h Точка . Зрения - Lito.ru. Александр Викторов: АФРИКА И ДРУГИЕ ЧАСТИ СВЕТА (Рассказ).. Поэты, писатели, современная литература
О проекте | Правила | Help | Редакция | Авторы | Тексты


сделать стартовой | в закладки









Александр Викторов: АФРИКА И ДРУГИЕ ЧАСТИ СВЕТА.

Прекрасный рассказ Александра Викторова - это не просто песня ностальгии и гимн утраченным возможностям. В этом странном, неспешном тексте, перед читателем будто бы раскрывается какой-то потаённый смысл жизни - не как конечный пункт прибытия, а как своеобразная форма путешествия, которая одна и может называться "счастьем". И даже если счастья не было, даже если всё оно прошло мимо, или осталось застывшим в одном моменте - пятнадцать лет назад перед дверями этого массивного здания, всё равно ты знаешь, что оно есть. А это значит - есть и смысл в твоей жизни.

Редактор литературного журнала «Точка Зрения», 
Дмитрий Савочкин (Диас)

Александр Викторов

АФРИКА И ДРУГИЕ ЧАСТИ СВЕТА

АФРИКА И ДРУГИЕ ЧАСТИ СВЕТА

День, когда я снова встретил того человека, был солнечный и ветреный, летящий Бог один знает куда...  а мне в такие дни кажется, что к тревожному, далёкому счастью, которое мелькнуло и исчезло в дальнем, юном прошлом и которое не сравнится ни с какою удачею человеческою и потому, верно, его никогда не достичь...
Погоды в тот июнь стояли прекрасные, и мне до слёз жаль было утрачивать такое славное время на то множество бестолковой, бумажной работы, что так распространена у нас в отечестве. Впрочем, беда эта до того всенародная, что лишь таковое соображение – дескать, не один я маюсь – примиряло меня с чиновничьей суетою с папкою подмышкой где-то внизу, на самом дне серебряного и золотого от блеска листьев, не сравнимого, пожалуй, по тонкой прелести даже с парижским, московского дня. Как позавидовал я бы вольному, все канаты с деловым человеческим берегом обрубившему пьянице с доброжелательным ко всем  лицом, если б был уверен, что пьяница этот видит летящий к невозможному, но желанному счастью летний день, что душу его волнуют бесчисленные серебряные листья, неземными богатствами покрывшие немногие деревья в этом каменном столичном уголке; а есть и такие, что видят, есть... Вот и сейчас мимо нашей казённой машины, выискавшей, наконец, себе местечко в толпе прочих чиновных машин на набережной у некогда славного внешнеэкономического, в Москве стоявшего и в то же время в дальние страны плывшего здания, проплыла независимо совсем от него беззаботная личность с огромным, цвета и вида индюшачьего гребня носом, много воспринявшим в себя от сока лозы отечественной и заграничной. И при том – что носу этому далёкая Африка, столь, впрочем, близкая и желанная в здании перед ним; он и хозяин его, возможно, познал и Африку, и другие известные нам континенты в безграничном сердце своём и бесконечной голове, и множество неизвестных, на карту незанесённых стран, неучтённых посему в солидном ведомстве на беду сонма соискателей зарубежных путей. Весь мир перед ним, и множество иных миров, возможно, со всеми их недоступными нам ароматами...
В это время-то – как приманенный красноносым романтиком – и появился снова человек, что сильно заинтересовал меня в один за другим прошлые мои сюда приезды. Шёл он вдоль набережной в солнечных порывах, как плыл или летел, как если бы подошвы ботинок его не казались грешной и старой земли нашей. В прошлые разы я заставал его либо прогуливающимся вдоль набережной с папкою подмышкой, либо стоящим с задранной головою и загадочно-задорно посматривающим на окна внешнеэкономического здания; один раз он спрашивал о чём-то входящего в солидные и строгие, но дрогнувшие как-то по нынешним временам двери. Ждал ли он чего, искал кого-то? Кого же и чего он ждал, что искал? Впрочем, угадывалось: оформлялся (слово-то какое!) в поездку в Африку или другую часть света...
Я с начальником моим в муках согласования в здешнем здании одной бумаги, которую – как мы оба явственно чувствовали – скоро должно было бесследно унести ветром своим убыстрившееся ныне время, много дней проводили в здании на Яузе; впрочем, я по большей части ждал начальника в машине: очевидно, ему легче было в кабинетах от мысли, что на улице подмога или что просто его ждут... Посему человек с папкою стал мне за эти дни вроде знакомца, в котором я мысленно иногда принимал даже участие: и что же он не входит в здание, что же ходит вокруг да около... и т.д. Читатель может усомниться по нынешнему времени в хороших чувствах и последующих поступках советского чиновника, связанного , к тому же, с прельстительным, разума иных лишающим зарубежьем, но – хотите верьте, хотите нет,–  а выпростался я вдруг из уютной, но тёплой до головной боли  казённой машины и неторопливо приблизился к знакомому незнакомцу. Был тот, опишу сразу, лет около сорока, с залысинами на светлом лбу при ещё не тронутых сединою светлых же, редеющих волосах; имел опять же светлую, «хемингуэевскую» бороду – этакий старик Хэнк; тело полное, но с виду крепкое. Однако главным были глаза – птичьи, сорочьи, небесные, что ли? Светлейшие, наивные, доброжелательные ко всем с легким, необидным любопытством; я б его за иностранца через глаза эти принял, – тем более, что одежда его была сплошь иноземная,– но подобрана она была (броский комбинезон, броская же фуфайка и.пр.) столь по отечественному кропотливо и явно, столь очевидно становилось, что кроме этого ничего больше заморского нет, ботинки были во столь отечественном состоянии, что я отбросил мысль об иностранном чудаковатом партнёре нашей бедовой внешней торговли; соотечественник то был, соотечественник...
И я подошёл к нему таки, сам дивясь и радуясь забытой россиянами за долгим отсутствием России доброй бескорыстности подступа к ближнему в затруднении. Вдруг Бог да есть – зачтётся. Щепотка десятилетий без Бога – разве это срок?
– Вы... простите... как будто кого-то ищите? Или пройти вам нужно к кому-то?
Соотечественник сразу поблек, увял как бы: будто я помрачил день его, чего он смутно давно ожидал – вот таковы нынче россияне. Я же настойчиво, но мягко продолжил терпеливым миссионером:
– Я тут бываю... по делу... Может быть, вам передать что-то кому-то нужно или телефон чей узнать? Я бы смог.
Светловолосый побегал вокруг глазами; вздохнул бесшабашно, спросил:
– А вы что... из органов? Что ж я такого сделал?
Я оторопел поначалу, потом понял – все мы по этой части понятливые нашей совсем недавней памятью; восстал на понимание это:
– Поверьте, ей-Богу, ничего общего. Просто вижу, что человек мается... не может своего добиться. Я же знаю эту организацию – скала! – хоть и рухнет скоро... Я же не из... да вот я вам удостоверение покажу...
– Что уж там показывать! У вас... у нас у всех  одно удостоверение, хоть и разных цветов и размеров. Не надо. А что до того, чтобы мне помочь... Поверьте, ни вы, ни кто ещё на свете мне не поможет: опоздал я сюда.
И он указал на здание.
– Ерунда, бывает. Вы что, иногородний? Заболеть же мог человек, куда-то срочно уехать по неотложному делу. Люди мы или нет?
Собеседник мой как-то жалко улыбнулся. Я продолжал:
– Всегда можно объяснить. Тем более, что чинуши ныне вынужденно более понятливыми делаются. На сколько ж вы опоздали? Когда вам назначили прийти?                                
Собеседник мой хмыкнул как-то несерьёзно, помялся и произнёс значительно, со вздохом времён:
– Мне назначили прийти пятнадцать лет назад.
– Простите...
Я поначалу решил, что знакомец мой новый оговорился, имея в виду, скажем, пятнадцать дней, но он запротестовал и подтвердил сказанное:
– Ну да, пятнадцать лет назад. В середине ещё семидесятых. Прекрасное было время. С тех пор я прихожу сюда каждый июнь.
Я уже втайне пожалел, что связался с этим человеком.
– Но тогда...
– Да-да, вы видите, что ни вы, никто в свете не сможет мне помочь. Возможно, вы человек со связями и даже можете меня отправить куда-нибудь в Африку, но обратно на пятнадцать лет назад меня не сможет отправить никто. Наверное, даже Господь Бог.
Мимолетно я уныло спросил сам себя, хотел бы я, чтобы меня отправили в поездку не в Париж, а в Москву пятнадцати лет назад, но ответа не получил в своем сердце. Очевидно, я выглядел столь обескураженным и даже раздражённым, как от насмешки или глупости, что собеседник мой мягко в свою очередь, без фамильярности потрогал меня за плечо и сказал тихо и ласково:
– Вы уж меня извините.
Тут бы нам и расстаться, но то, что он сообщил мне, было столь странно – даже для нашей страны и дней наших, – что я продолжал стоять перед ним. И вдруг он предложил:
– А не пойти ли нам к воде или... вообще куда-то. Поговорим. Я вижу, вам хочется поговорить, вы давно не разговаривали. Верно, всё докладывали или отчитывались, или указания давали...
И странное дело: захотелось мне бросить и папку мою, и начальника моего, и не мою казённую, славную, чёрную машину и  пойти поговорить с человеком.
– Пойдёмте, право, – мягко настаивал мой новый знакомец. – А вы знаете – у меня и выпить найдётся. Коньяк. Давайте выпьем. А я вам расскажу. Не так, чтобы уж очень интересно было то, что со мною приключилось, а послушайте. Я никому этого не рассказывал… А вы человек случайный, вам можно.
Случайный...
Тут для меня окончательно всё и решилось. И не из-за коньяка, а – надоело мне вдруг хуже горькой редьки сидение в машине с папкою под мышкой: июнь-то, июнь – бушует вокруг, радуется, светится. Эх, была не была...
– Вы… сейчас. Подождите…
Я решительно и озабоченно направился к машине и заявил шофёру – славному и понятливому малому, что только что позвонил домой (даже телефонную будку указал ему для достоверности), что дома случилось то-то и то-то, или ещё что… в общем, нужно мне срочно отъехать, исчезнуть отсюда; оставил важную папку нашу на сиденье и ушёл, отсалютовав водителю…
Прошли мы со знакомцем моим новым вдоль воды и нашли-таки укромное местечко. Он достал коньяк во фляжке, я – шоколад, который часто вожу с собою в замену обеда в моих ожиданиях шефа, и состроили мы быстрейшим образам отечественное полуподпольное бистро на берегу речки в центре великого города.
– Так вот...– начал знакомец мой, продохнув глоток коньяку и прожевав шоколад, – пятнадцать лет тому назад – ровно двести месяцев назад – был я поюнее и похудее, и вообще был очень доверчивым к жизни и добрым малым. И была у меня невеста, прекрасная девушка, но... хотя не надо «но» – просто прекрасная девушка, которой – как и многим девушкам у нас – хотелось поехать в такую страну, где светлый и тёплый июнь никогда не кончается и... И вообще – где жить проще и легче. Разве это преступное желание? Нет, вполне естественное, по моему разумению. А сколь мелких и крупных преступлений делалось у нас против своих разума и совести, чтобы это естественное желание осуществить… У нас трудная страна, люди трудные – вот и хочется одним трудным людям пожить подалее от других. А вещи всякие заграничные... поверьте, она была не такая. Я признаю, что, возможно, остановила она выбор свой на мне потому, что я в языковом вузе учился, что передо мною... ну, весь мир передо мною был в будущем, по её мнению. Смешно немножко? Смешно, но мы вдвоем в это верили...
И вот пришло время мне определяться после окончания моей учёбы. Перед глазами моими стояли белые города, пальмы, синие заливы, белозубые улыбчивые тёмные люди. Я жадно, с тщательностью изыскивал и рассматривал фотографии в журналах и проспектах строек в тропиках, молов, у которых по лазурной воде швартуются белые корабли, и всякий раз искал своё место на этих картинках. Я выспрашивал людей, там бывавших, и всегда люди эти казались мне людьми особенными,  там бывшими. Вроде бы и ничего особого нет в лице человека, он – такой, как все , но он –  там был, его лицо освещало тамошнее солнце, овевали тамошние ветры, и мне всё хотелось изыскать в лице его, в глазах какой-либо знак, что это так было, какой-либо след от африканского солнца и ветра, от виденных тамошних ярких цветов, красок, улиц, аэропортов... белых городов, побережий с прибоем роскошного, светозарного океана, колониальных набережных со старыми, зелёными португальскими или английскими пушками и медными памятниками… Но не находил – глаза были всё больше рыбьи, сонные. И мечтал я сам перелететь преграды наши, рубеж наш, тем более, что считалось это промеж всеми нами великим делом, самою лучшею и яркою удачею в жизни. Но… было на мне одно пятно: не мог я писать разные анкеты: отец мой в сталинские времена, как раз после моего рождения, был... Ну, в общем, понимаете вы. И это меня беспокоило страшно, тем более, что некоторые говорили, что мне зарубеж заказан. Знаете, наверное, эту милую улыбку и слова: «Ну, тебе-то, парень, туда дорога заказана»... а я верил, что попаду туда – не могу, просто не могу не попасть! – и чем более тот мир казался мне недоступен, тем более верил, ибо тем более прекрасным он мне виделся. И невеста моя верила; ей-то я не говорил о моих трудностях. Видела она, наверное, себя выходящей в тропический сад из белого дома, мулатке какой-нибудь отдающей указание. Да-а…
Он помолчал, потёр глаза, потом продолжал:
– Вы не подумайте, что она была такая, ну... что ей хотелось роскоши или что… хотя что тут дурного – любой женщине хочется, наверное… Она хорошая была, но… жизнь есть жизнь, и прожить её хочется в светлом, тёплом, красочном месте. Например, в хорошей африканской стране; или ещё где… Разве можно осуждать женщину молодую, красивую за такое желание?.. Ну, в общем, один раз, после долгих вопросов «когда?» да «когда?» – даже не «куда?», – решился я сказать ей, что ей уже надо прийти со мною в  это здание, заполнить бумаги якобы… (хотя она и не была ещё моею женою)… или – чтобы с нею познакомились в кадрах... Сами, наверное, знаете, как у нас любят... тогда любили, чтоб сотрудник имел жену... Я и сказал ей, что если женюсь, то меня пошлют  сразу...
Тут он замолчал, а потом предложил выпить.
– И вот она, нарядная и счастливая, встретилась со мною у этого здания. Поверьте, я не хотел её обмануть, я верил, что всё как-нибудь устроится через счастливый, чудесный случай, что что-нибудь придумаю, протяну ещё некоторое время, а потом... Что потом? О «потом» я просто не хотел думать. Через месяц должна была быть наша свадьба. А мне накануне уже вернули  отсюда бумаги мои с приговором: «Вы нам не годитесь...» Понимаете моё положение? И всё ж я думал, что перерешат мой вопрос, что «проскочу» как-то... Июнь, солнце, у всех, кажется, всё хорошо, а я – как в тёмной, студёной, глубокой зиме. Хотя... вру: я всегда тонко чувствовал светоносность и тепло лета, природу вообще – её настроение передавалось мне, вдохновляло меня жить... И всё же среди светлого и теплого моего июня накатывала стылая, сырая зима на моё сердце. А мне так хотелось тепла любви, так хотелось, чтобы у меня была жена – именно такая: красивая, милая... Вы знаете, мы ездили с нею в Крым, – без всякого перехода сообщил он, – и там я заметил, что радость моя – а в Крыму, особенно, осеннем, свободном от толп Крыму я всегда радостен, рад всему вокруг – густой сини осеннего моря, последнему теплу, думам о тех, кто изгнанниками уплыли отсюда на юг, оставив нас в сыром холоде поздней осени... – ей не передаётся. Она уставала в долгих наших странствиях по солнечным дорогам, по королевским горам, ей было жарко и трудно, и студенческая наша скудость была в тягость; она всё время говорила, что есть места на земле, где тоже жарко, но где есть отличные отели, где можно принять душ, хорошо поесть... Очевидно, тогда я должен был понять, что потеряю её, в конце концов... И вот она пришла сюда, к этому зданию, за своими белыми отелями. Я встретил её, стараясь не показать, что здание это нам, мне, по крайней мере, уже недоступно. Мы стояли у того входа, у которого стоит сейчас ваша машина, она говорила о тропиках, я тоже отвечал ей в том же духе, пересказывая всё то, что читал или слышал об Африке, Бразилии, Антильских островах, Борнео, Цейлоне, который я не любил и не люблю называть Шри-Ланка... В это время по лестнице спустились двое, знаете... таких сытых, холёных, и Цейлон и Аргентину рыбьеглазо повидавших чинуш; с одним из них я имел своё безнадежное дело о поездке переводчиком на какую-нибудь тропическую стройку. Шла тогда одна такая в Нигерии, кажется... И вот этот наш отечественный св. Пётр у дверей вечнозелёного южного рая узрел меня походя и, приостановившись, проныл этак надо мною свысока – росту он был высоченного:
– Э... забыл, как вас... Вам разве уже не говорили, что вы нам не подходите? Бумаги ваши... э... извините, не прошли.
И, повернувшись к спутнику, пояснил:
– Это вот тот... этот... ну, я вам говорил... Анкета никуда, такие графы ...Помните? Ну, как возможно? Даже удивляюсь, что такие к нам обращаются. И на что надеются? Что мы – проходная лавочка? И ещё настырные...
Второй – был тот постарше – даже как будто озлобился, услышав всё это, и бросил мне:
– Не с вашими данными куда-то ездить, молодой человек. Э... здесь уж, здесь трудитесь, стройте светлое будущее...
Последнее проговорил приглушенно, правда; криво ухмыльнулся, грязно оглядев  её.
– А вы что, девушка, с ним за рубеж, поди, собрались? Такие красавицы там кстати, скрашивают наше там трудное существование, хе-хе, и вообще ... достойно, так сказать, представляют страну на мировой арене... Другого, другого спутника туда ищите. Можно и постарше, вот как мы с Н.Н.
Хохотнул и двинулся дальше со своим приятелем, говоря ему на ходу что-то о неприспособленности наших машин к тропическим условиям. Эх, пустили бы меня – я б без переделок и доделок приспособился...
Весь разговор этот я простоял, глупо ухмыляясь; руки вспотели, и казалось мне, что сейчас всё это здание на меня обвалится. Так и ляпнули они при  ней: подите, дескать, вон, молодой человек. Уверенные в себе, крепкие, властные люди. А мы с ней – щенки... Оглянулся я на неё с дрожью; вижу: улыбка застыла, а в глазах слёзы.
– Выходит, – говорит, – ты меня всё время обманывал. Никуда мы не поедем, не будет у нас магнолий, олеандров, бугенвиллеи, кораллитов... Прощайте, тропики.
Я как дурак ещё и бормочу, что магнолии с олеандрами и у нас на юге есть, а в тропиках этих – жара, зараза всякая, твари... Она повернулась и пошла – не убежала, а пошла медленно, побито. А вокруг бегали люди иной,  не моей породы, кричали в проходной в телефон об Африке, Малайзии, Кубе; сбегали по лестнице к выходу, на ходу рассматривая торопливо, жадно новенькие, густого цвета глубины тропического моря заграничные паспорта, возбужденно переговариваясь, чересчур для моего уха громко смеясь – как вызов мне бросая, как издеваясь надо мною, на меня не глядя...
Еле двигая ногами, я вышел наружу. Серебряные ветры неслись в тёплом воздухе, солнце одинаково всех – и тех, кого пустили в вечно солнечные страны, и тех, кого нет – ласково встречало под кровом голубых, тёплых небес, по южному краю которых разливалось золотистое море. Ветер рябил воду в реке, превращая волны в серебряные гривны; старик стоял с удочкой; парень и девушка обнимались в тени быка моста... У всех было дело , один я был совершенно от дел свободен. Свободен! Иди куда хочешь, дел у тебя нет, ты теперь один – без красивой жены и без Африки... Вы спросите, не запил ли я? Да, стал попивать, особенно к лету и летом, особенно на юге в южную теплую ночь у моря любил напиться. Вино помогало увидеть мне мою Африку, её зелёные холмы... помните, как у Хемингуэя? Я его читал в подлиннике.
– Ну, а...
– А она всё-таки съездила в тропики. Вышла замуж за того, кто ездит, и съездила с ним... в Бирму, кажется. Я её не осуждаю; я её хорошо знаю и понимаю: не за тряпками, не за          деньгами она поехала, а уж очень хотели холодные её серые, северные глаза глянуть на тёплое лазурное южное море... Глянула, вернулась – развелась. Не знаю уж почему. Верно, выполнил муж её желание и стал ненужным. Теперь пополнела, поблекла, живёт одна с ребёнком. Впереди – ничего, ни тропиков, ни Африки, ни какой другой страны. Думала она поехать в Югославию к сестре, что вышла туда замуж, но югославский муж сестры прогорел со своей фирмою в их кризис, и сестра тоже вернулась в Союз с ребёнком. Теперь живут вдвоем с детьми в квартире покойных родителей и вспоминают, вспоминают. А раз воспоминания пошли, жизнь кончается. Помню, сколько раз я бывал в их старой, просторной квартире. Теперь там – пыль, а жизнь стала нелёгкой, суетной, ненадёжной… да и мы постарели, похолодели – куда уж нам в жаркие тропики. Эх, где вы, солнечные, покойные семидесятые, десятилетие – как один летний день?! Ей-Богу, для меня те годы  – как июньское ясное, раннее утро, мирное и покойное, с обещанием – ещё все лето впереди. Годы покоя и надежд, пусть даже надежды эти не сбылись, отчего менее прекрасными и светлыми не стали... А теперь уже в июне думаешь о том, что октябрь не за горами.
Я приуныл от таких слов, ибо в таком же духе высказывался о многих моих соотечественниках один приятель, с которым я спорил. «Народ наш, – говаривал мне он уверенно до мысли о самоубийстве, – большинство его, по крайней мере, хотел бы, чтобы вое было по-старому, покойно, ни шатко, ни валко, под самодержавным генсеком, которого бы публика с одной стороны костерила в меру, а с другой – вместе и поодиночке – ждала б от него подачек...» Я возмущался, громко и ярко доказывал, что жить по-старому никому нельзя и невозможно, что подлые и мрачные годы закончились, наконец, что только коренные изменения... и т.д. Приятель мой лишь усмехался в ответ.
И я усмехнулся. Собеседник мой уловил усмешку мою, понял и объяснился:
– Я понимаю вас: как можно со светлой грустью вспоминать самую сердцевину этого... как его? – застоя и так далее... Мрачное время бесправия, бессловесности. Вот и мне не удалось вырваться в те солнечные края, в которые я стремился всей душой. Однако тогдашнее время видится мне – поверите ли? – сплошным солнечным летом. Потому что… потому что я был совсем-совсем молод. И здание это тогда было иным, могущественным и уверенным в себе. И я с умилением вспоминаю даже корявые названия различных его отделений: «Трактороэкспорт», «Станкоимпорт» ли, или ещё какой-нибудь «Разноэкспорт», ибо эти угловатые слова обозначали для меня при всём отсутствии в них даже крупицы фантазии сказочные и далёкие страны: белое Марокко, солнечную Кению или лазурный океан вокруг Цейлона, Уругвай с Монтевидео или Перу, где Хемингуэй неудачно ловил тунца на съёмках фильма «Старик и море»; всё это для меня – раскалённый африканским солнцем пирс, ушедший глубоко в голубую даль, белые корабли, зелёные пальмы, радость тени и прохлады после зноя... Эх! Ушло то время...
– Вам жалко, что здание это – и вообще подобные здания – теряет своё могущество? Позвольте не поверить,– улыбнулся я, – ведь оно с самого начала преградило вам путь в страны вашей мечты...
– Поверьте. Уж поверьте, пожалуйста! – воскликнул он с горячностью подвыпившего и быстро пьяневшего человека. – Всё гораздо глубже, я вам докажу: просто тогда, когда здание это было могущественно, я был молод – и тоже полон сил, – я был на пятнадцать, двенадцать, потом на десять и так далее лет моложе, чем сегодня. И я мечтал, что придёт время, и меня допустят к моей мечте. Иногда я спрашивал кого-нибудь в проходной о том высоком чиновнике, что «зарубил» меня. Иные и не знают уже такого, иные вздрагивают – он давно снят с работы, попал в опаду, чуть под расстрел не угодил, а мне… мне жалко, что он уже не на том месте. Ведь если бы он был на своём прежнем месте, это означало бы для меня, что этих пятнадцати лет не прошло, и я всё тот же – на пятнадцать лет моложе. Я уверен в этом. Пусть даже меня опять не пустят, опять преградят путь. А может быть, всё бы случилось иначе, устроилось удачно, и я попал бы в свою Африку...
– Как раз только сейчас время для этого пришло. Как же вы не понимаете? Всё круто меняется, перед людьми, наконец, открываются все пути, их законное право видеть что хочешь, ехать куда хочешь. Теперь вам и карты в руки, а вы их не берёте. Теперь вам уже чинуша не посмеет встать поперек пути, а вы жалеете, жалеете их эту рассыпающуюся крепость.
– Эх, не понимаете вы меня, – собеседник вздохнул в своём облаке опьянения, нетрезво досадуя на непонятливость тех, кто снаружи облака этого. – Не было тогда выбора, беспокойного и трудно уловимого, не было множества выборов, как сегодня, как завтра, – и не было множества, сонма целого, роя злого, осиного мечущихся дум и туманных, ежечасно меняющихся планов, с этими выборами связанных; было проще, яснее, тише – легче жить. Всё, казалось, стояло на месте… или почти на месте – и цены, и ежемесячные деньги большинства, как бы малы они ни были, и… жизнь ваша, казалось, стояла, не неслась вперёд, то есть, вы не неслись по ней к её концу, оставались молоды, не старели, а всё были тем же учеником, подмастерьем, которого и шпыняют, и за водкой гоняют, но всё ж дадут и какой-никакой ужин, в конце концов, и в чулан спать пустят. И лежит в чулане ученик этот, подмастерье, и думу думает на ночь, что придёт же время, и он станет мастером и у него будет подмастерье, но… о том же подмастерье ему тоже как-никак заботиться придётся… а самое главное, станет он тогда не только мастером, но и станет он тогда – старым… Видите ли, любая крутая, как вы выразились, перемена лишь подчёркивает быстротечность жизни, делит её целое на чёткие половины или на ещё большее число частей, дробит её – разбивает, понимаете? Начинается новая жизненная полоса и чем больше полос, тем жизнь... морщинистее, старше; кажется, что длится она уже долго. Вообще, чем больше видели ваши глаза разного, тем вы старее. Раньше и за десять лет не случалось того, что случалось в прошлом году, случается сейчас даже за месяц. И потому те десять лет тянулись долго, покойно, мечтательно о дальнем, недостижимом; медленно шло время – и вы всё ещё как-будто также молоды. Покой был да далёкая мечта. Теперь же нет ни того, ни другого. Покой прогнали крутые перемены, при которых не знаешь, как жить дальше, а раньше знал – тихо и в мечтах. Мечту же далёкую прогнала реальность и осуществимость её. Конечно, пока не все ещё свободно переезжают  или перелетают пределы, но то один мой знакомый уехал в Париж, приехал и опять уж уезжает, то другой уж в Италии, а третий из Америки не вылазит, хотя его в недалеком прошлом дальше Бреста не пустили б. Просто теперь всё стало, близко и... скучно, поверьте, прошлого интереса уже нет; как если бы мираж приблизился и рассеялся. Исчезла даль, и некуда уже устремляться мечте. Раньше Париж или Нью-Йорк для меня были вообще чем-то потусторонним, о них я и не думал почти, а хотелось мне в мою Африку. Да-да, не смейтесь, в  мою. Ах, как сладко я тосковал (да, тосковал, но – сладко!) над красочными снимками Африки, учил её флору, её фауну, как для трудного, но и тем увлекательного экзамена...
И он стал мне так живописать Африку, в ряде стран которой я проработал несколько лет, что новые, прекрасные земли, невиданные мною, встали перед моими глазами, такие земли, в которые я и сам бы стремился всею душою, но трезвым сердцем своим понимаю, что они недоступны, как подводные коралловые сады Красного моря. Собеседник мой перенес меня не только в совершенно незнакомые, иные страны, но и в иное время – где-то, кажется, в года тридцатые или пятидесятые. Он поминал Танганьику, Дагомею, Убанги-Шари и другие земли, ныне называемые иначе. И повеяло на меня моим филателистическим детством и рассказами знаменитых писателей, либо собеседник мой изучал Африку по ошибке по старому-старому учебнику, либо в том, что он говорил – вернее, как, – был умысел. Так или иначе, захватывающий у него получился рассказ, и Африка предстала в нём  чуть не девственной, во всяком случае – лишённой грязи, как старой, так и новой. В моём собеседнике явно чувствовался талант, да только в какой области? В области сказки, которая никогда не станет явью для прочих людей, сколь прекрасна она ни была б? Впрочем, разве можно это определить в русском человеке?
– Вот... простите, – прервал я его, – вы о мираже рассеявшемся говорили; что ж, мираж лучше, чем то, что было и есть на его месте? Не пустыня же там...
Он замялся:
– Конечно, не пустыня... Мираж же не лучше, но ... красивее, праздничнее, что ли, притягательнее.
И продолжил более уверенно:
– Вы читали у Паустовского его «Рывок на юг»? Если да, то помните, как чисто, романтически рвался он к южным морям вслед за своим сердцем, которое уже давно в ожидании его само по себе ликовало под Южным Крестом? Страна у нас, знаете ли, холодная, к теплу тянемся... так вот, когда Паустовского влекло на юг, там ему был поставлен предел, и не смог он попасть туда вслед за своим сердцем. И остался при убеждении, что там, за пределам – всё иное, чем здесь, перед пределом. Лучше или хуже – вопрос десятый... А когда он стал знаменит, но стар, и стало ему можно, сердце его уже вернулось к нему из-за пределов, и не думаю, чтобы он с тем же юношеским трепетом увидел впервые роскошную природу Капри... Так и я. Мне уже даже не в Африку надо. Да, смогу я, наверное, поехать туда сейчас, но кто вернёт мне мои пятнадцать лет, то есть, то, кем я был пятнадцать лет назад? Мне сначала надо в то время вернуться, а потом уж – в Африку, перескочив через предел и проделав долгий-долгий путь до желанных земель, а не просто пролететь в самолёте несколько часов, как теперь... Был далёкий путь, в конце его – светлое, дальнее, прекрасное, а ныне всё близко, всё ясно до последней морщинки, до мельчайшего изъяна, всё смешалось, весь мир в одной толпе... И пятнадцати лет уж не вернёт мне ни это здание, которое громят ваши крутые перемены, ни сами перемены эти…
Мы оба помолчали: я – дивясь про себя в который раз не по земному хитроумному, неисповедимому какому-то, поразительному каждый раз и вечно внутреннему миру соотечественника и не зная, гордиться ли мне этим или этому печалиться, а он… Бог знает, о чём он молчал: о ней ли или о том, каким он и она были пятнадцать лет назад и какое было тогда молодое и свежее для них время, каким бы дрянным и болезненно дремотным для страны оно ни было в действительности… Лето было, вечное лето, хотите верьте, хотите нет, господа.
Не сговариваясь, мы оба поднялись с каменного уступа, приютившего и даже как бы согревшего и сохранившего нас от постороннего вмешательства, и сделали друг другу мягкий, негромкий прощальный жест – прекрасная и редкая ныне вещь, особенно, меж случайными знакомцами.
– Так… вы по–прежнему будете приходить сюда? – не удержался я спросить его на прощанье. Подумать только – пятнадцать лет, пятнадцать июней ходить на одно и то же место, как на свидание... да и с кем? Трудно поверить в такое...
– Буду. Пока ноги ходят ещё. А что ещё мне теперь остаётся?
И действительно: что ж ещё теперь?
Он исчез за мостом. Москву заливал лёгкий, тёплый, золотистый свет раннего вечера; прозрачные, ласковые тени легли на набережной. И я пошёл восвояси...
Всё же кажется мне, что он меня просто подурачил насчёт пятнадцати лет; сказал для красного словца, столь любимого в отечестве. Ведь я более его не встречал в тех местах. Возможно, конечно, он отсиживался где-то в ожидании следующего июня, но не в этом дело. С радостью вспоминаю я эту встречу, будто попал я на летней набережной в свои собственные молодые годы, хотя были они у меня совсем-совсем обыкновенные по моему обыкновенному же разумению (если молодость может вообще быть обыкновенной): обыкновенно учился, обыкновенно женился, обыкновенно поехал в Африку… которую ж и бранил, впрочем, скорее в подражание иным «бывалым». Потом обыкновенно развёлся с женою, обыкновенно скандально разделив Африкою нажитое имущество. А что от Африки осталось у меня ещё? Ну… маски чёрного дерева, неновая машина, воспоминания о жаре, вони и советском посольстве и торгпредстве с их сварами; то-то столько стоило, а стоит столько, а то-то – столько… Ей–Богу, плакать хочется.
…Теперь я один. Возможно, впрочем, скоро женюсь снова. Но пока я один, я, пожалуй, буду приезжать изредка оставшимися мне летними днями на заветную набережную с надеждою встретить всё-таки его, того, кто расскажет мне об Африке, которой я не видел и не увижу уже, наверное, никогда, а также о других частях света, что пропали для меня навеки, как и зелёные холмы Африки, по которым полсотни лет назад бродил с ружьём бородатый Хемингуэй.

  
Москва, июнь, 1990
_____________________________________________________________________
*«... где была великая, сияющая неправдоподобной белизной в лучах солнца квадратная вершина Килиманджаро. Так он узнал, куда он держит путь...» Э. Хемингуэй. «Снега Килиманджаро».

Код для вставки анонса в Ваш блог

Точка Зрения - Lito.Ru
Александр Викторов
: АФРИКА И ДРУГИЕ ЧАСТИ СВЕТА. Рассказ.

07.11.03

Fatal error: Uncaught Error: Call to undefined function ereg_replace() in /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/fucktions.php:275 Stack trace: #0 /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/read.php(115): Show_html('\r\n<table border...') #1 {main} thrown in /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/fucktions.php on line 275