! Всё ему жевать хочется, всё тянет сотни своих шей и голов – чисто Змей Горыныч! – в заветное царство – подсобку, путается под ногами, стремясь ухватить что-нибудь вперёд соседа, повкуснее и получше, мешает работать – грузить, постоянно торчит на пути. Посторонись-ка, тётка, что на дороге столбом встала?! И пустить из угла рта, из-под всезнающе и всевидяще прищуренного глаза вбок – в очередь – дымок из папироски…
Возвратившись, можно ещё раз угоститься с сердечным другом Димком, потом побунтовать – знай цену рабочему человеку, торговля! – против Кларки и её крикливых приказов. Тут придёт Волкогонов: понятное дело – из-за вчерашнего. Друзья вскакивают перед властью с шутливой виноватостью на лицах: но уж прости, прости, начальник, – обед у рабочего класса, вот и позволили по маленькой… Волкогонов грозит пальцем: ах, волки́, ах, волки́ – и спрашивает про вчерашнее. А что вчера было? Ничего и не было. Валентиныч понимает службу, понимает власть – понимает жизнь. Конечно, надо разобраться. Порядок знаем. Поговорили – и всё чин чинарём. Ну позволил себе рабочий класс маленько, так ведь он и есть рабочий класс – хозяин страны. Небось инженера контейнера шуровать вместо Валентиныча добровольно не будут и терять Валентинычу нечего… «кроме цепей, ха-ха-ха, – учились…» Волкогонов и сам это знает, всё понимает; уходит, освобождая друзей. Вот тут-то можно и по третьей… Эх, было времечко! Светлым, ясным, тёплым, тихим, котом, дремлющем на солнышке, глядится оно из сегодняшнего дня.
А сегодняшний день светел, но – холоден. Ярок, но – без тепла. Неон кругом – не солнышко. Не греют бездушно прямые, резкие линии, чистая пустота, блестящий металл без ржавчинки, асфальт без трещинки, через которую смогла бы пробиться травинка. Куда там – не пробьёшься… И люди ходят по асфальту этому по-другому, изменившейся, нерусской походкой: не маются в водоворотах массы, не ползут в единоглавой толпе, опустив очи долу и шныряя ими воровато по земле, тщась первыми приметить оброненный соседом кошелёк, а идут, откинув голову, животом на людей, на жизнь, сами по себе, только за своим делом. Не носятся, очертя голову, а – стремятся, готовые переступить что и кого угодно. Постоять, увидеть других им негде: исчезли очереди. И некогда: живут по часам, а их, как известно, счастливые не наблюдают. Раньше в любое время дня дверь магазина только и хлопала, на улицах было полно народа, всегда можно было с кем-то остановиться и перемолвиться человечным словом – не по делу, а так… Сейчас же как злой метлою выметало улицы с утра и до вечера; только массы пёстрых вещей молча глядели сквозь стеклянные стены чужих, завитринных миров на бредущего Валентиныча.  
Он рассматривал их и они рассматривали его, вернее – его вещевую оболочку, с брезгливым недоумением красиво упакованных, классно сделанных вещей, которым непонятно, почему перед ними маячит вещь столь убогая и отсталая? Неужели её ещё не переработали, не модернизировали? Или хотя бы закрыли бы ими, яркими, нарядными вещами…
И глядели они, блестя и искрясь, на Валентиныча, частицы гордого, богатого, нового, чужого мира; смеялись как будто над всем тем, что было здесь до них, что было принято считать своим, отечественным. Над всею жизнью Валентиныча, выходило, смеялись. И если раньше Валентиныч думал, что он прекрасно понимает жизнь, что в ней и как, как разговаривать, если что, с властью, с милицией, как ужучить или – наоборот – умаслить начальников, как прикинуться то сирым работягою, с которого какой спрос? – то выпятить грудь гордым рабочим классом, – знал, в общем, порядки, – то теперь выходило, что жизни-то он не знал и как будто и самой жизни-то его и не было. Пришла жизнь совершенно другая, жизнь других людей, и сказала: дурак же ты, Валентиныч! И жизнь твоя была дурацкая, а другой прожить видно уже не успеешь… А вокруг хохотали на безлюдных улицах яркие витрины. Ну, ладно…
В общем, скучно было в этом тихом, пустом городе. И грустно.

9.
Только из соседнего с домом Валентиныча двора доносился звонкий, весёлый стук. Это ветеран дед Сергей сколачивал треугольный фанерный пьедестал для фанерной же пятиконечной звезды, лежавшей рядом. Потом пьедестал предполагалось покрасить в зелёный, а звезду в красный и установить это сооружение в дворовом скверике в память о военных героях, о которых в последнее время, как утверждал дед, бессовестно забыли.
Действительно, скучно жилось старому ветерану. Ни к нему не водили больше пионеров, ни его не водили к ним; да и сами-то пионеры перестали быть пионерами, с детской легкомысленностью забыли про дедовы военные рассказы и свои красные галстуки и носились мимо на мотоциклетках с японским гортанным – как клич агрессоров-самураев – названием «Хонда». Хонда. Хенде хох…
По телевизору не показывали более военных фильмов с красавцами партизанскими чудо-богатырями, умиравшими – и то не сразу – лишь от бронебойного снаряда в грудь; никто не рвал на себе бутафорских бинтов, окроплённых бутафорской же кровью, никто не ярил более сердце злодействами немецкой и прочей иноземной сволочи и немцы не падали полками от лихой партизанской гранаты, а наоборот – целый немецкий магазин нагло расположился наяву на соседней улице под огромной рекламой в виде очков и спокойно торгует оптикой. Эх, по очкам бы их этим…
Как государственному ветерану деду продали там немецкие очки с половинной скидкой, и толстый старый немец тряс ему руку, приговаривая:
— Альт зольдат. Бравы зольдат. Карашо.
И дед вспомнил, как в старом-старом фильме немцы тоже вот так обласкали старого русского солдата, обещали ему корову и марок, надеясь, что он станет предателем, но он не стал, а пошёл на виселицу. Но виселицы нигде поблизости не было, и дед ответил немцу:
— Данке, филь данке. Э… хенде хох!
И немцы вокруг захохотали – вот шутит весёлый старик. Шутит?!
Поклонившись и шаркнув старым, но ещё крепким солдатским сапогом, дед шагнул на улицу и закурил, чтобы тут же папиросу изо рта вырвать, растоптать её как врага на новом, недавно уложенном асфальте, густо на него сплюнуть и, после приличной долготы крепкой народной фразы, провозгласить:
— Бил я вас, гадов, бил – и ещё бить буду!
И пошёл домой проверять награды, к которым подбирались бездушные коллекционеры. Вздыхал над наградами: три он получил в войну, тринадцать после, а в последнее время – ни одной. Хоть бы знак какой выдали новые сволочи! Прибавили, правда, деду льгот и денег (благо таких ветеранов осталось – по пальцам пересчитать), но не деньги эти новые важны, а честь.
Вот и решил он поставить в сквере фанерный памятник, намекая при этом окружающим, что, очевидно, пострадает от новых властей за свой смелый шаг, но ему на страдания глубоко наплевать – он к ним за долгую жизнь привычный. Противу всех дедовых ожиданий и предсказаний власти отнеслись к его затее равнодушно; вообще равнодушные стали власти и их в последнее время как-то и видно не было, а это хуже некуда для иного истинно русского человека, ибо неоткуда указаний в том, что хорошо, а что плохо получить и некому преданность выказать.
Короче, власти промолчали или не заметили, или не захотели заметить либо по своей вредности, либо из робости недавно утвердившихся властей. Деду приятнее было склоняться к последней мысли, так как был уверен, что гром его боевого молотка разносится на весь город. Мысли же, что каждый волен ныне вершить безвредные для посторонних дела по своему усмотрению, он не допускал даже, ибо ничему подобному в отечестве за всю свою долгую жизнь свидетелем не был. Робеют просто власти-то, видать, не шибко надёжная под ними основа, что и понятно: к воинам, к старым солдатам никакого уважения; откуда ж основе взяться?
И тогда дед решил пойти дальше и устроить у памятника митинг и пригласил на него другого ветерана, своего давнего приятеля. Но тот объявил ему, что в назначенный день быть не может, так как уезжает в Америку проведать оставшихся в живых тамошних ветеранов, с которыми встречался на Эльбе, и очень торопится, ибо жить им всем осталось недолго. Дед заволновался и тоже захотел в Америку и спросил, куда обращаться, чтобы в Америку выпустили, кто их будет туда посылать, кто повезёт и сколько выдадут валютных денег. Но тут выяснилось, что в нынешнее распрекрасное время людей за рубеж не посылают и не пускают, а они ездят теперь туда сами да ещё за собственный счёт. Вот тебе и новые времена! Значит, выкладывай ветеран последние денежки, которые, может быть, на гроб себе заготовил – как теперь на казённое надёжа плоха, и отправляйся сам по себе, да ещё с кем попало, с юнцами сопливыми да крашеными, к примеру, которых раньше и на сто вёрст к границе священной не подпускали и которые теперь без всякого удержу стали шастать через неё без всякого полезного стране дела, как шкодливые коты на соседний двор; не сидится дома, видишь, соплякам. Какая ж теперь честь ехать! Ни тебе делегации, ни инструктажа, ни старухи в слезах на груди героя, едущего на схватку за океан… Опять же и шали американской своей старушенции на зависть трепливым кумушкам не привезти: вон она теперь в соседнем магазине валяется – покупай не хочу… И о чём с теми старыми американскими хренами теперь говорить-то, раз никто ничего деду об отечественной политике разъяснять и рассказывать не будет? И за мир как будто бороться не с кем после того, как он, мир, то есть, стал везде одним… В общем, отказался дед. «Езжай, езжай, голубок, грохай свои последние грошики, — твёрдо и едко сказал он приятелю. — Вот на что тебя в гроб-то класть будут, это мы поглядим. Небось, миллионеры твои не раскошелятся».
— Что ты всё про гроб да про гроб, Сергей?
— А я про гроб с той поры, как пилотку первый раз надел, думаю – не забываю… Сам знаешь, какая жизнь-то наша была. Иль ты уже забыл?! Сейчас быстро всё забывают…
На том и разошлись.
А у почти готового памятника дед застал потного от спешки явно восточного человека в блестящем костюме.
— Продай фанера, атес. Ящик для урюк делать нужно. Во сколько дам.
И стал трясти перед дедом пачкой нежно-зелёных – как базарная весенняя роскошь – ташкентских динаров с портретом исламского мученика узбекской земли Шарафа Рашидова.
— Уйди, морда! — закричал дед. — Думаете, всё теперь продаётся?! Ошибаетесь, милыя! Р-рахат лукум!
Испуганный бравым солдатом ташкентец испарился, как джин, а на его месте гулящей походочкой появился Валентиныч. Он и в прежние времена выпивал с дедом, и дед при виде его смягчился:
— Садись, обновленец. Ну, как тебе обновление? Голова не болит?
Обновлением дед саркастически именовал последние перемены в государстве.
— Может, похмелиться дать? Пенсию ещё плотют…
Валентиныч тут же согласился. Тепло было с дедом: был он человек с прежнего времени и ничуть не изменился.
Поднялись к деду, сели выпивать – по-старому: без повода, без дела, средь бела дня.
— Крепка ещё рука-то, — подобострастно похвалил Валентиныч деда, ловко и быстро разлившего вино в стаканы.
— А как же! Ещё могём… Я вот эт-той самой рукою бутылки зажигательные во фрицевские танки на метров сто запросто метал… Ещё политрук мне раз сказал: «Ты, Сергей, так и до Берлина добросить сможешь…» И доброшу! У-у, гады.
Дед осторожно замахнулся наполовину полной бутылкой на окно, из которого был виден немецкий оптический магазин.
— Плохо было тогда с гранатами?
— Плохо. Со всем плохо было. Но ничего. Выдюжили. Не вы.
— Дед, а как вы зажигалки-то эти делали?
Дед важно и обстоятельно стал рассказывать приготовление зажигательной бутылки, а потом вдруг схватил Валентиныча за руку:
— А ты чтой-то, милок, интересуешься? Мож, ты кого поджечь хочешь? А? А я потом отвечай?! За такое ни при какой власти по головке не погладят.
— Нет, дед, что ты, что ты, — запротестовал Валентиныч.
— А почему нет?! А?! Почему нет, я спрашиваю?! Ну и поколение вы. Сопляки. В морду вам наплюй – только утрётесь. Почему нет-то?! И жги. Жги их, гадов. Вона – немцы окопались, очками, как дома у себя, торгуют. А ты их жги! Я жёг, твой отец жёг и ты жги! Пускай видят, что не сломали нас, пусть у них земля будет гореть под ногами! Я-то уж сам не доброшу, а ты помоложе – ты давай! Дай им жару! Слушай-ка сюда, ещё раз объясняю…

10.  
Вооружённый боевыми знаниями, Валентиныч покинул квартиру деда в полной решимости устроить гадам жизнь.
Поскольку в магазинах теперь легко находилось всё необходимое – и даже такое, чему русский человек и применения не мог представить, – к вечеру боеприпас был готов. Три геройских бутылки стояли в авоське около двери, как в строю перед атакой.
Валентиныч был возбуждён и, когда в открытое окно донёсся шум подъезжающей машины, кинулся к окну и встал секретно за занавесью: неужто Волкогонов, легаш проклятый, пронюхал что и приехал его брать? Дрожь пронизывала Валентиныча: вот это жизнь пошла – борьба! Не то, что ползать сонной мухою по улицам мимо витрин…
Но подъехал не полицейский фургон, а тёмно-красная, маленькая, похожая на обожравшегося крови клопа машина, из которой солидно и уверенно вылез Димок в светлом костюме. Постоял у машины, поиграл ключиками и пошёл в дом и даже машину не запер и зеркала с собой не забрал фофан… Пошёл в свой подъезд, Валентиныча и не подумал проведать, козлик. Уж две недели как глаз не казал; как же – администратором каким-то в своей лавочке стал, высшее образование своё копеечное вспомнил, месье, иф ю плиз! Интеллигенция! Из-за них-то всё и приключилось. Вот с кого начинать надо! С перебежчиков, с тех, кто старых друзей бросают, всё прежнее, всё, что было, предают! А немцы подождут, никуда не денутся…
Вышел вроде бы далеко за полночь, но город, оказывается, всё ещё жил яркой, неоновой жизнью. На тёмных в это время ещё год назад улицах, отражая мириады холодных голубых и красных ночных солнц, шуршали шинами похожие на ракеты машины, из которых у мерцавших огнями весёлых и очевидно дорогих заведений вылезали хохочущие голоногие девицы в искрящихся платьях. Понятное дело: бабе любая жизнь впору – лишь бы деньги были да тряпки, да цацки, да пожрать сладко; она и чёрту будет молиться.
Чуть впереди Валентиныча затормозила машина, открылась дверца и оттуда высунулась и перегородила ему дорогу дивная длинная нога в розовом чулке и неописуемой туфельке.
— Что встал столбом? Проходи, — гаркнул над ухом Валентиныча мужской голос. — Обалдел, что ли?
Засмеялись.
Обалдеешь тут… Нога-то, нога… У, жизнь проклятущая!
Ладно… Сердце злобно запульсировало и с этим бешеным сердцем Валентиныч свернул на 9-ую линию и оказался перед бывшим Клариным, а ныне Димковым магазином. Вокруг огней было меньше и совсем тихо. Ветерок зашумел в кронах скверика переулка св. Николая, овеял разгоревшийся лоб Валентиныча, и сердце его забилось ровнее. Следовательно, нужно было его ещё поярить, и Валентиныч прочно встал перед витриной магазина, воинственно, как пращёй, размахивая авоськой с боеприпасами. Стоял перед витриной, как перед взводом на расстреле или, может быть, перед злобным иноземным танком, который, как ни крутись, должен был его раздавить. Но витрина не грохотала и не изрыгала огонь, а сонно, равнодушно взирала на Валентиныча множеством выставленных в ней расписных картонок, пачек, пакетов, макетов, бутылок в целом лесу бутафорских виноградных лоз с гроздьями. Тайно пробравшийся в королевский покой замка смерд стоял перед засыпающей красавицей королевой. Стоял и ярил своё плебейское сердце.
— Шёл бы спать, дурак. Оборванец, — сказала витрина Валентинычу. — Что ты встал рядом со мною? Посмотри на себя!
И тут же вконец обносившийся за последние месяцы Валентиныч увидел своё отражение в витрине – как зеркало она ему, глумясь, подставила, – отражение зверя лесного, образ лешего на зеркальной глади чудесного озера, полного лилий. И тут же он выхватил одну зажигалку – пакля сама зажглась, как от адского пламени – и с не нужной на таком близком расстоянии силой пустил, вонзил её в отражение. Не слышал уже, как охнула в ужасе витрина, ибо ринулся в переулок, вбежал во двор и пустил вторую бутылку в старое вентиляционное окно, третью – грохнул просто в глухую стену. И застыл, обессиленный сражением.
Уже пламя появилось, уже завизжали тормоза машин, уже слышался далёкий топот людей, а он всё стоял – не бежал, – чтобы увидели его наконец, что это он, обшарпанный, безработный грузчик поднял руку на холодный зеркальный блеск огромного равнодушного ока пришельца, вытеснившего с его улицы его маленький магазин с тёплой подсобкой – единственным прибежищем его души. Ах, Клара!..
— Зачем ты это сделал?
Волкогонов, вздыхая: «Эх, парень, парень…», связал ему сзади руки гибкими трубками, подсадил в фургон и сам влез следом, хотя по чину ему, поди, полагалось сидеть в кабине. И всю дорогу смотрел на Валентиныча без злобы – лишь с досадою.
Довели человека. Эх, парень, парень… Вот жизнь-то пошла.

11.
Через неделю к нему в тюрьму пришли Дима и Жером с огромным красочным пакетом, набитым пёстрыми картонками и пачками, а сверху гроздь по заграничному крупного винограда прикрывала винное горлышко. Вышагивавший рядом полицейский подошёл и щёлкнул по горлышку, но ничего не сказал и удалился: видать, уже своё получил.
Валентиныч отвечал Димку односложно, равнодушно и вообще разговор не выходил. Наконец Димок не выдержал:
— Зря, зря ты это сделал.
Валентиныч вздёрнул подбородок – как даль прозрел, ушёл взглядом поверх Димка и ответил:
— Не понять тебе этого, Димок. Не понять. Козявка ты. Козявкой был, козявкой и остался, и травка для тебя – целый лес.
Дима вздохнул, но спорить с народной мудростью не стал: решил, очевидно, что бесполезно.
Известил помолчав:
— А компания-то… наша… страховку получила, и управляющий сказал, что всё равно магазин надо было ломать да отстраивать заново, так что… ты не очень беспокойся. Там нам… им вроде как помог даже.
— Я? Помог? Это что-то совсем уж новое!
И Димок стал ему не очень уверенно объяснять новую жизнь, а потом сам махнул рукой, пожал несколько раз подряд плечами и ещё раз попросил Валентиныча не беспокоиться.
— А я и не беспокоюсь.
— Понимаешь, чтобы новое строить, надо старое… того, на корню… («Было, было уже такое – «на корню!»; искореняли…», — воткнул Валентиныч с удовольствием) и ещё дело в том, что в компании… нашей («Твоя, твоя компания, конечно… Теперь у тебя своя компания», — усиленно закивал Валентиныч)… в компании не хотели бы, что бы кто-нибудь подумал, что ты помог нам… ей… получить страховку таким образом. Ну… понимаешь? Ты ведь милиции… полицейским сказал, что был один и никто тебя не подговаривал, не подстрекал?
— Конечно. Я один и прекрасно это знаю.
— Ну вот и хорошо, что ты один. Этой мысли и держись.
Валентиныч вдруг обрадовался – будто увидел или узнал что-то хорошо знакомое; прищурился и ухмыльнулся в лицо Димка:
— Понимаем… Понимаем! Понятливые: законы джунглей, так сказать. Выросли эти джунгли и в нашей средней полосе. Учились; знаем и географию и историю. Так что ты не беспокойся. Ты и твоя компания… нынешняя.
На том и попрощались. А всё время молча проулыбавшийся африканской улыбкою Жером сказал зачем-то вставая:
— Тюрма – это ничего, Валентин. Кушать дают. У мой отец в Сенегал кушать нет. Мой брат в Пари тюрма сидел, кушал. Вышел – забыл. Много человек в мире тюрма сидел. Вышел – забыл…
То в Париже, а у нас забудут, как же… Это вам, иноземной публике, тюрьма – раз плюнуть, итальянцы комедии про неё снимают, а мы – русские…
Уходя Димок неясно пообещал помочь с адвокатом, и Валентиныч вернулся в камеру, где встал на скамью и стал смотреть в окно, но не на улицу перед тюрьмой, а на синее-синее небо уходящего на юг лета: неизвестно, когда ещё он теперь такое небо увидит. Однако и улица привлекла всё же его внимание торчавшей перед тюрьмою кучкой людей с плакатами и красными транспарантами. Надписи требовали его, Валентиныча, освобождения и добавляли что-то об огне классовой борьбы. «Из искры возгорится пламя…» или то же в этом роде. Старый знакомый – высокий крепкий мужчина в дорогом, но поношенном костюме – одной рукою держал его, Валентиныча, портрет (и где только карточку его достали, шустрые?! Из дела у Волкогонова, что ли?), а другой поглаживал выпячиваемый подбородок. Мимо невозмутимо спешили люди, скользили машины; на церкви звонили к обедне. Метрах в пяти от демонстрантов стоял Волкогонов, курил длинную-длинную чёрную сигарку и одной рукой придерживал двух коренастых мужчин в комбинезонах, пытавшихся очевидно к демонстрантам приблизиться. Рядом, но не смешиваясь с прочими, стоял дед Сергей, делал на все стороны суровое лицо и что-то советовал Волкогонову. Увидев Валентиныча в окне, группа вскинула вверх руки с растопыренными указательным и средним пальцами – будто козу Валентинычу показывали; потом выбросили вверх сжатые кулаки.
Обернулся на окно и Волкогонов. Дед же отвернулся и пристал к богомолкам, поспешавшим в храм.
Валентиныч тоже показал улице кулак и слез на пол. Проснулся его сосед по камере – то ли турок, то ли грек (представьте себе только такое в простой отечественной каталажке!) и завёл заунывную песнь.
— Замолчи, — приказал ему Валентиныч.
Турок широко и ласково улыбнулся.    
— Э?
Не понимает. Дожили: в своей тюрьме по-русски не понимают! И нет теперь этому турку, хотевшему открыть в России восточный ресторан, прогоревшему и попавшемуся затем на наркотиках, «Интуриста» с отдельной камерой, импортной парашей и вертлявой переводчицей.
Последняя мысль развеселила Валентиныча: будто в загранице, которую видел только в кино, оказался.
— Что, турок? Интурист – ноу? Апартеид – ноу? Пролетарии всех стран, соединяйтесь? Вместе теперь кукуем?
Турок улыбнулся и закивал дружески. И Валентиныч стал приветливее:
— Теперь ты в России у нас будешь жить, а русские песни знаешь?
— Э?
— Эх, жизнь пошла! Ну, повторяй за мной, турок…
Турок – или грек – оказался способным и к вечеру уже внятно и звонко подтягивал последнюю строфу песни о тополином пухе, падавшем
«на ресницы и плечи подруг».

Москва
Март 1986 г.

Код для вставки анонса в Ваш блог

Точка Зрения - Lito.Ru
Александр Викторов
: ИСКРА ПОТУХШЕГО КОСТРА. Повесть.

23.10.03

Fatal error: Uncaught Error: Call to undefined function ereg_replace() in /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/fucktions.php:275 Stack trace: #0 /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/read.php(115): Show_html('\r\n<table border...') #1 {main} thrown in /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/fucktions.php on line 275