h
Warning: mysql_num_rows() expects parameter 1 to be resource, bool given in /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/read.php on line 12
Точка . Зрения - Lito.ru. Александр Викторов: ДУЭЙ (Роман).. Поэты, писатели, современная литература
О проекте | Правила | Help | Редакция | Авторы | Тексты


сделать стартовой | в закладки









Александр Викторов: ДУЭЙ.

Романом «Дуэй» может быть назван лишь условно, как и все романтические и неоромантические произведения, которые из-за своего большого объема вряд ли могут быть классифицированы как повести или рассказы. Здесь нет, ставшего для нас привычным, полифонизма реалистического романа, отстраненного от повествования автора. Герои выполняют определенные функции в пространственно-временном континууме текста. Основным сюжетообразующим мотивом является архетипический мотив пути (в данном случае – морского, а образ моря – один из ключевых в романтических произведениях). Герои направляются из меркантильного купеческого города Кристадонны в город-мечту, город-утопию Дуэй, по окончании пути сам город оказывается не столь интересен, дорога в Дуэй – важнее… Именно в пути раскрываются лушие и худшие черты странников. У каждого из них - своя цель.

Сюжет и стилистика романа Александра Викторова не противоречат канонам романтического романа. Концепция мира и человека, которая вырисовывается на первых же страницах «Дуэя» (обратите внимание на рассуждения о людях закатных и людях рассветных) и по ходу развития действия углубляется , совешенствуется и отправляет нас в некое культурологическое путешествие в прошлое – сквозь романы Александра Грина к произведениям романтиков конца восемнадцатого – начала девятнадцатого века… Однако все не так просто. Есть в «Дуэе» размышления, которые выглядели бы вполне уместно и в контексте современных произведений разных стилей и жанров, например: «К сожалению, Гвед, только глупец может достигнуть в этом мире желаемого; или очень и очень умный человек, способный сам себе создать мир по своему усмотрению или победивший и усмиривший всякие желания», или размышления о «современной демократии» и свободе слова.

«Дуэй» - произведение, существующее в режиме нереального пространства и времени. Этот текст символичен, аллегоричен, мысли героев – мифологизированный авторский дискурс. После прочтения «Дуэя» остается впечатление, что вы читали долгую дискуссию создателя этого произведения с самим собой, соглашались или спорили с ним. Этот спор вечен: во все времена одни люди создавали утопии и в противовес им появлялись антиутопии, но источник утопий и антиутопий един, и связан он с мифопоэтическими представлениями о Золотом веке. Мифологема Золотого века в тексте Алексндра Викторова реализована как мечта героев, как призрачный город, неведомое чудо, к которому следует стремиться, хотя более популярно представление о Золотом Веке, затерявшемся в глубинах родовой памяти, впрочем, в романе Дуэй вы найдете и такую трактовку «Золотого века»: Кристадонна тоже была некогда прекрасным городом, но, время испортилось. Как всегда мифологема Золотого века обуславливает возникновение мифологемы испорченного времени…

Это лишь поверхностный комментарий к роману «Дуэй», я и не претендую на глобальный обзор и естественно не пытаюсь навязать никому свою интерпретацию. Читайте!

Редактор литературного журнала «Точка Зрения», 
Анна Болкисева

Александр Викторов

ДУЭЙ

РОМАН В ДВУХ ЧАСТЯХ С ЭПИЛОГОМ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.    КРИСТАДОНА

Глава 1

Когда я попал в Кристадону в первый раз, во все время месячного пребывания там меня не покидало чувство прохладной, лёгкой и лазурной радости и солнечного покоя. И дело было не в том, что ранней весной здесь ещё не так жарко, как далее к югу, в тропических Сантаре или Кайаве. Дело было в самом городе, построенном по большей части из серого, как бы влажного, прохладного камня, и множестве бордовых кирпичных церквей, делавших тенистыми, покойными для глаза самые солнечные улицы.
Я прибыл в Кристадону в мягкий синий вечер, подзолоченный фонарями и огнями вывесок.
Белоснежный вокзал города, окруженный кипарисами и стройными пальмами, увиделся мне в предвечернем свете огромным восточным мавзолеем, где я поначалу потерялся со своим багажом, но был выручен ловкими южными людьми, что с лаской и бурной радостью устроили меня на извозчика, разрешив попутно и вопрос о гостинице; мне ничего не оставалось, как только скромно наградить их…
Я выбирал отели не по классности или признанной репутации, а по  названиям: одно мне нравилось, другое оставляло равнодушным , а третье волновало до глубины души и будило и без того чуткую мечту мою. Я был романтик и для меня иллюзорное, оболочка, вид издали, сравнимый с миражом на горизонте, были важнее сути; они мне, в сущности, суть эту и заменяли, оттесняя её на задний план как что-то малозначимое, призрачное, неосязаемое и невещественное; иллюзия же облекалась в очевидную плоть.
Поэтому теперь я ехал в отель «Монтевидео» в полном неведении, что собой представляет эта гостиница, но название заставляло трепетать мою мечту.
Гостиница располагалась над самым побережьем, почти рядом с портом и оказалась уютной и тихой, хотя и несколько тесноватой, но коридоры, бар, ресторан и  холл, разделённые арками, были пусты и свободны. Арки эти вызвали для меня образ Мексики.

Устроившись и приняв душ, я одиноко поужинал в ресторане и провёл остаток вечера на террасе под аркадой,  всматриваясь в ночное море и огни кораблей, прибывающих в Кристадону или покидающих её порт. Их гудки звали меня, но куда, в какие страны, к каким событиям?
На ночь я произвел подсчёт своих средств, потом почитал Конрада и уснул  сном, полным неясных, но тревожащих, желанных образов, со всегдашней надеждой моей встретиться утром с событиями, которые бы наполнили мою жизнь и  дали ей направление.
Утром я также одиноко позавтракал на террасе. Море спросонья  жмурилось  мелкими волнами под ярким, но нежарким солнцем, лёгкий ветерок  ласково шевелил  сбегавшие со стен аркады красные и фиолетовые гирлянды бугенвилии  и приносил беспричинную радость и покой. Маленькая бледно-розовая, «утренняя», роза в стакане на моём столике задумчиво наблюдала меня за моим одиноким  завтраком. Было легко, свежо и немного грустно. На душе было светло и пусто, и я предался мечтам, что мой приезд в этот незнакомый, но столь прекрасный уже своим именем приморский город заполнит пустоту эту чем-то чудесным и давно мною ожидаемым, образ которого до сих пор неясно мелькал в моих снах и ночных раздумьях, но я никак не мог добиться его прояснения.
Мне тихо и опрятно прислуживал седой и смуглый гарсон. Его грустные и внимательные глаза вызвали у меня симпатию и доверие, и я обратился к нему с просьбой связать меня с квартирным маклером: я полагал снять квартиру в городе и оставаться в нём, пока не обрету ясность в своих мыслях и намерениях.
В ожидании маклера я остался курить на террасе, бесцельно, но пристально вглядываясь в искрившуюся под солнцем лазурную даль.
С детства я привык к серо-зелёным, свинцовым, северным водам, над которыми нависал со своим ледяным дыханием близкий полярный круг. Конечно, в тихие, застывшие безоблачные зимние дни воды эти царственно сверкали, горели в лучах солнца, льющегося из стылой синевы, но то был ледяной огонь, и великолепное зрелище заставляло меня ёжиться. Возможно, я унаследовал эту зябкость от матери, которая родилась в семье нашего консула в Марселе и долгое время жила с родителями у ласковых вод Средиземного моря. Она тоже не совсем уютно чувствовала себя в Транговере, где у моего отца и дяди были лесопилки и бумажная фабрика.
– Что может быть прекраснее наших фьордов, – убеждал её доктор Снук, местное светило медицины, пользовавшее и нашу семью.– К тому же, мы живем  выше прочих европейцев.
Очевидно, он имел в виду широту.
–  И  мальчику  значительно  полезнее  наш   бодрый   климат.  Солнце юга действовало бы разлагающе на его растущий организм.   Кроме   того, взгляните на его кожный покров и  если вы читали мою последнюю статью в «Медицинском Вестнике», то сразу определите, что яркое и мощное солнце южных земель моментально наградит его раком кожи. А вы ещё собираетесь везти его в Италию. Запрещаю, категорически запрещаю.
Так южные страны, картины которых я с такой жадностью рассматривал в книгах, оказались для меня под запретом. Пальмы тропиков, лазурь южных морей, залитые лунным светом лагуны коралловых островов, архипелаги, над которыми блистал Южный Крест, были мне противопоказаны.
Тем более они пленяли и манили меня. Я замирал над каждой картинкой южного города, мог часами рассматривать в атласе желанные материки, полуострова и острова, прилежно изучал их флору и фауну; пальма или кокосовый орех на почтовой марке  далёкой страны приводили меня в восторг на целый день; подаренные мне четки из кипариса и сандаловые слоники были предметами моего постоянного преклонения из-за их южного происхождения.
Часто ночами – особенно, на исходе лета – меня охватывало отчаянье: неужели я навеки прикован к своему дому и суровой северной земле, на которой он стоит? Но сколь быстротечно отчаянье в юности, когда перед тобою целая жизнь – об этом следует помнить молодым, чьи надежды, как бы несбыточны они ни были, уже половина удачи и счастья. Когда я с крайним душевным утомлением оканчивал лесной колледж, скончался непререкаемый доктор Снук; вскоре наступил черный год, отнявший у меня отца и мать: первый погиб при аварии на лесопилке, вторая не нашла достаточно сил, чтобы пережить разлуку. Я остался на попечении бездетного дяди, который  не видел во мне большого проку для семейного дела и довольно быстро согласился на мой отъезд в южные страны без цели и ясного и понятного маршрута.
– Будем считать, что ты отправился изучать возможность поставок на наш рынок баобабовых бревен и пальмовой доски, племянничек, – сказал с ухмылкой дядя. – А впрочем, я тебя где-то понимаю. Сам-то я всю жизнь проторчал здесь безвылазно между складом, портом и лесопилкой и превратился, в конце концов, в старое, замшелое, неотёсанное сосновое бревно. Впрочем, вполне ещё годное для распила на доски …себе на гроб. Даже не женился за недосугом. Часто задаюсь вопросом: делал ли я своё дело для себя самого, как хозяин, или само дело это использовало меня для его собственной пользы, наняло меня, что ли, как я нанимаю пильщиков и окорщиков? И что бы было, если б я не следовал слепо вековому примеру отцов и соседей и дела этого вовсе не делал? Или делал бы совсем по-другому – не в поте лица? Ведь с голоду бы не помер… Умру я – ну ты скажешь мне спасибо, что можешь позволить себе бродяжничать в своё удовольствие с тугим кошельком, ну рабочие , что кормились около дела моего, вспомянут…но мне лично, мне-то что? Где моя-то награда?! Вот уж и врач запретил вино и табак… Кстати, не слушайся лекарей, дорогой племянничек, чем более станешь с ними советоваться , тем более хворей у тебя откроется. Твоя покойная матушка была чересчур мнительная, а покойный эскулап слишком много писал статеек в медицинские журналы, чтобы ему можно было доверять как практику. Так что иди, юноша, куда зовёт тебя сердце твоё – так сказано, по-моему, в Библии . Впрочем, других книг я и не читал за недосугом… Отправляйся к нашему поверенному и уладь все дела.
Ничто не удерживало меня в Транговере, где я – по замкнутому моему характеру и долгому отсутствию на учёбе в колледже – мало с кем знался. Однокашники же мои – прилежные знатоки северного леса и древесины – как один находились на практике в лесных районах. Я быстро собрался и поездом – для скорости – выехал в Тронт, крупный океанский порт не в пример нашему Транговеру, где по большей части швартовались рыбачьи да каботажные суда.
Тронт поразил меня как преддверие великого нашего мира. Задирая голову, я рассматривал огромные океанские пароходы из Нью-Йорка, Лондона, Сиднея, Тулона, Буэнос-Айреса. Распогодилось, солнце ранней весны блистало вечной новизной мира, а синяя полоска моря светилась обещанием открыть мне далекие страны и бескрайний простор океанов с тысячами прекрасных островов.
В агентстве у меня возникла неловкость с клерками, ибо я даже не мог толково сказать, куда же хочу направиться. На меня уже посматривали с подозрением как на сумасброда или человека в бегах, которому все равно, где скрыться – лишь бы подальше. Где им было понять, что у меня дух захватило от привычной им до зевоты карты на стене их конторы, от головокружительного множества мест, куда бы я хотел помчаться. Меня в равной степени очаровывал и Марсель, и Гонконг, и Наталь, и Капстад. Наконец я назвал Кристадону, к которой взоры мои обращались почему-то чаще всего в часы, проводимые с атласом. Я любовался на карте этим городом-портом на берегу глубокой – судя по сапфировой окраске в атласе – и удобной бухты и сквозь условный картографический кружок видел прекрасные дома, улицы и набережную в роскошном субтропическом цветении.
После двух дней нетерпеливого ожидания я на закате взошёл на небольшой, но красивый и комфортабельный пароход, отправлявшийся в те края. Едва расположившись в каюте, я вышел на палубу и встал у борта, любуясь садящимся в море солнцем. Закат был, как часто видится ранней весною, наполнен легкой грустью вместе с неясным обещанием чудесных встреч и событий в грядущем. Однако не все разделяли моё восхищение заходящим солнцем: около меня остановился офицер из команды и хмуро стал глядеть на горизонт; потом выругался и проворчал:
– Все к тому, что  начало рейса  лёгким не будет.  Вы  как  на-   счёт морской болезни?
Я молча улыбнулся.
Вернувшись в каюту после ужина, я долго не мог заснуть от волнения, все смотрел в темный иллюминатор, словно хотел увидеть в кромешной тьме свою судьбу. Уже скоро после отплытия стало сильно качать, и я заснул только после того, как воспользовался погребцом, снаряжённым  мне моим практичным дядей, которому врачи воспретили крепкие напитки, но который, тем не менее, до сих пор знал в них толк и случаи их применения.
Шторм разыгрался под утро и продолжался ещё день и ночь. Я чувствовал себя так скверно, что судовой врач не раз заходил в мою каюту. В первом же континентальном порту я по его настоятельному совету прервал своё морское путешествие и сошел на берег. Местное отделение агентства достало мне купе в экспрессе «Звезда Востока», и я покойно и с комфортом, наслаждаясь железной дорогой как дорогою вообще, пересёк с северо-запада на юго-восток наш старый континент и, ещё два раза сменив поезд, прибыл, наконец, в Кристадону по суше и теперь сидел на террасе гостиницы «Монтевидео», прозревая лазурную даль южного моря как человек, если и не достигший ещё цели, то её достигающий…
Моё уединение было нарушено шумным и толстым маклером в белом чесучовом костюме, который сразу объявил мне, что работает себе в убыток – лишь бы угодить клиенту, это для него дело чести. Я не был стеснен в средствах и рассудил не утруждать себя в это прекрасное утро, моё первое утро в Кристадоне, осмотром предлагаемого, а поверить человеку чести на слово, так что мы поладили быстро. Боясь, что я могу передумать, он тут же распорядился грузить мой багаж, и через полчаса мы уже отъезжали от гостиницы «Монтевидео», о которой у меня до сих пор остаётся краткое, но светлое воспоминание как о первой встрече с южным берегом и морем, а вид с террасы нередко возникает в моих снах, ибо он стал как рисунок на театральной занавеси, ещё пока скрывавшей сцену действия  и актеров действия этого, среди которых оказался и я.
Пока же утренний ветерок безмятежно колышет бугенвилию на террасе скромного белого отеля.

Глава 2

Основанная венецианскими купцами-мореплавателями и пережившая не одних властителей Кристадона – город традиций, город прошлого, город славных людей далёких десятилетий, когда время не поспешало столь неприлично суетливо, как теперь.
Я поселился на улице Домиличи – одной из красивейших в городе, в квартире бельэтажа, в прибрежной, восточной части города. Дом был пятиэтажный, но очень высокий, чопорный и солидный своим тёмно-красным кирпичом даже в беззаботном, развесёлом солнышке рыбачьего побережья, что отстояло от него не более, чем на милю.
Прохлада и старина жили в доме рука об руку, сохраняя друг друга и тишину.
Золотыми закатами, которые рождали тонкую и изящную, как скрипка, тоску, я шёл прогуляться по Кристадоне мимо безмолвных – если не считать шума морского ветра – особняков, что создавали в воображении моём сотни историй о любви и несбывшемся счастье, о прерванной молодости, о рухнувших и умерших в этом ярком закатном солнце надеждах.
Серебряные платаны и золотые дубы шумели в ветре – как пел церковный хор, торжественно гудели органом из-за причудливых оград; иногда скрипка или  призывные раскаты фортепьяно доносились до моего чуткого к звукам чужой жизни слуха.
Старый шарманщик играл милую старую мелодию на углу у булочной; и булочная и мелодия уносили меня в моё северное детство в Транговере. Я дал шарманщику полсоверена, но он ничуть не изумился королевской щедрости моей, будто она была делом обыкновенным и он давно ждал меня с ней.
По улице Довенте – одной из центральных и прекраснейших улиц Кристадоны – я вышел на Венецианскую набережную к морю, где королевские пальмы постукивали усыпляюще ветвями под ветром с океана. Обычно здесь бывало много народу, и я надеялся в своём одиночестве на счастливую встречу, но в этот вечер на набережной было пустынно, как никогда за время моей жизни в городе. Я сел на скамью у позеленевшего памятника дожу со свитком в руках и стал глядеть на медно-красные валы под царственно пурпурным небом, что набегали и набегали на берег.
Вдруг из-за куста магнолии, которым была скрыта соседняя скамья, послышалось покашливанье. От неожиданности я вздрогнул, ибо полагал, что вокруг никого не было.  Послышалось  бульканье жидкости, кряканье и  из-за куста появился человек, который потягивался и позёвывал, как после сна. Бродяга?
Незнакомец пусто глянул на меня, потом на океан, затем  снова воззрился на меня уже со вниманием.
– Красиво? - кивнул он на закат.
Я молча улыбнулся.
– Я вижу, вы – закатный человек. Такой, как и я, впрочем. Закатные мы люди, люди заката.          
Я вопросительно взглянул на него. Передо мной стоял господин средних лет, среднего роста и средней, что ли, наружности. Одет был прилично.
– Не возражаете? – спросил он и уселся рядом, не дождавшись ответа. Очевидно, ему хотелось поговорить.
– Вы, вероятно, хотите спросить, что я имею в виду под «закатными людьми»?            
Я опять неопределенно улыбнулся, но промолчал: я не имел  обыкновения быстро сходиться с людьми. Но незнакомец не обескуражился  моей реакцией  и  продолжал:
– Закатные люди – это те, кто весь день с утра, с восхода, ждут красивого заката, теряя попусту свой день. Души крепкие, упругие, бодрые любят восход, на восходе встают и делают свой день, точно зная, что надо делать, когда и как. А закатные…они все утро маются  мыслями – и хорошими мыслями, чёрт возьми! – чем им заняться днем? – и все сомневаются , как бы что или кому-нибудь не напортить, потом – днём – толкаются то туда, то сюда – и опять сомневаются, и опять без толку – ибо сомневаются! И ждут в душе с нетерпением вечера, заката, когда деловой день так или иначе кончен и можно глядеть на закат и мечтать о дне завтрашнем, будто тот будет более толков, чем сегодняшний. Они в восторге от заката, ибо более чувствительны к красоте: у них имеется гораздо больше времени, чтобы её прочувствовать, чем у людей «утренних», «восходных»… А за закатом и ночь придет, от которой они ждут прозренья и решения их вопросов. И вот закат гаснет, ночь наступает, и они засыпают, чтобы практически проснуться только на следующем закате… Не хотите ли выпить где-нибудь?
Я выпить не хотел, но был не прочь посидеть где-нибудь; поэтому неопределённо пожал плечами.
– А жаль. Тут есть одно местечко у порта. Ни канкана, ни барабанов. Играет только негр на саксофоне. Хороший такой негр. Приехал сюда из  Штатов на гастроли, прогорел да и застрял тут. И не мог не прогореть с этими торгашами: им же за каждый их грош подай оркестр с кордебалетом…
– Какими торгашами?
– А…так вы приезжий. То-то я смотрю…я сам здесь проездом.      Торгаши – это кристадонцы. Вы не смотрите, что город сказка, это – город, а город одно, а люди – другое.
– Но ведь люди и создают город.    
– Ошибаетесь. Город сам возникает, сам растёт и живёт. Он         вечен, а люди в нём меняются через каждое десятилетие. Я допускаю, что в начале, у основания люди и город могут быть едины, но потом пути их расходятся. Город всегда прекрасен, а вот публика внутри него… так что бегите из Кристадоны, пока они вас не ободрали, как липку, а потом не устроили в честь этого большого и красивого местного карнавала. Восходный все народ. Я сам здесь бьюсь с ними: у меня в этих местах осталось несколько участков за окраинами, я думал на них устраивать молочные фермы. Куда там! Они хотят натыкать на них отелей – туристов привечать. И хотят забрать участки почти за изначальную цену. Вот и приходится мне биться с этими торгашами…
–  Но и вы тогда…торгаш, раз вы так торгуетесь за свою выгоду. Ведь земля ваша едва ли изменилась за это время. Глина и песок в ней вряд ли стали золотыми. А вам подавай сегодняшнюю рыночную цену…
Мой собеседник смущённо крякнул.
–Вот вы ведь как… Это отчасти верно, но я же не за себя торгуюсь, я для хорошего дела стараюсь. Мне-то многого не надо. Я человек со средствами, а живу здесь в паршивом пансионе, где по утрам мне дают один и тот же кофе, который ежедневно, я  подозреваю, разбавляют со дня моего вселения. Скряги. Ну ничего… Завтра я переезжаю к рыбакам, в Пореллу, знаете? Буду есть свежую жареную рыбу, прямо из океана. Кстати, я мог бы и сам прокормить себя из моря: настрелять рыбы, набрать мидий и все это сварить и изжарить на пляже…
Он мечтательно поглядел на океан.
–Я не торгаш, поверьте. Когда-то я, молодой, делал мебель из сосны – весёлую, красивую, звонкую мебель. И делал очень хорошо. И цену назначал, исходя из того, во сколько мне сосна эта обходится. Ну там… обработка, резьба, клей, лак… Ещё прибавлял сколько мне нужно на хлеб, сыр, вино, уголь, одежду и инструменты  (дом у меня был свой), чтобы работать, а не помереть с голоду. И всегда выходило у меня баснословно дешево, и мне говорили, что я дурак, что худшее продаётся в десять раз дороже (оно и понятно: одну вещь продают десять человек) и ещё растет в цене – рынок, дескать. А я на этом рынке был как бельмо на глазу – однажды даже чуть не убили крупные конкуренты… И убедили-таки меня, что я сумасшедший. Одна дама, вдова, убедила и открыла на мне мебельный магазин. Потом стала продавать за границу. Веселье и звон дерева пропали – вместо этого звенели гинеи…Так пойдем слушать негра?
А почему бы и нет?
Я кивнул и поднялся: не мог же я и далее проводить день за днём в своей собственной компании и наедине со своими туманными мыслями. Я был для этого ещё слишком молод.
– Не хотите  ли подкрепиться? Хороший португальский коньяк, – незнакомец протянул мне фляжку.
Я отказался – и довольно, возможно, резко: столь скоротечное дружелюбие показалось мне панибратством.
Повисло неловкое молчание. От природы чувствительный к другим людям и их эмоциям и избегающий ранить кого бы то ни было – даже в ущерб себе самому, я решился его нарушить с возвращением к предыдущей, отвлечённой теме:
–Вот вы говорили про закатных людей… Но есть люди с утра вялые, встающие поздно, далеко не на восходе, но к вечеру начинающие действовать энергично и готовые работать всю ночь и своротить за ночь эту горы. Кстати, оттого и встают они поздно.
–Знаю, их зовут совами. Это вас вводит в заблуждение их внешнее, наружное. Но по сути они те же восходные люди – и даже ещё более размашистые, упорные, цепкие и напористые, чем те, что начинают труды с первым лучом солнца. Ведь совы эти не оглядываются вечером на закат, не ждут его и не созерцают – совы вообще слепые; они заняты своей пользой. А люди заката только и ждут его, они любят закат: он для них –  освобождение от не любимых ими дел, тревог, долгов и забот дня человеческого. Он им сладок как прощение их дневной бездеятельности; конечно, бездеятельности с точки зрения дельцов. Кто знает, сколько бесценных и истинных богатств творят закатные души в свой вечерний час? Эти «суммы» не оприходует никакой банкир, эту «недвижимость» не оценит никакой оценщик… Так что, идём?
Я кивнул и стал высматривать извозчика, но спутник мой меня остановил:
–Нечего бросаться деньгами, здесь недалеко – пройдёмся… Дон!
–Что?
–Я представляюсь: Дон Годлеон – так я называюсь.
Поколебавшись, я тоже представился: Вальтерн, Гвед Вальтерн.
–Я хочу сразу прояснить: я не безденежный бродяга и выпивоха за чужой счет, подцепивший вас на набережной. Просто…я считаю деньги, как и все здесь, но я их считаю не для себя!
«А для кого?» – хотелось спросить мне, но я решил, что это преждевременно.
– Я их, деньги, как зло, от которого пока никуда не денешься, считаю для дела, которое деньги убьёт, – провозгласил Дон Годлеон, как бы отвечая на мой вопрос. – Я вижу, что вы – человек случайный при деньгах, сами капиталов не наживали и наживать не будете и не хотите – я сразу чувствую такую душу. И правильно: надо жить, а не наживать. Сам такой. Уверен, что в Кристадону  привели вас не денежные дела, а…бег за чем-то, что и вы и сами не смогли бы ясно выразить. Верно? Вам хочется жизни полной и ясной, но вы не знаете, как к ней приступиться. Вам кажется, что яркая, увлекательная жизнь бежит мимо вас и ваших годов и вам хочется – благо, деньги есть! – влиться в её бег, ухватить свой кусочек, свою струйку её потока… Я вам хочу предложить одно дело: едемте со мною в Дуэй. Слышали о таком городе? Город – сказка. Всегда мечтал там побывать, но… то денежные затруднения, то со временем не получалось – путь неблизкий. Грустно, когда человек не может поехать в заочно полюбившееся ему место на земном шаре. Трагедия. Даже если вас ждет там разочарование, крушение самообмана, когда глаза ваши жестоко развенчают мечту вашего сердца, которое всегда, тем  не менее, право и глаза его видят вернее, больше и дальше…
Дон помолчал.
– Впрочем, я бывал там… каждую летнюю ночь на Гэнси – я оттуда родом, – каждый погожий летний денек. Да и зимний тоже, когда море вдруг успокоится и лежит синее-синее, улыбаясь в ответ солнцу… Сначала не было денег, а потом, когда деньги появились, жена говорила, что надо сначала поставить как следует дело – ну, с мебелью, – а потом думать о всякой ерунде. «Для туризма время ещё не пришло», –  приговаривала она, будто я хотел стать туристом или люблю туризм, который напрочь убивает истинное путешествие, ловко и лукаво подменяя его собою…Восходная была женщина – всегда подымалась не позже семи утра. Я предлагал ей привести на Гэнси корабль с копрой, имбирём, кокосовыми орехами, бананами. «Это не наше дело, для этого есть Индийская компания, – смеялась она. – Сиди и делай свои сосновые стулья и столы, а я буду их хорошо продавать: у каждого своё дело и свой доход». А её пятнадцатилетняя дочь Винди, уже тогда прекрасная собою, но уродливая сердцем, смеялась надо мною, показывая мне банан: «Это вам прислали из Дуэя, папа, с ваших тамошних плантаций. Лично вам самый крупный тамошний экземпляр – так и просили передать». А ведь я почитал её за свою дочь, заменил ей насколько возможно её горе-отца…Бойкая такая выросла девчонка – вся в своего родного папашу, красавчика Вэнсона, первого мужа вдовы. Тот занимался всем на свете, что могло дать наживу, по году сидел иногда без гроша, а потом вдруг отхватывал куш, чтобы ещё год пробавляться по мелочам; всякое постоянное ремесло или место презирал, говаривал, что это не для него, а для недочеловеков , а он , Вэнсон, человек, а не рабочая лошадь…А вот мы и подходим к месту…
Мы углубились в лабиринт припортовых улочек и очутились перед тёмной массивной дверью. Внутри нас встретил полумрак; прохладно и хорошо пахло цветами и сигарами. Посетителей было немного, и царила тишина. Вдруг она была нарушена высокой,  призывной нотой саксофона, на которую тут же отозвался рояль, и осветился дальний угол, где я увидел негра в белом костюме и чёрной бабочке. Позади него так и оставался в тени пианист. Негр с высокой ноты резко перешел на низкую: если первая властно призывала, то вторая успокаивала и отпускала. Поначалу я не обратил на игру негра большого внимания, но его странная, хоть и довольно простая мелодия как-то исподволь завладела к моему удивлению в этот вечер моим сердцем навсегда – до сих пор я напеваю её себе в часы одиночества и раздумий о былом.

Глава 3

Мы уселись у большого окна, за которым синели сумерки и был виден в конце улочки порт с зелёными, красными и белыми огнями и лиловыми силуэтами судов и портовых кранов.
Я спросил лёгкого красного вина, а Годлеон принялся за виски. Утолив свою жажду, он рассказал мне необычную историю о людях – целой группе людей, почти целом народе, который смог устроить свою жизнь, как в золотом веке: без денег, без торгашества, на основе справедливого, радостного и действительно полезного человеку  труда. «Работать там, делать что-то означает создавать в самом деле нужные и полезные людям вещи или растить плоды. Никаких маклеров, никаких наград неизвестно за что, никаких перепродаж. Сделал – принёс людям, они тебе в ответ дают продукт своего труда, который тебе нужен, не сравнивая ценности твоего и их продукта – может быть, их ценнее, а может быть, твой. Главное, что им нужно то или это от тебя, а тебе то или это от них. Трудятся без надрыва, только лишь, чтобы доставить себе самое необходимое – никаких излишеств, никто не навязывает другим  ради своей наживы то, без чего люди могут спокойно обойтись…» Что это – племя какое? Потомки древних народов? «Отнюдь…Обыкновенные  белые  люди,  которым  надоел торгашеский мир и они нашли  себе свободную землю на острове  недалеко от Дуэя и живут себе на зависть и торгашам и их наёмникам…»
– Неужто в мире есть ещё такие свободные земли? – удивился я. – Я полагал, что все уже давно обрело хозяина, помногу раз продано, куплено и перекуплено…
Годлеон   поперхнулся виски и протестующе замахал рукой.
   – Есть, есть ещё, – глухо пробурчал он, откашлявшись. Потом неожиданно надолго погрузился в угрюмое молчание, как если бы замечание моё его расстроило и заставило в чём-то усомниться.
Меня очень заинтриговал рассказ Годлеона о необычном мире, возникшем на неведомом острове, но я решил воздержаться от вопросов, предоставив Дону самому созреть для разъяснений. Тайной, судьбой веяло от его рассказа, и мне хотелось думать, что и я стану как-то сопричастен тайне этой, которая станет моей судьбой.
Годлеон отпил виски и вдруг застыл со стаканом у губ, искоса глядя на столик у эстрады, полускрытый пальмой.
–  Послушайте, Гвед. Только не таращьтесь…Вон за тем столиком за пальмой сидит дама. Мне неудобно оборачиваться, а вам видно гораздо лучше. Опишите мне её.
«Ну вот, – усмехнулся я про себя, – виски подействовало, и теперь ему захотелось припортовой романтики».  
– Какие у нее волосы? Только, умоляю, не разглядывайте её в упор…
– Каштановые, как будто…
–  Плохо, – неожиданно оценил Дон моё открытие.– Ну…  а глаза, как вы думаете?
– Тёмные как будто… Здесь полумрак, Годлеон.
– Не синие? Посмотрите осторожно ещё…
– Не проще ли вам подойти и попытаться познакомиться?
– Вот этого как раз мне совсем и не надо.
Подумав, я встал и направился к эстраде, на которой негр возился со своим саксофоном. Я попросил его сыграть одну старую негритянскую песню Нового Орлеана, которую слышал на родине на пластинке. Негр устало улыбнулся и поднял саксофон. Возвращаясь, я попытался разглядеть незнакомку, в смазливой внешности которой я не обнаружил ничего значительного или примечательного, чтобы вызывать волнение и беспокойство.
–  Глаза чёрные или тёмно-карие, Дон. Вас это устраивает?
–  Ещё как! – вдруг повеселел Годлеон. Он даже хлопнул в ладоши и одним махом прикончил свой виски.
–   Вы ждёте какой-то встречи, осмелюсь спросить?
–  Жду. Нет, как раз не жду. То есть, жду, но не хочу. Не хочу и…боюсь.
Он заказал абсент, повертел в руках бокал и заговорил:
– Дело в том, что моя дочь Винди…вернее, дочь моей покойной жены  Винди Вэнсон, та, что дразнила меня бананами, она… преследует меня по пятам. Я чувствую, что она уже здесь, в Кристадоне…О, это ещё та барышня! Последний раз я виделся с ней около полугода назад. Красавица. Хрупкий ангел с огромными синими глазищами. Ей уже сейчас девятнадцать, скорее – ещё девятнадцать, но вы поговорили бы с нею! Когда она смотрит на вас своими чудными сапфировыми глазами, вам кажется, что это вы юнец, школьник, проштрафившийся ученик, а она – умная и терпеливая воспитательница… Все дело здесь в том, что после жены весь наш капитал перешёл ко мне. А капитал  немалый: последние годы жена покупала прибыльные доли в разных предприятиях и успешно играла на бирже. Дочери же остался наш дом на Гэнси (в котором я все равно всегда чувствовал себя, как в гостях) и хорошая рента. Половина дохода с капитала фирмы. Но этого ей мало. И вы ошибётесь, если подумаете, что ей хочется больше нарядов и побрякушек или что она подпала под влияние какого-нибудь смазливого пройдохи. Она не из таких. И хотел бы я увидеть того, под чьё влияние она подпадёт, только, боюсь, никогда этого не дождусь… Нет, она решила создать собственное дело – даже не фирму, а целую корпорацию! И это в девятнадцать-то девичьих лет! Другие мамзельки мечтают о тряпках да женихах, а эта… Короче говоря, она пришла ко мне за деньгами; убеждала меня предоставить ей почти все доставшиеся мне средства и потерпеть года три-четыре, пока она не поставит дело должным образом и к нам не потекут баснословные прибыли. Я не соглашался: мне некогда было ждать и деньги я берёг для дела своего, хорошего, нужного людям, чтобы их от проклятой власти денег вообще освободить. К тому же, её предприятие было весьма сомнительного, если не сказать тёмного свойства: что-то, связанное с землями индейцев Амазонки, которых нужно ей было с земель этих сгонять любым способом, чтобы что-то вырубать и продавать, продавать… Видел я потом двух её компаньонов – очевидно бесчестные люди…Когда же я  отказал ей, этот ангел сохранил полное спокойствие, но глянул на меня так, что мне в переносицу уперлись холодные дула двустволки. Впрочем, потом она вдруг сделала кроткие глаза, сменила тихий гнев на ласку, стала усиленно спрашивать о моём здоровье, называя меня не иначе как «папа», говорила, что я переутомился, что мне нужно немедленно отдохнуть, отправиться в хороший закрытый санаторий в Шотландии и что она это быстро устроит. Я поначалу не понял, в чём дело, расчувствовался, даже всплакнул от умиления – ведь я бездетный, совсем один на этом свете, но потом как глянул в её  вновь потвердевшие глаза, стал что-то подозревать. И недаром: скоро узнал я, что её адвокатишка стал ездить по всем докторам, к которым я когда-либо обращался  – даже к зубному врачу завернул, собирая сведения о моём здоровье. А я всегда был чудаковат… И скоро я заметил, что знакомые мои общаются со мной с опаской, все о здоровье моём пекутся, без причины уговаривают отдохнуть и не нервничать… А потом через верного друга узнал я,  что она вызвала с материка известного психиатра и будто бы у них уже все сговорено с адвокатом и врачами: хотят меня объявить сумасшедшим, упрятать в закрытый санаторий, а меня и деньги  взять в опеку. Той же ночью я бежал. Я обманул их: я бежал не на юг, как они могли предполагать, а на север, и через Россию, а потом Персию добрался сюда… Но боюсь, они все же выследили меня: я чувствую это – ведь они знают, куда я стремлюсь, и постараются перекрыть мои возможные пути…
Годлеон вдруг протянул через столик обе свои ручищи и стиснул ими мою левую руку.
–  Гвед, друг мой, вот почему мне нужна ваша помощь. Я прошу, я умоляю вас о ней. Поверьте, я честный, нормальный человек. Чудак и наивный романтик, может быть, но разве это преступление? Хотя… в мире торгашей, возможно, это и преступление, смертный грех. Но вы-то не торгаш, Гвед, я это отлично вижу. Так встаньте на мою сторону. Помогите мне достигнуть-таки Дуэя. А там мне также понадобится ваша честность, которую я вижу на лице вашем, ваша беспристрастность свидетеля для того, чтобы встретиться с теми чудесными людьми, познакомиться с их жизнью, их опытом, а потом рассказать об этом миру, чтобы мир узнал, что есть выход из того денежного болота корысти и наживы, которое засосало чуть не каждого. Мне, вы понимаете теперь, могут не поверить. А вам поверят. Вы не журналист и не писатель, но это и хорошо: в первом случае вас назвали бы купленным щелкопёром, а во втором – фантазёром-литератором, выдумавшим –  с помощью безумца и безумца в его несчастии используя –  лихо заверченный сюжет для нового романа. А так вы – обыкновенный человек, гражданин мира, и вам обязательно поверят…  
Я с трудом высвободил свою левую руку из цепких ладоней Годлеона, подумал с затаившимся сердцем, глянул на дальние огни кораблей на рейде и решительно протянул Дону руку правую. Он с чувством и умеренной силой её пожал.
Мы расплатились и встали. Годлеон неохотно и крайне скупо выделил официанту чаевые, ворча:
– Пожалуй, хватит с меня шикарных ресторанов, а то и на хорошее дело денег скоро не останется…
Мою руку, протянувшуюся с добавкой, мягко, но решительно остановил: и вам теперь понадобятся деньги…
На улице мы оба глубоко вдохнули свежий воздух с чудесной смесью запахов мимозы, моря, угля и мазута. Мы прошлись в сторону порта, а затем поднялись по крутой улочке на холм, откуда далеко было видно на море. Все также глубоко дыша, Годлеон стал вглядываться в темнеющий горизонт, будто хотел прозреть в синей тьме своё будущее. Мне показалось, что глаза его увлажнились. «Очевидно, сентиментальный , чувствительный человек»,– подумал я, но без осуждения, а с добрым чувством. Мне уже казалось, что я знаю Годлеона не первый год, что лицо и фигура его мелькали передо мною ещё на набережной Транговера.
Годлеон  очнулся от своего созерцания, кротко глянул на меня галочьими, серыми глазами, пригладил взъерошенные ветром с моря редеющие светлые волосы и сказал:
– Вероятно, нам уже пора домой, Гвед. Я и так слишком злоупотребил вашим обществом  и, боюсь, надоел.
Я мягко потрепал его по плечу в знак несогласия.
–  Я провёл чудесный вечер, Дон.
Дон улыбнулся застенчиво и благодарно; казалось, улыбалась даже его окладистая русая бородка. Мы двинулись обратно. Я полагал дойти до квартиры моей пешком, но пансион «Эльдорадо», где жил Дон, находился в предместье в противоположном конце города, у начала предгорий, и поэтому мы взяли извозчика. Я сошёл после крепкого и дружеского рукопожатия Годлеона за два квартала до улицы Домиличи, чтобы пройтись перед сном.
–  Спокойной ночи, мой друг, – сказал мне Дон с интимностью старого знакомого, усаживаясь снова в коляску. –  Завтра я переезжаю, как вам уже говорил, в Пореллу или Фидесту – к рыбакам. Буду жить жизнью простого, нормального человека, один на один с морем, ветром и дюнами, ходить с рыбаками на лов, кормить вас свежей рыбой из океана… Как поётся в песне: «…на морском просторе вы сбросите горе…» Точный адрес сообщу завтра с посыльным, а встретимся послезавтра. Извозчик, пошёл в «Эльдорадо». Знаешь такую дыру?
  «Забавно, что такой враг денег, как Дон, поселился в «Эльдорадо»», – про себя улыбнулся я.
Шум экипажа затих в конце улицы, и меня обступила тишина с шелестом ветра и дальней музыкой. Большие, солидные дома с потушенными окнами выступали на фоне неба чёрными громадами, но я не видел в них, тем не менее, никакой мрачности или молчаливой враждебности – напротив, они показались мне в этот вечер населёнными прекрасными ночными тайнами.
Я быстро добрался  до дома, рассеянно и неторопливо поднялся по полуосвещенной мраморной лестнице в свой бельэтаж и очутился в тёплом сумраке моей квартиры, которая состояла из гостиной и спальни. Когда я зажёг свет, я с приятным изумлением увидел, что мне сервирован роскошный ужин с бутылкой отличного местного белого вина. В искрившейся под светом люстры вазе меня приветствовали  тюльпаны  и нарциссы, а в хрустальном бокале нежилась розочка. Гадая, за что же я удостоился такого внимания от домохозяина, я вспомнил, что в этот вечер исполнялся ровно месяц со дня моего прибытия в Кристадону.
Я наполнил бокал вином и прошёл в спальню – угловую комнату с большим «фонарём», обращённым на море и порт, по счастью видные отсюда беспрепятственно. Не зажигая света, я встал в «фонаре» против огромных окон и стал вглядываться в густую синь и огоньки на море. И синь эта, таинственная и загадочная, показалась мне живой и приветливо, зовуще  улыбавшейся мне призрачными губами, а огоньки сигналили мне, указывая фарватер, по которому звали плыть за тёмныё горизонт. Я распахнул окно, и ветер ночного моря прижал меня к своей груди, обняв подбадривающе за плечи. Было необычно хорошо и радостно, и чувство силы и уверенности в себе, столь мало мне знакомое, переполняло меня.
Я поднял бокал и выпил терпкое золотое вино за свою судьбу и удачу, а также за сегодняшнюю встречу, которая уже виделась мне судьбою, что поведёт меня скоро в дальние южные моря. И  я был готов снова двинуться в путь.
Вернувшись в гостиную, я сел за прощальный ужин.



Глава 4

Утром я проснулся от ярких лучей весёлого приморского солнца, настойчиво пробивавшихся ко мне сквозь обнаруженную ими щель в задёрнутых мною на ночь плотных гардинах. Они как звали меня поскорее подняться навстречу новому дню, первому утру на моей новой дороге.
Позавтракав остатками ужина и выпив полстакана красного вина, я получил  от проворной горничной отличный кофе по местному рецепту, но не успел отпить и глотка, как явился мальчишка-рассыльный и вручил мне записку от Годлеона: тот сообщал, как его найти в рыбачьем посёлке Порелла, и приглашал к себе завтра ранним утром. «Поверьте, морские рассветы гораздо здоровее, искреннее и прекраснее закатов»,–писал Дон.
– Где ты получил письмо? – спросил я паренька, награждая по-королевски.
– Господин в экипаже дал мне его на вокзальной площади полчаса назад.
«Однако Дон ранняя, а не закатная, не вечерняя пташка, если нужно».
Я оделся и, чувствуя свежесть и лёгкость во всем теле, бодро вышел на улицу, повернув без раздумий к морю. Я выбрался к нему сквозь кустарник недалеко от границы портовой территории и попал на безлюдный отрезок берега, заваленный морским и мореходным хламом, прикрытым накидкой из водорослей. Очевидно, что из-за близости порта здесь никто не купался и пляжа не устраивали, поэтому я свободно разделся в этой пустыне и с удовольствием окунулся в мелкие в этом уголке волны – морщины улыбавшегося по утру моря. Когда я выбрался из ещё прохладной, освежающей воды, то увидел, что около моей одежды копошатся двое оборванных мальчишек, но радость утра не дала вспыхнуть раздражению и гневу. Наградив мальчишек легкими тумаками, я добродушно пожурил их, дал по мелкой монете и уселся на ещё горячий песок обсохнуть, сладко жмурясь и наблюдая, как о дальние волнорезы и мол разбиваются океанские валы.
Солнце уже припекало, и мне захотелось выпить ледяного белого вина, чтобы не дать ускользнуть родившемуся этим утром чувству радостного возбуждения. Я выбрался с берега снова на улицу Домиличи, прошёл мимо своего дома в другой её конец, где обнаружил прелестное кафе перед фасадом небольшого, но очевидно солидного отеля. Сев за столик на тротуаре, я получил бокал пуи на льду и чашечку турецкого кофе. Вокруг царила тишина, нарушаемая лишь дальним шумом экипажей и автомобилей, все столики стояли пустыми, и я сидел, рассматривая то отель по мою левую руку, то заполненную растительными чудесами роскошную витрину цветочного магазина напротив.
Отель был явно в моём вкусе, и я пожалел, что не попал в него в день приезда в Кристадону. Его зеркальные двери, изящная лепка и ноздреватый камень дышали покойным, неторопливым и уверенным достоинством ушедшего века; я видел степенно выступающих из его дверей  латифундистов, офицеров колониального гарнизона, дам с целыми цветниками на шляпках, старомодных дельцов с протестантской суровостью и одержимостью в лицах, сквозь зубы именующих висельниками мальчишек-попрошаек у подъезда, на которых медлительно, но грозно вздымал свой епископский посох монументальный швейцар с медалью – отставной сержант, ветеран службы в Индии.
В похожем на храм тенистом вестибюле мне назначалась судьбоносная встреча и за четверть часа до нее я спохватывался и спешил в цветочный магазин напротив за хризантемами или орхидеями.
Я опять стал разглядывать витрину магазина и вдруг весь обратился во внимание. Но не водопады из чудес тропиков привлекли меня, а две пары женских рук за стеклом витрины, одна из которых предлагала другой цветы, а та либо принимала, либо отвергала. Принимающие руки поразили меня своей почти музыкальной плавностью движений, настоящей игрой на невидимом инструменте – то пианино, то арфе, то скрипке; они были одновременно и кроткие, и нежные, и страстные; форма их была изумительна и благородна; пальцы поражали изяществом не только контуров, но и множества мелких движений каждого самого по себе и в ансамбле.  Рука, пальцы, несущие свечу в сумраке прекрасной залы – такое напрашивалось сравнение.
Лица и фигуры женщин были скрыты потоками цветов и зелени, украшавших витрину и интерьер.
Не знаю, что заставило меня оставаться в оцепенелом ожидании на месте, хотя вино и кофе были давно выпиты и счёт оплачен. Как потом выяснилось, я ждал своей судьбы. И через минут пять моего нелепого на первый взгляд ожидания из дверей с изящными букетиками фиалок и нарциссов вышла хозяйка прекрасных рук – в этом не было никакого сомнения. Она неторопливо направилась мимо моего столика к подъезду отеля.
Лицо её было частью скрыто тенью коричневой вельветовой шляпы с голубыми цветками, но из тени этой упорно и с внутренним весельем, готовым прорваться затаённым смехом,  глядели тёмно-синие ( сначала я их принял за чёрные) глаза в длинных чёрных пушистых ресницах. На нижнюю часть лица падало солнце: рот был дружелюбно насмешлив, но твёрд так же, как и подбородок. Из-под шляпы на тонкие плечи струились вьющиеся тёмно-каштановые волосы. Лицо выражало милое, но достойное и твёрдое дружеское отношение ко всем, кто ей ни встречался в мире. Она шла от одной встречи к другой, как одной знакомой компании к следующей. Создавалось впечатление, что она во всех видела возможных друзей, партнеров и помощников на её пути, но в то же время была сама по себе и, как мне кажется, одинока.
Немало лет прошло с тех пор, но  и сегодня я вижу первое появление Винди в моей жизни так же ясно ( или даже более ясно), как и в тот далёкий весенний день с синими тенями. Он до сей поры немеркнуще сияет над лазурными солнечными долинами моей памяти, как горит под солнцем непокорённая и загадочная снежная вершина в ледяной синеве высокогорий, куда путь мне заказан навсегда.
Как вы прекрасны, цветы ранней весны. Вы не столь громки и ярки, как цветы зрелого лета или золотой осени, пусть в вас больше вешних вод, чем роскошной плоти, пусть аромат ваш слишком тонок и несмел, но в вас больше  обещания надежды, чем пусть пышного, но зрелого, полностью раскрывшегося, свершившегося факта…
На Винди был милый вельветовый плащ в тон шляпе и жёлтый шарф, а на ножках – высокие тёмно-коричневые лакированные ботинки. Пройдя мимо, она повеяла на меня не запахом тонких духов, а ароматом гораздо более изысканным и волнующим – вешним ветром и деликатной свежестью миндальной весны. В сладкой тревоге  радостно забилось моё сердце, и радость эта была вызвана даже не внешностью Винди, а как бы сама жизнь легко положила непререкаемую руку свою мне на голову и дружески и нежно заглянула в глаза…
Винди давно исчезла в дверях отеля, а я все продолжал неподвижно сидеть и не помышлял уйти, как если бы Винди должна была догадаться, что я жду её, и спуститься ко мне. И она действительно вскоре вышла из отеля, без цветов, но с двумя рослыми, смуглыми и мрачными субъектами с нехорошим взглядом на мир, но одетыми безукоризненно. Тут же к отелю подкатил лакированный чёрный автомобиль. Шофёр распахнул дверцы, и Винди со спутниками стала с достоинством  и без спешки усаживаться.
– Нам следовало бы поторопиться, Винди, – с явным нетерпением, но почтительно заметил более рослый мужчина. Винди  улыбнулась ему, но не ускорила движений, основательно оправляя платье и плащ.
В это время из вестибюля выбежал бой в феске и закричал, подбегая к Винди:
– Вам срочная телеграмма, мисс Вэнсон. Ждут ответа.
Винди Вэнсон! Это имя поразило мой слух и мозг, как удар гонга судьбы,  возвещающего новый раунд в моей жизни.
Винди все также неторопливо взяла телеграмму и стала читать её, держа кончиками изумительных пальцев и склонив набок головку. Потом показала телеграмму спутникам и спросила, явно уже имея собственное непоколебимое мнение:
– Должна я ответить немедленно, Таваго?
Тот раздражённо покусал длинный траурный ус и сказал:
– Боюсь, нам не следует терять более ни минуты и ехать. Он может исчезнуть.
– Согласна, – улыбнулась Винди, кинула бою монетку и приказала шофёру:
– В пансион «Эльдорадо». И как можно быстрее.
Так вот ты какая, Винди Вэнсон, приёмная дочь Дона Годлеона и его неутомимая преследовательница!
Очнувшись от вопроса гарсона, не хочу ли заказать что-либо ещё, я отрицательно помотал головой, наконец, встал и отправился на набережную, где в раздумье пообедал в тихом рыбном ресторанчике. За лёгким, но коварным местным вином я продолжал переживать утреннюю встречу, и мысли мои то вращались вокруг Винди, то устремлялись к Годлеону, то возвращались снова к Винди. Я уже предчувствовал, что жизнь проставит меня перед каким-то выбором.
Вечером моё возбуждение усилилось, ибо время, по моему мнению, проходило бесцельно: Дон ждал меня только завтра, а мне не терпелось  увидеть его немедленно, объясниться и послушать его. я чуть было не устремился в Пореллу, но подумал, что могу не застать там Годлеона в этот час. Здесь я неожиданно крепко выпил в припортовом баре, потом до самой ночи ходил вдоль моря, будто из него должны были явиться объяснение и решение начавшейся истории, и вернулся домой с твёрдым намерением не ложиться спать, а отправиться в Пореллу с рассветом.
Ещё до восхода я нашёл заспанного извозчика, который содрал с меня тройную плату за неурочный час и за дальность, хотя Порелла оказалась не более, чем в двух милях от города.
С первым солнечным лучом я въехал в этот рыбацкий посёлок.

Глава 5

На улицах было пустынно, но едва ли обитатели Пореллы ещё спали – скорее, многие из них уже были в океане на промысле. Тем более, что была открыта местная таверна – простой белый дом с верандой под кустарной вывеской, где и до рассвета можно было согреть желудок.  На веранде сидели двое с дымящимися кружками в руках. К ним я и направился за помощью в поисках дома, где остановился Годлеон, хотя, возможно, и следовало не привлекать к нему внимания, особенно, при последних обстоятельствах, когда его, очевидно, ищут, а обойтись собственной смекалкой.
Как только я взошёл на веранду, на ходу придумывая обращение к незнакомым людям, из боковой двери вдруг вышел с подносом в руках сам Годлеон, в знакомом  уже мне рыжем пиджаке в крупную клетку и в светло-зелёных парусиновых брюках, и стал устраиваться за самым дальним от двух посетителей столиком. Я обрадовано ринулся к нему.
– Никак не ожидал вас так рано, выходит, и вы рассветная пташка, Гвед, – Годлеон обнял меня на манер закадычного друга и похлопал по плечам.– Говорят, джентльмен не сядет обедать ранее семи вечера, следовательно, вставать и завтракать он должен не ранее полудня. Что разбудило вас в рассветный час?
Я уселся напротив него, соображая, как преподнести мои новости. Дон же невозмутимо принялся за свой завтрак: выпил стаканчик граппы и приступил к овсянке, запивая её кофе.
– Хотите граппы? Здорово бодрит ранним утром, – спросил Годлеон и не дожидаясь ответа отправился снова через боковую дверь – своим человеком – вовнутрь таверны.
Граппа, от которой у меня перехватило дух и выступили слёзы, тем не менее,  наделила меня красноречием:
– Дон, вчера у меня случилась встреча, которой вы боитесь и которую избегаете, как я понял.
Годлеон отложил ложку, поставил кружку и неспешно снова отправился в таверну – за новой порцией граппы, как выяснилось.
«Да он, видимо, алкоголик»,– с жалостью и тревогой подумал я.
–  Винди в Кристадоне? –тихо спросил Дон и выпил граппу.  
–  Да, да, – начал я выкладывать подробности.– Она живёт в отеле  «Кохинор» на моей улице, с нею двое. Смуглые, усатые, мрачные.
– А…Таваго и Травота – известные личности, по ним давно верёвка плачет, а они её компаньоны, кажется…
–  Вчера они ездили в «Эльдорадо», Дон.
–  В котором примерно часу?
–  Около десяти утра, я думаю.
–  Вот что значит леди и джентльмены, – презрительно усмехнулся Дон. – Даже в самом важном деле первое у них  с достоинством выспаться, встать гораздо позже рабочего люда, принять ванну и без спешки, по- благородному позавтракать. Откуда такая самоуверенность, Гвед? Почему я всегда был начисто её лишён? Потому что я из бедной семьи?
    Я помолчал и сказал как бы в оправдание Винди:
– Она провела с утра много времени в цветочном магазине напротив…
– Фиалки или нарциссы?
– Откуда вы знаете?
– Это её цветы…цвета. Сентиментальность и ледяной холод ещё не  оттаявшей после зимы земли. Выбор незатейлив, но наверняка она промучила цветочницу около часа.
Я смущенно кивнул.
– Красота жизни одних зиждется на страдании других. Ну и как  вам Винди Вэнсон? Производит впечатление?
Я мог только опять молча кивнуть, но, вероятно, молчание моё походило на молчание человека, у которого от волнения и чувств перехватило горло.
– Да, моя дочь – редкий цветок в нашем бедном земном садике,– сказал Годлеон, глядя на меня с усмешкой; в то же время в его словах мне послышалась гордость за «его дочь».
Годлеон помолчал и спросил иным, деловым тоном, но не без задушевности:
– Вы хотите, вы можете мне помочь закончить мои дела в Кристадоне, Гвед? Без этого я не могу двигаться дальше. Конечно, если вы не передумали пуститься в дальний путь со мной.
– Вне всякого сомнения, Дон, – горячо ответил я. И не только желание отправиться в дальнее странствие и увидеть Дуэй, не только моё дружеское расположение к Годлеону было причиной этой горячности и готовности: вчерашняя волнующая и прекрасная встреча, в которой я уже видел или хотел видеть обещание судьбы, столь тесно связанная с Доном и его делами, стала, признаться, первопричиной.
– Тогда я вам дам сейчас пакет с бумагами, который вы должны будете отвезти и сдать в местный Земельный комитет. Это на привокзальной площади. Так что не отпускайте извозчика. А мне теперь не стоит лишний раз показываться в городе. И в Земельном комитете особенно: Винди знает, что я продаю участки, и будет искать меня как раз через это бюро. Продаже она уже помешать вряд ли сможет, но на деньги за землю попытается  наложить руку. А самое главное – на меня самого!
Он ещё поразмышлял и добавил:
– Конечно, возникнут трудности, когда мне нужно будет лично получать деньги в банке. В Комитете они выяснят точную дату расчётов и платежа. Но что-нибудь придумаем. Пойдёмте ко мне.
    Мы встали, но в эту минуту на веранду вступил бродяга в лохмотьях с большой рыбиной, надетой на обруч. Дон тут же сменил серьёзность на громкое веселье и провозгласил с довольным смехом:
– А вот и сэр Геко собственной персоной возвращается в свой замок с натуральным оброком от подданных! Благородный сеньор благородно грабит здешних рыбаков, – пояснил он мне.
Сэр Геко, схожий с Годлеоном и по возрасту, и по комплекции, и ещё в чём-то, на первый взгляд еле уловимом, запротестовал:
– Я поймал эту благородную дочь океана самолично, вот этими своими руками полчаса назад, сэр Годлеон, да-да, лично изловил, сэр. В искупление клеветы вашей поднесите-ка мне чашу!
Не обращая внимания на моё явное неудовольствие и стеснение, Годлеон тут же исчез в боковой двери. Мы остались с Геко наедине. Геко прижал благородным, но грязным пальцем ноздрю и неблагородно высморкался, а потом той же рукой стал поправлять свои густые седые волосы  и чесать в бородке. Дон появился с тремя стаканчиками граппы и мне, привычно стесняющемуся отказываться, опять пришлось выпить за Геко и за его благородную бродячую жизнь.
– Как ваши богатые поместья в прекрасной Шотландии, сэр, получаете ли исправно доходы с консолей Английского банка? – вопрошал Дон, а Геко лишь молча и важно кивал и прикладывался к стаканчику.
Наконец Годлеон расстался со своим другом, разбудил моего возницу крупной купюрой, сразу пресекшей его неудовольствия и протесты, и мы отправились в жилище дона. Оно поразило меня. Годлеон жил даже не в доме рыбака, а в большом сарае во дворе. По стенам были развешаны сети и снасти, никакой кровати не было, а посреди стояла старая лодка с матрацем, набитым сухими водорослями, и такой же подушкой.
Заметив мою растерянность, Дон пояснил с усмешкой:
– Каждую ночь я отплываю в этой лодке в страну, в которой никто из вас не бывал, но куда я хочу всех вас однажды увести. Я хотел бы каждому выдать по такой лодке вместо мягких диванов и широченных кроватей в будуарах. Поверьте, было бы в самый раз – ничего лишнего, что так загромождает жизнь людей. И они бы к этому отсутствию  излишеств быстро и с благодарностью привыкли, поверьте, Гвед. Ведь они бы стали свободны, понимаете? Свободны. Ничего не надо ни покупать, ни продавать, ни завещать, ни закладывать. Не надо копить деньги, не надо их стеречь, не надо ими рисковать ради больших денег; не надо стеречь и вещи, купленные на убережённые деньги. А реально человек владеет только тем, что на него надето в данное время, стулом, на котором он сидит или лежанкой, на которой лежит, комнатой, где все это стоит, да ещё тем куском, что подносит ко рту. Не более того, уж поверьте, Гвед, что это так, а не иначе: это не так уж трудно понять, если поразмыслить логически. Впрочем, логика – не самая сильная сторона человеческого мира. Потому он таков, как есть, а не лучше, разумнее, добрее, понятнее…
Дон надел очки в дешевой оправе и стал просматривать вынутые им из-под матраца бумаги.
В это время в не притворённую дверь заглянула тонкая загорелая девушка лет шестнадцати с васильковыми глазами и русыми кудрями. Она хотела что-то сказать, но увидев меня, смешалась и исчезла. Годлеон подмигнул:
– Дочь океана Вэйви.
С большим жёлтым пакетом, размашисто надписанным Годлеоном, я отправился обратно в Кристадону. Сонный возница ехал медленно, и я зорко всматривался  в каждое дерево, каждый куст, желая заблаговременно обнаружить притаившихся в засаде Таваго и Травоту, о которых говорил Дон и которые попытаются отнять у меня его бумаги. Но скоро подозрительное наблюдение моё, вероятно, под действием прекрасного утра переросло в безмятежное созерцание красивой дороги, вившейся меж могучих платанов. По левую руку, на далеко убежавшей в синий океан косе, ряд стройных пальм, играючи борясь со свежим морским ветром, приветствовал меня взмахами царственных крон. Было ещё прохладно, на сердце немного тревожно, но хорошо, как на вокзале в ожидании подачи поезда  и отъезда в давно желанное путешествие.
Несмотря на ранний час, я собирался ехать с пакетом Дона прямо на привокзальную площадь и выполнить его поручение, но возница решительно взбунтовался уже на улице Домиличи, у моего дома, и настойчиво попросил меня отпустить его спать. Я уже собирался сойти с коляски, но вдруг мне пришло в голову иное:
– Довези меня хотя бы до «Кохинора», отец. Здесь не будет и двухсот ярдов.
Возница вздохнул и стегнул усталую лошадь.
Пока мы ехали эти двести ярдов, я старался обмануть себя и уверить, что просто хочу хорошо позавтракать в приличном и красивом месте после грубой граппы и жидкого кофе в таверне Пореллы. Но истина была иной, и я это прекрасно знал, слабо и неуклюже пытаясь закрыться рукой от всевидящей судьбы.

Глава 6

В кафе перед отелем было опять пустынно, но гарсон тут же появился и принёс мне отличного кофе и стакан красного вина. Я сидел,    прижимая к телу яркий жёлтый пакет, и мне казалось, что вся Кристадона видит меня и за мной следит. Я сидел и ждал появления Винди, как если бы мне было назначено, чтобы я предательски передал ей ценный для нее пакет этот, страшась в то же время, что она действительно появится. «Она могла уже выехать из гостиницы, решив разыскивать Годлеона в ином  месте»,–рассуждал я, по давней привычке  цепляясь за свой душевный покой, и в то же время мысль, что я не увижу больше Винди, потерял навсегда её прекрасный образ, пугала меня, как шаг навстречу возможной гибели. Я не отрываясь смотрел на зеркальные двери отеля, из которых уже вышло несколько безликих для меня человек, и думал, что если Винди не появится, я не двинусь с места и буду ждать и ждать у дверей этих, ибо мне – кроме её приёмного отца – более ничего не оставалось в моей досадной нерешительности и робости.
Но она появилась.
Более того, она почти сразу после своего ожидаемого и все же ставшим неожиданным для меня появления направилась ко мне, предварительно дав поручение бою, выбежавшему следом. Она легко и изящно прошла между довольно тесно поставленными столиками, не задев ни один, и спросила с дружелюбной улыбкой:
– Могу я разделить с вами этот столик? Временами мне вдруг приедается одиночество – особенно, утреннее.
Она обстоятельно, но не назойливо или бесцеремонно с головы до ног оглядела меня с моим жёлтым пакетом на коленях, который я не решался выпустить из рук.
Её нежный, но в то же время сильный голос наполнил меня сладкой дрожью, и голова моя поплыла. Слова же её, неожиданно столь доверительные, поразили меня, человека замкнутого и привыкшего прятать чувства свои за общими, банальными фразами даже с близкими мне людьми. И Винди после её слов сразу стала мне близка и дорога, как если бы я следовал за ней всю свою жизнь.
Очевидно, глаза мои выразили такую собачью преданность и благодарность, что Винди улыбнулась ласково и ободряюще:
– Впрочем, иные с успехом остаются одинокими даже в большой компании. Это и искусство, и талант, и трагедия одновременно.
Она велела гарсону принести кофе и яблоко.
– Вы, вероятно, приезжий? – снова взяла она на себя инициативу в разговоре, так как я мог только счастливо и, возможно, глупо улыбаться, созерцая её лицо и наслаждаясь голосом. Уверен, что Винди могла говорить мне колкости, даже оскорблять меня, но я в упоении своём остался бы нечувствительным к содержанию её слов, находясь под чарами формы: я готов был слушать и слушать её ровный, чуть низкий, ласкающий голос, временами очаровательно бравший ноты повыше, как дальнюю музыку, прилетающую с ветром из приморского парка; я сидел бы, слушал и тихо улыбался, видя в Винди весь огромный наш мир с его чудесными тайнами, всем прекрасным, что в нём есть…
Очнувшись, я понял, что Винди ждёт ответа на вопрос, поспешно восстановил его в памяти и ответил:
– Да, я в Кристадоне впервые.
И решился на некоторую игривость:
– Я так не похож на кристадонца, что вы сразу распознали приезжего? И хорошо это или плохо?
Винди весело рассмеялась:
– Я не ясновидящая, но здешние жители предпочитают съедать свой первый завтрак дома, попутно бранясь с домочадцами из-за домашних расходов. Но второй завтрак и обед они не могут вкушать иначе как в компании на улицах города. Пьют вино и болтают, болтают и пьют вино. Они это называют заниматься делами, они по уши в подобных делах. А потом являются домой с измученным видом кормильцев после каторжной работы. Впрочем, возможно, что легко, весело и красиво болтать и пить вино тоже дело, просто многие этого не понимают. И даже более важное дело, чем прочие.
– Я тоже пью вино, – указал я на свой пустой бокал.
– Но не болтаете, – рассмеялась Винди, – поэтому, вы не кристадонец. Вы северянин, и это хорошо, потому что я тоже с севера. И приехала в Кристадону всего три дня назад. А вы, похоже, здесь дольше: я сужу по вашему загару, – пояснила она.
– Уже месяц.
– И не надоело в гостинице? Или вы в пансионе?
– Нет , я снял квартиру – на этой же улице, – и я с радостной готовностью – будто меня ждала её милость – стал объяснять Винди, где расположен мой дом.
– Путешествуете или по делам?
Я подумал, как лучше сказать, и ответил:
– И так и так.
– Представьте, я тоже и так и так. С одной стороны, Кристадона деловой город, а с другой – приморский курорт. Впрочем, приезжих здесь мало, вероятно, ещё не сезон. Я думаю, приезжим здесь одиноко: кристадонцы только с виду горячие, общительные и открытые. На самом деле это довольно холодные, расчётливые и замкнутые люди, которые вряд ли пригласят  к своему очагу, если у вас с ними нет долгого совместного, выгодного им дела. Так что гостям города, наверное, приходится общаться между собою. Интересно, здесь есть какой-нибудь клуб для иностранцев?
– Ничего о таком не слышал. Честно говоря, я провёл этот месяц в одиночестве.
Винди как бы в удивлении и лукаво подняла свои милые бровки.
–  Мне показалось, что приезжая публика в основном фланирует по вечерам на Венецианской набережной. Её так мало, что все на виду. Вы никого там не встретили…ну, скажем, из ваших краёв?
Я покачал головой.
– Дело в том, – медленно, как бы нерешительно и размышляя, говорить мне или нет, произнесла Винди, – дело в том, что я хотела бы найти здесь одного родственника, близкого родственника. Я знаю, что он должен быть здесь – у него дела в Кристадоне, но просто не представляю, как его найти. Он несколько чудаковат и неожиданно для всех нас уехал несколько месяцев назад после пустячной размолвки. Нам он очень дорог и мы все беспокоимся за этого непрактичного и легковерного человека, которого легко обмануть или обидеть. Для его же блага его нельзя оставлять наедине с миром, где столько бесчестных людей, а он вдруг задумал продать наши участки в окрестностях Кристадоны. Вы…вас не шокирует, что я вот так откровенно разболталась о семейных делах с незнакомым человеком? Я была бы в отчаянье, если вы составите обо мне дурное мнение. Так поступать заставляет меня тревога за близкого человека.
Винди нахмурилась и отвернулась. Я лицемерно поспешил заверить, что ложная застенчивость, извращенно понимаемые приличие и гордость и неестественная боязнь обратиться к ближнему за советом или даже помощью всегда претили мне. Впрочем, едва ли я лицемерил в этом случае: для Винди я уже был готов на все.
Она снова обернула ко мне уже уверенное и спокойное лицо:
– Может быть, вы случаем видели в городе или на набережной такого человека?
И она дала точное описание Годлеона, причём, не только его внешности, но и черт внутренних, которые на внешность влияли, и мой ученический портрет Дона стал гораздо более полным после мастерских и решительных мазков, сделанных Винди – прирождённой и проницательной художницей-портретистом. Передо мной встала нелёгкая задача сбалансированного ответа, но ничего компромиссного не придумав, я с трудом принудил себя ко лжи, с усилием предпочтя её предательству:
– Нет, не похоже, чтобы я встречал такого господина. Впрочем, я мог просто не обратить на него внимания, раз, по вашим словам, он не наделён яркой внешностью. Теперь мне уже кажется, что я даже видел его на набережной. Как будто, как-то вечером…
Я говорил столь сбивчиво и многословно, что Винди стала  в меня всматриваться.
– Вполне возможно – он любит бывать у моря, особенно, в закатные часы. Человек этот или похожий на него… не пытался завязать с вами разговор? Он определённо предпочитает незнакомых людей, случайных встречных своим старым друзьям и родственникам.
Здесь я не  решился подать голос и только покачал головой. Винди очень твёрдо и без улыбки посмотрела на меня, но промолчала. Она отпила кофе и , не  глядя на меня, спросила равнодушным голосом:
– Извините меня заранее за назойливость и поверьте: не в моих правилах читать чужие…тексты, но вы все время держите ваш столь крупно и ясно надписанный пакет почти перед моим лицом. Вопрос в том, что у меня тоже дела в местном Земельном комитете, как, видимо, и у вас. Я не ошиблась? Или вас просто кто-то попросил помочь в его деле? – прищурилась она.
– Нет…я сам, сам туда собирался заехать.(В этих словах не было лжи.) Но не сейчас, – поспешил добавить я, испугавшись, что Винди может предложить отправиться туда вместе.
– Вот и прекрасно. Может быть, вы не откажитесь помочь мне, если возникнет нужда, в общении с чиновниками: я, право, страшусь этого сорта людей и совершенно не понимаю, как с ними себя вести. Или просто дадите совет. Как мужчина, – добавила она с улыбкой.
Я поспешил совершенно искренне заверить Винди в своей готовности, хотя усомнился в искренности Винди, зная об её спутниках, которые вряд ли стушевались бы перед каким бы то ни было чиновником. Винди подняла брови, как бы читая мои мысли, но затем продолжила равнодушным голоском:
– К  тому же, этот мой родственник тоже имеет дела с Земельным комитетом, как я уже говорила, по своим…по нашим участкам. Вполне вероятно, вы встретите его в коридорах. Для вашего сведения, его зовут Дон Годлеон. Запомнили? Господин Годлеон.( Она уже давала мне указания, нимало не сомневаясь в своём праве давать их, и делала это твёрдо и уже без улыбки.) Снова простите мне мою назойливость и попытку навязать какое-то поручение, но, поверьте, я ... мы все просто в отчаянии  от его исчезновения и обиды и непременно должны его найти для его же блага и остановить, пока он не попал в беду. И ещё: если вы все же встретите его там, то не говорите ему, что я... что его родственники ищут его и уже в городе: он, поверьте, больной, нервный человек  с расстроенным воображением. Он может побежать от вас прятаться под лестницу, – добавила она с недобрым смешком.– Но это я уж преувеличиваю…Просто сообщите мне письмом или по телефону, где вы его видели или его адрес, если он вдруг захочет дать его вам для продолжения знакомства. Тем самым вы окажите добрую услугу мне, нет – всей нашей семье  и, в первую очередь, запутавшемуся, нездоровому человеку, которому необходимы семейная поддержка, уход и лечение. Договорились?
И не дожидаясь моего согласия, она протянула карточку.
– Моё имя – Винди Вэнсон. А вот номер комнаты в этом отеле. Запомнили? Винди Вэнсон, три тройки. Это на случай, если потеряете карточку. Номер телефона портье найдёте тогда в справочнике.
Отдав таким образом мне чёткие, предусмотрительные и толковые указания, Винди коротко и решительно – словно не желая тратить ни одной лишней минуты, но необидно и любезно со мной распрощалась, снова изящно проделала путь среди столиков к двери отеля и скрылась, как бы успешно и вовремя  завершив деловую встречу, для которой вызвала меня к удобному ей часу.
Я продолжал сидеть, как если бы дух Винди все ещё оставался за столиком и не давал мне воли, но вот это влияние несколько ослабло, и я вспомнил о деле и моих обещаниях Дону. Разумнее всего было ехать в Земельный комитет немедленно, чтобы позже не столкнуться там с Винди, которая пока вряд ли туда торопилась или даже, возможно, вводила меня в заблуждение относительно её дел в этом учреждении: просто там было наиболее вероятное место для перехвата Годлеона.
Я взглянул на пакет, крупно покрытый адресом и названием департамента, и тут мне ударила в голову мысль, что Винди мог быть отлично знаком почерк Дона – ведь они прожили вместе столько лет! Тем более надо было торопиться. Я прибавил шагу, поймал извозчика и через четверть часа уже входил в служебный зал. На мою удачу посетителей было немного, и нужный мне чиновник скучал в одиночестве. Он просмотрел бумаги Дона, сделал их опись и передал мне её вместе с распиской в получении. В это время стоявший рядом с пачкой бумаг в руках пожилой господин обратился ко мне:
– А где же сам господин Годлеон? Я вижу, что вы принесли его бумаги, и я сам здесь по тому же делу.
Стушевавшись, я мог только пробормотать, что г-н Годлеон заболел.
– Понятно, – грубо отозвался он, щелкнув по горлу. – Надеюсь, болезнь не помешает сделке. Передайте Годлеону, что мы не можем ждать его до тех пор, пока цены не подскочат вдвое, – бросил он, отходя.
Меня направили в кассу этажом ниже оплатить городскую пошлину, и на выходе оттуда я упёрся взглядом в спины двух знакомых мужских фигур, поднимающихся по лестнице в зал, который я недавно покинул. Это были Таваго и Травота. Винди могла ожидать их на улице в чёрном автомобиле. Поколебавшись, я вышел на площадь, уже заполнившуюся экипажами, таксомоторами и автобусами, и после долгого осмотра окрестностей действительно увидел притаившийся за углом лакированный чёрный капот. Я осторожно приблизился и заглянул за угол: машина была пуста. Вероятно, Таваго и Травота обходились уже без шофёра как ненужного свидетеля их дел, а у Винди нашлись дела более важные или она полагала, что её партнеры справятся с простым заданием сами, и не стала себя утруждать.
Я пересёк площадь к стоянке таксомоторов, число которых в городе было уже значительно, нанял жёлтый открытый автомобиль и, усевшись, вдруг почувствовал усталость и желание выспаться после рассветных поездок и волнующих встреч.
Дома я заказал через прислугу обед, принял ванну и, пообедав в одиночестве, несмотря на утомление, основательно и со вкусом, сел дожидаться посланца от Годлеона, который должен был по договоренности забрать для него документы, полученные мною сегодня. В тихом и убаюкивающем ожидании этом я уснул в кресле крепким и здоровым сном.

Глава 7

Разбудил меня бой корабельных склянок. Я плыл на мощном и огромном паруснике в какое-то желанное, обетованное место – вероятно, в Дуэй, где должен был увидеться с Годлеоном.
Склянки, к моему недоумению, били не переставая. Я окончательно проснулся и понял, что это настойчиво призывает меня к двери дверной колокольчик.
За порогом стояла консьержка, бойкая чернявая женщина лет тридцати, и за её спиной девушка с корзинкой.
– Мы думали, с вами что-то случилось, – с ухмылкой сказала женщина. – А тут к вам гостья. Никак не могла дозвониться к вам в дверь. А я же знаю, что вы вернулись, он, говорю, дома, будьте понастойчивей, так что…
– Благодарю вас за помощь, вы очень любезны, – вежливо, но твёрдо ответил я. –Больше мы вас не беспокоим.
Консьержка ещё раз ухмыльнулась и ушла.
Девушка нерешительно двинулась через порог. Это была Вэйви, дочь океана.
– Добрый день, здравствуйте! – неожиданно громким, вероятно, от неловкости и смущения голосом поприветствовала меня она, оказавшись в гостиной. И еле слышно добавила: – Г-н Годлеон…он сказал, что…он послал меня…
– Я все понимаю…Вэйви? Я не ошибся?
– Да, Вэйви… Вэйви Оско, с вашего позволения, Порелла тридцать шесть, Восточная Кристадона, – пролепетала она, будто отвечая в полицейском участке. Потом совсем смутилась и вдруг прыснула смехом:
– Что это я? Вы же друг г-на Годлеона, а он очень добрый и славный. Просто моя мать не любит отпускать меня в город, а если отпускает или посылает, то говорит, чтобы в случае чего – если потеряюсь или обидят – я сразу бежала в полицию – там помогут.
Она все ещё держала корзинку в руках. Я усадил её, она села на край дивана, цепко держа корзинку. Я улыбнулся. Она заметила это и сказала со значением:
– Сюда я положу те бумаги, которые вы передадите для г-на Годлеона. Вот сюда – в самый низ. Он сказал, что это очень важно и секретно. От дурных людей.
Её серьёзность и обстоятельность развеселили меня, и я стал угощать Вэйви шоколадными конфетами. По её глазёнкам видно было, что этот ещё ребёнок отдал бы не одну, а две корзинки за их коробку, но Вэйви с достоинством и лёгким жеманством взяла только одну и воспитанно, как ей, вероятно, казалось, откусила кусочек, зажмурясь от наслаждения. Желая её подбодрить, я захватил сразу несколько конфет и отправил себе в рот:
– Вот так надо делать, Вэйви!
Она расхохоталась, глядя, как я с трудом прожевываю шоколадную массу,  и последовала моему примеру, взяв сразу три конфеты, но потом заколебалась и спросила:
– А можно, я не буду есть их здесь? Я хотела бы их съесть дома.
Вместо ответа я втиснул всю коробку в её корзинку.
– А как же бумаги г-на Годлеона?
– Будут  и бумаги. Но ещё я напишу ему письмо.
Я прошёл в спальню, уселся за секретер и принялся сочинять Годлеону отчёт о том, что со мною произошло. Перед глазами, тем не менее, витал образ Вэйви,  и мне было тепло и хорошо от него на сердце. Мне нравилось, что наряду с некоторой деревенской угловатостью и смешной импульсивностью в девушке были очевидны природное изящество и даже намётки такта, хотя б и в скромной мере, а также душевная свежесть и милая непосредственность. Определённо, что у нее весёлый нрав и лёгкое, доброе сердце. Так мне хотелось думать и так я размышлял, донося Дону о двух своих, по моему мнению, промахах: во-первых, я без всякой нужды открыл Винди моё местожительство, через которое в случае, если на меня падёт подозрение в связи с Доном, она может до него добраться, и, во-вторых, я дал ей увидеть надписанный рукою Дона пакет и, возможно, рассматривался теперь как вероятный его пособник. В заключение я спрашивал у Дона совета, а также интересовался, как идут его дела, упомянув о разговоре   в Земельном комитете с одним из его контрагентов, и скоро ли все будет готово, чтобы отправиться в путь.
Я передал письмо Вэйви вместе с бумагами, и она укромно уложила их  на дно корзинки, прикрыв свертками и городскими покупками.
–Так оно будет надёжнее, – пояснила она с забавной важностью. Потом вдруг заторопилась, чувствуя стеснённость в богатой обстановке и явно не зная, как ей дальше вести себя в моём обществе, что делать и говорить. «Мать задаст мне теперь», – приговаривала она, прижимая  корзинку и боком двигаясь к двери. Я как можно приветливей с ней распрощался и она упорхнула, не оглянувшись.
Мне предстоял ничем не занятый вечер. Я отправился в свой укромный уголок у границы порта и почувствовал себя легко и свежо; даже случайное мазутное пятно, в которое я, плавая, попал локтем, не обескуражило меня, ибо его запах стал для меня в этот вечер запахом океанских кораблей и дальних морских странствий.
После купания я отправился бродить по улицам, преодолев искушение оказаться у «Кохинора», и вдруг в переулке набрёл на милый ресторанчик , где провёл вечер, слушая восхитительную гитару испанского матроса, который для нее на долгие часы забыл о вине, стоявшем перед ним и его товарищами.
Я был одинок в тот вечер, но на сей раз одиночество не досаждало мне, а освежило меня и укрепило.

Наутро я проснулся пораньше и тщательно привёл себя в порядок, не желая быть застигнутым врасплох , определённо ожидая Вэйви с ответным посланием Дона. Я прождал до полудня, но она не появилась. Обеспокоенный и рассерженный, я вышел из дому и у  ворот ко мне подбежал сзади мальчишка, не глядя на меня сунул мне в руку мелко сложенный конвертик и исчез, не дожидаясь вознаграждения, чем меня изумил более, чем посланием. Был здесь какой-то секрет. Я развернул конверт, подумал и вернулся в квартиру: возможно, не стоило читать письмо на улице.
Письмо было от Дона. В нём он журил меня за неосторожность и делал вывод, что я вполне мог попасть под наблюдение спутников Винди. «Вероятно, они подкупят вашу прислугу: это логично с точки зрения Таваго и Травоты и вполне в их стиле», – писал он; и тут же добавлял с бездумным эгоизмом  одержимого идеей: – «Но это и прекрасно: вы будете отвлекать их внимание на себя, оттягивать их силы и усилия, а они люди серьёзные и средств у них немало. Тем самым вы дадите мне возможность успешно завершить дела в Кристадоне. Наши дела, – добавлял он, словно спохватившись. – Вы будете как солдатский шлем, поднятый на винтовке над окопом для выявления противника, по которому тот открывает огонь, так себя обнаруживая…» ( «Спасибо, г-н Годлеон , премного благодарен, сэр», – мысленно вспылил я.) Но на Дона трудно было сердиться: далее он самозабвенно расписывал, как тут же по завершении дел я поплыву с ним в Дуэй на прекрасном паруснике.
В заключение Дон сообщал самое важное: на завтра назначен его расчёт с покупателями участков и получение им денег в банке. «Винди и её компаньоны не могут ошибиться насчёт даты и места: они наверное уже были в комитете и за взятку навели справки, а крупный банк в Кристадоне пока только один и мимо него не проходит ни одна серьёзная сделка. Таким образом для них появляется прекрасная возможность захватить большие деньги, которые Винди считает своими, а самое  главное – меня, чтобы добраться до основного капитала. Но вы, – он опять выставлял меня как свой щит против преследователей, – отвлечёте их своим появлением  в банке и около него: ведь они связывают вас со мной. Тем более, что с вами будет спутник, который их заинтересует так, что они потратят на вас двоих все свои силы. Это буду я («Бессмыслица какая- то…») и в то же время – не я. Все продумано, устроено и произойдёт в соответствии с законами жанра».
«Годлеон мог бы выражаться яснее, а не как в дешёвом полицейском романе», – с раздражением подумал я. В самом конце Дон просил прибыть к нему завтра пораньше и давал совет-указание: «Не оставайтесь на эту ночь дома, чтобы с утра за вами не увязался в Пореллу хвост. Снимите комнату в городе. Консьержку вводите в заблуждение относительно вашего прихода и ухода: скажите ей, что вернётесь к полуночи – пусть оставит вам ужин».
Окончив чтение, я по размышлению сжёг письмо. Не знаю, оправдана ли была такая предосторожность, но я тоже захотел вдруг действовать по законам жанра. И решил, что в таком деле мне нужен револьвер. Поначалу я решил справиться об оружейном магазине у прислуги, но вспомнив предостережения Дона, узнал адрес у извозчика, который доставил меня в довольно мрачный квартал. Через дом от магазина я увидел вывеску пансиона  «Эльдорадо». «Вот здесь я и проведу сегодняшнюю ночь», – решил я.
В магазине меня приветствовал развесёлый черноусый господин в  мексиканском сомбреро. Поначалу дело не пошло: моих документов ему показалось недостаточно:
– Нужна ещё справка о благонадёжности от местной полиции, сударь. И неплохо бы  иметь заключение врача, что вы не того…что у вас с головою все в порядке.
В замешательстве я повернул к выходу, но был остановлен:
– Впрочем…если вы чуть добавите к цене, то мы возьмём эти хлопоты на себя. Вот я вижу доктора Пиллолу, он сразу определит насчёт вашей психики, а в полиции мы все оформим без вас позже.
В магазин – будто его уже позвали – явился красноносый старик, глянул на меня равнодушно, начертал несколько слов на замусоленном бланке и огласил приговор мне, передавая бумагу мексиканцу:
– Очевидно, что психопат, но психопат тихий. Если и случается буйство, то оно направляется вовнутрь – без опасности для окружающих. Стеснительность и мнительность, доводимые временами до самоистязания, одержимость преследованием наяву романтических призраков и красочных миражей – того, что нормальные люди без хлопот находят с помощью всего лишь бутылки; беспрестанная охота за положительными эмоциями – даже в очевидный вред себе; искажённая прихотью оценка действительности или вообще отказ от таковой в пользу иллюзий. Короче, пациент – убеждённый сторонник  желаемого в пику действительному… Продай ему ствол, иначе из чего же он застрелится, когда миражи растают? В кого же другого он не выстрелит никогда… Маноло, с тебя бутылка ямайского и остальное, как обычно.
Я был поражён как беспардонностью и развязностью диагноза, так и его  грубой и наглой правдой, о которой я если и не знал,  то в тайне сердца с досадою догадывался, всякий раз, впрочем, деликатно догадку пресекая.
Старик исчез, помахивая бутылкой, а продавец, смущённо смеясь и крутя носом, с воинственным стуком выложил на прилавок оружие в коробках:
– «Смит и Вессон», «Лефоше», «Мортимер»– для дуэлей. «Лефоше» – звук тихий, глухой – на тот случай, когда не надо поднимать шума, но…не для джентльмена, дуэли нынче уже не в моде, так что советую настоятельно «Смит и Вессон», хоть он и дороже прочих. Один господин на днях прострелил из него экипаж вместе с лошадью и наповал убил любовника жены. Очень благодарил нашу фирму за совет, выбор и качество – даже тогда, когда его скручивали полицейские…
С револьвером  в кармане и с возросшей уверенностью в себе в сердце я вышел на улицу и тут же увидел  в дальнем конце улицы чёрный автомобиль, который скрылся за углом. Конечно, это могла быть другая машина, но в Кристадоне я не заметил обилия автомобилей: консервативные горожане все ещё предпочитали покойные экипажи и знали толк в лошадях.
Слежку за собой я чувствовал ещё тогда, когда ехал на извозчике в магазин, хотя это могло быть лишь воображение, взбудораженное письмом Годлеона. Поначалу возможность слежки вызывала у меня досаду и тревогу, но понемногу я преисполнился сознанием собственной значимости: раз тратят усилия на наблюдение за мной, значит, я чего-то стою. Даже удачно, что меня видели у оружейного магазина   пусть знают, что я тоже  готов к схватке, могу защищаться и защищать других завтра или в любой другой день и что я полноправный участник дела их противника. Кроме того, игра  вокруг Годлеона, в которую я оказался втянут, стала захватывать меня, с одной стороны, конечно, лишая меня привычного душевного одиночества в покое, но с другой – давая мне шанс почувствовать жизнь более полно и разносторонне: меня, сидящего у реки в созерцании противоположного берега, как бы побуждали смело броситься в воду и переплыть реку, играя силой моих молодых мускулов, чтобы ступить на тот незнакомый и таинственный берег.
С решительным и деловым видом я съел простой, но обильный обед в итальянском ресторанчике рядом с «Эльдорадо», но за рюмкой «Амаро» и кофе размягчился  и погрузился в созерцание яркой улицы и живописной толпы городских низов Кристадоны, соединившей в себе Восток и Запад. В эти минуты как раз миражи, прелестная фата-моргана, а не унылый кассир управления человеческих жизней, открывали мне реальность, давали наяву и чуть ли не осязаемо ощутить упругую, играющую под пальцами жизненную плоть.
Когда я вернулся домой, был уже ранний вечер. Я освежился душем и переоделся в грубые полотняные брюки и куртку, извлечённые мною с самого дна чемодана – неприхотливый костюм этот я возил на случай превратностей в путешествии и ещё ни разу им не пользовался. Теперь он был мне нужен, чтобы хотя б немного изменить внешность. Однако, подумав, я снял его и завернул в бумагу, а оделся в свой обычный костюм – время для переодеваний ещё не подступило.
Перед уходом я разыскал прислугу, сразу насторожившуюся, как показалось, при виде меня, и дал основательные для правдоподобия распоряжения насчёт позднего ужина.
– Я оставлю парадную дверь открытой до полуночи, а после – чёрный ход, сударь.
Я вежливо и с лицемерной улыбкою поблагодарил и удалился.
Чтобы скоротать время, я отправился на извозчике на рекомендованный мне Годлеоном пляж в Фидесте – рыбацком городке с собственным маленьким портом в пяти милях к западу от Кристадоны, где выкупался и погрелся в золотых вечерних лучах. На обратном пути я высадился у приморского парка Кристадоны, решив, что его пустынность в этот час поможет мне скорее обнаружить слежку, если таковая велась. Я побрёл мимо атласских и ливанских кедров, пиний, калифорнийских  сосен, кипарисов, олеандров и магнолий к морю: его дыхание и свежий ветер уже доносились до меня. И тут мне открылась прекрасная, волнующая и, как мне тогда показалось, судьбоносная картина; именно, картина: в обрамлении тёмных деревьев и кустарников я увидел иссиня-чёрное в наступающей ночи море под сапфировым, с нашедшими суровыми тучами, небом. И в последнем луче невидимого мною заката, направленном справа, как прожектор, на море из-за холмов за Фидестой высоко поверх парка,  ярко-медным  лепестком, свечою надежды, золотым огнём грозного счастья блистал одинокий парус. Кто плыл под ним, к какому берегу? Или в сумрачное открытое море? Трудно было определить направление в этом блистании.
Зрелище потрясло меня более, чем полотна великих живописцев-маринистов, чьи прекрасные копии с детства окружили меня в нашем доме в Транговере, ибо здесь сам Господь взял в руки свои божественные кисти. И это было мне как знак, что я не должен останавливаться на своём пути, а неустанно продвигаться все далее и далее по просторам мира навстречу своей судьбе…
Хоронясь за деревьями и цепко осматриваясь, я выбрался из парка через боковой вход и скрытно простоял за олеандрами у шоссе с полчаса, высматривая извозчика. Наконец мне повезло, и я отправился в «Эльдорадо».
Я нашёл уже знакомую мне улицу все такой же шумной и ярко освещенной огнями многочисленных здесь весёлых заведений невысокого класса. Вестибюль «Эльдорадо» также был заполнен громогласной толпою матросов и шкиперов, которые искоса посмотрели на мой дорогой костюм, и я пожалел, что не догадался переодеться на пляже в Фидесте в тот, что носил в руках. Тем более, что это сделало бы меня менее узнаваемым. Сожалея о промахе, я подступил к портье, который не проявил никакого интереса ни ко мне, ни к моему костюму, ни к документам, а только потребовал плату за комнату вперёд на тот случай, если я надумаю ночью застрелиться.
«В хорошеньком месте проживал Дон»,– подумал я.
– У нас такое не редкость – как кто обанкротится и захочет стреляться или повеситься, то сразу берёт комнату в «Эльдорадо». Хороший тон, – обнаружил портье словоохотливость, вероятно, от скуки.– Говорят, хозяину нашему владельцы центральных отелей даже приплачивают, что он так сберегает их репутацию. У них если гость селится весь бледный и без багажа, его сразу спроваживают к нам. Так что у нас номера не пустуют – оборот хороший. Впрочем, я это все шучу, как вы понимаете.
Портье оживился, выразил сожаление, что я хочу провести ночь один, предложив услуги по части весёлой компании, а когда я, отказавшись, потребовал кофейник, сигарет и бутылку вина, сразу меня определил:
– А, так вы, верно, писатель? Всю ночь будете сочинять полицейский роман. У нас уже селились два или три писателя: потребуют ящик вина или виски да дюжину кофейников, закроются дня на три и ну писать! Выходят из номера шатаясь – груз творчества. Говорят: у вас спокойно и тайно – никакой издатель не найдёт, чтобы отобрать аванс. Я сам люблю полицейские романы. Подарите мне ваш, если напечатаетесь…
«А почему бы мне – пусть даже без аванса и издания – и не стать писателем после  моих странствий, тем более, что реальному действию я всегда предпочитал размышление о нём, его многоразовую примерку и перекройку с украшением легендою?» – подумалось мне, и мысль эта стала все более овладевать мною с того вечера.
Наконец я отделался от общительного портье и оказался в своей комнате, где сразу почувствовал себя скрытно и уютно. Я склонен полагать, что уют – и в изобилии – находится внутри нас, а не в нашем окружении, и от нас зависит, излить ли его и в каком количестве на место, в котором мы оказались. Возможно, правда, что с возрастом эти запасы уюта и их текучесть скудеют, и мы все неодобрительнее относимся к перемене мест. В тот вечер молодость моя закрыла глаза на обшарпанность номера, загородившись вдобавок воображаемой картиною тайны, секретной встречи в маленьком отеле, приюте кочующей и гонимой, но прекрасной любви. Комната освещалась газовым рожком, и тем более привлёк к себе моё внимание крепкий крюк посреди потолка. Служил ли он ранее для люстры или был проявлением «заботы» о тех многих постояльцах самоубийцах, про которых мне поведал портье? Тогда для хозяина разумно было бы оборудовать в номерах удобные виселицы, чтобы постоялец не задерживался ни в номере, ни на этом свете, а номера делали бы быстрый оборот с большей прибылью. Тем более, что плата взималась здесь вперёд…
Чем дольше жил я в этом грубо и бессердечно поделённом на продавцов и покупателей мире, тем глубже с горечью убеждался в безграничности, изощрённости и бесстыдстве  торгашеской выдумки и изобретательности, когда дело шло о том, чтобы нажиться, заработать на ближних, будь те в горе или радости.
Однако моя полная грёз молодость и раздумья об участии в волнующем деле не дали этим унылым и старым мыслям вывести меня из хорошего, бодрого и свежего настроения, и я уселся  с кофе и вином по правую руку в ветхое кресло у закрытого жалюзи окна в ожидании рассвета.



Глава 8

На рассвете я переоделся в свой простецкий костюм и весь во власти нервного возбуждения покинул номер. Внизу сидел другой портье – мрачный и сонный. Он с подозрением оглядел меня и сунул нос в какую- то книгу, очевидно, проверяя, расплатился ли я. На мою просьбу достать извозчика  он оскорблёно  хмыкнул:
– Может, тебе ещё золотую карету шестёркой подать? Ничего, пройдёшься пешочком по холодку…
Очевидно, смена костюма значительно понизила меня на общественной лестнице. На улице два ранних извозчика ответили на мои отчаянные призывы каменным молчанием, проехав мимо рассветного забулдыги, а третий потребовал  плату вперёд:
– Знаем мы таких: соскочишь и удерёшь проходным двором…Порелла? Даль-то какая. У тебя есть ещё деньги? Сплутовал, видно, вчера в картишки – вот и разбогател. А то такому здоровому молодому парню, как ты, можно было и ногами дошагать…
Поведение извозчиков не только обескуражило меня, но и порадовало: выходило, что я неплохо изменил свою внешность, если меня принимали за загулявшего накануне молодого рыбака, матроса или сезонного рабочего, и должен был ускользнуть от наблюдения Таваго и Травоты или их агентов, даже если им удалось открыть место моего сегодняшнего ночлега, и таким образом сохранить тайну местопребывания Годлеона. Однако, когда я уже уселся в коляску, меня посетила грустная мысль о том, насколько все зыбко и условно в этом мире, если даже перемена пиджака и брюк может так резко изменить положение человека среди людей и их к нему отношение.
Мы добрались до Пореллы гораздо раньше назначенного срока – так велики были мои спешка и нетерпение, но Годлеон уже ходил по двору, несколько не таясь, а даже как бы выставляя себя напоказ. Вероятно, он волновался, ибо походка его изменилась, стала нервной и шаткой; вот он спотыкнулся о корыто и чуть не упал. Обратив ко мне лицо, он как будто даже  меня и не узнал, повернулся опять спиною, достал из кармана своего неизменного рыжего пиджака флягу и отхлебнул.
«Как бы он не перебрал в такой важный день»,– забеспокоился я – как о своём деле, – рассерженно направляясь к нему:
– Не рано ли для коктейля, Дон? Не лучше ли отложить пир до успешного окончания дела?
Дон тупо глянул на меня сквозь очки.
– А…это вы, приятель. Что это вы так вырядились? Я подумал, какой рыбак… Я сейчас…–  он как-то странно засеменил к своему сараю и вернулся оттуда с жёлтым кожаным саквояжем.– Сумка с виду небольшая, но сюда войдут большие деньги, верно, приятель?
Это странное, если не фамильярное, новое обращение «приятель» покоробило меня. «Не отложить ли дело, пока он не протрезвеет?» В подтверждение этой мысли моей Годлеон подошёл ко мне почти вплотную и дыхнул спиртным. Я сердито глянул ему в глаза и остолбенел: за очками были не глаза Годлеона, это были серо-зелёные пропитые глаза другого человека.
– Геко…Геко! Это вы?!
– А то кто же, приятель? Кто ж ещё, если не сторож брату моему Дону, то по крайней мере верный помощник? Ловко, а? Это все мой…воспитанник – он в учениках у здешнего парикмахера. Дал Бог сорванцу таланту…
Да, над Геко действительно искусно поработали: волосы и бороду подстригли и подкрасили тонко под Годлеона, а для этого требовалось основательно проредить Геко его буйные, пропитанные солью моря космы, чтобы образовалась лёгкая проплешина, как у Дона. Юный цирюльник подправил и цвет лица, припудрил сизый нос, посадил родинку на скуле.
– Вот только очки меня донимают: зрением Господь меня не обидел, до сих пор с берега разбираю все сигналы и вымпелы на горизонте, так что в этих стёклах я как в тумане. А снимать их надолго нельзя – глаза-то у нас с братом Доном по цвету разные. Вот у меня во взоре все и плывёт, как после четверти галлона, и действительно приходится заливать глаз – для установления баланса…Что это вы так чудно вырядились? Это планом Дона не предусматривалось. Такая самодеятельность может испортить дело, у Дона все рассчитано.
Я вспыхнул и стал защищать свою маскировку. Геко подумал и махнул рукой:
– Возможно, оно и к лучшему, – и добавил загадочно: – Так вы навлечёте на себя у этих больше подозрений – без причины маскарада не устраивают…Однако, поехали.
В это время из дому выбежала Вэйви со знакомой корзинкой в руках.
– Она тоже поедет с нами в город: ей надо сделать кое-какие покупки по женской части, а тут такая оказия. Дон сказал: так будет даже вернее: непредвиденный свидетель может ещё более нарушить их замыслы. К тому же, она хоть и скромница, но девица боевая, надёжная – дочь океана…Ну, Вэйвлет, поскорее – экипаж уже подан.
Мы уселись в коляску моего возницы, довольного, что ему не придётся возвращаться порожняком, и не спеша – по указанию Геко – двинулись в Кристадону. По дороге Геко с облегчением снял очки и клевал носом, а Вэйви вертела головкой, как птичка или как крошечный котёнок, с неизменным любопытством и доверием озирающий мир. Она отвечала на мои вопросы односложно и потупившись, а на приглашение зайти ко мне снова ответила, что «теперь, со всеми этими делами, совсем не время», и вздохнула.
Через четверть часа мы въехали в Кристадону. Когда мы проезжали мимо отеля «Кохинор», мне показалось, что в переулке мелькнул чёрный лакированный автомобиль. Ещё через полчаса мы оказались на Соборной площади, где остановились на углу у кафе. Через улицу, в строгом тёмно-сером здании с белыми полуколоннами по фасаду, располагался банк.
Поскольку Вэйви очевидно не хотелось расставаться с нами, а за покупками, по её словам, идти было ещё рано, мы вошли в кафе и заняли столик у окна по выбору Геко.
– Не хочу пропустить момент, когда будут грабить этот банк. Вдруг сегодня? И вдруг растяпы-налётчики обронят пачку-другую. А я тут  как тут на страже, пока не прикарманила полиция…Впрочем, сюда войдёт не одна пачка, – потряс он саквояжем и вызывающе водрузил его на подоконник.
– Пусть все прохожие видят, что Геко прибыл за большими деньгами.
Тут он подмигнул мне, со вздохом вздевая на переносицу очки Дона, и я окончательно понял весь замысел. Через четверть часа после открытия банка, когда в двери его уже прошёл с десяток клиентов, Геко сделал мне знак подниматься. Мы оставили Вэйви за целой вазой мороженого, неторопливо пересекли улицу и с бывалым видом вошли в банк. Рослый швейцар пристально, цепко глянул на очевидно хмельного Геко и меня в моей робе, но Геко послал ему столь ледяной и исполненный достоинства взгляд, что тот лишь отвернулся. Поднимаясь по широкой мраморной лестнице, я оглянулся на площадке и успел заметить, что в банк вслед за нами проскользнула какая-то бесцветная личность, которой швейцар дружелюбно кивнул.
В прохладном и просторном зале Геко предложил мне присесть у стола, а сам стал совершать странные маневры по залу, помахивая при этом жёлтым саквояжем, как кадилом. У одного окошка он принялся донимать клерка рассуждениями о консолях, а потом довёл до тихого бешенства кассира требованием обменять ему местную мелочь на американские центы. Лишь дюжий охранник в мышиной униформе, все равно фланировавший в зале без дела, отнёсся к Геко со вниманием и по-дружески: сам подошёл, спросил что-то, выслушал и кивнул в сторону конторки старшего клерка. В ещё одном окошке Геко выпросил какой-то бланк, уселся напротив меня, насупился и стал степенно и медленно его надписывать. Меня разбирало любопытство, но я счёл недостойным заглядывать ему под руку. Впрочем, через минуту он толкнул мне бланк через стол как бы для проверки или совета и подмигнул. На бланке поверх банковского текста и пропусков было начертано:  
                            
                                Мне кубок дивный протянула дева.
                                Спешу согреть вином я грудь и чрево –
                                Ведь кубок я готов принять всегда!..
                                 Но оказалось – в нём вода!

Я сдержал улыбку,  кивнул и щелчком вернул бланк. Тут я почувствовал за спиной чьё-то присутствие, обернулся и увидел давешнюю бесцветную личность, видимо, только что подкравшуюся сзади. Узкое серое лицо личности выражало досаду, что он не успел узреть творение Геко. Встретившись с моим вопрошающим взглядом, личность ощерилась, извиняясь за недоразумение, и принялась маячить по залу под подозрительным взглядом охранника. Геко опять подмигнул мне, кивнув на соглядатая, встал с бланком в руках и взялся на этот раз за старшего клерка, настойчиво толкуя тому что-то про прекрасный участок на продажу или как залог под кредит. Геко так разгорячился, что наблюдавший сцену охранник приблизился к ним и стал прислушиваться. Старший клерк поначалу внимал Геко с недоверием и досадой, но потом, видимо, решил, что перед ним чудак-латифундист, обрядившийся в дешёвый костюм изо скаредности, и довольно почтительно пригласил Геко в кабинет. Он выскочил оттуда минут через десять, отворачивая красное от раздражения лицо от Геко, что неспешно и невозмутимо следовал за ним со своим лимонным саквояжем и выглядел вполне удовлетворённым. Меня удивило, что он уже не размахивает саквояжем, как прежде, а держит его так, как если бы старший клерк нагрузил его доверху золотыми слитками. Геко с видимым усилием взвесил саквояж на руке, улыбнулся широко мне и охраннику – дескать, олл райт – и кивнул в сторону выхода. В этот же миг бесцветная личность ринулась из зала. Геко поднял большой палец свободной руки.
– Проводить вас, сэр? – радушно предложил охранник, кивая на саквояж.
– Благодарю – не требуется: мы вдвоём стоим дюжины…
С некоторой опаской я выбирался с Геко из банка, сжимая револьвер в кармане моих широких брюк. На выходе нам перегородил дорогу роскошный открытый автомобиль, полный пассажиров – респектабельно одетых дельцов; одного из них я узнал: это он заговорил со мною в Земельном комитете. Автомобиль остановился у самых ступеней банка, и вся компания с деловыми портфелями стала подниматься нам навстречу, ведомая одетым в смокинг смуглым мужчиной с чёрной бородою и в тёмных очках. Он что-то громко и возбуждённо втолковывал своим спутникам как будто по-итальянски. Я с опаской посторонился, чтобы дать ему пройти. Впрочем, он не был похож ни на Таваго, ни на Травоту.
– Не люблю итальяшек, – сплюнул Геко, – уж очень крикливы и шумны, макарони. Их пруд пруди в Кристадоне и мафия у них будь здоров…
Переходя улицу, я оглядывался в поисках чёрного автомобиля.
Вернувшись в кафе, мы нашли Вэйви над уже опустевшей вазою.
–  Однако ж и аппетит у тебя, детка – никакой муж не прокормит,– покачал головой Геко.
Вэйви густо покраснела и смущенно глянула на меня. Мы уселись, и  Геко  потребовал рюмку «Амаро»:
– Во-первых, хорошо для желудка, а во-вторых, дело…нет, пока треть дела мы уже сделали. А тебе, крошка, уже давно пора за покупками. Да-да, леди, покиньте нас и поскорее: здесь уже теперь будет только мужское дело. И не жди нас, возвращайся домой одна.
Прикусив губу и нахмурив бровки, Вэйви ушла не оглянувшись.
– Чересчур строго вы с нею, сэр Геко.
–  Нечего ей здесь сейчас делать. Ещё неизвестно, как обойдутся скоро с нами. Возможно, ещё строже.
Я стал оглядывать через окно улицу и часть площади, опять высматривая чёрный автомобиль, но его нигде не было видно; впрочем, едва ли наши  противники были столь наивны, чтобы ещё издали обозначать своё присутствие. Прохожих на улице прибывало, и я не отрываясь вёл наблюдение, положив руку на карман с револьвером.
Из банка снова показалась группа дельцов с чернобородым итальянцем во главе. Усевшись в автомобиль, он долго возился с жёлтым саквояжем, видимо, пристраивая его в удобное и надёжное  место.
– Ну, слава Богу, ещё треть дела сделана, – с важностью посвящённого произнёс Геко, когда автомобиль отъехал. – Саквояжу итальяшки, видно,  повезло больше, чем моему.
Он легонько пнул свой лимонный саквояж, тот легко отлетел под стол и полураскрылся – он был пуст! Тут я опять стал понимать суть очередной стадии нашего дела, но промолчал, слегка уязвлённый тем, что Дон не посвятил меня во весь план в деталях. Неужели он думал, что я могу проболтаться?
–  Так что же остаётся ещё нам? – решился я спросить Геко.
–   Может быть, уже и ничего. Посидим ещё четверть часика и двинем в Пореллу, но не напрямик, конечно.
Его слова меня успокоили и, решив заказать напоследок кружку пива, чтобы скоротать время, я обернулся к гарсону, скучавшему за моей спиной у служебного столика при входе на кухню. Но и столик, и гарсона, если он ещё и оставался там, заслоняла плотная высокая фигура в белом костюме с рукой, засунутой в карман, контуры которого не оставляли сомнения, что в нём был скрыт нацеленный на меня пистолет. Я поднял глаза и увидел невозмутимое  и даже вежливое лицо Таваго. Я метнул взгляд на Геко: за его спиною возвышался Травота в таком же костюме и также с рукою в кармане.
– Джентльмены, доброго и удачного вам утра, – тихо сказал Таваго, ловко пихнув к ногам Травоты стоявший под столом саквояж, – ради вашего доброго здравия не в ваших интересах затевать громкую и бесполезную дискуссию. Ваши маскарады, – он покосился на меня, –нисколько вам не помогли. Сейчас вы спокойно последуете за нами для продолжения дружеской беседы.
– При этом улыбаясь нам открыто и дружелюбно, чтобы никто вокруг и подумать не смел, что между друзьями возникли недоразумения, – добавил Травота. – Ведь мы друзья, г-н Годлеон?
Он с ухмылкой перегнулся через плечо Геко и пытливо заглянул тому в лицо – как бы за ответом на вопрос. Очки Годлеона в этот момент соскользнули со вспотевшего от волнения носа Геко и со звоном упали на мраморный столик. Геко в упор глянул в глаза Травоты. Тот побледнел и стиснул зубы. Он не вскрикнул и не стал бить Геко рукояткой пистолета по голове – выдержка у этих классных профессионалов была на высоте и они умели проигрывать партию или тур. Травота лишь с раздражением попинал очевидно пустой саквояж и поддал его ногой, водворив на прежнее место, а затем повернулся к нам спиной. К нему присоединился Таваго и они двинулись к выходу. Только в дверях они обернулись и цепко и в то же время озадаченно посмотрели на меня, а затем покинули кафе плечом к плечу. Минутой позже чёрный автомобиль с зашторенными окнами пронёсся мимо кафе в сторону улицы Домиличи.
Геко шумно выдохнул:
– Фу, чёрт! Кажется, пронесло…Гарсон. Ещё «Амаро». Несите целую бутылку!
Но наш гарсон не откликнулся: он как будто спал, уронив голову на служебный столик. В кафе было пустынно; лишь в дальнем конце его женщина меняла скатерть на столике.
– Надеюсь, они его не насмерть…– прошептал Геко. – Надо нам поскорее отсюда убираться.
Бросив крупную купюру на столик, Геко поспешил к выходу. Я последовал за ним, подхватив забытый им саквояж. На улице он забрал его у меня:
– Ценная вещица. Не знаю, как насчёт денег, а бутылок сюда войдёт более дюжины. Ищите коляску, Гвед, и поскорее. Нет, не извозчика,  возьмём автомобиль – мы это заслужили…
С дальней стороны площади к нам тут же ринулся жёлтый открытый таксомотор, за рулём которого восседала давешняя бесцветная личность из банка, и я изумился могуществу организации Таваго и Травоты. Я вежливо, но с откровенной усмешкой предложил ему жестом проезжать мимо, он с сожалением покачал головой, чуть поколебался и поддал газу. Мы сели для страховки лишь в третье такси – согласно законам жанра, по словам Геко. Из предосторожности, показавшейся мне нелишней, я велел шофёру поднять верх, тем более, что уже пекло солнце и стало пыльно. Я опять принялся искать взглядом чёрный автомобиль и как будто увидел его в пролёте улицы едущим параллельно нам по проспекту Гарибальди. Стало тревожно: не выследили бы нас до Пореллы. Пока я соображал, что предпринять и надо ли  предпринимать что-то, – ведь Геко  оставался совершенно безмятежен, – тот потребовал вдруг остановиться у магазина итальянских вин. «У него одна забота», – сокрушался я, наблюдая, как Геко переполошил приказчиков-итальянцев своим обильным  и взыскательным заказом:
– Полдюжины «Кьянти», макарони! Ко мне приезжает брат из Италии! Ещё полдюжины «Фраскати», спагетти ленивые! Брат, родной брат из Италии. Добавьте ещё три «Колли Албани» и три «Амаро», вы, пасташутта бестолковая! Как держишь благородный пармезан, паяццо? Брат мой приезжает сегодня из самой Италии, понимаете вы, неаполитанские пиццы безмозглые?!
Я уже стал смутно догадываться, какой это итальянский брат приезжает к Геко, но тревоги моей это не уменьшило. Наконец вино и закуски были уложены в таксомотор, и мы двинулись в сторону Пореллы. «Может быть, нам сменить машину? – ломал я себе голову.– Отправиться в Фидесту, а оттуда морем на каком-нибудь баркасе…» Поглядев на весёлого и спокойного Геко, перебиравшего покупки, я почувствовал досаду. «В конце концов, меня никто не посвящал в сегодняшний план, так зачем мне брать на себя заботы и тревоги Дона и его друзей, которым он, видимо, более доверяет. Пусть сами заботятся о своей безопасности».
Геко не утерпел и стал отхлёбывать из разных бутылок, ловко вышибая пробки могучей ладонью.
– Помните стих, Гвед? «Но оказалась в нём вода!» Вода, Гвед! А она…они думали – вино! Здорово мы все их надули. А здесь, – он тряхнул бутылкой «Фраскати», – уж точно вино. Убедитесь сами, Гвед, что вы такой скучный?
После треволнений дня мне действительно захотелось убедиться и я протянул руку к вину, но в это время из придорожных зарослей наперерез нам лихо выкатился задом жёлтый таксомотор с поднятым верхом. За рулем сидела все та же подозрительная личность, следившая за нами в банке. Я остолбенел, но быстро спохватился и направил руку в карман, к револьверу. В это время верх автомобиля опустился и нам предстал давешний итальянец в тёмных очках; он выбросил вверх руку на римский манер и звонко провозгласил:
– Evviva dillettanti! Evviva il mondo dilettantistico!
– Вот он, итальянский брат мой! Люблю итальяшек!– завопил хмельной Геко.
Итальянец сорвал очки и я узнал глаза Дона. Пока я разбирался с сумбуром чувств и мыслей, Годлеон соскочил с таксомотора и ринулся к нам с объятьями, довольно подшучивая над моею озадаченностью. Он со знанием дела похлопал меня по карману с револьвером («Мужаете с каждым днём, юноша…»), с рукоятки которого я ещё не снял руку, и крикнул своему шофёру:
– Ещё секунда и ты был бы трупом, дорогой Лунк! Это Лунк, мой друг и помощник, а также самый классный профессиональный водитель Кристадоны и окрестностей. В остальном же гениальный дилетант, как и все мы. Сегодня будет пир, Гвед, в честь победы добра над злом, то есть, дилетантов над профессионалами, хотя первые и воспользовались в определённой мере искусством профессионала, который, однако, в жизни первоклассный дилетант. Ого, да вы не теряли с Геко времени даром, – он кивнул на наши покупки. – Тогда не будем терять времени и сейчас…
Покупки быстро перекочевали в автомобиль Лунка, воссоединив два знаменитых жёлтых саквояжа (один нёс вино, другой – деньги), наш водитель, оказавшийся Лунка приятелем, весело отсалютовал и умчался назад, и мы триумфаторами двинулись в Пореллу.
– Дон, не приведём ли мы их за собой в Пореллу? Мне показалось, что они следовали за нами с Геко в своей чёрной машине по параллельной улице.
– Так оно и было. Но спокойствие и терпение, друг Гвед. Все расскажу на нашем пиру с чашей в руках. Пока скажу только: ваше с Геко восхитительное дилетантство вкупе с профессионализмом Лунка отвели от нас эту опасность…
У самой таверны мы нагнали маленький автобус; он остановился, и из него вышла Вэйви с корзинкой и свёртком. Лицо её было печально, но, увидев нас, она уронила свёрток и освободившейся рукой радостно нам помахала. Мы лихо притормозили около нее, Лунк ловко подхватил свёрток, отряхнул и передал Вэйви. Мы посадили девушку с нами и попылили к её дому. По дороге Годлеона приветствовали жители Пореллы: очевидно, он пришёлся здесь многим по душе.
Пир наш был обильно украшен всевозможными дарами океана. Кроме нашей компании за стол уселись родители Вэйви, поначалу державшиеся скованно и настороженно, но потом развеселившиеся простым, искренним весельем, а также юный цирюльник, застенчивый юноша, с обожанием поглядывавший на Вэйви. Во главу стола был посажен не Годлеон, а Геко, выглядевший импозантно даже в своей затрапезной одёжке, в которую он проворно и с облегчением переоделся, знаменуя тем самым окончательное завершение сегодняшней операции. Он удивил меня знанием застольного этикета и причудливых старинных обычаев и правил.
– А ведь сэр Геко глядит настоящим сэром, – шепнул я Годлеону.
– Он и есть сэр и баронет. Или чайльд. Он из горной Шотландии. Его родня чуть не уморила его, добиваясь денег и наследства; он продал, что было можно, и сбежал от них, нанявшись на парусник в Глазго простым матросом…
Дон поднялся и предложил тост за Геко, а также за дилетантов.
– Дилетанты или любители, – пояснил он свою настойчивость, – суть настоящие, природные, естественные люди, ибо человеку свойственно ошибаться, и они ошибаются и заблуждаются, будучи непрофессионалами. Поэтому они человечны. Не ошибается или почти не ошибается только профессионал. Поэтому он всегда или почти всегда бесчеловечен или, лучше сказать, нечеловечен. Исключение составляют только те, – он наклонил с лукавой улыбкой голову в сторону Лунка, – кто является другом и соратником дилетантов в их дилетантских, любительских и, как правило, бескорыстных предприятиях, добавляя в их общее своё профессиональное частное – как исключение из правила. К тому же друг Лунк в жизни своей не за рулём был и останется образцовым дилетантом прекрасной любительской души. Amen.
После тоста Дон пригласил меня пройтись.
– Лунк, несмотря на свою блеклую внешность, славный, деятельный и верный парень, – сказал Дон.– Его дядя служит в банке швейцаром, поэтому я послал его присмотреть на всякий случай за вами и, если понадобится, помочь. В Кристадоне нет более профессионального и ловкого водителя, чем Лунк, но в этом деле он повёл себя как дилетант и слава Богу! Да здравствует любительство! Он должен был только сообщить мне, когда вы покинете банк, чтобы мы там не столкнулись и не вышло какого недоразумения, но Геко стал что-то писать, а такое не предусматривалось нашим планом, и Лунк, зная склонность Геко к авантюрной импровизации, забеспокоился за исход дела и тоже нарушил правила, подойдя к вам и пытаясь заглянуть в текст. Кстати, прекрасный стишок со смыслом…Но опять же да здравствует дилетантство: он тем самым навлёк на себя подозрения охранника, который состоит на службе у Травоты с Таваго и должен был только дать им знать, когда я – или Геко в моём образе – и вы покинете банк с деньгами. Но этот молодец решил, что Лунк местный бандит и что кристадонские гангстеры прознали про сделку и тоже нацелились на эти деньги. Тогда Таваго и Травота опрометчиво заспешили и взялись за вас прямо в кафе; иначе они предпочли бы проследить за вами, чтобы захватить наверняка в более надёжном и укромном месте, и добраться таким образом до меня. Так что ещё раз здравица в честь дилетантства…
– Но они могли потом попытаться исправить свою ошибку.
– Они так и поступили. Поначалу они были слишком обескуражены промахом и поэтому попросту удалились, не захватив вас насильно с собой. Кроме того, в конце концов в Кристадоне есть какая никакая полиция… На площади к вам подкатил Лунк., чтобы отвезти вас ко мне (я очень за вас беспокоился), что, конечно, было нелепо после его поведения в банке, но таково было моё  опрометчивое, надо признать, указание. Если бы он привёз вас ко мне, то был бы самый реальный риск, что Таваго с приятелем, опомнившись, ринулись бы по вашим следам и настигли всех нас. Так что опять нам помог промах любителя. Впрочем, вы с Геко поступили здесь по законам жанра, профессионально, так сказать, отвергнув Лунка и дождавшись третьего или четвёртого таксомотора. За это время, кстати, Лунк успел захватить меня у отеля «Марко Поло», где я якобы остановился – для моих подозрительных партнёров по сделке, и вернуться на площадь в момент вашего отъезда. В эту же минуту у банка показался и известный чёрный автомобиль: голубчики опомнились – или получили головомойку от Винди – и вернулись, чтобы следить за вами. Мы с Лунком начали ломать голову, как сбить эту слежку. Таваго с дружком решили воздержаться от прямого преследования – в конце концов, вы, Гвед, могли позвать полицию – и двигаться по параллельному проспекту Гарибальди: Кристадона в основном выстроена хоть и на холмах, но по строгому квадратному плану, что облегчает задачу: можно видеть вас в пролётах поперечных переулков. По всей видимости, они хотели сесть вам на хвост на Афинском бульваре, который пересекает улицу вашего движения. Поначалу мы двинулись за ними, соображая, что предпринять, но потом Лунк решил догнать и предупредить вас. И тут произошёл знаменитый налёт Геко на итальянский магазин. Вот уж воистину да здравствует дилетантство и доброе, безвредное разгильдяйство! Профессионал – после такого дела, как наше –  стремится скрытно и быстро исчезнуть со сцены, замести следы, уйти в подполье, чтобы отсидеться, а Геко останавливает машину у одного из самых бойких магазинов города и с шумом и криками на виду у всех устраивает роскошные закупки для победного пиршества. Такое оказалось выше понимания профессионалов Таваго и Травоты, но нам с Лунком пришлось как раз впору и навело на блестящую идею: мы подняли верх – как у вашего таксомотора – и рванули мимо магазина, в котором буйствовали Геко и вы, вперёд, чтобы выскочить на Афинский бульвар одновременно с нашими приятелями. Они уже были там и, высунув свой чёрный нос из-за угла проспекта Гарибальди, высматривали вас. В Кристадоне жёлтых таксомоторов можно пересчитать по пальцам одной руки и верх у нас был поднят, так что дружки моей Винди сразу ринулись за нами почти в открытую, решив предпочесть риск неприятностей с полицией риску нас – или вас –  потерять. Но тут Лунк показал все, на что он способен, внеся для лучшего вкусу толику соли профессионализма в наше славное дилетантское варево – исключение, как известно, только подтверждает правило. Он завёл этот чёрный катафалк в лабиринт за вокзалом, а потом проскочил переезд прямо перед удачно длинным и медленным товарным поездом, оставив наших унылых бандитов с проклятьями считать вагоны. А ведь они, надо признать, тоже лихо умеют вертеть баранку…Но мы победили в конечном счёте, – добавил он убеждённо, – потому что у дилетантов человеческая, естественная логика, доходящая до нелогичности в своей человечности (что, кстати, сбивает с толку и бесит профессионалов), а профессионал – не человек, он профессионал…
Дон закурил сигару и с довольным видом запрокинул голову, пуская дым в вечернее небо. Из дома вышла раскрасневшаяся Вэйви; она, кажется, искала нас, но нас увидев, только молча улыбнулась и возвратилась в дом.
– Славная девушка, Гвед. Конечно, это не Винди, но, может быть, и слава Богу…
Я неопределённо покачал головою, и Дон знающе усмехнулся.
– Скажите, Дон, – спросил я, чтобы переменить тему, – зачем понадобились два одинаковых жёлтых саквояжа?
Дон смущённо улыбнулся:
– Здесь, наверное, был перебор – как вообще у дилетантов. Трудно все предусмотреть мне показалось, что это будет добавочная страховка: в случае какого-либо срыва два одинаковых саквояжа сбили бы их с толку и они остались бы с пустым…Сложнее было сегодня убедить моих покупателей, которые знают меня уже не первый день, что я это я, что грим нужен для того, чтобы сбить со следа гангстеров, пронюхавших про сделку и деньги. Впрочем, эти дельцы сами постоянно дрожат за свою шкуру и капиталы, так что они в конце концов вошли в моё положение и кивали в ответ на мои итальянские речи, хотя этот язык им знаком мало. Главное для них была моя подлинная подпись на бумагах… Ну, пора возвращаться к нашим дилетантам.
– Когда же мы отплываем в Дуэй,  Дон?
– Дня через три.  Я должен получить известие, что там готовятся к нашему приезду. Не люблю быть, как снег на голову – тем более, что в Дуэе снега никогда не бывает…
Дон засмеялся, но смех его показался мне принуждённым, а лицо выражало озабоченность  и даже тревогу.
– Нас будут караулить в кристадонском порту, Дон.
– Я предусмотрел это. Мы не будем утруждать формальностями чиновников и таможенников. Мы выйдем из Фидесты…или какого другого маленького порта на побережье – их здесь немало, – добавил он как-то поспешно, глянув на меня искоса.
– Скажите откровенно, Дон, вы мне не полностью доверяете? Вы даже не посвятили меня в детали сегодняшнего плана – я был как в тумане…
– Сквозь туман труднее видеть не только друзьям, но и врагам, – пошутил Дон, но добавил серьёзнее: – Я не доверяю…полностью…не вам, а свежей и неподдельной силе молодого чувства, которая с пренебреженьем отвергает опасливое благоразумие и расчёт. И сам ненавижу себя за это недоверие, ибо для меня мнение сердца, сколь бы заведомо ошибочно оно ни было, всегда выше мнения степенного разума, пусть даже это несомненно приведёт меня к жестокому разочарованию. Но ведь обманут, разочарован и этим раздосадован будет опять-таки разум, резонёрствующий ум мой, а не сердце, которое выше обмана, разочарований и крушений иллюзий. Таким образом я сберегаю дорогую мне душу пусть даже в ущерб чувствительной плоти, если так можно выразиться…Вы понимаете, верите мне, Гвед, друг мой?
Я кивнул, и мы с чувством пожали друг другу руки.
– Вы ещё встретитесь с Винди, Гвед, и встреча эта будет нелегка, хотя поначалу у вас возникнет другое чувство, – мягко сказал Дон, несколько туманно для меня подытоживая свои объяснения; позже я понял смысл его слов.
Из дому опять вышла Вэйви – как будто по хозяйственным делам, но грустный взгляд её был красноречив.
– Мы возвращаемся к столу, Вэйвлет, если вы нам ещё хоть что-то оставили! – крикнул ей, смеясь, Годлеон.
– Конечно, оставили – стол по-прежнему ломится от яств! – обрадованная девушка тут же вбежала в дом, а мы с Доном последовали за ней, обнявшись за плечи.
В наступивших сумерках Вэйви зажгла с помощью Лунка и юного цирюльника множество свечей, и наш пир превратился в мирное вечернее застолье доброй и дружной семьи.

Глава 9

Праздник окончился, и мы с Лунком возвращались в Кристадону. Провожая, Годлеон сказал мне:
– За вами теперь определённо будут цепко следить, Гвед – вы их единственная ниточка ко мне. Поэтому до нашего отъезда встречаться не будем. Будем связываться через Лунка – он вам все объяснит. Он же сообщит о дне нашего отбытия и заберёт вас назло всем чертям, Таваго с Травотой и моей дочери прямо у них из-под носа. Будьте же с лёгким сердцем и попрощайтесь хорошенько с Кристадоной – Бог весть, доведётся ли вам ещё раз пожить в этом прекраснейшем из городов.
Лунк, на которого, похоже, вино не действовало ни внешне, ни внутренне, стал заводить мотор, но нас приостановила выбежавшая из дому с пирогом и оплетённой бутылкой местного вина Вэйви:
– Вот, подкрепитесь в дороге, а то уже скоро впору будет завтракать, – застенчиво пролепетала она. Она так и осталась стоять у ворот, маша нам рукою, пока её фигурка не скрылась, когда мы свернули на главную дорогу, белевшую под яркими звёздами. Вероятно, так провожала на заре мужа мать Вэйви, и эта врождённая, подсознательная верность женской традиции, освящённой поколениями, растрогала меня.
Лунк по своему обыкновению молчал, и я, размягчённый вином и вкусной едой, предался размышлениям о том, как прекрасна земля Кристадоны, как прекрасен сам город, а нам в нашей суете вокруг денег недосуг посидеть молча на берегу океана, всматриваясь в лазурную даль, смеющуюся под солнцем, порадоваться паркам, рощам и садам Кристадоны, полюбоваться благородными фасадами и изяществом линий её причудливых домов, дававших крышу над головою уже многим поколениям людей, которые любили и ненавидели, расставались и воссоединялись, богатели и разорялись, совершали преступления и искупали зло и, наверное, так же, как мы, тратили время жизни на денежную суету, уверенные, что траты окупятся сторицей ещё до смертного часа, не видя ни океана, ни садов и рощ, ни благородных улиц. Прав был Годлеон: город сам по себе, а люди сами по себе. Единственное, когда и где они как бы воссоединялись с городом и его землёю, было прекрасное и величественное кладбище Кристадоны под сенью старых кипарисов, увитое диким виноградом и все в розовых кустах, отлично дополнявшее целыми улицами монументальных надгробий архитектуру города, – да и то, если у упокоившихся там жителей доставало денег и вкуса на надгробный памятник; иные исчезали в нищенских  могилах в предместьях или в океане.
– Вам лучше бы было выйти здесь и пройти до дома пешком, – вдруг подал голос Лунк, притормаживая. – На всякий случай…
Я понял и стал выбираться из машины, а Лунк, не оборачиваясь, напутствовал меня своим ровным и тихим голосом:
– Запомните номер телефона в моём гараже. Нет, лучше не записывать, а запомнить – он не сложен…Накануне дня вашего отъезда вам из прачечной пришлют большую пустую бельевую корзину – сложите туда ваши чемоданы: никому не следует знать, что вы уезжаете. В корзине будет записка от меня, но все равно позвоните мне по телефону. Если случится непредвиденное затруднение, также звоните. Спокойной ночи.
Он умчался, а я зашагал к улице Домиличи, которая была за углом.
Когда я открывал свою дверь, послышались торопливые шаги, и явилась консьержка, довольно бодрая, несмотря на глухой ночной час, и с конвертом в руках.
– Мы так беспокоились за вас, вы пропадали так долго, что мы уже думали сообщить в полицию, – затараторила она.
– Кто это «мы»? – вопросил я вызывающе.
Женщина смешалась, застреляла глазами по углам и лишь добавила:
– И ужин ваш пропал…
Тут она вспомнила о конверте и опять затараторила, довольная предлогом переменить разговор:
– К вам вечером приходила дама, прекрасная, благородная синьорина – это всякому сразу видно. Очень сожалела, что не застала вас. Спрашивала, когда же вы будете, я говорю, он сказал, что будет вчера к полуночи, а его все нет, пропал, а она говорит, что же никто не обеспокоится узнать про него…про вас, может, вы…он попал в беду и…
– Вы отдадите мне конверт? – прервал я её довольно сухо.
– Да, конечно, пожалуйста…Синьорина сказала, что попытается застать вас утром.
В прихожей я нетерпеливо вскрыл конверт, хотя и знал почти наверное, от кого письмо.
«Намереваясь нанять квартиру в этом прекрасном доме, по-соседски заходила к Вам, но не застала: вероятно, ночная жизнь Кристадоны захватила-таки вас и вы празднуете где-то свои победы(!). Надеюсь оказаться удачливее завтрашним утром, около одиннадцати часов. Запомнившая Вас              
                                                                                               В.Вэнсон.»
«Запомнившая Вас…» От этой довольно оригинальной концовки веяло одновременно снисходительностью, настойчивостью и как будто угрозой, но в то же время сладкое томление охватило меня: Винди ищет меня, я ей нужен. Оглянувшись на комнату, я устремился приводить её в порядок, как если бы Винди должна была появиться с минуты на минуту. Я так и не лёг спать в эту ночь, засев с вином и пирогом Вэйви, от которых отказался в мою пользу Лунк. Утром пораньше я принял ванну и потратил немало времени и усилий, чтобы придать себе как можно более выигрышный вид. Около десяти я вдруг подумал о цветах и поспешил в известный цветочный магазин напротив «Кохинора», опасливо озираясь на подъезд отеля: я не хотел, чтобы Винди увидела меня ранее назначенного срока и за покупкою цветов – пусть подумает, что цветы в моём доме вещь обычная и каждодневная, так как я человек тонкого и изящного чувства. Вернувшись с букетом роз цвета восхода над морем, я уселся ждать, вероятно, напоминая со стороны спешно, но основательно подготовившегося ученика в ожидании прихода экзаменатора.
Дверной звонок прозвучал ровно в одиннадцать ни требовательно и ни искательно, а по-деловому спокойно: так звонят люди, уверенные в присутствии хозяина, которому они твёрдо назначили встречу. Все равно он явился для меня неожиданностью, и я ринулся к двери с шумом в ушах и загоревшимися щеками. На пороге стояла улыбающаяся Винди в изящной матроске и без шляпы, отчего её прекрасные волосы вольно сбегали на плечи и грудь. На меня пахнула свежесть утреннего сада у белого домика над весенним морем. Винди весело подняла брови, и я пробормотал приветствие. Не дождавшись приглашения, Винди неторопливо прошла мимо меня в гостиную и ловко и изящно расположилась в кресле спиною к окну, закинув ногу на ногу. Смеющиеся глаза её приглашали меня сесть тоже. Я присел на край дивана.
– Вас не должно удивлять, что я обнаружила ваше пристанище, – сказала Винди, опять очаровав меня голосом, – это не потребовало никаких усилий и сообразительности: вы сами указали мне этот угловой дом, а выяснить, где в доме этом остановился одинокий молодой мужчина – минутное дело; вас уже приметили все дамы в округе, а ваша консьержка от вас без ума. Так что я рисковала, – добавила она с лукавой улыбкою.
Я постарался ответить как можно более непринуждённо, что действительно дом и квартира прекрасные и расположены в чудесном месте – у самого порта и моря.
– Я вижу, что порт и море притягивают вас, как старого морского волка, хотя вы даже не волчонок, простите, вы же не моряк, – серьёзно заметила Винди, как врач, подметивший во внешне здоровом пациенте скрытый тревожный симптом. – И не похожи на будущего моряка.
– Меня с детства тянуло к океану, я мечтал о дальних морских путешествиях под Южным Крестом, но здоровье моё внушало родителям опасения – необоснованные, впрочем, – решился я ответить просто и искренно. – Или не совсем обоснованные…
– Да-да, Южный Крест, коралловые острова, судьба сильного человека, а сил маловато, я понимаю, – покивала Винди опять как врач, все более убеждающийся  в правоте ставимого диагноза, и переменила тему:
– Откровенно говоря, я ждала от вас весточки, г-н Вольтер.
– Вальтерн, мисс Вэнсон. Моё имя  Гвед Вальтерн.
– О, простите, я, вероятно, не совсем внимательно слушала вас во время нашей встречи…Вы помните, о чём мы говорили?
– Конечно, я прекрасно помню каждое слово.
– Уж и каждое… А мне вы показались чем-то взволнованным и я, признаться, позже подумала, что вы пропускали все мои слова мимо ушей… Тогда вы, вероятно, запомнили мою просьбу сообщить мне о моём несчастном, больном родственнике, Доне Годлеоне, который, по моему мнению, может попасть в неприятную историю. Но, как я понимаю, – прищурилась Винди, не переставая улыбаться, – вы так и не столкнулись с ним в Кристадоне?  
Вероятно, на моём лице проявилось такое замешательство, что Винди, досадливо, но терпеливо вздохнув, лёгким движением своих чудесных пальцев и кисти отмахнула, отменила свой вопрос. Она продолжала улыбаться, но взгляд и лицо отвердели, а глаза из тёмно-синих стали почти чёрными.
– Впрочем, хватит ходить вокруг да около – это не в моих правилах. Тем более, что мы уже отдали достаточно дани светским понятиям о начале беседы…Вы вчера нас переиграли! Впрочем, не вы, а он, ибо я  уверена, что вы были только орудием, подручным или статистом, которому режиссёр указал, когда появиться на сцене и когда её покинуть, не утруждая себя посвящением статиста в замысел всего спектакля. О, он умеет убеждать молодые дарования, так сказать, льстить им так, что статист начинает чувствовать себя на сцене ведущим актёром.
– Мне никто не льстил, он просто и ясно объяснил мне цели своего дела и путешествия. Обстоятельства мои позволяют мне его сопровождать… с познавательной целью.
– В Дуэй?
Я только нагнул голову.
– Вот вы и проговорились, – утверждающе и не допуская иных толкований жеста, воскликнула Винди. – Итак, вы собрались в далёкое путешествие с человеком, которого знаете…Когда и где вы с ним познакомились? В этом я не вижу вашего секрета.
– Пять дней назад, на набережной…– действительно, теперь скрытничать было ни к чему. Надо признаться, что тут краткость моего знакомства с Доном вдруг поразила меня.
– Уж понятно, что не в банке или на аукционе. И конечно – на закате, –  усмехнулась Винди, как если бы сама устраивала мою встречу с Годлеоном. – И закат вас соединил…Итак, не зная человека и недели, вы полностью ему доверились, безусловно приняли его сторону в каких бы то ни было предприятиях и решили сопровождать его как верный помощник за тридевять земель. Хорошо, раз уж вы решили за неимением других дел вмешаться в наши семейные дела на одной из сторон ( я надеюсь – пока что), я чувствую своим долгом и правом  кое-что сказать и рассказать по этому поводу.
Она здесь легко поднялась, двумя пальцами взяла бутылку вина Вэйви, стоявшую на каминной полке, пальцами другой руки подхватила осторожно два бокала и, водрузив все это на разделявший нас столик, налила вина себе, а потом – подумав – и мне.
– Раз уж вы не догадались предложить, пришлось додумывать за вас, – сказала она веско и поучительно. – Так вот: Годлеон всегда был чудаком, но Боже меня сохрани порицать его за это. Чудаки не только имеют право быть в мире, они даже разнообразят его, если не украшают. Почему же не почудачить, если вы можете себе это позволить, конечно, не ущемляя ближних. Я не ханжа и не тупой консерватор; мне тоже многое не нравится  в нашем мире, но сколько бы я не плевала ( прошу простить резкости) против урагана, мне его не остановить – только самой утираться придётся. А Годлеон – воинствующий чудак, так что от его плевков приходится утираться его близким и не только… Я не против благотворительности или – лучше – достойной помощи тем, кому не повезло в этом мире; здесь достигаются сразу две цели: приуспокаиваете  совесть и укрощаете обращённые на вас ненависть и зависть нищеты, смягчаете злобу бедности. Конечно, здесь главное не пересластить и не плодить обленившихся нахлебников…Но согласитесь, чтобы благотворить и давать, надо иметь и иметь столько, чтобы оставалось и у вас, иначе вы сами скатитесь в благотворимые.
– Вопрос в том, сколько же  оставлять себе…– неуверенно заметил я.
– Да, это вопрос вопросов, который каждый решает по-своему; обычно по принципу, что своя рубашка ближе к телу, надо признать, и что своя рубашка должна быть шёлковой. Над этим вопросом бьются политэкономы. А я женщина, которая вовсе не замахивается на весь мир, но хочет иметь его достойную на её взгляд частичку. Годлеон тоже пока ещё не снял последнюю рубашку ради своего мира. Но дело здесь даже не в этом, а в том, что каждый зарабатывает себе на жизнь своим инструментом: столяр рубанком, плотник топором, моряк кораблём, кузнец – молотом с наковальнею…А есть ещё универсальный инструмент – деньги, которые также зарабатывают вам на жизнь, как кисть маляру.
– Но ведь кисть работает только тогда, когда ею водит маляр, и работает так, как он ей водит. Он к кисти прикладывает труд, а деньги работают на хозяина, когда он лежит на диване.
– Не скажите, – воскликнула Винди со смущением, досадою и обидой, – это ещё более тяжкий труд – управлять денежным инструментом. Кузнец, маляр и плотник окончили работу, убрали свои инструменты и забыли о них, выпивая в таверне, а держатель денег думает и тревожится об этом инструменте своём день и ночь, ибо инструмент очень хрупкий и ценный и его норовят прибрать другие или украсть. Каторжный труд, не каждому по плечу…И вот представьте себе, – с напором повела она рассуждение дальше, торопясь уйти от возникшей сомнительности доводов, – что мастера пропивают свои инструменты или бросают их играть мальчишкам. Они уже не смогут зарабатывать себе на хлеб и также не смогут подать нищему. К тому же  ведёт и Годлеон. Кстати, он борется против денег как инструмента с помощью денег же и хочет их как можно больше для этой своей борьбы. Разве не парадокс? Он собрался уничтожить деньги и заменить их даже не меновой торговлей, а произвольным обменом вещами – как Бог на душу положит! – когда за корову берут или отдают веточку спаржи или пучок луку, если более взять или отдать нечего. Какой честный труженик на это согласится? Так раньше выменивали на бусы золотой песок у дикарей.
– Но это происходило в одностороннем порядке и при неведении одних и поэтому было обманом, а Годлеон предлагает всеобщность, обоюдность и с общего ведома. Немощный старик не может дать за мешок зерна больше пучка лука, но в другом месте за один только такой же мешок хлебопашцу дадут пару славных лошадей с телегою, – вдруг решился заявить я.– Может быть, так все же лучше, чем страдать от «каторжного труда» дельца? И разве  кощунственно предположить, что он со своим «трудом» исключительно для себя и своей семейки и управлением «инструментом» – для пополнения своего и только своего в конечном счёте кармана – вовсе не так уж нужен людям, как маляр с кистью или плотник с топором или доктор со стетоскопом, которые мастерят им и их семьям кров и лечат их? А может быть, и вовсе никому, кроме себя, не нужен…
Винди недобро прищурилась и усмехнулась.
– Ещё раз убеждаюсь, что Годлеон не такой уж простак, умеет подбирать себе под стать, не хотелось бы сказать – с гнильцой…Вы все бежите от утомляющих и пугающих вас денежными делами деловых людей, бежите от денег – впрочем, с хорошими же деньгами в кармане, – а деньги вовсе и не гонятся за вами (разве только в виде долгов), ибо им настигнуть вас – раз плюнуть, они везде. В том числе, и у вас в кармане, иначе вы добежите лишь до ближайшей церковной паперти. Вы бежите из страны в страну, пока они позволяют вам это делать, верно, Гвед? И те деньги, что остались за вашей спиною стеречь вас, и те, что у вас в кармане, держат связь между собою, первые помогают вторым и вместе невозмутимо сопровождают вас повсюду, не обращая внимания и не оскорбляясь на вашу бессильную и лицемерную брань и угрозы в их сторону, ибо они полны неотъемлемого достоинства и самоуважения. Годлеон, между прочим, бежит на битву с деньгами с деньгами же да ещё по дороге норовит прихватить: он не может, оказывается, бороться с деньгами без их же помощи, поэтому они тихо смеются  над ним и над…такими, как он.
– Люди различаются, по-моему, по тому, – опять набрался духу вставить я, – что деньги могут заставить их сделать, а что не могут. Одни сопротивляются их приказам, а другие с готовностью, покорностью или даже с циничной радостью – как верные и убеждённые сообщники – их приказы исполняют. Вопрос в отношении людей к деньгам.
– А не в их отношении к вам? Одних они любят и охотно собираются у них в карманах, а от других бегут до последнего гроша.
– Тем более деньги надо обуздать или – если это невозможно – уничтожить: люди не должны отдавать себя на их милость и на волю их пристрастий, как правило, несправедливых.
– Да вы сам философ не хуже Годлеона, а впрочем, вы софист. Не обижайтесь – я в своих рассуждениях тоже софист. Или софистка,– Винди весело рассмеялась. – Кстати, нет ничего несправедливого в пристрастиях денег: они, как и большинство, любят взаимность – их любят и они любят; но только если любят именно их, а не то, что они дают. Безответная любовь у них редкость, они, признаю, не столь возвышенны. Вы – если вы действительно искренни – тот самый редкий случай. И то, пока вы молоды и можете позволить себе играть чужими чувствами …
– Ладно, – вздохнула она, – попробуем убедить вас исподволь яркими сравнительными примерами. Вы бы отдали играть детям уникальный цейссовский микроскоп, Гвед, чтобы они разломали его в своей игре?
– Дети не так глупы, возможно, они бы использовали его по назначению, для исследования окружающего мира.
– «Возможно»! Это взгляд  идеалиста. А если бы они бросали  его на верёвочке в пруд или колотили им по забору? И вы бы не могли отобрать его, ибо отдали его насовсем в порыве великодушия и любви к бедным детям? Молчите? Вот так бы вы тогда страдали и молчали…Ещё: представьте, что нам с вами досталось в наследство полотно великого мастера. Мы восхищаемся, гордимся им, мы и наши друзья. К нам приезжают издалека искусствоведы. Профессор пишет по картине монографию. Выходят альбомы с репродукциями картины. Да, вероятно, мы с вами получаем какой-то доход – ведь мы должны охранять и сохранять картину для общества…Но в один прекрасный день я схожу с ума и требую картину только себе и вы опускаете руки и по своей природной мягкости отдаёте её мне, а я выдираю холст из рамы и делаю из него…воздушного змея на потеху соседским мальчишкам. Ветер уносит полотно, его находят изодранным в болоте…Это то же самое, что Годлеон хочет сделать с капиталом нашей фирмы! Как бы вы поступили?
– Я бы сразу передал картину в общественный музей – пусть её видят все, а музей пусть хранит её и заботится о ней, – подумав, ответил я как можно мягче.
Лицо Винди стало натянутым, но она продолжала улыбаться, видимо, соображая, как возразить.
– То есть, вы бы не стали бороться со мною, чтобы отнять у меня бесценный холст и уберечь его от варварского обращения. Это факт и вы его признали. А никакой общественный музей в условиях вопроса не стоял…Хорошо, ещё пример – попроще и понятнее: представьте, Гвед, что зимою я зажгла наш с вами дом, чтобы погрелись наши соседи, не позаботившиеся запасти себе дров на зиму.
– У соседей не было денег на дрова; они были больны; им не нужен ваш пожар, который может перекинуться на их дом и лишить их крова…Вы приводите крайности, Винди, если вы не возражаете против такого моего к вам обращения…
– Конечно. Гвед, я не возражаю: мне кажется, мы становимся ближе друг другу с каждой минутой нашей беседы… А что до крайностей, то Годлеон и есть человек крайностей, он сам крайность, он – крайний в этом мире. А вы бы могли стать моим союзником, просто понимающим меня другом, в конце концов. Вы, я вижу, влюблены в море, в корабли, хотя это и обычная и даже – простите – банальная вещь в вашем возрасте и при вашей натуре. Представьте, что наш с вами корабль вместо того, чтобы брать фрахт и приносить доходы, из которых мы бы с вами платили хорошее жалованье и премии капитану и команде, а они в свою очередь достойно содержали свои семьи и не мыкались в поисках куска хлеба, вдруг поставлен на прикол. Паруса навсегда убраны, старику-капитану дана отставка, дружная команда рассеялась по грязным каботажным судам, а наш любимец морей и моряков, несмотря на отличное состояние, отведён на корабельное кладбище, чтобы бродяги могли устроить там себе ночлежку. Ночлежка во дворце или на борту прекрасной  яхты, поставленной на вечный прикол – вот мир мечты Годлеона.
Винди очевидно разгорячилась, несмотря на насмешливую внешнюю невозмутимость. В конце фразы она сделала изящный и сдержанный, но, тем не менее, до удивления эмоциональный  жест кистью правой руки.
– Не скажу, что мы часто и подробно обсуждали его, но мир Годлеона не показался мне столь унылым и примитивным.
Здесь Винди вздохнула и устремила взгляд в угол гостиной, где на стене в полуденном свете, пробивающем жалюзи, дрожали тонкие тени цветов бугенвилии.
– Мир по Годлеону, может быть, в чем-то и неплох, но что толку, если этот наш мир не хочет меняться или уступать место.
– Возможно, это мы не хотим меняться? И менять мир?
– Почему? Я тоже хотела бы, может быть, стать другой и многое изменить в мире, не думайте, что меня все устраивает. В частности, я бы хотела, чтобы рядом были иные люди…Но чтобы был толк в нашей перемене, все должны измениться разом, вместе, не отставая и не забегая вперёд, а все кончится тем, что каждый на старте будет оглядываться на соседа. Кто-то возьмёт старт, а кто-то останется посмотреть, что с тем будет, не свалится ли тот с дорожки с высунутым языком. А ещё кто-то начнёт прибирать вещи, оставленные решительными спортсменами в раздевалке, в надежде, что с теми наивными простаками все уже кончено… Во всяком случае, я не хочу быть в таком деле первой, пусть мне сначала представят гарантии.
– Боюсь, никто их не представит, кроме Годлеона, – заметил я со смехом.
– А его гарантии значат что-либо только для таких, как вы, – также смеясь, подхватила Винди. – А жаль. Скажу откровенно, я надеялась сделать вас союзником или верным другом, но мы расстаёмся сейчас лишь попутчиками, случайными знакомыми на общем пути в Дуэй. Грустно.
От этих слов мне стало вдруг тоскливо и до отчаяния одиноко.
– Но вы мне небезразличны, помните об этом, Гвед, – добавила она уже без улыбки, – небезразличны ваша судьба, ваш путь и… ваше положение на этом пути – где вы и что с вами…
В её словах теперь послышалось грозное предупреждение, что меня не оставят без наблюдения. Как бы подтверждая это, Винди добавила, твёрдо глядя мне в глаза:
– Тем более, что вы становитесь деятельным участником в этом предприятии и тоже собираетесь в Дуэй. Почему бы вам, кстати, не ехать с нами?
Я не знал, что ответить, и Винди не стала настаивать:
– Бог с вами, езжайте, как собирались, ваша щепетильность в отношении ваших слов, в которых вы видите обязательства, замучит вас по дороге. И нас заодно…
Она быстро поднялась и протянула мне руку:
– До свидания, Гвед, здесь или по дороге в Дуэй. Боюсь, что отняла у вас много времени и вам давно уже пора к вашему любимому морю. У  волн хорошо думается, так что подумайте над нашим разговором.
В дверях она обернулась, и глаза её оказались у моих глаз.
– И ещё: поверьте, что вы мне небезразличны, Гвед. Стали небезразличны…
Теперь в её чудесном голосе уже не было ни твёрдости, ни угрозы, и у меня радостно забилось сердце. В конце концов, она самая чудесная девушка на свете, а я молод, неглуп и недурён собою: неужели наши отношения должны сводиться только к деловым спорам и столкновению мировоззрений? Кто, в конечном счёте, мне Годлеон? Что мне его мир, если у меня есть свой, который уже столько лет со мною и сейчас сопровождает меня и только меня в моём странствии. Мне решать, сделать ли его частью иного мира или сохранить его самостоятельность и неприкосновенность, допустить ли в него кого-то ещё или остаться в нём в одиночестве… Или лишь вдвоём? Если только кто-то решит покинуть свой мир ради моего или сделать свой мир его частью…
Винди ушла и для меня наступила такая тишина, что я даже не услышал её удалявшихся шагов. Я сел в кресло, которое ещё хранило её тонкое тепло, и уставился в стену напротив – световое пятно на стене погасло, и тени бугенвилий исчезли.

Глава 10

Розоватый свет на стене и тени цветов появлялись и исчезали – день, вероятно, был облачный, – а я все сидел в кресле и думал о Винди.
Меня почему-то не пугало, а умиляло то, что её нежная рука столь тверда, когда нужно принимать решения, что в прелестной головке не роятся, а чётко выстраиваются – как на военном параде – деловые и дельные мысли, подчас жёсткие и даже жестокие, с ясным планом их осуществления. Память о ней все так же жива для меня, ничуть не поблекнув, по сей день. Винди говорила мягко, очаровывая голосом и подрывая в собеседнике волю, но действовала неожиданно для меня жестко и продуманно и всегда могла сказать, чем кончится то или иное предприятие, особенно, если этим предприятием был увлечён я…
Я очнулся от своих мыслей, когда часы на ближней церкви пробили два. Во мне сразу возникла и стала быстро расти потребность немедленно оказаться на улице, чтобы там, среди прохожих и окон домов, рассеять своё возбуждение и неотвязные мысли, распылить их на вольном ветре. На лестнице я столкнулся с консьержкою, которая поспешно и невнимательно поинтересовалась, вернусь ли я к вечеру и подавать ли ужин, и тут же устремилась к своей комнате, где у нее был телефон. Я помедлил и услышал, что она сразу стала кому-то звонить.
Когда я вышел на улицу, из подворотни напротив выглянул оборванец и косо на меня посмотрел. Возможно, это не имело ко мне никакого отношения, но я почувствовал себя под наблюдением: видимо, Винди я действительно был небезразличен.
Однако счастливое свойство натуры моей – пропускать как сквозь грохот неприятное и задерживать блистающие крупинки радостного, делающего комплименты сердцу – сработало и на этот раз, заполнив до самого дальнего уголка внимание моё нарядными весенними улицами Кристадоны. К тому же, я не совершал и не собирался совершить во время прогулки что-либо в ущерб одной и в пользу другой стороне.
Среди смешения барокко и готики на улицах попадались дома нормандского типа с длинными, опоясывающими второй этаж балконами и лоджиями, укрытыми бугенвилией, виноградом или плющом. Я шёл мимо домов этих, представляя себе их обитателей. Как правило, это были моряки: капитаны, шкиперы, первые помощники, штурманы, судовые врачи и знаменитые лоцманы. Их стройные благородные жёны с добрыми и чуть печальными от долгих разлук глазами верно и безупречно ждали их с моря. Иногда морская трагедия докатывалась сюда в траурном женском одеянии, чёрных костюмах друзей, крепах и хризантемах и надолго располагалась в унылом молчании пустых комнат с портретами весёлых и смелых людей и великолепной моделью брига в пыльном золоте вечного луча, пробившегося сквозь тяжкие шторы. Как мне хотелось стать таким же моряком, которого ждёт в одном из этих домов прекрасная, любящая и добрая супруга, чья скорбь в случае моей славной гибели будет глубокой, долгой и неподдельной. Нескончаемые вечерние часы будет она просиживать вон на той лоджии, грустя о нашей прерванной смертью, но по-прежнему живой и прекрасной любви…
Под облюбованной мною лоджией располагался магазин океанских редкостей, о чём я догадался по паруснику и чучелам чудо-рыб на витринах по обе стороны дверей красного дерева; их охраняли, словно подпирая по бокам, две гигантские раковины-стромба.
Внутри, в мягкой полутьме, казалось, пахло морской солью, водорослями и солнечным ветром далёких морей; чудились запахи ванили, табака и зверинца. Магазин походил на огромный аквариум, где лениво и почти незаметно для глаз шевелились морские звёзды, застыли настороженно лангусты и крабы, а акула косила глазом на посетителя, примериваясь, как за него взяться. Дно было выложено кораллами и раковинами: устричными и мурексами. В самом тёмном углу стояли индеец и негр; очевидно, уже долгие годы они не сводили своего загадочного взгляда детей природы с жаждущего экзотики белого человека, который хоть и не раз менял покрой костюмов за это время, но по своей сути оставался неизменным в своём стремлении познать, подчинить и переустроить на свой лад чёрный, красный и жёлтый мир, чтобы затем его ненавидеть и презирать, но снова и снова стремиться в покорённое им, но все же, как и прежде, свободное и открытое для всех лоно великих тропиков.  
Негр – вероятно, с Антильских островов – держал в руке раковину «флоридский тритон», в которую в тех краях дудят, как в рог, но вот уже который год так и не решался подать сигнал к восстанию гаитянских рабов.
Хозяин магазина не походил ни на старого моряка, ни на коммерсанта; скорее, он выглядел учёным хранителем музея.
– Собираетесь в дальнее путешествие? – прошелестел он с участием.
Я изумился:
– Это на мне написано?
– Пустяковая задача догадаться, молодой человек: морякам и тем, кто вернулся из дальних краёв, все эти вещи не в диковинку, примелькались, и они смотреть на них не придут; если и придут ко мне, то лишь что-нибудь продать. Конечно, вы, может быть, прибыли из Австралии и тоже хотите что-нибудь продать? Впрочем, у вас вид человека, давно наслаждающегося покоем и комфортом дома на суше.
Я покачал головой и со все растущим увлечением стал переходить от одного прилавка к другому. Я без труда узнавал чудеса южных морей – сказались детские и юношеские годы, проведённые с книгами и иллюстрациями, показавшими мне тот мир с самых разных сторон. Чтобы сделать приятное симпатичному старику, я решил купить красивую плоскую раковину размером с ладонь.
–  Вы сделали хорошее приобретение перед дальним путешествием. Эта раковина станет вашим амулетом и защитит вас. Доброго вам пути и да хранит вас судьба во всех превратностях…
Раковина со мною и по сей день. Она нежно теплится розовым морским рассветом,  искусно склеенная после удара пули…
Дома меня ожидало письмо, переданное консьержкой – ах, как Годлеон мог допустить такое легкомыслие! Однако письмо было не от него, а от  «прекрасной синьорины, что утром была у вас», как пояснила, медленно расставаясь с конвертом, консьержка. Письмо от Винди! Всего через несколько часов после нашего нелегкого разговора…
«Если к вам вернулось хорошее расположение духа, нарушенное моим визитом, то вы, возможно, согласитесь сопровождать меня в кабаре «Фернандина» сегодня около девяти и пропустить ради этого зрелище прекрасного заката?» – шутила она в своём приглашении.
Сердце у меня радостно замерло, как у школьника, которому исключивший его накануне директор гимназии вдруг разрешил вернуться в класс (было такое с одним моим товарищем детства). Конечно, радость омрачилась при мысли, что Таваго с Травотой, вероятно, присоединяться к нам, но ведь так или иначе я проведу целый вечер с Винди. И горечь сразу прошла. Тем более, что я быстро уверил себя, что таковая встреча только на пользу делу Годлеона, так как я проникаю в самый стан противника…прекрасного противника…
Светлость и сладость моих размышлений прервал телефонный звонок, заставивший меня вздрогнуть – за все время проживания в этой квартире я ещё ни разу не пользовался телефоном: заказывать по телефону мне было нечего и не было знакомых, которые могли бы мне позвонить. Я поспешно снял трубку и её тут же наполнил мягкий, но жестко и решительно пленявший голос Винди:
– Очень рада, что вы вернулись пораньше и, следовательно, уже получили моё приглашение. И как джентльмен не откажетесь пожертвовать собой и всего одним вечером ради одинокой девушки в незнакомом ей городе.
– А…ваши спутники?! – вырвалось у меня.
– Их не будет, когда мы встретимся; возможно, подойдут ненадолго попозже. Вам не следует бояться их общества: они действуют жестко только, когда на работе. А в кабаре мы будем отдыхать, верно?
– Почему вы  подумали, что я их боюсь?
– Я заеду за вами через два часа; думаю, времени у вас на наведение вечернего лоска более, чем достаточно…
Трубка замолчала. Я постоял с нею в раздумье, несколько задетый, но затем радость от грядущей встречи с Винди пересилила отрицательное.
Переодевшийся и тщательно выбритый, я уже почти час сидел неподвижно в кресле, когда услышал с улицы автомобильный клаксон. в окно я увидел определённо, что кроме шофёра и Винди в чёрной машине никого не было. Наконец-то я посмотрю изнутри пресловутый чёрный автомобиль, расположусь на его сиденье рядом с Винди, а места двух мрачных субъектов будут пустовать…
Винди казалась чуть утомлённой, задумчивой, но тем милее. Она медленным кивком указала мне место рядом с собою, и мы тронулись. До самого кабаре мы переговаривались лишь улыбками, глазами и лёгкими, застенчивыми как бы вздохами. Только у входа она, отпустив шофёра, сказала с блестящей, вечерней улыбкой:
– Ненавижу кабаре.
– Почему?
–  Потому что кабаре как наш мир, наше общество – в нём не велено гневаться, скорбеть, страдать и резать правду в глаза, если не хочешь, чтобы тебя вывели или уволили (конечно, если в этом не состоит твой номер программы), а велено веселиться, улыбаться всем и расточать комплименты.
– Почему же вы идёте в ненавистное место?
– Потому что я принадлежу этому миру и нигде более мне места нет…
Она ещё раз элегантно, по-светски улыбнулась и, взяв меня под руку, повела сквозь роскошный, праздничный вестибюль.
Мы заняли столик на четверых – что подпортило мне настроение – в полутёмном углу, но почти у самой эстрады. Там в ярком свете отпускал шутки на местном диалекте щуплый элегантный молодой конферансье. Вот он отчаянно весело захохотал и на сцене появился Пьеро; поводив трагическими очами по публике, он затянул: «Donna e mobile…» Ария ветреного красавца-герцога в его устах вызвала хохот в зале, тем более, что за его спиной конферансье вовсю любезничал с Коломбиною, очевидно, женой горе-ловеласа Пьеро: оба то и дело наставляли ему сзади пальцами рога к вящему восторгу публики.
– Удачная находка, удачная, – усмехнулась Винди, приглашая меня своим бокалом выпить вина: – Что же вы не пьёте, моряк?
– … «qual piuma al vento…»* – уныло тянул на эстраде Пьеро, тяжко переминаясь с ноги на ногу; тут Коломбина подставила ему ножку, и он растянулся под хохот публики, выкрикнув что-то на диалекте полным страдания голосом. Зал взвыл от восторга.
– Фу, как печально, – состроила гримаску Винди, так и не притронувшаяся к вину, – настоящие страдания вызывают недоверие, усмешку и даже хохот; поддельные же – сочувствие и по крайней мере внешнее доверие. Людям не хочется правды. Пейте же, капитан, вино превосходное…
Пьеро сгорбившись покинул сцену под аплодисменты, а конферансье и Коломбина остались – конферансье на переднем плане с огромным барабаном, Коломбина – в глубине сцены у огромной неуклюжей арфы, которую установили потихоньку ещё во время арии Пьеро. Конферансье грянул в барабан, а Коломбина задёргала толстые, как проволока, и дико взвывающие струны – началась какофония, в которой  один музыкант обвинял другого, уснащая обвинения местными словечками и шутками.
В это время из полумрака у нашего столика возникли две тёмные фигуры, сопровождаемые метрдотелем и официантом по винам. Таваго и Травота устало – как труженики после  нелёгкого рабочего дня – опустились на стулья и сделали заказ, нетерпеливо прищёлкивая пальцами. Они улыбнулись Винди, причём оба сделали отрицательный жест головою; мне же холодно кивнули и вскоре сосредоточенно принялись за еду и вино.
Барабан у конферансье вдруг развалился на куски, он выхватил из него окарину и мастерски исполнил «Санта Лючию». Коломбина с досадой рванула струны арфы, собрав их чуть не в пучок, – и уродливый инструмент  тоже рассыпался, а из-под обломков Коломбина выдернула скрипичный футляр и скоро поистине волшебные звуки «Ave Maria» полились в зал.
– Это великие артисты, – прошептала Винди и её глаза, как мне показалось, увлажнились. – Вот уж не ожидала встретить таких так далеко от Европы…
– Ну уж один-то сидит с вами за одним столиком, – вдруг подал голос Травота, который, казалось, чуть задремал, насытившись. Он легко поднялся и большой чёрной кошкой вскочил на эстраду, где после пары слов на ухо Коломбине завладел её скрипкой. Травота заиграл этюд Паганини и исполнение было столь чарующе прекрасным, что в кабаре наступила полная тишина; даже официанты застыли с подносами, как слуги в очарованном злым гением сказочном дворце, где остановилось время и все погрузилось в сон.  
Травота покинул сцену не под громкие, а под почтительные аплодисменты; в программе даже произошла заминка. Но вот гул и громкие голоса вернулись в кабаре, официанты с подносами возобновили  своё вечное вращение и все пошло своим чередом.
– Мне говорили, а я не верила, – просто сказала очевидно впечатлённая Винди.
– Ты снискал внимание всего зала, – неодобрительно покачал головой Таваго, –  не забывай, что ты не концертант, который ищет внимания публики и газетчиков.
– И не верьте – со мной такое случается не чаще раза в пять лет, – весело сказал Травота, отвечая Винди. – А что касается концертов и внимания публики и газетчиков, друг Таваго, то иные наши с тобой гастроли уж куда как привлекали их внимание; их и ещё кое-кого…
– Ты выпил слишком много вина, Травота, – мягко ответил Таваго.
– Ты прав, Таваго, – просто согласился Травота, – больше не буду.
– Мне говорили, а я не верила: люди охотно верят самому плохому о других, а самому хорошему редко – вероятно, истинные таланты другого открывают человеку глаза на его собственную серость и на мизерность его банальных успехов, которыми он ранее чванился, – упорствовала Винди, пристально и даже требовательно глядя на Травоту; её глаза блестели от влаги.
Травота тоже пристально глянул на нее, потом – с сожалением – на бокал золотого вина и медленно произнёс:
– Когда-то в одном городке в… впрочем, неважно где…пятнадцатилетний мальчишка заставлял плакать старого маэстро, который учил его играть на скрипке. Сначала старик плакал от досады на ошибки способного ученика, а потом от радости и гордости за него и от восхищения его игрой… На своей конфирмации паренёк вызвал слёзы умиления падре и случившегося там монсеньёра: его скрипка тоже умела петь гимн Пресвятой Деве. Было много таких слёз, но мне-то от них пользы выходило, что кот наплакал. Чтобы учиться дальше, в столице, чтобы пробиваться со своей скрипкой наверх, нужны были деньги, а у моего папаши их не было. У него и на сыр с лепешкой и стакан вина не всегда хватало. И тут умные, ей-Богу, умные, а не учёные, люди подсказали мне, что нужно сменить инструмент – и будут деньги, много денег, а они полезнее, чем чьи-то умильные, но бесплатные слёзы, – Травота ухмыльнулся. – И я послушался и действительно сменил инструмент, – захохотал он деланным злодейским смехом, похлопывая себя по карману, где очевидно держал револьвер. – И деньги полюбили этот мой новый инструмент и пока что сохраняют ему верность до сей поры…Все, друг Таваго, замолкаю…
Несмотря на обещание, Травота вытянул вожделенный бокал и действительно погрузился в молчание.
– Но вы же могли стать великим артистом! – не выдержал я.
Травота глянул на меня с холодным презрением:
– В этом мире, чем больше у тебя денег, тем ты и больший…артист. Лавры – они из золота. Только посмертные лавры вам ничего не стоят, но они мне без надобности.
Он замолчал, всем видом показав, что не намерен продолжать разговор на эту тему.
– А какие таланты скрываете вы, Таваго? – спросила после продолжительного молчания Винди, глядя на партнёра Травоты с неподдельным интересом, как на нового для нее и потому не разгаданного ещё человека.
Хмурый Таваго вдруг мягко, чуть не застенчиво улыбнулся:
– По части прежних талантов мне далеко до друга Травоты. В молодости я грешил любовью к человечеству, вроде как ваш родственничек. Слушал речи и говорил речи; говорили, что хорошо говорил, – он усмехнулся, – а потом даже дело делал, но все испортили вожди. Странное дело: как только славный человек попадает в вожди, его как  подменивают. Он уже свято верит, что он славный, и хочет заставить всех в это верить и ему подражать. Не помню точно, по-моему, Мэдисон сказал: истина в том, что всем получившим власть людям следует доверять только до определённой степени… Я боюсь, что ваш приятель, – он вдруг обернулся ко мне, – не будет исключением. Советую быть настороже и самому по себе…
Мне ничего не оставалось, как пожать плечами.
Наш странный совместный ужин завершился за пустяковым разговором. Таваго и Травота покинули чёрный автомобиль у «Кохинора», сухо пожелав мне спокойной ночи. Винди проехала далее, до моего дома, и попрощалась, протянув мне руку оставаясь в машине. Я почему-то ожидал большего, но и это короткое пожатие наполнило меня восторгом, и я долго стоял у своего подъезда, вдыхая ночной воздух с запахами миндального цвета, мимоз, роз, магнолий, жасмина и олеандров, после того, как чёрный автомобиль укатил в сторону «Кохинора».

Глава 11

У моей двери, несмотря на поздний час, прохаживалась консьержка. Она тут же ринулась ко мне с сообщением:
– Вам прислали из прачечной корзину для белья. И такую огромную. Я им говорю, тут ошибка, мы сами заботимся о своих жильцах, а они показывают мне заказ и все совпадает…
– Мой друг – владелец прачечной, я не могу не быть его клиентом, – мягко, но тоном, пресекающим всякое обсуждение, ответил я.– Спокойной ночи.
Итак, обещанная корзина прибыла, значит – в путь! Смешение сталкивавшихся между собою чувств овладело мной. В корзине я действительно нашёл письмо Лунка, который лаконично сообщал:
«Отбытие завтра около полуночи. Если вас не оставят без присмотра, отправляйтесь с ними в кабаре «Сингапур» – оттуда есть  выход. У выхода я вас заберу. Позвоните».
Я набрал затверженный номер и несмотря на поздний час в гараже ответили. Это был Лунк.
– Они могут заподозрить расчёт на нашу помощь, если вы сразу решите направиться в «Сингапур». Назовите им сначала опять «Фернандину». Они захотят быть хитрее всех и предложат сменить место. Тогда скажите им, что хотите провести вечер в «Сингапуре»: больше в Кристадоне идти просто некуда. Помните, что вы сейчас их единственная нить к Дону, и они за вас будут держаться всеми силами…
Получив от Лунка все разъяснения по выходу и повесив трубку, я выглянул в окно и действительно приметил знакомый чёрный автомобиль в ярдах пятидесяти от перекрёстка. Кто был в нём – Таваго с Травотой, их подручные из местных или сама Винди? То, что Винди может провести ради меня ночь без сна, наполнило меня нежной тревогою и не хотелось думать, что она сделала бы это не ради меня, а ради своего дела, ради удачи в своём преследовании. Чёрный автомобиль не раздражал и не беспокоил меня: в конце концов, я долго втайне желал попасть в полосу приключений, а с ними приходят не только радостные волнения. Досадно было только то, что они не считали даже нужным скрывать свой надзор за мною, но, возможно, таким образом меня предостерегали от действий, которые повлекли бы с их стороны большую жесткость. Может быть, так Винди проявляла свою заботу обо мне, о моей безопасности? Эта мысль была мне сладостна.
Однако тут же пришла другая мысль и все испортила: выходило, приглашение Винди провести с нею вечер было лишь частью надзора за мною и она по-светски занимала меня, пока два её партнёра рыскали в поисках Годлеона, сковав меня её милым обществом.
Так и не разобравшись в этом сумбуре, я заставил себя лечь спать, чтобы утром проснуться пораньше: день обещал быть хлопотным.
Едва я успел встать и побриться, как ко мне заявились за корзиною два дюжих весёлых молодца. Широко улыбаясь и с неуклюжим достоинством они почему-то отказались от чаевых и под самым носом подозрительно взиравшей на нас консьержки исчезли в мгновение ока, как волшебники; я едва успел сунуть в корзину бритву и несессер.
Тут же явилась консьержка убрать остатки завтрака и снова завела речь о корзине, прачечной и стирке.
– Вы собираетесь в далёкий путь?
– Просто я люблю чистые вещи, – сухо отрезал я. Не видя более предлога задержаться у меня и продолжить разговор о ближайших моих планах, консьержка насупилась и ушла. Вероятно, она тут же направилась к хозяину, но с тем я уже уладил все счёты ещё перед вчерашней поездкой в «Фернандину».
Выйдя на улицу, я к облегчению своему не заметил чёрного автомобиля. Однако, когда я отправился искупаться к морю в свой укромный уголок, там тут же появились двое портовых бродяг, которые расположились c бутылкой поодаль, мрачно на меня поглядывая. От досады я не стал купаться и отправился на прощание побродить по Кристадоне. Я побывал на вокзальной площади, вспоминая день своего приезда, у Земельного комитета, постоял у банка и съел второй завтрак в кафе, где был с Геко и Вэйви, и за тем же столиком. Мне прислуживал тот же гарсон – очевидно, он  вполне оправился  от обращения с ним Таваго и Травоты. За столиком я с внезапной нежностью вспоминал простую и весёлую Вэйви. Что она поделывает теперь? Вероятно, хлопочет по хозяйству вместе с матерью, ожидая отца с океана.
Выйдя из кафе, я нанял машину и отправился, обдуваемый уже летним ветром, по прекрасной приморской дороге в Фидесту. На пустынном в будний день пляже городка я исподтишка оглядывался в поисках соглядатаев, довольный, что задал им работу своими перемещениями.
Я вернулся перед самым закатом. У своего пока ещё дома я отпустил шофёра и тут же услышал за спиною опять шуршание и скрип шин: по левую руку возник чёрный автомобиль, в котором сидели Таваго и Травота.
– Провели день у моря?– вежливо осведомился Таваго.
– Не перегрелись, надеемся, на солнышке, – ухмыльнулся Травота.
Я загадочно – как мне думалось – улыбался и молчал.
– Не хотите составить нам компанию на сегодняшний вечер? – предложил Таваго. – Он у нас свободный.
– Правда, синьорины Вэнсон не будет: занята…пишет письма, – добавил, продолжая ухмыляться, Травота.
Первым побуждением моим было с вызовом отказаться – не поволокут же они меня силою? – но поразмыслив и представив невесёлую перспективу одинокого вечера в пустых комнатах без своих увезённых ещё утром вещей, под охраною чёрного автомобиля за углом, я решил согласиться. Так или иначе, я должен был отправиться в «Сингапур» и едва ли меня бы оставили и там без присмотра. Кроме того я льстил себе мыслью, что не только я буду находиться под надзором у Таваго с Травотой, но и они у меня.
– Вот и отлично, – добродушно улыбнулся мрачноватый Таваго. – Куда двинем нашим мальчишником, пока нет синьорины Винди?
Я пожал плечами:
– Да хоть в «Фернандину».
– В «Фернандину» так в «Фернандину»…
Я сел к ним в машину, расстроенный их уступчивостью и согласием. Однако по дороге дела мои стали поправляться: Травота подозрительно поглядел на меня, потом переглянулся с Таваго и брюзгливо заявил:
– Мы же только вчера были в этой «Фернандине». Местечко может сойти лишь за неимением лучшего или для провинциалов. Вы ведь не провинциал, Вальтерн?
– В вашем возрасте естественно стремиться к переменам, менять места, – поддержал приятеля Таваго. – Или вы уже успели завести себе друзей в «Фернандине»?
– Или подружек? – осклабился Травота. – А может быть, ваши друзья будут ждать вас там, как вы, вероятно, с ними условились, и попытаются лишить нас вашего общества?
Внутренне обрадованный поворотом беседы, я постарался изобразить раздражение:
– Отлично. Не хотите в «Фернадину» – боитесь моих друзей, Годлеона (Травота угрожающе вскинулся), так поедем в другое место. Хотя в этот…в «Сингапур» – другого приличного заведения в Кристадоне более не найти, здесь не европейская столица.
Таваго и Травота переглянулись и согласно улыбнулись.
– А что! «Сингапур» экзотика. Там, говорят, отличная китайская кухня, – миролюбиво подытожил спор Таваго. – Шофёр, в «Сингапур»!  
Кабаре  оказалось меньше и тише «Фернадины». Оно располагалось в дальнем от порта конце набережной, обращённой на запад, так что в его окнах ещё горел закат, когда мы прибыли. Прислуга была китайцы и из-за ширм с драконами слышалась негромкая азиатская музыка. Мы сделали заказ и стали от нечего делать оглядываться.
– Вы не видите ли часом своих друзей?– спросил меня Травота.
– Скажу прямо, Вальтерн, мы как партнеры Винди заинтересованы в успехе дела, – заговорил Таваго.– И очень заинтересованы. У синьорины Винди могут быть свои взгляды на вас, она, в конце концов, девушка, но нам не до сантиментов и мы – опять же как партнёры – готовы принять любые меры, чтобы  найти Годлеона. Хотя лично против вас мы ничего не имеем. Но у нас своё дело, своя работа, – добавил он спокойно, но твёрдо.
Мне оставалось только сохраняя самообладание смотреть в стол: ради успешного исчезновения через выход и встречи с Лунком я не должен был раздражать наших противников, а наоборот, усыплять их мнимой уступчивостью и смирением.
После третьей бутылки вина я согласно указаниям Лунка притворился опьяневшим и опрокинул бокал себе на костюм. Травота насмешливо мне посочувствовал, а Таваго глянул подозрительно.
– Придётся мне ненадолго покинуть вас, господа, – произнёс я заплетающимся языком. – Где тут мужская комната? Пойду приведу себя в порядок.
– Надеемся, вы не собираетесь покинуть друзей, то есть, нас? –  обнажил зубы Травота. – А друзей у вас здесь даже больше, чем вы думаете.
Я вздрогнул, а он кивком указал мне на вход, около которого стоял, ухмыляясь в мою сторону, охранник из банка, столь дружелюбно отнёсшийся в тот достопамятный день к Геко. Вероятно, вечерами он подрабатывал на службе у Таваго и Травоты.
– Вот видите: вокруг вас столько друзей, что было бы некрасиво пытаться от них скрыться. Да они и не позволят вам сделать такой опрометчивый шаг для вашего же блага.
– Бережённого Бог бережёт, – вдруг серьёзно сказал Таваго.– Вынимайте-ка из карманов все металлические предметы и монеты – иной  монетой тоже можно отвинтить шурупы. Свою пушку можете оставить при себе – в ваших руках она не более, чем дорогое украшение. Мы же, сами понимаете, не собираемся унижаться до того, чтобы следить за вами в кабинке туалета.
– Но если вы задержитесь более трёх минут, – жестко заявил Травота и глянул на свои роскошные швейцарские часы, – то мы решим, что нашему другу стало плохо, и спешно придём  к нему на помощь.
Я побледнел и даже почувствовал лёгкую тошноту от страха провалить дело, которое принимало непривычно для меня опасный оборот. Вывалив перед Таваго кучу мелочи, перочинный нож и щипчики для ногтей, я направился в сторону мужской комнаты, стараясь не удариться в бег.  В комнате было пусто, но вторая с краю кабинка, указанная Лунком, была занята. Я стал отчаянно мыть руки, тупо уставясь в зеркало и забыв про свой облитый костюм. Наконец дверь отворилась и вышел китаец, холодно мне улыбнувшийся. Я ринулся в кабинку, прикидывая, сколько уже прошло минут, и увидел под потолком вместо окна, забранного решёткой, хорошенько расшатанной по словам Лунка для лёгкого и быстрого её удаления, свежую кирпичную кладку. Поражённый, я не знаю, сколько времени простоял, уставясь в новенькие кирпичи, преградившие мне обещанный выход, пока не услышал лёгкого стука в дверь. Это был давешний китаец.
– С вами все в порядке, господин? – спросил он, опять холодно улыбаясь.
Я кивнул и побрёл обратно в зал.
Таваго и Травота встретили меня радостными улыбками, как двоечника, наконец-то сдавшего экзамен.
– Видите, Вальтерн, здесь серьёзные люди. Видимо, иные посетители имели обыкновение удрать, не заплатив, скажем, через окно в мужской комнате – решетки-то здесь не как в Синг Синге. Вот они его и заделали, – утешил меня Травота с улыбкою ласкового людоеда.
– Не расстраивайтесь, Вальтерн, – сказал вдруг Таваго чуть ли не с сердечностью старшего брата. – Для вашей романтической натуры бегство через кабинку туалета, поверьте, типичное не то; это ж не из башни замка. Вам было бы стыдно потом такого опыта и воспоминания.
– Тем более, дурно пахнущего, – рассмеялся Травота.
Свет в зале притушили, и начался нескончаемый танец разноцветных китаянок. Таваго и Травота благосклонно взирали на молоденьких девушек; я же видел от волнения только туманные цветные пятна.
– Похоже, ваши друзья решили не брать вас с собою  в Дуэй, Вальтерн, – лениво произнёс Травота. – И то: палящие лучи солнца, непривычная тропическая пища, разные там ядовитые гады и никакого комфорту – в общем, прекрасные, но коварные тропики.
– Не издевайтесь над юношей, Травота, – сухо сказал Таваго.
Меня передёрнуло от обиды и ненависти. И тут я увидел Лунка. Он стоял за витой восточной колонной и растерянно смотрел на меня. Потом сделал как бы успокаивающий жест рукой и исчез.
Бесконечный танец все же закончился и настал черёд танца живота, на смену которому пришёл китайский фокусник. В это время у нашего стола выросли три фигуры – двое в полицейской форме и впереди их штатский – усатый толстяк с сигарой в углу рта. Он холодно оглядел меня и сразу напрягшихся Таваго и Травоту и спросил официально сухо:
– Кто из вас, господа, Гвед Вальтерн, временно проживающий в Кристадоне, двадцати одного года от роду?
Таваго и Травота уставились в стол. Гадая, какая ещё неприятность ожидает меня в этот вечер, я выдавил из себя, что это я.
– Согласно нашим сведениям вы, иностранец, приобрели в Кристадоне огнестрельное оружие, не имея на то надлежащего разрешения.
– Мне сказали при продаже, что все формальности выполнят за меня.
– Допускаю, что вас обманули недобросовестные продавцы. Но это не снимает с вас вины, а также подозрения: из такого же «Смит и Вессона» прошлой ночью был застрелен человек. Сдайте оружие, если оно у вас при себе, и следуйте за нами.
– Послушайте, приятель…– взвился тут Травота.
– Я вам не приятель!
– Ну… сэр, офицер, бригадир, комиссар – как там? Мы прекрасно знаем нашего друга, он и мухи не обидит, скорее, она его. И у него наверняка есть алиби.
– А вы-то кто такой, чтобы соваться с поручительствами? –  грубовато осадил Травоту толстяк. – Покончим с ним – займёмся вами.
– Извините моего друга, – поспешно вмешался Таваго. – Но можем ли мы, по крайней мере, проводить господина Вальтерна? И если надо, дать показания?
– Это ваше право, – равнодушно ответил инспектор. – К вам-то покамест у нас нет претензий. Покамест! – повторил он с ударением.
Под взглядами посетителей мы прошествовали на выход, где один из полицейских оттолкнул банковского охранника, растерянно вставшего столбом у меня на дороге, и меня посадили в полицейский фургон. Чёрный автомобиль неуверенно и как-то робко двинулся следом.
– Ничего, ничего, – вдруг улыбнувшись по-доброму, – хотя и не без лукавства, сказал мне севший рядом инспектор. – Все быстро выяснится, и отправитесь домой или куда вам там надо…
На душе у меня полегчало. Фургон остановился у подъезда красивого, но мрачного здания. Меня провели через вход с часовыми. Задержанные ими Таваго и Травота спросили через их головы инспектора, можно ли будет внести за меня залог, навестить и так далее. Инспектор кивнул, и оба поспешили к своему автомобилю, энергично, но осторожно сквернословя.
Мы двигались длинными казёнными коридорами, где несмотря на поздний час было много служащих. Один из них окликнул инспектора:
– Ты же в отпуске, Кварч. Чего тебе не отдыхается? Смотри – протянешь ноги от излишнего служебного рвения.
– Да вот подвернулось неотложное дельце, – ответил толстяк, добродушно улыбнувшись в мою сторону. – Не мог отказать…
Мы, похоже, прошли все здание насквозь и оказались во внутреннем дворе, где стояло несколько полицейских фургонов. Я обрадовался после казённого запаха бумажного бездушия и угрозы свежему воздуху с ароматом жасмина и магнолий. Толстяк тоже с удовольствием потянул носом.
– Все – лето наступило. Не люблю холода.
Он повёл меня к фургонам, поговорил с водителем одного, потом другого и предложил мне садиться в первый. Шофёр уже заводил мотор, как толстяк неожиданно проворно выскочил из фургона и вернулся с веткой жасмина в руках. Жасмин свисал над забором, запиравшим двор с одной стороны. Мы тронулись.
– Люблю жасмин. Вообще люблю цветы, что хорошо пахнут, – смущённо пояснил Кварч. – В молодости я жил в Порелле, а там столько самых разных цветов. Вот через цветы я будто и возвращаюсь в молодость… Мне ещё осталась неделя отпуска. Поеду, пожалуй, в Фидесту – там тихо и все дешевле, – добавил он застенчиво. – Люблю рыбачить. Особенно, ночью, на рассвете. Меня сегодня сняли буквально с лодки, выдернули из рук снасти, но не могу отказать родственникам, особенно, племянникам. Мне Бог не дал сына – одни дочки…
Тем временем мы выехали за ворота и остановились у будки часового. Тут я заметил, что за нами следует второй фургон. Отметив бумагу, Кварч снова занял место рядом со мной. Я не знал, куда меня везут, но тон и речь Кварча внушали мне спокойствие.
Когда выехали вместе со вторым фургоном из переулка на улицу, я увидел поодаль чёрный автомобиль.
– А ваши приятели преданы вам: не хотят бросать вас в беде, –подмигнул мне Кварч.– И нюх у них, надо признать, отличный – профессионалы, сразу видно.
Чёрный автомобиль нерешительно пристроился в хвост второму фургону. Так мы доехали до перекрёстка, где наш фургон свернул направо, в горы, а второй прибавил скорости и повернул налево – к морю. Нос чёрного автомобиля заметался в растерянности, но все же сделал выбор и устремился налево: путь в Дуэй лежал через море.
– Они перехитрили вас, а мы перехитрили их. Старый приём – мы зовём его «два зайца», – подвёл итог Кварч.
Мы миновали несколько поворотов, забираясь все выше в горы, и на следующем фары фургона выхватили из тьмы жёлтый таксомотор. Фургон затормозил и к нам подбежал с шофёрскими «консервами» на лбу улыбающийся и взволнованный Лунк. Куда делась его флегма?
– Спасибо, большое спасибо, дядя, – сказал он Кварчу, беря меня крепко за руку, словно опасаясь, что меня вырвут у него.
– Это рыба, которая сегодня ушла от моего крючка, скажет мне, да и тебе спасибо, племянничек, – вздохнул толстяк.– Ну, прощайте, – он пожал мне руку, – рад был встретиться. Вы уезжаете – и счастливого вам пути, а будете ещё в Кристадоне – милости просим в наше полицейское управление! Да, кстати, забирайте обратно вашу ужасную пушку…
Мы засмеялись и в нашем смехе главным было облегчение, что все сошло гладко. Позже Лунк признался мне, что он был просто в отчаянии от дьявольской хитрости и предусмотрительности Таваго и Травоты, обративших нашу же хитрость против нас .
– Мы думали, что идём на один ход впереди них, а они нас как раз на один ход опережали, – крутил он головой уважительно. – Если бы не дядя, который как ферзь разрушил их позицию, получили бы мы мат. Годлеон был бы просто в отчаянии.
Мы неслись по белеющей в темноте извилистой дороге среди невысоких гор. Вероятно, от пережитого волнения Лунк стал необычно словоохотливым.
– У меня много родственников по всей Кристадоне, особенно, дядей и тёток; со стороны матери посолиднее, со стороны отца попроще. Вот один служит швейцаром в банке, а Кварч инспектор и через год-два станет комиссаром. Так что вы у нас в Кристадоне не пропадёте, Гвед. Смело переезжайте и селитесь. Когда Годлеон установит золотой век по всему миру, и вы освободитесь…
Наконец вдали возникли редкие огоньки.
– Вот и Фидеста. Предвижу, как обрадуется Дон. Он вас, наверное, заждался: все уже готово к отплытию. Там и Вэйви – упросила взять её провожать, – подмигнул он мне, задрав на лоб шофёрские очки.
Огоньки надвинулись с востока, а не с запада: вероятно, мы проделали долгий окружной путь по горам, чтобы часом не столкнуться на дороге с чёрным автомобилем. За цепью огней я увидел залитое лунным светом море, а на рейде – как писаный пером и чёрной тушью, тонкий, чёткий и благородный силуэт большого парусника.

Глава 12

Как только Лунк лихо притормозил у дома рядом с пирсом, дверь дома распахнулась, вылив в ночь поток света, и к нам сбежал Дон. Он хлопнул Лунка по плечу, а потом схватил меня и притянул к себе; от него пахло вином и жарким, пересолённым морем.
– Наконец-то свободен. Сирена и её тритоны упустили-таки вас.
Он повёл меня в дом, с ярким светом внутри, который скрывали для улицы плотные ставни. За столом в большой комнате сидела компания моряков, а в уголку, спрятав ножки под стул, устроилась печальная Вэйви. Она радостно просветлела лицом при моём появлении и тут же подбежала:
– Мне говорили… Какая ужасная девушка! Водит компанию с гангстерами, которые захватывают людей! Слава Богу, вы освободились от нее теперь. Окончательно. Ведь так? А я так волновалась…Вот вам домашней снеди в путь – это я…мы с мамой наготовили.
Мне в руку была втиснута ручка трогательной деревенской корзинки, в которой, вероятно, носили на работу мужьям завтраки и обеды несколько женских поколений Пореллы.
Тем временем Дон подвёл меня к хмельному карлику с загорелой лысиной, но огромной бородой – чуть не в пол его роста.
– Капитан Джастамо, это и есть наш юный северянин, грезящий о коралловых рифах и лагунах.
– После близкого знакомства с коралловым рифом уже не остаётся никаких шансов для грёз, молодой человек, потому что, раз нет человека, нету и грёз. Красивые рыбки мило доклёвывают ваши останки, застрявшие между прекрасными кораллами…
Захохотав, он схватил мою руку маленькой крепкой горячей ладонью и потянул к столу, начав называть мне присутствующих:
– Первый помощник Юджин Гроз – уже давно живёт без грёз! Потому и живёт, жив ещё…
Высокий седеющий брюнет чуть кивнул мне и слабо улыбнулся.
– Второй помощник Александр Платос – потомок Александра Македонского!
Мячиком подскочил живой черноглазый человечек и дружески поклонился, подмигнув.
– Ещё наш офицер – штурман Адольф Пиле, только на вид унылый.
Блондин с рыжими ресницами кивнул длинным носом.
– А это Бенсер – наш судовой эскулап, а это Басагоро – самый у нас главный: он – падайте на колени, если не хотите ужасной медленной смерти! – кок! И ещё виночерпий. Мастер Бас, почему бокалы джентльменов пустуют? Придётся скормить тебя той акуле у острова Клиппертона, которая всегда тут как тут, как только ты выходишь из камбуза на палубу.
Басагоро густо захохотал басом, и в его лапах тут же появились две бутыли.
Доктор Бенсер, на вид крепкий загорелый старичок с едким выражением морщинистой физиономии, энергично приглашал меня занять место рядом.
– Все. Все! Отплавался. Это мой последний рейс, юноша. Только ради бороды капитана Джастамо. Пора и честь знать – мне уже далеко за пятьдесят. Правда, это с утра и если провёл ночь, как вот эту. А так иногда чуть за тридцать, а на Таити – не более двадцати восьми. В шторм – сорок, на берегу в Кристадоне – тридцать шесть, а если попадаю в старый добрый Глазго, то точно под семьдесят: никакими силами меня не вытащить из кресла у камелька. Разве только если с плиты доносится аромат хэггис, – он засмеялся, хлопнул меня по руке и вложил в нее бокал вина:
– Как врач не только советую, но требую.
После сегодняшних треволнений я с готовностью подчинился предписанию доктора. Тем временем за столом потёк прерванный моим прибытием разговор.
– Так какой особо ценный и выгодный фрахт мы берём у горе-купчины Годлеона, мистер Гроз? – громогласно вопрошал капитан Джастамо, уперев палец в добродушно улыбавшегося Дона. – Я до сих пор так и не понял, ради чего мы неслись сюда на всех наших белоснежных парусах сквозь ураганы и бури. А вы мне так и не удосужились сообщить, старший помощник Гроз!
Гроз опять слабо улыбнулся – как знал секрет – и вытянул из-под стола на свет пустую бутылку вина.
– Не ет! Даже ради погорелого, но славного купчины Годлеона не возьму я такого фрахта, лучше утоплю нашу «Вальту» – разобью о кораллы, которые так любит наш новый пассажир. «Вальта» – это наша мать, наш дом – наше судно, на котором мы попытаемся доставить вас в Дуэй, – пояснил он, резко развернувшись ко мне.
Тут выступил Басагоро и поднял к лампе полную бутылку вина, загоревшуюся прекрасным рубиновым огнём.
– А! Это другое дело! Это – фрахт. Кристадонское вино для глоток плантаторов Малайи! И это срочный фрахт, иначе они умрут от жажды. Сок лозы после сока каучуконосов. Но я должен продегустировать его – не хочу краснеть потом от стыда, а не от вина.
Бокалы были проворно наполнены коком.
Веселье моряков текло безмятежно, но по виду Дона можно было угадать, что у него на сердце не так спокойно, как у них: то он посматривал на часы – огромную, но дешёвую луковицу, то старался услышать какие-то звуки с улицы. Вэйви заснула, склонив светлую головку на плечо Лунка, который как ответственный водитель не принимал участия в застолье. Он рассеянно жевал пирог и улыбался своим мыслям. Пора было отправляться в путь.
Тут Гроз вынул из кармана серебряные часы на цепочке и поднял их над столом. Капитан Джастамо медленно допил бокал, косясь на часы, и , стукнув донышком о стол, провозгласил:
– Все! По коням, господа, по нашим морским коням: мистер Гроз призывает нас, а он лучше нас знает расписание рейса!
Все шумно, но без задержек встали и направились к дверям. На улицу проверить обстановку был выслан Лунк, твёрдо уверенный, что нашим преследователям нас уже не найти, но с готовностью подчинившийся просьбе настороженного Дона. Разгулявшийся Джастамо хотел зажечь факелы или, по крайней мере, фонари, чтобы превратить нашу группу в торжественную процессию, но Дон упросил его не делать этого – тем более, что наступал рассвет и найти дорогу не составляло труда.
– Уходим, будто смываемся из гостиницы, не заплатив, – проворчал Джастамо, но подчинился.– Ох уж эти красные купцы – все у них тайны да игры в прятки между собою…
Разбуженная Вэйви, поёживаясь со сна, стояла рядом с Лунком и оглядывала нас, будто видела впервые. Наконец взор её остановился на мне, она радостно улыбнулась и подбежала, держа что-то в руке.
– Вот! Возьмите и не отказывайтесь – нельзя отказываться. Так полагается. У нас в семье все брали его в море, – она протянула мне скромный образок. – Это Николай Чудотворец Мир Ликийских. Он хороший…
Видя, что я стою, зажав образок в кулаке, она покраснела и предложила:
– Позвольте, я его вам надену. Бабушка так делала дедушке…
И она надела проворными ручками мне на шею цепочку с образком.
– Невеста? – зычно осведомился Джастамо, заставив покраснеть не только Вэйви, но и меня.– У моряка одна невеста – море, одно супружеское ложе – морское дно.
Я и Вэйви совсем стушевались, но Дон прекратил философствование капитана, обняв его за плечи и зашептав на ухо.
У пирса нас ожидали две шлюпки с опрятными, молчаливыми, грубоватого, но добродушного вида матросами. Мой багаж находился в одной из них. Погрустневший Лунк молча потряс мне руку.
–Спасибо за всё, – сказал я ему.
Оробевшая после слов капитана Вэйви так и не подошла ко мне, оставаясь около Лунка. Она только прошептала, как если бы опасаясь уха Джастамо:
– Напишите мне, как у вас там будет… Я страсть как люблю получать письма, но мне никто не пишет, кроме тёти.
Мы расселись в шлюпки, и пирс с Вэйви и Лунком стал быстро удаляться. Вскоре Лунк оставил Вэйви одну и двинулся на берег – очевидно, к своей машине.
«Вальта», казалось, чутко дремала в ожидании нас. Когда сбросили трап, она окончательно проснулась и радушно приняла нас на свой борт. Уже тогда парусник увиделся мне живым, добродушным и верным существом.

«Сел я на «Вальту»,
Поплыл я на Мальту,
Где пел песни альтом
В компании с Вальт…ерном»,

– продекламировал, очутившись на борту, успокоившийся и повеселевший Годлеон.
– Вы были на Мальте, Гвед? Послушайте: ваша фамилия и имя нашего судна до удивления созвучны. Вы не находите, что это судьба, Гвед?
– Возможно, что это моя судьба, – улыбнулся я.
– Не ваша, а наша; у нас с вами отныне судьба общая…
Каюта оказалась просторной и прекрасно отделанной, но её предоставили мне на двоих с Доном. Это обстоятельство поначалу расстроило меня, привыкшему к уединению после общения с даже самыми приятными мне людьми, но в дальнейшем я не чувствовал неудобства, ибо Дон проводил почти все время  в компании Джастамо, с которым горячо обсуждал переустройство мира, нередко оставаясь даже ночевать в каюте капитана.
Пока мы устраивались, выбрали якоря, подняли часть действительно белоснежных парусов, и «Вальта» степенно и уверенно двинулась вдоль берега в сторону кристадонского порта.
Взволнованный отплытием, я выбежал на палубу, чтобы бросить прощальный взгляд на пирс Фидесты. На нём в первых лучах солнца все ещё виднелась светлая фигурка Вэйви, которая усердно, по-детски – уточкой – продолжала махать нам рукою. Мне стало грустно, я тоже махнул в ответ.
– Да хранит тебя Бог, милая Вэйви…
В это время на берег чёрным жуком выскочил знакомый автомобиль с ещё не потушенными фарами. Из него появились две тёмные фигуры и застыли около машины, вероятно, наблюдая наше отплытие. Постояв с минуту, они вернулись в автомобиль, который резко – словно в досаде и раздражении – развернулся на песке и исчез в приморской улочке. Скоро я увидел, как он мелькает на идущей вдоль моря дороге в Кристадону, – он будто сопровождал нас, прикидывая, как пересечь нам путь и перехватить нас.
В виду Кристадоны, напротив приморского парка, откуда я однажды увидел на бурном море одинокий парус, капитан стал поворачивать в океан. Открылась набережная, где я встретил Годлеона. Я прошёл на корму, чтобы попрощаться с прекрасным городом, в котором произошёл такой поворот в моей судьбе. Величественный ансамбль, поднимавшийся на золотистые предгорья, разворачивался в утренних лучах, и пока порт с кранами не заслонил панорамы, я высматривал знакомые места: вокзал, отель «Кохинор», улицу Домиличи с домом, где я жил и куда приходила Винди. Вдали, справа, в розовом свете нежилась Порелла.
На краю приморского парка был поросший дроком утёс. И вдруг оттуда я услышал знакомый до сладкой боли звучный голос:
– Счастливого плаванья, Гвед. Мы ещё встретимся, обязательно встретимся на вашем пути. Я вас не забуду.
Утёс был безлюден, но я явственно увидел весело упорный взор сапфировых глаз Винди, становившихся почти чёрными в минуту гнева и досады на непонятливых и непонятных ей людей.
– Плывите с лёгким сердцем, Гвед, и с ожиданием нашей встречи.
Это был как голос берега и города, который мы покидали, и как голос моря, в которое мы уходили навстречу новому чудесному городу, ещё пока скрытому лазурной дымкой океанской дали.

КОНЕЦ ПЕРВОЙ ЧАСТИ




ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ДУЭЙ


Глава 1

Кристадона уже стала далёким белым цветком в изумрудных ладонях защищавших её от северных ветров гор, а я все не мог оторвать от нее глаз. В ушах настойчиво звенел голос Винди, словно океан вокруг «Вальты» продолжал эхом повторять её слова.
Моё одиночество на корме нарушил хмельной Годлеон. Он остановился рядом и стал смотреть в сторону покинутой нами Фидесты. Вздохнув, он произнёс:
– Где то там, рядом были мои участки, которые я продал.
– Вы никогда их даже не видели?
Он скорбно как то покачал головой – как состарившийся распутный отец о давно брошенных детях:
– Никогда. Я понимаю, это ужасно. Ужасно, когда человек даже не видит землю, которой владеет, и не работает на ней. Земля ему отомстит…
Он помолчал и обратился ко мне значительно бодрее – как стряхнул сожаление об ошибках прошлого:
– А я вас ищу, ищу, хотя должен был догадаться, что вы глаз не может оторвать от того, что осталось позади. Смотрите вперёд, Гвед, только вперёд, стоя на носу, а не на корме – тогда вы на долгие годы останетесь молодым. А если будете ещё смолоду оглядываться на покинутые места, людей и годы, постоянно прикидывая и измеряя пройдённое вами расстояние, то быстро постареете. Ничто так не старит, как обилие воспоминаний и груз памяти дел и дней минувших: чем больше видели и запомнили ваши глаза, тем скорее им понадобятся очки…
– Так значит, Дон, надо бросать все, что жило только вчера, и всех, что были с вами  ещё недавно, отрезать прошлое и забывать его, как если бы его и не было? Достойно ли так поступать?
– Конечно. По крайней мере, разумно и естественно: вы же не станете высовывать руки из мчащегося поезда, чтобы ухватиться за пролетающие в обратную сторону ветви деревьев или цветы, как бы прекрасны они ни были и как бы вам ни хотелось остаться с ними или оставить их рядом с собою. Картинки прошлого приемлемы лишь тогда, когда впереди уже ничего нет и не будет – только тёмная стена, на которую и впору повесить полотна вашей памяти. Но это уж в самом-самом конце, когда вы несомненно упрётесь в стену и не нащупаете нигде потайной дверцы, чтобы двигаться дальше… Берите пример с Геко: у того каждый новый день – как первый день бытия, а что было вчера он помнит так же смутно, как иные вдруг вспоминают свои жизни в прошлых перевоплощениях. Старят человека не какие то придуманные им календарные месяцы и годы, человека старит память. Все удлиняющаяся с каждым днём цепь воспоминаний – картинная галерея прошлого, так сказать. По числу картин, образов этих он судит о пройдённом пути, и чем их больше, тем путь кажется длиннее и человека берёт оторопь, испуг, что раз позади столь много, то впереди уже совсем мало, то есть, чем богаче его собрание, экспозиция, так сказать, тем он беднее и беднее с каждым днём – не за горами и разорение, нищета. С этого перепугу и наступает смерть. По крайней мере, наступает гораздо раньше. Вот почему горцы, жители глухих деревень живут дольше прочих: их монотонная жизнь в одном и том же окружении как бы останавливает или тормозит время и не создаёт такой обширной галереи – их комнаты пусты, свободны и светлы и каждый новый день для них действительно как новый и всегда как первый.
– Послушать вас, так горцы и затерянные селяне и вовсе не должны бы умирать, а жить вечно.
–  Так ведь совсем без памяти, без воспоминаний и они не могут обойтись: тогда б не только вечной жизни, а жизни вообще у них не было. Ведь жизнь состоит и строится из воспоминаний сиюминутных или давних, как из кирпичиков: просто, чем больше их к вам поступает, тем дом жизни вашей строится быстрее – а вот уже и под крышу подвели, крышу настелили – и конец! А у горцев и глухих селян жизненных встреч, картин, впечатлений, а потому и воспоминаний гораздо меньше; думы их более о хлебе и дне сегодняшнем, – они и живут дольше. Дольше их «дом» строится, до крыши им дальше, чем прочим. Они, иными словами, гораздо дольше заполняют свою карточку лото. А мы раз-раз! – и готово: карточка заполнена, игра окончена, а нового кона сыграть не дадут – вставай из-за стола, ложись помирать…
– Но, Дон, без памяти мы бы лишились всего того прекрасного, что создало в истории человечество, его культура!
– Очень даже возможно, – беспечно отозвался Годлеон. – Тогда бы мы скорее создали что-либо свободное от сравнения прекрасное и достойное сами и впереди; и простых, светлых, детских деньков себе бы поприбавили. А то мы все оглядываемся на вашу историю и культуру вместо дела да сравниваем и сомневаемся; иные глубокомысленно твердят попугаями, что-де ничто не ново под луной, – так что нечего и пытаться что то новое затевать; пошли в кабак, выпьем и забудем… И в самом деле: все собрались в кают-компании, и Джастамо велел разыскать вас и присоединить к нам – не потреплю, говорит, никакого нарушения дисциплины и строя; все должны быть в строю и не отбиваться. Так что идёмте…
– Кстати, а где и как славный старый Геко, Дон? Вы его тоже бросили в отрезанном прошлом, не оглянувшись?
– Ну уж и старый…– улыбнулся Дон. – он где-то помоложе вас, Гвед… Нет, я не бросал своего старого приятеля – я с ним, по правде говоря, свёл знакомство лишь в день поселения моего в Порелле, уже после нашей с вами встречи – без слов прощания и не оглянувшись. Я долго тормошил его, уснувшего у океана своим обычным сном сытого новорождённого после нашего с ним пира. Это он так и не проснулся и не поглядел вслед, покидавшему Пореллу навсегда… А впрочем, так и к лучшему: старина Геко наверняка бы упрямо решил сопровождать меня в плавании, остановить его было бы нелегко и то обилие образов, впечатлений и картин, которое наш ожидает – как и любых других странников – в путешествии, сократило бы ему его нынешние безмятежные дни, ради которых он покинул шумные Глазго и Эдинбург. Мы ему напишем с дороги; возможно, у него хватит терпения и сил прочитать наше письмо. Если, конечно, он вспомнит, кто мы такие. И будет прав, если не вспомнит или вспомнить не захочет. Не оглядываться на уходящих в высшем, временном смысле то же самое, что не оглядываться на остающихся… Хотя у вас, юноша, случай особый, – вдруг подмигнул лукаво мне он.– Конечно, настолько же особый, насколько особым может быть миллиард таких же случаев, которые уже были, и ещё миллиарды и миллиарды, какие ещё будут, если человечество не вымрет и чтобы не вымерло, – добавил он со вздохом. – Ну, оставим немного философии для гостеприимного стола Джастамо – там она самое изысканное блюдо…
Я глянул на уже пустынный горизонт, прислушался к океану, не услышав на сей раз ничего более шума волн и ветра, и повернулся, чтобы следовать за Годлеоном. Отличный ход судна уже стал захватывать меня, придавая мне бодрость, и я пружинисто зашагал вдоль борта, стараясь попадать в такт колебаниям палубы. Это мне стало удаваться, что ещё более взбодрило и развеселило меня, увидевшего себя морским волком; остатки испуга от плаванья на пароходе из Тронта, ожившие было, когда «Вальта» вышла в море, окончательно покинули меня.
По пути я задирал голову, чтобы одним духом проникнуть в тайну такелажа и чудо парусов, белой, чистой, прозрачной, бескорыстной  радостью сверкавших в вышине с уловленным ими и готовым верно и неустанно трудиться свежим ветром. Они были как бы отдельными существами, помощниками остальной «Вальты», что мощно и надёжно несла нас в океанском просторе. И я уже чувствовал благодарность ей и уверенность в ней, ощущал себя её частичкой, слитой с её корпусом и движением.
Мы спустились по трапу, перила которого были сделаны из красного дерева. Вкус и богатство отделки «Вальты», ускользнувшие от моего внимания в волнении отплытия и прощания с Кристадоной, сейчас меня поразили: очевидно было, что судно создавалось не только с щедрым размахом, не лишённым, впрочем, разумности и прагматизма, но и с любовью; оно, как мне подумалось, не строилось, а выращивалось, словно диковинный тюльпан или любимое существо, на верность и привязанность которого можно было бы положиться во всякое время и в любой обстановке.
Коридоры были отделаны почти всеми ценными породами дерева; верх был обит китайским шёлком. Иллюминаторы – особенно, в кают-компании – поражали размерами; два из них были диаметром до трёх футов, а один футов пять.
– Это чтобы я мог видеть бенгальские закаты беспрепятственно и во всей красе, – самодовольно пояснил мне как-то капитан Джастамо, застав меня у одного из иллюминаторов за обзором вечернего океана.– Стёкла для них работали чехи, а все остальное стекло на «Вальте» – немцы.
Медный прибор на корабле был создан, казалось, не мастерами, а художниками, и я неизменно испытывал бескорыстное удовольствие, рассматривая добросовестно начищенные винты, болты и рамы.
В каюте, предоставленной Годлеону и мне, стоял умывальник розового мрамора, палисандровый стол, целый ряд шкафчиков красного и чёрного дерева, а также венецианских зеркал разных размеров, но обязательно в серебряных рамах.
– Старый флибустьер Джастамо сделал из «Вальты» настоящий плавучий Трианон, элегантный отель, которого у него нет на суше. У него на суше вообще ничего нет, по-моему… – посмеивался Дон, наблюдая меня за восхищённым разглядываньем обстановки нашей каюты. – У него на корабле много диковин…
– А помните, вы поучали меня, что каждому можно и нужно выдать по простой лодке вместо диванов в будуарах? – вдруг решил я показать Дону характер. – Что ничто лишнее не должно загромождать жизнь людей, которые стали бы свободны?
Дон округлил свои и без того круглые глаза:
– Да, я говорил это. Ну и что же из этого? Ведь это говорил я, а не Джастамо.
Я вынужден был согласиться с разумностью его ответа.
– И, кроме того, Гвед, капитану некогда ходить по земным салонам и музеям – он всегда живёт в море и на море, а созерцание красивых вещей и если их не понимание, то по крайней мере попытки понять их, проникнуть в их таинственную суть уже облагораживают человека, врачуют грубые шрамы его души, если можно так выразиться. Капитан просто взял на всю свою жизнь кусочек суши, земли вместе с тем, что на ней было или поместилось.
– Недурной кусочек, – пробормотал я. – А самое главное – отнюдь не дешёвый…
– Джастамо вложил в «Вальту» все, что у него было.
– А было, видимо, немало. Почему б ему было не вложить это богатство в лучший мир – по вашему примеру?
– Каждый видит лучший мир по-своему, Гвед, – терпеливо отвечал Годлеон. – Кто-то только для себя, а кто-то и для других, ибо без других ему будет одиноко в этом лучшем мире. Вероятно, это зависит от интеллекта: я не такой интеллектуал, как Джастамо, я простой парень-мастер и мне трудно обойтись без компании. А чем больше у человека тут, внутри, – он постучал пальцем по лбу, – тем меньше ему нужно снаружи, вокруг – и людей, и вещей; вещей, впрочем, возможно, нужно больше, чем людей: он умеет обращаться с вещами и лучше понимает их.
Здесь он уронил пепел с сигары на прекрасный ширазский ковёр и стал его украдкой затаптывать, косясь на меня, а я промолчал.
Таких разговоров у меня с Годлеоном, Джастамо и моряками было множество во время плаванья; мы судили и рядили, как должен жить человек, чтобы жить по-человечески, и сколько ему для этого нужно в действительности, а что ему лишнее и надуманное.
А в это время «Вальта», прекрасный живой барк, корабль кораблей, стремительно, но бережно несла нас в просторах океана, рассекая волны изящной грудью, украшенной великолепной резной фигурою богини с улыбкой и загадочными, всевидящими слепыми глазами.


Глава 2

В кают-компании моряки приветствовали меня вежливо, но не без некоторого участия – так встречают доктора подающего надежды пациента: они уже знали, вероятно, от Годлеона о моём печальном первом опыте мореплавания. Я чувствовал себя прекрасно и просил обо мне не беспокоиться – я им хлопот не доставлю. Бенсер поднёс мне стаканчик рому и настоял, чтобы я выпил. А разговор снова свернул на то, как идёт рейс.
– Ну, как наша леди? Бодра, резва, мистер Гроз? – с улыбкой ожидающего утвердительный ответ вопросил капитан Джастамо. Заметив мой удивлённый взгляд, он не без довольства и гордости пояснил:
– Нет, молодой человек, на борту нет дам. Это мы все на борту у дамы – леди «Вальты». Будьте ей верным рыцарем или пажом – и она вознаградит вас. Так как самочувствие леди, мистер Гроз, хорошо ли она переносит нашу прогулку? Как я понимаю – несётся во всю прыть: узлов пятнадцать, верно?
– Четырнадцать с половиною, капитан, – также с улыбкою ответствовал Гроз.
– Ну, не будем мелочными в отношении женщин, тем более, леди. И какой леди: двухсоттонная герцогиня в железном корпусе – никакой из имеющихся на земном шаре океанов не страшен нашей бесстрашной красавице!
Конечно, все это говорилось большей частью для меня, чтобы я в полной мере почувствовал, какая честь и удача выпала мне плыть в Дуэй на борту столь прекрасного барка.
Вернулся с вахты Платос, которого сменил молчаливый Пиле, и разговор оживился. Стюард подал ещё вина и капитан Джастамо настоял, чтобы я продегустировал из каждой бутылки.
– В парижском «Рице» не найдёте такого погреба, как на «Вальте», – уверил меня он.
– Выпейте понемногу, но каждого, – поддержал его Платос. – Каждое вино (настоящее, естественно) – это целый мир, причём не только в пространственном, но и во временном смысле. Когда я отпиваю такого вина, я сразу оказываюсь у виноградников, где вызрели гроздья, давшие ему сок, а если марка очень старая, то я попадаю и в ту эпоху, когда оно стало завоёвывать мир.
– Не могу с вами не согласиться, Александр, – вступил в разговор доктор Бенсер, – мысль и фантазия человеческая – великие творцы, искусные мастера и неутомимые работники, и об их реальных возможностях мы знаем лишь малую толику. Я сейчас вам расскажу одну историю, которая подтверждает это на действительном, существовавшем в реальности примере. Только сначала налейте-ка всем этого вот испанского вина, ибо человек, о котором я хочу рассказать, мой давний пациент, по силе фантазии, по созидательной мощи своего воображения, которое создавало отнюдь не воздушные, а вполне осязаемые замки, так сказать, мог вполне быть сравнен с Дон-Кихотом; только в отличие от великого испанца он не только видел то, что хотел, но и создавал наяву.
Все шумно выразили готовность слушать: как я понял, леди Вальта отлично сама справлялась со своим бегом по океанской дороге, лазурной и безмятежной в тот день, и лишь то один, то другой офицер – не считая рулевого и загоравших на палубе матросов – составляли ей компанию в морском просторе: мы ещё находились в местах оживлённого судоходства и она могла в азарте стремительного бега налететь на какого-нибудь купца, поспешающего с товаром в Кристадону.
– Тогда налейте всем этого испанского вина, Джон, – обратился он к стюарду.
– Итак, немало лет тому назад, когда я ещё был сухопутной крысой, не прирученной покамест славным капитаном Джастамо, я пользовал в наших местах одного сквайра, с которым состоял к тому же в приятельских отношениях – раз в неделю мы сходились за картами. Это был довольно крепкий и жизнерадостный мужчина на пороге своих пятидесяти лет. Кстати, вся округа и мы, его друзья, полагали широко отпраздновать этот его юбилей… Так вот, в сборищах наших за картами была одна особенность, странность, если хотите: они проходили исключительно при свечах – и сама игра, и закуска с вином после. Романтика, скажите вы, изыск. Может быть, но главная причина была в том, что друг мой сквайр не имел электричества во всем своём обширном доме, хотя весь соседний городок давно сиял по вечерам электрическим светом. Скупость, скажите вы? Нет, сквайр был отнюдь не скупец и не раз это доказывал. Просто он был если не упрямым, то упорным человеком. Он не хотел замечать каких-то вещей или явлений и невозмутимо не замечал, даже если они валились ему на крышу дома с небес. Скажу вам, что – как выяснилось позже – он не захотел заметить смену века и не заметил: для него на дворе по-прежнему стоял девятнадцатый век, а империя благоденствовала и расширялась под рукою королевы Вики, не испытывая никакого соперничества и притеснений, скажем, от американцев. Про Америку же он если и поминал, то именовал её Новой Англией. «А, эти наши вздорные колонии на Гудзоне! – скажет, бывало, он.– От них одни только хлопоты; продали бы их французскому королю…» Обычно собеседник лишь улыбался, слыша такое, считая сквайра оригиналом или своеобразным, но безобидным шутником, которому простительны некоторые чудачества. Но дело оказалось серьёзнее… Вы что-то хотите сказать, Александр?
Платос призывающим внимание жестом поднял и высоко держал бокал вина.
– Ничего особенного, доктор. Просто хотел, чтобы мы все выпили вина перед тем, как слушать дальше вашу необычную и важную, как мне кажется, историю. Ваше здоровье, доктор Бенсер. Я бы ещё сказал:

«Перенесёт бокал вина
Волшебным жезлом в дни былые,
Дни юности, сны молодые, –
И станет явь бледнее сна».

  – Да вы явно ошиблись в выборе профессии, Платос, – воскликнул Годлеон. – Если это, конечно, ваши стихи… Вам надо было стать поэтом, а не моряком, и собирать слушателей – и моряков в их числе – на ступенях таверн, скользких от пролитого вина!
– А вы считаете, что я не стал поэтом, Дон? Или что моряк не может быть одновременно поэтом? Поэт не профессия, Годлеон, поэт это образ жизни и мыслей, простите мне банальность. Профессией человек зарабатывает на жизнь, а зарабатывать стихами грех, как зарабатывать улыбкою или красотою; можно лишь принимать заслуженные добровольные и почтительные подношения и дары от благодарных почитателей. Если в ожидании их, подношений, то есть, поэт не умрёт с голоду! – засмеялся Платос.
– Послушайте! Послушайте-ка! – возвысил голос доктор, привлекая внимание, отвлечённое диалогом Платоса и Годлеона. – Платос! Александр. Вы сами не знаете, как близко вы случайно подошли к самой сути моего рассказа; только вино в этой истории не играло определяющей роли, но «жезл волшебный», переносящий в «дни былые», был! Так слушайте дальше. Не только электричество было табу в доме сквайра, но и автомобили он не признавал, вернее, как бы не видел: даже, бывало, не повернёт головы, когда над ухом зазвучит клаксон, и всегда идёт наперерез машине, будто её и нет и дорога пуста и свободна. Один из его партнёров по картам прибыл однажды на новеньком роллс-ройсе и все поглядывал поначалу из окна на своё сокровище. Однако сели за карты. Когда через час-полтора автомобилист этот выглянул снова проведать своего красавца, то мы услышали вопль ужаса – машина исчезла. Он к хозяину, а тот как будто и не может взять в толк, о чём речь: у меня, говорит, в доме никакие обычные вещи никогда не пропадают; так что ищите вашу странную вещь сами… Бросились искать и поразились: следов шин нигде не было. И это по сырой-то погоде и земле – будто чёрт унёс её по воздуху. Конечно, машина обнаружилась спустя многие часы поисков за зарослями вереска, ровно на ярд за границей земли сквайра и всего ярдах в ста от своей прежней стоянки. Как потом выяснилось, дюжие конюхи сквайра вынесли её потихоньку из его владений, пропустив под автомобилем крепкие ремни. Конечно, между хозяином роллс-ройса и сквайром вспыхнула война и нескончаемая тяжба, но я уверен, что друг мой не усомнился в правоте своего поступка и не пожалел о нём. Он не хотел воспринимать и не воспринимал посторонние его миру вещи. В картине его действительности они отсутствовали – им не было места… Но вот настал день его пятидесятилетия, и я и наш судья с констеблем, вооружившись дорогою папкою с приветственным адресом, прибыли к нему и застали его за приготовлениями, но вовсе не к юбилейным торжествам, а в дальнюю дорогу и, судя по размерам багажа, он не собирался долго или никогда возвращаться в свой дом. Нас это удивило: обычно он загодя делился с нами своими намерениями, но мы как ни в чём не бывало прошли вслед за дворецким в его кабинет, где и расселись в ожидании юбиляра. Кабинет воскрешал в памяти стили и предпочтения последней трети девятнадцатого века, а многие вещи и вещицы в нём напоминали о днях британского проникновения в глубь Африки. Простоватый констебль уставился на настенный календарь над письменным столом и после долгого созерцания его нерешительно пробормотал:
– Что-то не пойму: сегодня среда или четверг? С утра, кажется, была среда…
Судья равнодушно глянул на календарь, потом озадаченно нахмурился, но затем воскликнул довольным и радостным голосом человека, быстро и легко разрешившего трудную для прочих загадку:
– Да у нашего друга же календарь двадцатипятилетней давности: вот дни недели и не совпадают с нынешними. Не пойму, почему календарь не в архиве, даже если у него пристрастие к коллекционированию старых календарей. Может быть, тот год был для него чем-то знаменательным.
В это время в кабинет быстрой, живой походкою вошёл сквайр. Он улыбнулся и рассеянно кивнул нам, как человек, поглощённый какой-то задачей. Усевшись за письменный стол под календарём, он вопросительно уставился на нас. Переглянувшись, мы заулыбались и кивнули констеблю, тот торжественно раскрыл папку с адресом и стал его зачитывать суровым голосом, как постановление о взятии под стражу.
Сквайр выслушал констебля с вежливой, но недоверчивой улыбкою, а когда воцарилась тишина, сказал нам прочувствованно, но не без иронии:
– Я глубоко благодарен вам, друзья мои, что вы не забыли о той скромной дате, когда я появился на свет. Однако… однако, для меня явилось сюрпризом то, как вы определяете мой юбилей. Возможно, это дружеская шутка, суть которой ускользнула от меня, – тогда прошу меня извинить. Но… не слишком ли вы меня состарили в своём трогательном и искреннем адресе? Через четверть века, – если я доживу до пятидесяти, – я бы с благодарностью склонил голову, выслушивая ваши проникновенные слова о моей скромной персоне, вовсе их не заслужившей. Но… – тут он повёл рукою на висевший за его спиною календарь, – не рано ли я оказался записан в пятидесятилетние старики?
Если бы сквайр вытащил пару пистолетов и стал палить в потолок, то и то мы бы не были настолько поражены и оглушены. С застывшими улыбками мы сидели и слушали его разглагольствования.
– В мои двадцать пять я ещё полон сил и вся жизнь впереди. Вы уже по большей части перевалили через хребет жизненного кряжа, послужив с честью нашей великой стране и королеве, как и надлежит настоящим британцам. Теперь мой черёд. Я принимаю от вас факел нашей цивилизации, который понесу в самые отдалённые уголки империи, которая, слава Богу и королеве Вики (у судьи, недавно заказавшего новый портрет короля Георга для зала заседаний, отвисла челюсть), растёт и ширится на благо прогресса человечества, вовлекая в цивилизованную жизнь все новые и новые земли и племена дикарей. И вот я отправляюсь в Африку, джентльмены, чтобы продолжить дело великих британских первопроходцев и водружать Юнион Джек на вершинах доселе неведомых цивилизованному миру гор. Давайте выпьем за мой будущий успех в этом благородном деле.
Тут же вошёл слуга в пробковом шлеме с подносом рюмок портвейна.
Портвейн, я уверен, был самый отменный – другого сквайр не держал, – но я проглотил его, как воду, не ощутив ни вкуса, ни аромата. Вероятно, то же было с судьёю и констеблем. Они ошарашено глядели то на сквайра, то на свои пустые бокалы, пока их не отобрал у них слуга в пробковом шлеме.
– А теперь, джентльмены, я очень сожалею, что не могу долее оказывать вам надлежащего внимания: перед дальней дорогой столько хлопот со сборами, – твёрдо заявил наш юбиляр. Мы как во сне поднялись и попрощались, невнятно пожелав ему удачи в путешествии. До машины судьи, которую мы предусмотрительно оставили на почтительном расстоянии от ворот сквайра, мы шли в полном молчании; только констебль хмыкал себе под нос и морщил лоб. Когда судья уселся на переднее сиденье рядом с шофёром, он повернулся ко мне и молча, но требовательно вопросил меня, врача, озабоченным взором. Я также молча ответил ему пожатием плеч и вздохом. Да, я был поставлен в тупик, размышляя над необычным недугом, поразившим нашего друга; помноженный на британское упорство и упрямство он мог дать самые неожиданные и значительные результаты. Однако я почему-то не ощущал тревоги, обычной при прикосновении к странной болезни, внезапно возникшей мании или тихому, но глубочайшему помешательству. Напротив, понемногу какой-то восторг стал заполонять меня: вот вам образчик среднего типичного британца, который с вежливой улыбкою, спокойно, но твёрдо, не допуская возражений, устраняет быстро и решительно препятствия не только в пространстве, но и во времени! Раз – и поменял просто календарь, а с календарём и время, эпоху, даже королей! Вам не нравится или вы обескуражены? Тогда идите своей дорогой, сэр, удачного вам дня и пути…
Расставаясь с судьёю, мы уговорились не разглашать постигшей сквайра недуг, тем более, что друг наш все равно покидал Англию. Однако со временем до нас стали доходить слухи о его чудачествах в колониях, где он переполошил колониальную администрацию и туземных царьков, пугая всех грядущей, по его мнению, англо-бурской войной (о которой в тех краях уже давно забыли) и вывешивая, в частности, к досаду губернаторов в публичных местах портрет королевы Виктории в пику царствующему Георгу, пока ему не намекнули прозрачно, что он поступает не совсем лояльно. Но самым удивительным является конец этой истории. Не добившись видимых успехов в Африке, где его рассматривали как помешанного на имперской идее (весьма ошибочно, должен заметить), сквайр вернулся нимало не поколебленный, но не в своё английское имение, а в прикупленную усадебку на одном из почти безлюдных островов Северной Шотландии, где и поселился со своими странными слугами, которых одевал, как передавали потом, по моде эпохи наполеоновских войн. Более того, он постоянно следил за ходом борьбы Британии с Бонапартом, провозгласив перед ошеломлёнными соседями, что сможет спокойно умереть только тогда, когда британцы сломят великого противника. И вот в годовщину битвы при Ватерлоо к нему на остров прибыл его дворецкий с добытыми уж не знаю где – в архивах или у коллекционеров – старыми голландскими газетами, возвещавшими победу Веллингтона и поражение Бонапарта. «Я знал, я был всегда уверен в нашей конечной победе»,– заявил сквайр со слезами восторга на глазах, ушёл в дальние комнаты и умер в кресле под портретом уж не знаю какого на сей раз английского монарха. Знавшие его за доброго и безобидного чудака островитяне с почётом похоронили его, выбив на надгробном камне во исполнение его указанной в завещании воли год смерти как 1815. Однако позже, по настоянию властей, ниже была проставлена истинная дата. Впрочем, истинная с точки зрения кого? С точки зрения изготовителей календарей?
Доктор прервал свой удивительный рассказ, чтобы отхлебнуть вина, и погрузился в молчание. Молчали и мы, захваченные странным повествованием, от которого веяло какой-то великой тайной.
– А как вы классифицируете этот род помешательства, доктор? – подал голос Гроз.
– А я вовсе и не квалифицирую этот случай как помешательство! – вдруг чуть не с вызовом воскликнул Бенсер. – Я совершенно определённо считаю, что это редкостный случай благотворного человеческого бунта, мощного и чудесного взрыва долго копившейся энергии человеческого воображения, протестующего против заведённого в мире порядка, в частности, против времени, да-да, против всесильного Его Величества Времени! Человеку не по вкусу окруживший его данный мир и его бег под кнутом неумолимых часов, и он – не будучи в силах устранить мир этот вместе с его времяисчислением – просто начинает игнорировать их, созидая параллельно свой собственный мир по своему нраву и со своим временем или выбирая себе по вкусу одну из известных ему из истории эпох со всеми её атрибутами. Или даже несколько эпох, меняя их, как меняют гардероб или жилище.
– Поддерживаю и полностью согласен! – провозгласил Александр Платос. – Человеческое воображение, мечта человеческая, если их воспитывать, взращивать и лелеять, уделяя им гораздо более внимания, чем это делается обычно, способны горы свернуть. Недаром и в Библии сказано, что вера с горчичное зерно ворочает горами. А что такое вера, если не мощное воображение человека, рожденное мечтою?
– Молодец, Александр, хорошо и ясно сказано. Здесь не болезнь, не отклонение, не помешательство, здесь благотворное упорство в утверждении человеческой воли видеть мир таким, каким человек хочет, и даже изменять его, если картина нуждается в правке. Причём, картина, видная и принадлежащая только ему одному: так что интересы прочих здесь не ущемляются. Если это и недуг, то это, так сказать, не злокачественный, а доброкачественный – как доброкачественная мозговая опухоль – недуг сродни ясновидению шаманов и одержимых, которых с общепринятой точки зрения тоже нормальными не назовёшь. Он тем более доброкачественен, что окружающему миру не в опасность, ибо носитель его как бы воспаряет над миром и добровольно исключает себя из него, так что для людей, к недугу этому несклонных, он не заразен.
– Любопытный и оригинальный взгляд, браво, Бенсер. Впрочем, если бы все парили в облаках, – сказал с улыбкою Гроз, – то никто бы не наступал другому на ногу на земле.
Тут ему неожиданно возразил улыбчивый молчальник Адольф Пиле, фыркнув носом, что частенько зажимал в кулаке, как бы сдерживая смех, который у него вызывал окружающий мир:
– Отнюдь, дорогой Юджин, отнюдь: все бы только и толкались, как слепцы с незрячими для земли глазами, и как раз и наступали бы, не видя друг друга, один другому на ногу.
И Адольф Пиле, отпустив свой длинный нос, удовлетворённо рассмеялся.
Капитан Джастамо несколько озадаченно оглядел всех и пробормотал:
– Если бы все парили в облаках, то… не нужны были б и корабли, вот «Вальта», например. И на земле вообще б ничего не было: ни портов, ни доков. А зачем мне такой мир?
В это время явился матрос и доложил ему, что встречным курсом приближается большой океанский пароход.
– Сигналы-то горят, недотёпы? Как бы этот бугай не опрокинул нашу леди, – забеспокоился Джастамо. – Развелось их нынче столько, что и в открытом море стало тесно. Вот послать бы их в облака, Бенсер, пусть там себе витают.
– Тогда станет тесно и там, – засмеялся Платос.
Все отправились на палубу, где уже царила океанская ночь, в которой «Вальта», по всем правилам украшенная зелёным и красным бортовыми и белым топовым огнями, резво, но с достоинством и величественно двигалась навстречу целому острову огней в тёмном океанском просторе.



Глава 3

Я встал поодаль от прочих у борта и смотрел на залитый огнями и гремевший фокстротом океанский лайнер, закрывший полнеба своей громадою.
Ко мне неслышно подошёл капитан и покашляв заговорил:
– Вот вам… плавучий отель, как его называют. Что номер в «Асторе», что каюта здесь – один чёрт. Вот так люди все больше и дальше отгораживают себя от моря, от самой жизни. Разве это путешествие, разве так странствуют? Сами у себя за свои же деньги крадут само чувство путешествия, дали, великого пространства; за танцульками и баром и не заметят, как попадут из одного океана в другой. Такие вот бугаи делают мир маленьким шариком – он как ссыхается от них. А когда научатся делать такие же громадные аэропланы, он исчезнет совсем. То есть, с виду он останется, как был, но его станут замечать все меньше и меньше. И удивляться ему уж точно перестанут, ибо все будут знать все. Из газеток или от туристических компаний. Эх, скучища же настанет на свете – хорошо б не дожить…  Потому что при всей этой скучище тихо и спокойно жить не удастся: жизнь у людей будет нестись все быстрее и быстрее, будто от этого они куда-то поспеют вовремя и станут жить лучше. Жизнь, как этот вот здоровенный безмозглый детина, – Джастамо кивнул на корму удалявшегося гиганта, – будет ломить вперёд, не разбирая, кто там по курсу на трассе, – сомнёт, раздавит и потопит, сколько сигнальных огней ни зажигай, и даже не оглянётся на то, как вы будете пускать пузыри. Впрочем, мы сами себя нередко топим… хотя это она, жизнь, нас толкает в воду в конце концов… Так-то, молодой человек, берегитесь – не завидую вам. Или вас утопят, или вы кого-то утопите, чтобы вас не утопили – никуда не денетесь…
Он помолчал, пожевал губами, крякнул как бы с досадою, а потом заговорил снова, словно на что-то решившись:
– Вот я… «Вальта» не первый мой корабль. Но уж точно последний – больше у меня в этом море… в этом мире уже точно не будет! А был у меня ещё барк… «Корфенал». В честь острова. Так вот, утонул мой барк как раз около этого самого острова в Сантаренском проливе, напротив мыса Продент. Как попадаю в те места, отдаю барку почести – пускаю на волны венок из магнолий. А в Кристадоне – он к ней был приписан – ставлю свечи в соборе… Вы спросите: почему барк утонул? Буря, ураган или что? Да, и буря была и ураган как будто… А скажу я вам, молодой человек, что не буря  и не море утопили мой барк, а люди. Я сам, моя трусость и жадность, а также жадность других – кристадонских купцов, хозяев барка. Дело давнее, суд меня обелил – потому, как это был их суд, – потому и не боюсь рассказать; людям, конечно, не боюсь, а морю или тому, кто над ним и всем… Короче, вы не верьте, молодой человек, россказням, будто если кто хозяин, то он рачительный, печётся о вещах и своих людях. Нет таковых: поверьте уже пожившему человеку. Про людей вообще забудьте, их никто никогда не щадит – дешёвый хозяйский инвентарь или товар, его как песку в море… А хозяин печётся только о деньгах, своих, конечно, деньгах – кто чуть больше, кто чуть меньше, и пока вещи и люди ему деньги приносят, он и о них как бы печётся – как овчар об овце – и этим ещё и бахвалится, а дураки верят и пускают слюни: вот этот-де настоящий хозяин, дай Бог ему здоровья. Но все это ложь и надувательство: как только денег люди и вещи ему больше не доставляют – уж не могут, износились, несмотря на хозяйскую «заботу», он спешит от них отделаться, сплавляет направо и налево, по дешёвке сплавляет. Или режет овцу на мясо.
Он замолчал и стал крутить носом и бородою, очевидно, решая, вести ли этот странный и рискованный разговор дальше. Но, видимо, хмель распирал его, и стремление поучить уму-разуму молодого человека – вкупе с желанием посетить прошлое с его бурными годами дорогих ошибок и промахов – пересилило, и он продолжал тоном проповедника, оратора, лектора:
– Так и погубил я свой барк, славный «Корфенал»… Вот что деньги делают! Тебе кажется – ты владеешь ими, засунув их в карман, – ан нет! – это они тобою завладели, владеют и командуют… Если бы не было этих проклятых страховых обществ, которые отнюдь не благодетели морякам – да и прочим, а сами хапуги, только страху в жизнь нагоняют, чтобы на страхе людском наживаться… то не убил бы я старика «Корфенала»! А так меня сделали разбойником и убийцей, сообщником две компании хапуг и бандитов – мои хозяева и страховое общество, готовое застраховать от чего угодно и в первую очередь – от чести и  совести. Но не от угрызений – от этого они ещё страховать не научились… Кстати, «Вальта» не застрахована, не хочу брать греха на душу и поганить её, хоть я сам её хозяин… или паж. Есть лишь липовая страховка для портовых властей от компании «Мель и Утопленник», что прописана в какой-то дыре: то ли в Каронге, то ли в Рэджоу. За две бутылки виски, мешок рису и фунт деньгами оборотистым китайцам…
Джастамо сплюнул за борт.
– Ладно, хватит о грустном. А знаете, как у меня появилась «Вальта», моя несравненная красавица? Раз арестовали моё судно в Кристадоне по чьему-то иску, но дело не моё – хозяев, так что отдыхаю и курсирую от кабака до кабака, а их в Кристадоне много. И вот в одном, что держал мой старый приятель, бывший боцман, подают мне от него вино, но такое, какое я в жизни своей не пробовал, а пробовал я все вина мира. Сгущённый аромат, а не жидкость! Пьёшь – и будто не кабак тёмный вокруг с пьяными рожами, а солнечный виноградник на горе, а в нём красавицы срезают для тебя гроздья… А за горою – морской горизонт. В общем, уснул я от этого вина, но не как кабацкий забулдыга, а как пятилетний ребёнок в саду в летний день – легко, сладко, светло… И приснился мне на том горизонте чудо-парусник, стройный, блистающий и будто летящий, а одна из красавиц подходит сбоку ко мне с корзиною винограда и говорит: «Это «Вальта». Она возвращается из далёкого-далёкого путешествия, в которое ушла много лет назад». Тут меня с другого боку кто-то тянет за рукав… просыпаюсь: опять кабак, а меня тормошит один маклер-брокер, жулик и сатана, но ловкий чёрт; говорит, срочное дело, один банкир разорился, можно за полцены купить отличное судно. Вот, думаю, вещий сон. Будет у меня… чёрт, забыл имя! Выпил ещё того вина, снова закрыл глаза – опять красавица с корзиною. Я переспрашиваю: как называется прекрасное судно? «Вальта», отвечает, «Вальта»… Снова открываю глаза, говорю, пошли, дьявол, покупать твоё судно… И купил – деньжонки-то у меня уже водились; откуда – не скажу. В контракте судно называлось «Валентида» – так и видишь грузную, неуклюжую бабу. А тут смотрю – стоит красавица из красавиц. Она, «Вальта». Я потом и в своей копии «Валентиду» зачеркнул и так и вписал – «Вальта», «Вальта»!
«Вальта» как услышала, что поминают её, и такелаж с мачтами над нами загудел: ветер усиливался.
– Сойдём вниз, пожалуй, – предложил капитан.
Но сперва мы направились к штурвалу. Джастамо долго прозревал, шепча что-то, компас, а потом шутил с рулевым. Тут подошли Гроз с Годлеоном; Гроз доложил местонахождение судна, а Годлеон сказал:
– Жаль, что нам не хватает до экватора целых сорок градусов, а то бы мы устроили Гведу экваториальное крещение.
– Если следовать примеру друга доктора Бенсера, каждый человек сможет оказаться на экваторе, когда б он того ни пожелал; даже если он мёрзнет на широте полярного круга, – засмеялся Гроз.
– И то верно, – согласился Джастамо и подмигнул. – Пришлите ко мне Платоса, когда он освободится от вахты.
В кают-компании Джастамо усадил меня, Годлеона и Бенсера за карты, а Пиле достал скрипку и оказался отличным скрипачом: голубой Дунай долго нёс мимо нас свои волны среди весёлых германских и австрийских берегов. Потом Гроз, наблюдавший с усмешкою нашу игру и мешавший мне советами старого, но бросившего по обету игру игрока, сел за рояль и слабоватым, но приятным баритоном запел:

«Сияет солнце мая, в высь зовёт…
Я же схожу в осеннюю долину –
Не так далёк уж день, когда покину
Я дом земной для неземных забот…»

– Ну вот: развёл меланхолию, – проворчал капитан. – А потому, что попал в моряки из интеллигентов. Проигравшихся. Нельзя брать интеллигентов в моряки, их надо топить. Впрочем, тех, кто все же выплывет, брать можно. Как Гроза…

«Где в пурпуре блистает кипарис,
Где в солнечной стене открылась дверца,
Конец пути угадывает сердце
И новый выход в мир из-за кулис…»

– Однако в словах кроме меланхолии звучит и надежда, – заметил доктор и звучно побил капитанскую карту крупным козырем.

«Свершить крепится сердце тяжкий путь –
Длиной в мгновенье – от конца к началу,
Чтоб утро вновь для глаз моих настало
И сердцу можно было отдохнуть»

– «Чтоб утро вновь для глаз моих настало…» – сипло пропел Джастамо, побивая все-таки доктора. – Кстати, надо подумать и нам об утре: мы будем пересекать экватор.
Звуки рояля смолкли, и все уставились на капитана.
– Что вы на меня вытаращились? Да, мы ошиблись в расчётах: до экватора всего несколько часов пути.
Гроз грянул громкий марш. Было очевидно, что и он, и его товарищи-моряки предпочитают бодрую музыку этой жизни элегическим романсам о том, что может быть после нее: сегодня всегда более право, чем вчера и завтра. Гроз играл, а я вспоминал Винди и гадал, где она может быть сейчас: впереди или позади меня на нашем пути?

Глава 4

Проснулся я от яркого лазурного света и тишины, нарушавшейся лишь лёгким плеском моря. Дона в каюте не было. вдруг я услышал музыку и весёлые выкрики: на палубе, очевидно, что-то происходило. В дверь постучали, я пригласил войти и появился стюард с подносом, но в каком виде! – парадная форма и нарядный шёлковый шейный платок; руки в белоснежных перчатках ловко и бережно пристроили на столике поднос с завтраком. А что это был за завтрак! Лососина, семга, устрицы и бутылка шампанского. На «Вальте» явно устраивался какой-то праздник, о котором меня почему-то не известили заранее. На все мои вопросы стюард отвечал лишь вежливыми загадочными улыбками. Он взял у меня из рук бутылку шампанского, которую я вертел в недоумении – я не имел привычки к такому вину за завтраком, и ловко и осторожно открыл её с лёгким хлопком. И в этот миг, как по сигналу, в каюту шумно ввалился Годлеон, быстро наполнил бокалы и протянул мне один, пожелав мне вместо доброго утра здоровья в южном полушарии:
– Экватор, Гвед! Мы пересекаем экватор.
Я недоумённо воззрился на него, так и не пригубив вина:
– Вы же сами говорили, что до экватора целых сорок градусов, ещё плыть и плыть!
– Вот мы и приплыли, Гвед. Ведь капитан предупредил вчера, что до экватора всего несколько часов ходу. Просто ранее была ошибка в расчётах, и мы её устранили. Поэтому одевайтесь скорее и одевайтесь, как на праздник – сегодня на «Вальте» карнавал.
– Я полагал, что про экватор это была лишь шутка старого морского волка…
Тем не менее, я достал из багажа свой самый лучший костюм (ах, зачем только я это сделал!) и после тщательного туалета и причёсывания вышел на палубу, где был немедленно крепко схвачен сзади дюжими матросами, от которых явно несло ромом. Поначалу я был ошарашен, но потом попытался вырваться, призывая Дона и Джастамо, но тщетно. Сумбур мыслей и догадок закружил мне голову. Что же это – западня? Но кто и с какой целью её устроил?
Но и этот сумбур мгновенно улетучился, когда я ощутил, что ноги мои оторваны от палубы, я повис в воздухе, а потом океан стал небом, а небо океаном, я почувствовал удар о что-то упругое и оказался в беззвучном синем блистающем мире. Когда в глазах моих снова засияло солнце, и я смог вдохнуть воздух, то первое, что я увидел, была голова Годлеона, ставшего похожим на моржа. «И его тоже? – поразила меня мысль. – Здесь явно чувствуется рука Винди, Таваго и Травоты». Но тут я увидел, что Дон улыбается во весь рот, фыркая и отплёвывая воду:
– Ну, как утренняя экваториальная ванна, Гвед? Сейчас продолжим завтрак с новым аппетитом!
Здесь я заметил у самого своего лица трап, спущенный с «Вальты»; с другого бока покачивался борт шлюпки и матрос спрашивал, поднимусь ли я по трапу или меня взять в шлюпку. У меня отлегло от сердца и я, насупясь, заявил, что сам знаю, как мне поступить, сделал, как ни в чём не бывало круг вокруг шлюпки, очевидно спущенной моряками заранее, что подстраховать меня, и довольно ловко, по моему мнению, стал подниматься по трапу. Как только голова моя появилась над планширом, чьи-то сильные руки снова подняли меня, как ребёнка, и осторожно и прочно установили на палубе, где я стал испаряться под солнцем экватора. Ко мне подбежали капитан и офицеры, которых я встретил твёрдым и холодным взором, насколько это было возможно в моём состоянии. Джастамо, тем не менее, насильно обнял меня за плечи, а сбоку вырос мокрый, но довольный Дон.
– Это давний обычай, священная традиция, Гвед, не надо обижаться, – торопливо объяснял мне происшедшее со мной Джастамо. – Всех новичков купают на экваторе.
– А вы оказались крепким малым, – улыбнулся Гроз, и тут я им все простил, включая свой лучший костюм.
– Вряд ли такую традицию применили к пассажирам того плавучего отеля, что нам встретился давеча, – оставалось только проворчать мне с вымученной улыбкой, чтобы показать не поколебленную твёрдость духа.
– Да они бы разбились в лепёшку о воду, скинь их с его высоченных бортов! – воскликнул Платос. – Но ведь они же «пассажиры», Гвед, клиенты, так сказать, а вы не пассажир и не клиент – вы наш спутник в путешествии.
– Великом путешествии, – вставил Дон, который явно купался добровольно, чтобы составить мне компанию и поддержать, за что я ему был втайне признателен.
Джастамо покосился на него и добавил:
– Спутник и соратник. Качать его.
Я не люблю, когда меня тормошат, но мне пришлось вытерпеть это бурное проявление дружеских чувств со стороны моряков, за что я был им, тем не менее, благодарен: моя юность и молодость не баловали меня радостями крепкой мужской дружбы…
А праздник на «Вальте» шёл уже вовсю: матросы танцевали джигу и матлот, Пиле ходил от борта к борту со скрипкой, как бродячий музыкант, и ему действительно бросали со смехом в фуражку мелкие монеты. Далее матросы вынесли из кают-компании на палубу рояль – безраздельный и признанный инструмент Гроза, и тот перемежал бравшую за душу классику с весёлыми польками, румбами, самбами и тарантеллами. Потом они с Пиле составили маленький оркестр, в который также вошли Дон с гитарою и Джастамо с барабаном. Ни от первого, ни от второго я не ожидал такого искусства во владении своим инструментом: Дон проникновенно исполнял пылкие андалузские и кубинские песни, сыграл и спел также «Аргентинское танго», а капитан составил бы честь любому диксиленду – так ловко он отбивал палочками любые ритмы. Доктор Бенсер ходил по судну в белом колпаке с красным крестом и «лечил» всех своих пациентов хитроумными коктейлями собственного составления, а кок Басагоро – тоже в белоснежном поварском колпаке – распоряжался праздником, держа половник в правой руке как скипетр, и, казалось, стал уже главным лицом на «Вальте», заменив или даже сместив капитана.
Я переоделся в каюте в принесённое мне туда сухое платье – матросскую робу – вероятно, как часть сегодняшнего карнавального маскарада, а Дон так и остался в мокром костюме, который сушил на себе лучами солнца и теплом собственного тела, очевидно, совершенно не страшась никакой лихорадки, о которой в своё время столько пугающего говорил великий коллега доктора Бенсера доктор Снук. Доктор же Бенсер заставил меня выпить страшно большую кружку огненного рому, после которой я долго не мог отдышаться.
– Теперь пациент быстро пойдёт на поправку, – заявил Бенсер, хлопнув меня по плечу так, что я чуть не упал. – Однако меня ждут другие страждущие…
И вышел из каюты.
По природе застенчивый и осторожный в проявлении эмоций, я тем не менее прилагал все усилия, чтобы полностью включиться в праздник моряков, но опять-таки врождённое недоверие к шумным компаниям и громкому веселью, которое я привык почитать разгулом, препятствовало этому. Более того, я стал подозревать, что кроме меня на борту не осталось ни одного здраво и резво мыслившего человека. Платос, оставив вахту, с застывшим серьёзным лицом повис на плечах матросов, танцуя с ним сиртаки; по-видимому, он крепко выпил. Я с испугом отметил, глядя на нос «Вальты», что около штурвала никого нет; то есть, штурвальный беззаботно присел в сторонке с приятелем, окружив себя напитками и закусками, как на пикнике, и предоставив леди «Вальте» и её рулю самим держать курс.      
Ко мне подошёл сильно захмелевший Дон, и я тут же подступил к нему со своими сомнениями:
– Куда мы плывём, Дон?
И указал ему на рулевого.
Дон сначала не понял положения, а потом пожал плечами и даже расхохотался:
– Будьте спокойны, Гвед. Плывём правильным, единственно возможным курсом. «Вальта» сама знает и найдёт дорогу. Такие люди, как мы, всегда доплывают туда, куда им в действительности надо. Это те, кого именуют пышно деловыми людьми, все считают и высчитывают, ночей не спят, выверяя правильное направление с тем, чтобы попасть туда, где они набьют карманы деньгами туже всего. Бывают промежуточные удачи на их бесславном пути, которые как сирены заманивают их дальше и дальше, но в конце концов все они кончают на мели, на рифах или их затягивает гигантский водоворот. А наш путь праведен и правилен и без руля и ветрил, ибо  волны океана знают, что мы хотим и какого берега нам нужно достичь. Шампанского, Гвед?
– Раз так, пусть будет шампанское – более ничего другого не остаётся…
Дон от души рассмеялся этим моим словам и похлопал меня по плечу:
– Ничего другого, кроме шампанского, не остаётся? Так это же прекрасно, Гвед. Чудак вы, ей-Богу, чудак…
После шампанского я почувствовал сильное головокружение, и Дон с матросом уложили меня в палубный гамак, под огромные экваториальные звёзды, ибо уже упала тропическая ночь. Дон остался около меня и продолжал мурлыкать у моего уха, как гигантский сказочный кот:
– Я смотрю на волны как на живые существа, Гвед, и верю в их разум и добрую волю, потому что… потому что хочу верить. Их души – часть души моря, душа моря часть души океана, его же душа часть вселенской души. Я считаю, в конце концов, разумным отдаться на эту волю волн и плыть туда, куда они зовут и куда подталкивают…
Возбуждение моё от прошедшего дня было слишком велико, и я так и не мог уснуть, несмотря на хмель. Я слушал праздник на «Вальте»: вот смолк окончательно импровизированный оркестр, уступив место множеству разноголосых хоровых кружков; затем в ночное небо пустили несколько разноцветных сигнальных ракет, звёзды которых слились в моих полузакрытых глазах с настоящими звёздами, вызвав стойкое ощущение, что я попадаю в совершенно иной, фантастический мир, где все устраивается легко и просто, где люди без страданий и быстро достигают желаемого, которое ясно, определённо и осуществимо, и где меня ждёт много прекрасного, доброго и увлекательного, такого, о каком я сейчас лишь смутно подозреваю, ибо сам во многом не определился со своими чувствами, целями и истинными желаниями. А Дон все продолжал говорить своим мягким, умиротворяющим голосом:
– Почему человек в этом мире все время должен? Откуда эти постоянные вековые долги? И что случится, если он забудет о них и будет забывать постоянно и впредь? Почему судно должно во что бы то ни стало прибыть из А в Б? А не лучше ли ему следовать за волнами, полюбившейся звездою, не проще ли капитану разыграть курс – весь сразу или каждый день по частям – в кости, которые всегда правы и все знают?
Дон смолк и вероятно исчез, пошёл присоединиться к Джастамо и морякам, шумевшим в кают-компании. Оттуда опять донеслись звуки рояля, так волнующие мою душу в ночи, и Гроз запел своим проникновенным баритоном:

Верьте волнам –
Они лучше вас знают дорогу.
Верьте волнам –
Судно в гавань они приведут.
Вверьтесь волнам –
Пусть они опрокинули многих,
Вы не из тех,
Ждёт вас в волнах успех,
Счастье будет сопутствовать вам.

Верьте волнам –
Пусть они и шумливы, и грозны.
Верьте волнам –
Они лучший ваш компас в пути.
Вверьтесь волнам –
И не будьте вы слишком серьёзны,
Карта, секстант и звезда впереди
Никогда не заменят их вам.

– Да он мне испортит всех штурманов, всех молодых моряков, этот Гроз, с такой постановкой вопроса! – пророкотал под общий смех капитан Джастамо. – Где ж это видано, чтобы идти без карты и секстанта?

Верьте волнам –
Ведь им все океаны знакомы.
Верьте волнам –
Вас они на плечах понесут
К вашей стране,
К вашим скалам, к родимому дому,
Там, где прибой
Вечно спорит с собой
Вас положат и тихо уйдут.

Волны бегут…
Где конец бега и где начало?
В этом пути
Нам и надобно путь свой найти.
Волны бегут,
А нам надо с тобою так мало:
Чтоб был прибой,
Над ним свод голубой
И наш берег под ним – мой и твой.

Звуки рояля затихли, и ночь со своей тишиною окончательно обступила меня. Я остался один на один со звёздами и был этим несказанно доволен: две из них, мерцавшие, как мне увиделось, грозным синим светом в созвездии Райской птицы (насколько я помнил уроки астрономии) и нимало не подавленные соседством ярко пылавшего Южного Креста, твёрдо глядели на меня, как прекрасные глаза Винди, и я был рад, что её строгий, но как будто заботливый взор и пригляд не покидает меня.

…А нам надо с тобою так мало:
Чтоб был прибой,
Над ним свод голубой
И наш берег под ним – мой и твой…

Боюсь только, что Винди надо было больше и значительно больше, чем прибой и просто берег под голубым сводом небес вместо надёжного крова прочного и роскошного дома. Я вздохнул и окончательно уснул под этим небесным синим взором.

Глава 5

Утром я проснулся от сильного покачивания и лёгкого озноба и увидел над собою хмурое небо. Я выбрался из гамака и тут же увидел кока Басагоро, помятого, но как всегда лучезарного и бодрого; он спешил куда-то с кофейником.
– Доброе утро, масса! – закричал он, увидев меня, наверное, затылком. – Сейчас я напою вас кофе, незабываемым, особенным кофе, кофе Басагоро.
Он развернулся ко мне, вытащил из бездонного кармана огромного фартука матросскую кружку и пустил в нее из кофейника пенившуюся чёрную ароматную струю, от вида которой мне сразу стало теплее: от нее валил пар. Поначалу меня смутило, что я должен пить из Бог весть чьей кружки, но я тут же нашёл это даже необычным – завтраком в походных условиях, так сказать, – и потому привлекательным.
– Пока вы пьёте кофе, масса, я принесу вам кое-что ещё… – подмигнул мне мастер Бас и проворно исчез, чтобы скоро появиться с маленьким подносом, который держал на себе бокал красного вина, сыр, масло и бриоши. Я ринулся утолять требования моего молодого организма, как будто мало поколебленного вчерашними празднествами. Этот одинокий завтрак на пустынной палубе даже сообщил мне чувство новизны, чрезвычайности, нарушения привычного, но изрядно поднадоевшего ритма чинных трапез в офицерской кают-компании. С набитым ртом я все же осведомился у кока:
– А где же…
– Капитан спит. Все спят.
– А… Кто же на вахте?
Тут Басагоро широко улыбнулся и чуть выпятил грудь:
– Басагоро, масса! Басагоро и… – он опять подмигнул и указал глазами наверх. Я поднял глаза, чтобы увидеть лишь реи и паруса, шумевшие под посвежевшим в утру ветром.
– И?
– И Господь Бог, масса, – радостно объявил кок, довольный производимым его необычным заявлением эффектом. – Можно уносить поднос?
«Это корабль сумасшедших, – порешил я, когда кок испарился. – Надо поговорить с Доном. В конце концов, он втравил меня в эту странную поездку и должен нести какую-то ответственность за нее и за меня, в частности». Хотя какой ответственности можно ждать от Годлеонов?! Вот у Винди все было бы чётко и ясно…
Настроение моё, возможно, из-за последствий вчерашней вакханалии испортилось. Я вспомнил слова Дона насчёт волн, на волю которых мы должны отдаваться, и прочее его балагурство и взбунтовался.
Относительно замыслов Дона я наиболее ясно понимал одно, что он – великие замыслы; суть их от меня ускользала. Тем не менее, считал я, Дону следовало бы не благодушно плыть по воле волн, как бревно, а в своём великом противостоянии с деловыми людьми также проявить себя смекалистым и ловким человеком дела, своего дела, человеком великого предприятия, выказать деловую же сметку и хватку. Тут я вспомнил операцию с участками в Кристадоне и несколько успокоился, но теперешнее поведение Дона и его друзей ставило меня в тупик.
Я прошёлся к носу «Вальты» и с облегчением увидел, что штурвальное колесо находится-таки в руках рулевого. Впрочем, он похоже просто спал, повиснув на штурвале; хотелось верить, что если впереди покажутся рифы, он проснётся… Куда мы плывём? Нашим первым портом должна была быть Сантара. Я ринулся в свою каюту, где видел на полке атлас, чтобы глянуть на карту, а заодно и разбудить Дона. Но Дона в каюте не оказалось. «Спит где-нибудь между шлюпок – и на все ему наплевать: волны-де вынесут куда надо»,– с раздражением думал я, с треском листая атлас. Так и есть! Сантара аж в четырёхстах с лишним милях севернее экватора! Где же мы? Где же я, оказавшийся среди столь экстравагантной компании? Да и был вообще экватор там, где меня, как щенка, швырнули в океан?
– Счисляете курс, капитан?
Я вздрогнул. На плечо мне легко и дружески легла чья-то рука. Я оглянулся: Дон – кстати!
– Дон, дорогой, я…
– Ни слова больше.
– Но…
– Были ли мы на экваторе или нет, Гвед? Этот вопрос мучает вас?
– И этот тоже, да…  Да! Да!
– А как вам самому хотелось бы: были или не были?
– Дон, это не ответ.
– Хорошо. Я вижу, общение с Винди не прошло для вас даром, Гвед. К несчастью. Я отвечу так: мы с вами были, Джастамо, Гроз и остальные были; впрочем, спросите у них у каждого в отдельности… Уж праздник экватора был – это точно и несомненно, и это, наверное, самое главное! А пересекала ли экватор «Вальта» – кто её знает? У леди могут быть свои причуды и странные мнения. Как и у Винди. Весьма и весьма возможно, что мы столкнёмся с нею в Сантаре. Она бесприбыльных праздников не любит и не устраивает, наверняка, не теряя ни часа, устремилась в Сантару напрямую на мощном пароходе, чтобы не зависеть от ветра и волн, так что, скорее всего, уже там со своими деловыми компаньонами…
– Дон, скажу откровенно: какими б ни были чувства и мотивы, что движут Винди, они чётки, понятны и ясны. Она – хоть и женщина – понятна, понятна в своих действиях, Дон.
– А я, выходит, непонятен и скрыт в тумане? Ничего в этом нет страшного или странного, Гвед, если взглянуть повнимательней. Ничего странного в том, что женщина ясна и понятна при всей её внешней якобы загадочности, всюду заявляемой и муссируемой романистами и поэтами, а я, мужчина, неясен и требуется моё разъяснение. Женщина, Гвед, это день сегодняшний – если не вчерашний, который очевиден и почти предсказуем – с лёгкой поправкой на капризы погоды, так сказать, о которых знает каждый мало-мальски опытный синоптик, а мужчина всегда день завтрашний, скрытый в будущем, которое неясно и очень плохо предсказуемо. Я думаю о завтра, я строю или пытаюсь строить завтра – практически без помощников и наперекор многим людям, кто хотел бы не испытывать судьбу и остаться в сегодняшнем или даже вчерашнем дне, как бы плох он ни был – пусть плох, но привычен и знаком, к нему худо-бедно как-то приноровились. А каким будет завтра и наступит ли оно, я могу только верить – верить в то, что оно будет лучше (и просить верить других), – а не предсказывать наверняка или даже обещать. Тем более, обещать женщинам. Женщины не хотят ждать до пусть светлого, но завтра – век их женский короток, что ли? – им подай все сегодня, они и верят только в то, что видят сегодня – в лавках и магазинах и у себя в доме… Вы знаете, Гвед, меня раньше всегда поражала та свирепость, с которой великие революции расправлялись с женщинами. Ведь здесь главный враг как будто мужчина: он силён, обуреваем идеалами прошлого,  отстаивает с оружием в руках свои контрреволюционные интересы, а революционеры – предположительно романтики и все же жестоко преследуют, захватив власть, женщин, казнят их безжалостно. Но по размышлению здесь становится видна логика: женщина по природе своей консервативна и против перемен, она значительно консервативнее мужчины, на которого пытается влиять. Во времена перемен она в лучшем случае попутчица. Конечно, бывали блестящие исключения: знаменитые куртизанки, обнажив перед мужчинами грудь, красиво освещенную пламенем битвы, взбирались на баррикады, Джемма вдохновляла Овода и так далее. Но все это были в основном случаи – если смотреть в суть – своеобразного проявления женского кокетства, оглядки на желанных мужчин, потерявших голову от своей революции и влюблённых в нее, ревности к ней. Поэтому женщинам оставалось только идти вслед за ними, чтобы не остаться без них. А иные шли этой дорогою, потому что, по сути, оказались несостоятельны как жены или просто весёлые любовницы и – как следствие – нервный срыв, маскируемый под революционный порыв, тихая, затянувшаяся истерика, питаемая борьбою ради борьбы. Так или иначе, женщина оказывалась в революции не сознательно, не через мозг, как мужчина, а через психику, изменчивую, «сюрпризную» женскую психику и всегда шла, в конечном счете, в «кильватере» мужчины.
Я хотел было возразить в защиту женщин и их нередко ведущей роли вообще, решив привести примеры Жанны д’Арк и опять же Винди, но Дон не позволил мне прервать его очевидно давно выношенную и отшлифованную филиппику.
– Сама же по себе женщина всегда была, в конце концов, на стороне власти и её даров, существующего порядка, к которому она считала неизбежным приспосабливаться, на стороне денег или тех благ, которые деньги обычно приносят, даже если деньги отменены революцией. Вот почему по природе женщина и является неперевоспитуемым врагом революции, перемен и движения вперёд, подлежащим уничтожению. И, наконец, не следует забывать, что женщина любит новые вещи, а не новые времена, которые только болезненно напомнят ей о её возрасте. Так-то, Гвед. Теперь вы понимаете, что Винди стала моим врагом вовсе не потому, что настойчиво пытается завладеть наследством. Вернее, не только потому… Она встаёт на пути завтрашнего дня, который мне дорог, хотя он ещё не наступил и неизвестно, наступит ли. А она ради денег хочет остановить время, чтобы завтра никогда не наступило наверняка.
– Но она ж действительно наследница, Дон, – буркнул я, не сдержав раздражения: в конце концов, я тоже был наследник своего дядюшки. – Она лишь хочет получить своё чуть раньше…
Не только из чувства противоречия ринулся я защищать Винди…
– Что значит «своё»?! – вспыхнул Дон. – И что значит наследник, наследница? Я понимаю, когда из рук умирающего отца берут его рабочий инструмент для продолжения работы в мире – он все равно не понадобится ему в могиле. Но вот все остальное – кроме отчего дома, возможно, – уже никому не принадлежит. Как я уже, кажется, говорил, человеку в его земной жизни следует жить, а не наживать, то есть, использовать, проводить годы земной жизни во всестороннем и полноценном житии, а не в наживании земных благ для наследников, о чём они должны заботиться сами и что незаслуженно поставит их в возвышенное положение по отношению к ближним. Если уничтожить наследование этих благ, у многих пропадёт стимул к стяжательству и накопительству, обиранию ближних на корысть своей семейки, а у семейки пропадёт причина к лицемерному обхаживанию завещателя. Обогащение – материальное – потеряет всякий смысл. Если б объявить сразу и заранее, что все наследства отменяются, как бы переменился к лучшему мир! Люди бы занялись совсем другими, достойными делами и делали б его все прекраснее и прекраснее. Тогда бы я встретился с Винди и обнял её без всяких опасений, и она стала б искренна и прямодушна и светло бы мне улыбнулась…
Я промолчал, но был обескуражен. Я был наследником, но за счёт кого я им был и мог свободно располагать собою себе в удовольствие, мне не хотелось думать, ибо такие думы наводили на мысль, что Дон прав. Но, тем не менее, хотя я и плыл на одном корабле с Доном, я все более чувствовал себя в одной лодке с Винди.
Дон задумчиво глядел в иллюминатор. Потом тяжко вздохнул, как если бы мысли его совсем его доняли, похлопал меня по плечу и вышел. Я тоже вскоре поднялся на палубу. Из своего камбуза как на заказ вынырнул Басагоро, выплеснул что-то за борт и, заметив меня, сказал:
– Скоро земля, масса. Видите, появились птицы. А вон плывёт ветка жасмина…
– Сантара?
– Сантара – не Сантара… Уж какую землю пошлёт Господь, та нам и откроется…
«Что за набожный кок – все «Господь» да «Господь», – с раздражением подумал я. Туманные слова Басагоро о том, что за земля нам скоро откроется, также неприятно кольнули меня: опять возникло чувство блуждания в тумане, того, что меня, «спутника и соратника», держат в неведении и неизвестно, где мы и куда «Вальта» держит путь.
– Пожалуйте в кают-компанию завтракать, масса, – с широкой улыбкою сказал Басагоро, как бы провидя и отметая все мои подозрения, но сейчас даже его смешное обращение ко мне – «масса» – мне не понравилось. Я молча проследовал в кают-компанию, где все уже были в сборе. Джастамо как-то кисло поприветствовал меня, отпустив пару вялых шуток, а остальные лишь слабо мне улыбнулись и кивнули. Завтрак прошёл в молчании; лишь Бенсер пару раз вспомнил какие-то смешные эпизоды из вчерашнего празднества. Очевидно, оно всех утомило, ибо другого объяснения сегодняшней молчаливой не в пример прежним дням и даже какой-то печальной атмосфере за столом моряков я не находил.
– Вероятно, скоро уже покажется Сантара, – обратился я к сидевшему напротив Грозу. Тот глянул на меня пусто и молча пожал плечами.
После завтрака я вышел прогуляться в одиночестве: все вдруг куда-то подевались; лишь меланхоличный Пиле держал вахту, но он даже не оглянулся на меня, когда я проходил рядом, упорно всматриваясь в горизонт, будто ожидая с минуты на минуту появления там чего-то необычного, хоть и заранее ему известного.
Я отошёл в сторону и тоже стал глядеть на гладь океана в надежде увидеть-таки обещанную Сантару, где уже должна была быть Винди, но ничего примечательного не заметил и сошёл в каюту, чтобы взять атлас и устроиться с ним в шезлонге на палубе: как я уже говорил, разглядывание карт с юности было моим излюбленным занятием; теперь же я мог воочию увидеть столь далёкие от меня в то время места, побережья, заливы и приморские города вместо кружочков, которыми они были помечены на карте.
Но когда я, отыскав атлас, поднялся с ним на палубу, то остолбенел: океанская гладь уже не была пуста – на ней как по волшебству вырастал дивный, пышный, цветастый берег, на котором – как на цветочной клумбе – колыхались под ветром королевские пальмы. «Вероятно, скоро откроется Сантара», – подумал я, и сердце моё забилось: в Сантаре я мог увидеть Винди.
Я ожидал, что из роскошной зелени скоро начнут проступать строения, появятся люди, покажется великолепный город и затем порт, однако берег приближался и приближался, потом, когда «Вальта» изменила курс, заскользил вправо, но оставался подозрительно и тревожно пустынным. И как бы в ответ на мою тревогу и недоумение рядом раздался голос Басагоро, тихо вставшего рядом со мною с каким-то ведром в руках:
– Остров Корфенал. Могила барка «Корфенал», прежнего судна капитана. Барк с островом были тёзки…
Я ошеломлённо оглянулся на него: лицо кока было непривычно торжественно и даже сурово.
– А… как же Сантара?
Кок вздохнул:
– Сантара всего в нескольких часах ходу отсюда: не беспокойтесь, масса. Доставим вас в Сантару…
– Значит, капитан с самого начала шёл к этому острову?
– Нет, масса, это сама «Вальта» так решила и сменила курс этой ночью – проведать могилу своего предшественника.
Меня покоробило – и эти несуразные, на мой взгляд, слова, и намерение «доставить» меня в Сантару как какой-нибудь груз или товар, и то, что я, «соратник и спутник», держался капитаном, офицерами и Доном в неведении, словно молокосос, с которым не стоило церемониться. Винди наверняка, как мне хотелось думать, сейчас в Сантаре, а я болтаюсь Бог весть зачем около какого-то острова. Я не плыву, а меня везут как вещь, как ящик или тюк с товаром туда, куда угодно капитану и его команде. «Это не «Вальта» сменила курс, это спавший после хмельного праздника рулевой при отсутствии также отсыпавшегося где-то вахтенного крутанул Бог весть куда штурвал и потерял курс, сам того не ведая», – озлился я.
Уважение к чужим святыням, могилам и мемориалам, в частности, вообще не самая сильная черта любой молодости, признающей только жизнь и имеющей короткую память, к тому же я почувствовал себя кругом обманутым. С раздражением я оглянулся на пустовавший уже порядочно капитанский мостик и застыл в изумлении: на мостике в ряд, в полном параде, при шпагах стояли Джастамо и все офицеры, приложив правую руку к старинным форменным шляпам с плюмажами: они отдавали честь чему-то, чего я не видел и не понимал.
Это было зрелище: «Вальта» стала не то корветом времён колониальных войн, не то «Летучим голландцем» нашего времени, чьи блестящие командиры салютуют своей давней жертве. Солнце блистало на эфесах и эполетах, и царственная лазурь встала за их плечами.
Я почувствовал себя лишним в этой внезапно составившейся  картине и потихоньку спустился в каюту. Здесь я просидел, глядя в иллюминатор в густую синь моря, пока «Вальта» бросала якорь; потом спускали шлюпку и послышался удалявшийся плеск вёсел. Наступила тишина. Я сидел с атласом на коленях, уставившись в остров Корфенал на карте и в окружавшие его воды с их нежно-голубыми мелями и сапфировыми глубинами, и горевал о том, что вот есть у людей заветное место на земле, а у меня его нет, и я так и остался посторонним этим морякам, «пассажиром», которого они везут, обеспеченным чужими трудами молодым человеком издалека, который сам не знает, где цель и конец его пути, где его порт назначения.
Вот снова послышался плеск вёсел: вероятно, шлюпка вернулась с острова. Потом опять наступила тишина. Вечерело. Вдруг под моим иллюминатором проплыл, торжественно покачиваясь, большой венок из пальмовых ветвей, магнолий, жасмина и других, неизвестных мне тропических цветов. Ему последовала целая флотилия венков: очевидно, их сплели из привезённых с острова ветвей и цветов. Оказывается, целая церемония была разработана капитаном Джастамо в память о своей ошибке или преступлении и она строго и безропотно соблюдалась его офицерами и командой, которые, несомненно, принимали и поддерживали этот ритуал. Наверняка и Дон принимал в нём участие, а обо мне, «спутнике и соратнике», все позабыли.
«Вальта» подняла якоря и скоро я почувствовал движение. Скрипнула дверь – появился притихший и печальный Дон. Он почти нежно потрепал меня по плечу.
– Грустная, грустная это история, Гвед, – вздохнул он, очевидно, имея в виду только что закончившееся поминовение погибшего – или, скорее, погубленного – корабля. – Трагедия, трагический случай.
– А я склонен думать, что это скорее было преступление – или преступная ошибка, по крайней мере, – капитана Джастамо, – строптиво ответил я.
– Это было преступление нашей корысти, наше общее преступление, общая ошибка – капитана, моя, ваша, всех людей, которые жили, живут или будут жить, – неожиданно строго и горячо ответствовал Дон.
– Мы, наверное, давно уже должны были быть в Сантаре, – неуверенно и тихо подал голос я после продолжительного молчания, чтобы переменить разговор.
– Таваго с Травотой и Винди тоже так думают, – ответил, несколько оживившись, Дон. – И ошибаются. А разве плохо, когда противник впадает в заблуждение?
«Это Винди-то мой противник?!» – внутренне восстал я, но промолчал, поднялся и вышел на палубу, чтобы не пропустить прекрасный океанский закат. Я был совершенно один у борта и мне стало грустно и одиноко, а чудесные краски заката лишь сделали грусть эту и одиночество ещё острее. Из кают-компании донеслись тихие аккорды рояля. Я побрёл в ту сторону и через стекло увидел в пустом зале одного Гроза. Он опять опустил руки на клавиши и запел против обыкновения тихим и нежным голосом:

«Где ж вы теперь?
С кем танцуете вы наше танго?
День, когда дверь
Вы закрыли за мной, уж далёк.
И день мой сер –
На лазури тропической ранка, –
И нет окна,
Где горит для меня огонёк.

Вечно в пути, –
Но каюта не станет мне домом.
Где ж мне найти
Этот берег, где дом мой родной?
Как мне пройти
К нашей двери аллеей знакомой,
Где ты стоишь,
Чтобы встретить меня, ангел мой?»

Песня Гроза так взяла меня за сердце, что я против воли своей – мне не хотелось в этот вечер встречаться с отдалившимися от меня, как мне казалось, моряками – вошёл в кают-компанию и тихо остановился в дверях. Гроз не обернулся и продолжал:
«Оба с тобой
Мы немало невзгод пережили.
Жизнь нам покой
Позабыла к концу приберечь,
Но нам, мой друг,
Не к лицу мотив песни унылой
И без разлук
Пусть нас ждёт много радостных встреч.

Больше тебя
До конца своих дней не покину,
Будем с тобой
Танцевать наше танго вдвоём.
Бурю вдали
Лучше я напишу на картине,
И обойдут
Все ненастья наш ласковый дом»

– Ну, как вам такая песенка, молодой человек? – внезапно, не оборачиваясь, вопросил Гроз, когда последние аккорды ещё не стихли.
Я был захвачен врасплох и потому, смешавшись, лишь пробормотал:
– Мне кажется, что вы пели… о себе самом. Возможно, вы надеетесь, ждёте кого-то, какой-то встречи…
– Возможно. Но также возможно, что гораздо лучше ждать и ждать в жизни встречи, чем её дождаться. Выпейте вина, Гвед.
Он налил два бокала и подошёл ко мне, протянув мне один. Не дожидаясь меня, он выпил своё вино залпом.
– Я увидел ваше отражение в стекле вон того иллюминатора, – сказал Гроз, подмигнул мне и вышел, а я опустился со своим бокалом на один из диванов. После песни Гроза мне вдруг остро захотелось своего дома, где меня ждёт после моих дальних странствий отнюдь не старик-дядя, красивого и уютного дома с ведущей к двери аллеей, который я мог бы разделить с кем-то, о ком пока ещё неясно тоскует моё сердце. Возможно, это могла бы быть Винди. Но Винди очевидно нужен не просто уютный и красивый, а богатый и роскошный дом, требующий много денег, дом подстать своей прелестной хозяйке с её неуёмными желаниями. Зачем я плыву с Доном? Зачем я с ним? Я – наследник и тем ему все равно косвенный враг. Да, я был наследником, но за счёт кого я им был, мне не хотелось думать. Если я начинал думать в этом направлении, у меня появлялось чувство, что Дон, возможно, прав.  Но тем не менее, хотя и я плыл на одном корабле с Доном, я все более чувствовал себя сейчас в одной лодке с Винди, которая тоже была наследницей и тоже в своём праве и по-своему права. А вместе с ней мы были правы вдвойне. Да, я люблю… я люблю Винди! И уже поэтому мы с ней правы. Зачем нам «золотой век»? Зачем нам век вообще? Мы столько не проживём – наших самых сладких годов будет пятнадцать-двадцать, не более. О каком «веке» может идти речь для двух молодых людей, которым надо и хочется жить уже сейчас?!
Я поднялся и снова вышел уже в тропическую ночь, чтобы немного остудить разгоревшееся после вина лицо, но скоро был опять позван в кают-компанию: там шла тризна по барку «Корфенал». Я смотрел на печально пирующих моряков и не понимал их – вернее, понимал их умом, но не сердцем (а возможно, как раз наоборот…), – и потому вдруг почувствовал, что они, а также Дон и вообще затеи Годлеона стали внушать мне какие-то неясные опасения. Винди, где вы? Вы бы мне все-все объяснили…

Глава 6

Наконец, неожиданно, как все долго и нетерпеливо ожидаемое, открылась Сантара.
Сантара – это венец долины, прекрасней которой я не видывал в жизни. Все по берегам царственного Монга, несущего по долине к морю свои светлые воды, празднично и жизнерадостно, солнечно и лучезарно. То там, то сям виднеются белые и розовые фермы под малиновыми черепичными крышами, окружённые апельсиновыми садами и виноградниками. Местные сорта апельсинов многие ставят выше палестинских, итальянских и марокканских. Виноградная же лоза не столь, может быть, утончёна и изыскана, как в Средиземноморье, но даёт вина лёгкие, светлые и солнечные – для людей, не слишком изощрённых вкусом, простых сердцем в своих пристрастиях и притязаниях к веселью; оно не для эстетствующих одиночек, а более для карнавала, принесённого в эти края латинскими народами, для милых чудачеств, шуток друзей и любви без надрыва и тонких, судорожно сжатых бледных пальцев, любви в короткой синей юбке и матроске на полуденной набережной, а не в чёрном, длинном вечернем платье в сумраке тихой роскошной гостиной.
Тонкая, утомлённая веками и томная средиземноморская древность здесь получила вместе с голландцами, немцами и англосаксами бодрый и мощный приток простоватого, но крепкого, как осеннее яблоко, веселья. Отсюда и характер местного вина.
Перед въездом в Сантару, на скале, высится крепость или замок Танбор. Когда-то грозный, боевой и многолюдный, ныне он пристанище тихого, безмятежного солнца, позеленевших пушек, у которых фотографируются множащиеся с каждым годом туристы из Европы, голубей и редких парочек местных любовников.
Впрочем, в последнюю войну здесь стояли британские морские пехотинцы и один раз немецкая подлодка обстреляла замок, впрочем, без видимого ущерба, но об этой «великой» битве склонны вспоминать лишь экскурсоводы и болтливые старожилы; большинство же сантарцев твёрдо уверено, что в Сантаре и вокруг неё вечно царил мир, согласие и спокойствие.
На тенистом вычурном вокзале ноздреватого тёмно-серого камня приезжающего в Сантару встречает большая статуя Девы Марии в нише – дань местным католическим традициям. У ног мадонны всегда свежие розы, которых в Сантаре изобилие: здесь смешались и бодрые, упругие европейские и сонные, томные азиатские сорта.
У затенённого пальмами, диким виноградом и плющом вокзала приезжего встречает угрюмый извозчик – ибериец с виду. Он с достоинством, неторопливо и без малейшего подобострастия укладывает ваш багаж и приглашает в старое, но изящное ландо. Его гнедая лошадь тоже полна достоинства и даже не косит на вас глазом, пожёвывая губами и уставясь в гладкие и чистые светло-серые плиты мостовой Сантары, вымытые навечно тропическими ливнями. Экипаж степенно движется мимо соборов, прекрасных особняков, каждый из которых хранит в себе, по моему робкому мнению, страшную и великолепную любовную тайну, мимо кварталов то арабских, то китайских лавочек к приморской гостинице. Спина вашего возницы согбенна, мрачна и холодна средь яркого света и тепла Сантары.
На одном из перекрёстков вы попадаете в неожиданно большую толпу с цветами и лентами, знамёнами и гирляндами. Трудно определить, чей это праздник: святого ли какого или свадьба. Возница решительно останавливается, как бы давая понять, что придётся подождать и уважить его земляков. Несут рыбачьи сети в мелких розовых и голубых цветах, а потом проплывает мимо и целый баркас, полный разноцветных девушек в матросских робах; вас засыпают серпантинными лентами. Возница вдруг оборачивается, распрямляя спину и снимая с плеча ленту, освещается белой, светлой улыбкою на тёмном лице и говорит без тени извинения:
– Сантара, сеньор, извините уж, сеньор. Cada dia es una fiesta…
И с удовольствием застывает на козлах, созерцая процессию и время от времени приветствуя кого-то кивком и коротким возгласом…
Всего этого я, конечно, не успел увидеть и почувствовать в мой первый приезд в Сантару, но когда двумя неделями позже я поспешно из-за тяжкой болезни дядюшки возвращался из Дуэя в Европу частью морем, частью по только что отстроенной англичанами и индийцами железной дороге, из-за неполадок на последней я вынужден был – к своему тайному удовольствию – задержаться в Сантаре, и этот прекрасный город и его окрестности стали буквально бальзамом для моей души, опустошённой событиями в Дуэе и вокруг острова «Золотого века», а также моей личной сердечной неудачей.
Но все это было позже, а сейчас Сантара неожиданно для меня восстала на солнечном горизонте и стала разворачиваться великолепная панорама города и порта, а также отпочковавшихся с ростом Сантары прелестных городков со своими собственными, как у Фидесты, рыбачьими портами: Лакерта, Алерта, Труоста, Венесса…
Амфитеатр Сантары напоминал местами театральную декорацию: так легки и воздушны были её многочисленные увитые виноградом бельведеры, застеклённые галереи и балконы, повисшие в искрящемся жарком мареве тропического утра.
Порт Сантары также блистал великолепием: он был именно таков, каким я и представлял порты в южных морях в своих детских и юношеских мечтаниях. Он сверкал и поражал своим праздничным многоцветьем, но вместе с тем это был порт-трудяга и горы грузов и товаров со всех концов света переносились его кранами из трюмов и в трюмы целого флота разнокалиберных и разномастных судов, встречались здесь и расставались, чтобы встретиться где-то вновь в ином, изменённом людьми и временем обличье на перекрёстках мира или не встретиться никогда, и это таинственное мировое движение вещей – и людей вместе с ними – не останавливалось ни на минуту, покорное приказам не менее таинственного механизма, непостижимого, непредсказуемого и тем пугающего простые души.
Пока я гадал, где Джастамо найдёт местечко для швартовки «Вальты» в этой толпе кораблей у причалов, и представлял, какое восхищение вызовёт у знатоков наш парусник, «Вальта», игнорируя такой прекрасный и так впечатливший меня порт Сантары, проследовала к моему недоумению и великому разочарованию мимо маяка у входа, чтобы встать на рейде за двумя шхунами в виду одного из вышеупомянутых городков – кажется, Венессы.
– Бережёного Бог бережёт, – глубокомысленно заметил кок Басагоро, опять-таки внезапно и как из воздуха возникший с неизменным ведром за моей спиною, вероятно, приметив моё огорчение и угадав его причины.
Я смерил кока взглядом, пожал плечами и спустился в каюту, где застал Дона за копанием в его чемоданах с платьем: кажется, он подбирал себе очередной маскарад, чтобы снова сбить с толку своих противников.
– Какой прекрасный порт в Сантаре, – вздохнул я, не зная, с чего начать разговор о моих сомнениях. – Жаль, что мы забились так далеко от него в какую-то дыру.
– А что нам делать в сантарском порту? Фрахт для Сантары и из Сантары у капитана небольшой – для перевозки хватит одной местной плоскодонки, – и опять же… сбережём портовые сборы и прочее.
– Но ведь это не главное, Дон?
Дон смущённо улыбнулся.
– Верно. Здесь мы будем меньше заметны: с берега нас не так-то просто распознать за рыбачьими судами.
– Так… Мы все беглецы, уходящие от погони…  А сколько мы здесь простоим?
– За три-четыре дня я должен закончить все дела и получить всё, что получить должен. Конечно, многое зависит от почты и местных банков…
– Когда мы съедем на берег?
– А вы собрались на берег?
– Конечно. Что же мне – торчать на борту и пропустить случай побывать в таком прекрасном городе, куда я, возможно, уже никогда не попаду в жизни?
– Ах, никогда не говорите «никогда», Гвед: это звучит так безнадёжно; а в ваших устах, учитывая ваш возраст, ещё и несколько нелепо, уж простите меня… Вот женитесь в Сантаре и останетесь здесь навеки, навсегда, хотя это тоже звучит печально… Сказать откровенно, я… мы полагали, что вы будете оставаться все это время на «Вальте».
Я насупился: этот человек хотел встать на моём пути к Винди.
– Я как будто свободный человек, г-н Годлеон, и дееспособный к тому же, и полагаю, что волен сам решать, как мне поступать.
– Конечно, конечно, Гвед, – Годлеон был явно смущён, – но вы… свободный человек, как вы правильно изволили отметить, можете стать в Сантаре и несвободным, так сказать…
– Если вы имеет в виду опасность со стороны ваших противников, то я смею полагать, что сам сумею позаботиться о своей безопасности, – с пафосом заявил я. – Я возьму с собой свой револьвер и… кое-какой опыт как будто у меня уже есть…
– Вне всякого сомнения, Гвед. Хотя… не надо револьвера: могут возникнуть сложности с местной полицией… Поверьте, никто и не берёт под сомнение вашу смелость и сообразительность. Но… хотелось бы в таком случае, чтобы вы хотя бы слегка изменили свою внешность.
Но я уже закусил удила:
– Я не собираюсь потеть в такую жару под накладной бородой или париком.
– Ну хорошо, смените хотя бы костюм, оденьтесь простым матросом: я смею думать, это не оскорбит достоинства такого славного парня, как вы… И так даже будет слегка романтично, Гвед: матрос после долгого плавания сходит на берег в тропическом порту… – заискивающе сказал Дон.
Я решил, что здесь уж надо уступить.
– Хорошо, будь по-вашему. Тем более, если учесть, в какой вид вы и ваши друзья привели мой лучший костюм…
– И вот вам ещё… – Дон выудил из чемодана очки с зелёными стёклами. – Зелёный цвет полезен для глаз…
Я пожал плечами и взял очки, намереваясь отделаться от них сразу же, как только останусь в Сантаре один.
Меня обрядили матросом, а на голову надели лихой берет с красным помпоном. Я глянул в зеркало, нашёл, что в этом переодевании есть что-то от маленького приключения, и окончательно успокоился.
Я спустился в шлюпку, и мы долго покачивались на ласковой волне в ожидании Годлеона. Наконец он появился, но в каком обличье! Дон на этот раз представлял купца-мусульманина в зелёной чалме хаджи.
– Не знал, что вы успели в своей жизни совершить и хадж, Дон, – веселился я, пока Дон усаживался в своём роскошном халате в шлюпке и искал на себе место, куда бы сунуть эбонитовые чётки. – Боюсь, в банке могут возникнуть трудности с установлением вашей личности.
– Как-нибудь выкрутимся: мы же дилетанты! Возможно, я возьму комнатку в отеле, где буду переодеваться.
– Тогда пропадёт весь смысл с вашей маскировкой да ещё вдобавок вы навлечёте на себя подозрения портье и коридорных. Вижу, придётся на этот раз мне выручать вас, если вы загремите, скажем, в полицию…
Дон слабо улыбнулся и промолчал: ему было жарко и неловко в его маскараде. В шлюпке кроме нас и гребцов никого не было: Джастамо и его офицеры сдавали груз и отправились в Сантару на лихтере. На берегу мы наняли единственный экипаж, возница которого безмятежно дремал в тени поднятого верха на сиденьях для седоков. Он потихоньку повёз нас по приморскому шоссе в Сантару, и мы оказались в шумном и ярком припортовом районе, где я приметил роскошную лавку морских редкостей и выразил желание сойти здесь. Дон тоже был рад расстаться со мною: вместе мы представляли слишком приметную парочку. Он водрузил на нос массивные очки и двинулся дальше, гордо поглядывая поверх голов толпы неверных, а я, довольный обретённой свободой и независимостью, остался на тротуаре, соображая, зайти ли мне сразу в приглянувшуюся лавку, чтобы добавить какую-нибудь диковину к своей раковине, или сперва отведать местного вина. От радости, что вот я наконец один и никто за меня ничего не собирается решать, я выбрал второе и, сорвав зелёные очки, с победным видом спустился в прохладный погребок, где был встречен восторженными криками местных девиц: «каро», «керидо», «шери», «дарлинг» именовали они меня, приглашая в свою компанию, и я, каюсь, был близок к тому, чтобы уступить соблазну, что стало бы для меня – как показали последующие события – гораздо безопаснее. Наверное, всегда надо следовать первому порыву: он, в конечном счёте, самый искренний и потому правильный. Но, глядя на разбитных девиц, я вспомнил про Винди с её высокомерным достоинством и устыдился своей слабости. Я выпил белого вина со льдом, выбрался наружу, где мощный и вездесущий тропический свет после полутьмы погребка так резанул меня по глазам, что я решился снова надеть Доновы зелёные очки, и направился в магазинчик морских редкостей. Он располагался на углу и имел второй выход во многолюдный торговый переулок. Стен почти не было – только стеклянные двери и две огромных витрины с чудесами моря, делавшие магазин огромным аквариумом. И вот сквозь этот аквариум я вдруг увидел в переулке Винди: она стояла лицом к витрине и пристально смотрела на меня. На ней был белый костюм и шляпа, а в руках она держала солнечные очки, которые, вероятно, только что сняла в тени витринного тента, увидев меня. А я благодаря этому увидел её бесподобные синие глаза. Так мы смотрели друг на друга через два стекла в течении двух или трёх минут, а затем Винди без привета, улыбки или кивка повернулась и исчезла в столпотворении переулка. Возможно, она не узнала меня: не зря же Дон старался, чёрт его возьми! Сорвав очки, я ринулся сквозь магазин, чуть не сбив чучело дельфина, водружённое в центре зальца, ударом ноги распахнул дверь в переулок, но как ни спешил, успел лишь заметить белую шляпу довольно далеко в разноцветной и плотной толпе торговцев и покупателей. Я стал отчаянно пробиваться сквозь эту толпу, вызывая нелестные разноязыкие реплики в свой адрес. С трудом добрался я до конца переулка и через арку выбежал на спокойную, пустынную даже и тенистую улицу. Направо вдалеке высились мачты кораблей – там был, очевидно, порт; налево по обе стороны стояли отгороженные каменными оградами и утонувшие в зелени молчаливые особняки. Едва ли у Винди нашлось дело на причалах, решил я и повернул налево. Под сенью могучего платана стоял извозчичий экипаж с поднятым верхом; возница выглянул из экипажа и окликнул меня, улыбаясь сквозь густую вуаль тени от широкополой чёрной шляпы и показывая знаками, что ему ведома причина такой моей спешки:
– Белла сеньорита бланка? Беллисима! Э?
При этом он указывал далее по улице, как бы подтверждая правильность выбранного мною направления, и приглашал в экипаж: дескать, догоним…
– Пронто! Престо, сеньор…

Глава 7

Как сила какая-то цепко взяла меня за руку и настойчиво усадила в этот возникший на моём пути экипаж, и я оказался на сиденье в полумраке и уединении. Экипаж резво тронулся, но из-за поднятого верха мне было плохо видно, куда и по каким улицам мы помчались. Возница энергично щёлкал вожжами, языком и издавал воинственные гортанные варварские клики, подгоняя, вероятно, ими свою лошадь. Неужели для того, чтобы догнать женщину – пусть даже стремительную Винди – нам надо нестись с такой скоростью? Ответ на этот мой непроизвольно возникший вопрос и сомнение тут же пришёл: экипаж чуть притормозил, качнулся вправо под тяжестью ступившего на подножку человека, мелькнула большая чёрная тень, и я уже был не один на сиденье.
– С прибытием в Сантару, Вальтерн. Мы вас, честно говоря, уж заждались.
Это был Таваго. Он в считанные мгновения обыскал меня и, не найдя револьвера, дружески похлопал по плечу: «Вот это правильно: умные люди не таскают с собою бесполезное им оружие…»
Возница обернулся и снял в шутовском приветствии шляпу («Да-да, добро пожаловать, дорогой друг»), и мне не требовалось даже поднимать на него глаза, чтобы узнать торжествующего Травоту.
– Но мы все-таки  с вами встретились и очень рады, что с вами не разминулись.
– Хотя вы не очень торопились на нашу встречу, шалунишка, а нам для нее пришлось немало поездить и потрудиться, – была явно, что Травота просто в восторге от удачно обстряпанного дельца с моей поимкою.
–  Впрочем, честно говоря, хвастаться особенно нечем: нам помог случай. Мы так и предполагали, что вам захочется увидеть здесь мисс Вэнсон, а два юных сердца способны отыскать друг друга даже в толпе Сантары. Так что оставалось только держаться поблизости и играть роль охотников в засаде у привязанного козлёнка, ожидающих, когда им прельстится лев…
– Лев! Это уж точно. Вы ведь лев, Гвед, не правда ли? – гнусно подмигнул мне Травота. – Кто вы по знаку Зодиака?
По Зодиаку я был Девою, но сейчас почувствовал себя Овном, этаким агнцем на заклание – если не сказать бараном, и потому вздохнул и промолчал.
– … а мисс Вэнсон, в свою очередь, подметила вашу слабость к разного рода экзотическим морским штукам. Вот мы и подумали, что вы первым делом заглянете в первую же в порту такую лавку: так поступают все прибывающие сюда туристы, переплачивая втрое, хотя в Венессе или Лакерте то же можно купить за гроши.
Это меня добило окончательно.
– Так что нам лишь оставалось дежурить поблизости от козлёночка, – подытожил Травота и хлестнул лошадь.
– Винди… мисс Вэнсон отнюдь не выглядит бедным козлёнком на заклание, – только и мог выдавить из себя я, чтобы показать не утраченное присутствие духа и способность браво пошутить даже в момент поражения. А поражение оказалось полным: и дело тут было даже не в моей оплошности и не в удачно использованном Таваго и Травотой шансе, а в том, что Винди, к которой все это время стремилось моё сердце, оказывается, подметила все мои слабости, указала на них, чтобы их можно было использовать, и принимала пусть не прямое, но все же деятельное участие в моём захвате. И это сгоряча показалось мне ничем иным, как коварством и предательством. А впрочем… разве Дон не предупреждал меня, разве он не был прав? Со своей точки зрения и в соответствии со своими интересами Винди действовала вполне логично и правильно. Кто, в конце концов, был для нее я? Препятствие на пути к её цели. Или просто объект, который можно использовать опять-таки для достижения этой цели, а если объект упрямится, его нужно либо перетянуть на свою сторону, либо обезвредить и вообще убрать с дороги…
Впрочем, и для Дона я был чем-то похожим…
– Да, мисс Вэнсон отнюдь не козлёночек, – произнёс тут задумчиво Таваго как бы в ответ на мои горестные размышления.
– Скорее, она сделает козлёнком кого другого, – засмеялся на своих козлах Травота.
– Полегче, Травота, не усугубляйте, – сердито отозвался Таваго.
Экипаж наш въехал во двор какого-то дома, утонувшего в зелени. Мне предложили выйти, и я увидел вокруг глухой каменный забор. Меня провели в полутёмную комнату, где Таваго предложил прохладного вина, но, памятуя сегодняшнюю дегустацию местных вин, которую я теперь считал отчасти виновницей моего глупого пленения, я холодно отказался от угощения.
– А зря, Вальтерн, – заметил Травота, с наслаждением осушая бокал ледяного белого вина. –В любой ситуации не следует упускать своё пусть маленькое, но удовольствие. Кто знает, как повернётся дело дальше? А так хоть что-то останется при вас, что-то, что уже позже у вас никак не отнимешь.
– Я думаю, что Гвед едва ли склонен разделять вашу философию, друг Травота, – заметил Таваго. – По крайней мере, в настоящее время. Так что приступим к делу. В каком же месте на побережье вы бросили якорь с вашими друзьями, Вальтерн?
Я молчал.
– Вы хотите сказать своим молчанием, что вас даже не поставили об этом в известность? – попытался уколоть меня Таваго.
Я пожал плечами: а что мне ещё оставалось?
– В порту Сантары вас нет: нам уже донесли бы портовые чиновники. Так Венесса? Труоста? Лакерта? Алерта?
– Вы очевидно приехали со стороны Венессы: морская лавчонка, в которую вы бросились, первая, если ехать в Сантару оттуда. Верно? – вступил в разговор Травота, выказав бесспорную прозорливость.
Я снова пожал плечами.
– Хорошо держитесь, Гвед, – похвалил Травота, – но ведь так нам придётся прибегнуть к более настойчивым расспросам и уговорам. Вы понимаете, что я хочу этим сказать?
У меня ёкнуло сердце: дело-то из простого приключения становилось серьёзным и опасным.
– Ну, с настойчивыми расспросами мы спешить не будем, – успокоил меня Таваго, к которому я неизвестно почему чувствовал какое-то доверие и даже симпатию. –  Пока, – прибавил он, однако. – Это осложнит переговоры с Годлеоном и его морской компанией: благородные моряки таких приёмов не любят. Все равно, скоро они начнут искать вас, а как только они станут искать вас, мы найдём их. Поясню вам ваше положение, Вальтерн: вы взяты нами заложником и получите свободу в обмен на то, что мы и мисс Винди хотим получить от вашего друга Годлеона. Видите, все просто и откровенно. Но нам в любом случае надо с ним встретиться: иначе, как же мы сообщим ему о вашем положении? Согласны? Не хотите выдавать тайну вашей стоянки – не надо: вы, конечно, молодой человек с понятиями чести и, наверное, с идеалами. Тайна не велика и скоро перестанет быть тайной. Но мы-то должны передать от вас какое-то письмо или записку в доказательство, что мы не блефуем и вы в наших руках.
– Что же я должен написать? – решил я нарушить своё молчание. В написании записки Дону я не усматривал никакого для него ущерба: ведь сначала надо было добраться до него или до «Вальты», а в вопросе о местонахождении нашего судна я не сдался и чести не уронил. И пусть Дон – если они как-то сами доберутся до него – хоть немного побеспокоится обо мне, раз отговорил меня взять на берег оружие. Впрочем, помогло ли бы оно мне?
Таваго подал мне лист бумаги и продиктовал:
«Взят заложником. Условия освобождения – у подателей сего письма».
– И всего-то, Гвед. Никакого ущерба для чести.
Получив от меня записку, Таваго ещё раз преложил мне вина «за успех нашего общего дела».
– Поверьте, Гвед, может быть, вы и сами отчётливо не представляете, где лежат ваши истинные интересы во всей этой истории.
Он был прав, поэтому я вспыхнул и от вина опять отказался.
– Могли бы получить долю – по честному… – брякнул было Травота, но осёкся под взглядом Таваго.
– Ну, как хотите. Мы вас покидаем, чтобы не терять времени, а к вашим услугам остаётся Маноло. Маноло!
Появился настоящий мексиканский бандит в сомбреро: смуглый, усатый, с налитыми кровью глазами. Таваго отдал ему по-испански какие-то распоряжения и Маноло вдруг улыбнулся неожиданно светлой и дружелюбной улыбкой: добрый волк должен стеречь несчастного козлёнка и позаботиться о нём.
В дверях Таваго обернулся:
– Ваш друг Годлеон, конечно, явился в Сантару в каком-нибудь экзотическом маскарадном обличье? Принца Золотых островов или что-нибудь в этом роде?        
Я вздохнул и опять промолчал.
– На этот раз, верно, он в образе императора ацтеков, – ухмыльнулся Травота. – Приедет в банк получать отнятое у него испанцами золото…
Они повернулись к Маноло и сказали ему ещё что-то по-испански. Я уловил лишь «сеньорита Винди». Очевидно, они давали ему указания на её счёт. Винди могла появиться здесь? У меня перехватило дыхание. Как я должен буду встретить её и говорить с ней? Как погляжу в её волшебные синие глаза, свет которых несёт мне неведомо что? Кто теперь для меня Винди: предательница или последовательный, упорный в своих действиях и бесстрастный деловой человек? И где моё место между нею и Доном?
Таваго прибавил что-то по адресу Маноло строгим голосом, но я понял лишь одно слово: «текила». После этого оба милых друга погрозили пальцем Маноло, а мне сделали ручкой и исчезли. Через минут пять появился Маноло с бутылкой, на которую он глядел одновременно и с любовью и с горестью – в ней оставалось лишь на палец прозрачной жидкости.
– Текила, сеньор? Ун покито? – произнёс он без большой уверенности. Я раздражённо помотал головою. Тогда Маноло произнёс длинный и страстный монолог, из которого я понял лишь то, что если дам ему денег, то он быстро добудет ещё текилы; конечно, в основном для меня и совсем чуть-чуть для него за услугу. Ага… появился проблеск надежды на освобождение! Пока я раздумывал, как я выберусь из западни, используя влюблённого в текилу Маноло, за окном среди звенящей полуденной тишины этого дома вдруг послышались лёгкие шаги. Маноло нахмурился, сделал зверское лицо и исчез. Я услышал возбуждённый разговор между ним и женщиной и, хотя он шёл опять на испанском, сразу же узнал голос Винди. Сердце моё забилось. Возможно, она не очень владела языком, потому что в основном повторяла лишь: «Маноло – текила – но ай проблема». Скоро разговор оборвался, и я почувствовал, что в комнате, где было жарко, несмотря на противно жужжавший вентилятор, как бы разлилась душистая прохлада. На пороге стояла Винди.
Я вскочил, но тут же сел снова, стараясь придать лицу своему холодное выражение.
– Рада застать вас в одиночестве, Гвед – не люблю большие компании.
Я ничего не ответил, лишь чуть кивнул.
– Не очень-то приветливо встречают меня здесь – и вы, и Маноло. Очевидно, мои друзья и я расходимся во мнении, как следует поступать с вами.
Я с трудом сдержался, но промолчал опять.
– Вероятно, вы считаете, что я сыграла роль манка, чтобы вас смогли захватить, Гвед?
Я не выдержал:
– Я здесь, мисс Вэнсон, и в этом весь мой ответ.
– Логично. Но неверно. Скажу откровенно: я не считаю вас настольно ценным и дорогим сердцу сумасбродного эгоиста Годлеона, чтобы можно было как-то повлиять на него через вас, через опасность, которой вас подвергают. И не скрывала этого мнения своего от моих компаньонов, хотя они, бандитствующие романтики со своим кодексом сообщников, склонны думать иначе. Годлеон, не задумываясь, пожертвует вами, но не отдаст того, что служит цели его сумасшедшего путешествия в Дуэй. «Великие» борцы за счастье людей мыслят только массовыми, всемирными категориями; один человек, его потеря, для них ничего не значит, это – естественная и допустимая «жертва борьбы», кому, возможно, когда-нибудь потом поставят помпезный памятник, у которого будут проливать вполне искренние слёзы Годлеонами освобождённые народы. Вам обидно такое слушать? Но, тем не менее, это так. Вы ведь и сами допускаете или допускали подобные мысли, не правда ли, Гвед?
Будущее показало, что она была права.
Что я мог возразить ей? Я наконец поднял на нее взгляд и тут же начал среди зноя тропиков тонуть в прохладном тёмно-синей глубине её прекрасных глаз. Винди усмехнулась, подошла ко мне и положила мне на лоб свою лёгкую, нежную руку. Зной исчез, и я очутился на берегу тенистого озера, по берегам которого благоухали жасмин и магнолия.
– Ах, Гвед, Гвед, – услышал я воркующий, волшебный голос. – Вы ведь давно уже не мальчик, а все ещё не можете выбрать своё место в жизни, где вам встать, чего держаться. Вы не ушли от Годлеона, но и ко мне ещё не пришли. А вы хотите прийти ко мне, Гвед?
Я ощутил на губах своих прохладный, но в то же время крепкий и настойчивый, вызвавший у меня головокружение поцелуй. Руки Винди гладили мои волосы, а я… я просто задыхался, но задыхался сладко, желанно, с жаждою – будто действительно хотел утонуть, как Мартин Иден…
– В этом дворце есть и ещё покои, Гвед, – проворковала где-то в вышине Винди.
Её рука нежно, но крепко и уверенно взяла мою руку, и мы двинулись к лестнице, что была за дверью.
– Маноло? – только и хватило у меня соображения спросить.
– Маноло? Маноло – текила! – засмеялась Винди и засмеялась так, что даже дюжина Маноло не смогла бы оторвать меня от нее.
Мы пришли в огромную комнату с выходом на аркаду, где стояла императорская кровать. Даже если у меня и мелькала до этого мысль, что я, возможно, не самое важное в развёртывавшемся действии, не главный герой этой истории, то, когда я увидел светлое, подобное лилии тело Винди, тело синеглазой нежной девочки, одна единственная мысль осталась в голове моей, напрочь вытеснив все остальные: это было острое сожаление, что у меня нет тысячи губ, чтобы покрыть поцелуями все это дивную плоть до кончиков пальцев на стройных, белых, трогательно слабых на вид ножках, что, однако, неутомимо и упорно проделывали долгий и нелёгкий путь в неведомый Дуэй…
Я ещё не совсем пришёл в себя, когда услышал ласковый, но настойчивый голосок Винди:
– Здесь, в Сантаре, Годлеон все равно ничего не получит, Гвед. Люди, которые должны переслать ему деньги, отнюдь не глупцы и прекрасно видят, на какую чушь будут угроханы важные для них суммы. Поэтому они постараются придержать их максимально дольше (я уже списалась с ними), но бесконечно долго они держать их у себя не смогут: так что в Кайяве Годлеон, скорее всего, их получит. Кайява у англичан – последний пункт перед Дуэем; там все строже. Вы ведь не бросите своего друга Дона, Гвед? Конечно, не бросите, вы не из таких. Так что в Кайяве мы встретимся ещё. Вы ведь не забудете вашу маленькую Винди, Гвед? И найдёте меня там, среди моря цветов влажных тропиков?
Как я мог бы забыть это синеглазое чудо, что выпало мне счастьем встретить на моём бестолковом пути?!
– А теперь вам нужно быстро уходить, Гвед, – сказала тут Винди более твёрдым голосом. – Мои друзья могут наделать глупостей в своём нетерпении.
– Маноло? – только и сумел вымолвить я, понемногу осознавая своё положение.
– Маноло – текила! – опять звонко засмеялась Винди своим дивным грудным смешком.
Она свела меня вниз по лестнице, держа под руку, как больного – так ведь я и был как больной, как человек, перенёсший сильный удар, как бы сладостен и желанен он ни был.
Когда мы выходили из дома в сад, я отметил за столом под аркадою видение сомбреро, склонённого, словно скорбящее знамя, над павшей пустою бутылкою текилы.
– Маноло – текила, – снова засмеялась Винди. О, эта фея прекрасно разбиралась в человеческих слабостях!..
Винди повела меня, к моему слабому, впрочем, удивлению, в противоположную от ворот сторону, вглубь роскошного сада, где в казалось бы глухой, покрытой диким виноградом каменной кладке вдруг обнаружилась скрытая дверца. Крепкая маленькая рука вытолкнула меня в открывшийся низкий проём и указала при этом налево – там виднелась площадь, где я мог найти извозчика.
– Когда я увижу вас снова, Винди? – прошептал я на прощанье.
– Когда? Когда вы решите, наконец, окончательно, с кем вы: с Годлеоном или со мной… с такими, как я…
Дверца бесшумно, но решительно захлопнулась, оставив меня в безлюдном переулке.
Далее все шло, как если бы меня сопровождал опытный охраняющий и направляющий дух Винди: я сразу нашёл извозчика до Венессы, там – как поджидавшего меня ничем не занятого лодочника, и вот я на борту «Вальты», где не встретил, слава Богу – мне было не до рассказов и объяснений, никого из моряков; вот я уже в своей каюте и – спать, спать, чтобы убежать во сне от толпы мыслей и впечатлений, нагрянувших ко мне сегодня. А Дон и моряки… пусть поищут меня, пусть побеспокоятся, опытные, пожившие на свете, все понявшие и понимающие люди…
Меня разбудил Дон криком:
– Так вот он – живой и здоровый!
В следующий момент я увидел вокруг себя лица Джастамо, Гроза и других моряков. Доктор Бенсер мял мне руку в поисках пульса; Басагоро держал дымящуюся кружку с каким-то питьём. Я почувствовал себя заболевшим ребёнком, окружённым заботливыми взрослыми, и чуть не расплакался…
– Ну, вы и ловкач, дружище, – пробасил Джастамо, разрывая в клочья какую-то бумагу – вероятно, мою записку, данную Таваго и Травоте.
Меня подняли, освежили вином и я, опуская, разумеется, некоторые подробности и упоминания о Винди, рассказал им про все, что со мной приключилось.
– Как же вы бежали, друг мой? – вопросил капитан.
Тут я вынужден был наскоро придумать обстоятельства моего побега, особенно напирая на чудесные свойства напитка из агавы, попросту – солгать. Не знаю до сих пор, поверили ли мне эти опытные в жизненных перипетиях люди.
– Однако он не прост, наш молодой друг, – вскричал Гроз. – Если только ему не помогала одна юная леди – союзница всех молодых людей.
У меня похолодело сердце в предчувствии разоблачения. Но откуда Гроз мог дознаться о том, что произошло в тихом особнячке где-то в лабиринтах Сантары?
– Какая юная леди? – повернулся я к Грозу с самым невинным видом, боясь глянуть на стоявшего рядом Дона.
Гроз засмеялся, а потом вздохнул:
– Имя ей – Надежда и Удача. Но она любит только таких, как вы, Гвед. Мимо меня она уже проходит с каменным лицом. Я ей не интересен.
Я вздохнул с облегчением.
– Однако, надо дать ему отдохнуть, – провозгласил Годлеон, явно чувствовавший себя почему-то не совсем удобно и потому против обыкновения молчаливый.
– Да, идём по своим местам! – объявил капитан Джастамо. – Вот и решён наш с вами спор, Дон. И, слава Богу, без значительных потерь…
Мне почему-то запали эти слова капитана и когда мы остались с Доном одни, я спросил его, что имел в виду Джастамо. Дон сильно смутился и долго не решался заговорить.
– Мы получили ультиматум этих бандитов два часа назад: мне передал вашу записку посыльный из банка.
– И что же?
– С нею я сразу отправился в порт, где нашёл Джастамо и рассказал ему о случившемся.
– И что Джастамо?
– Капитан… горячая голова… тут же составил из Гроза и матросов вооружённый отряд для поиска и штурма бандитского гнезда и вашего освобождения. Наивность. Кто бы ему разрешил устраивать здесь приступы и бои? Я… признаюсь… был против. Поскольку дела в Сантаре все равно отложились на будущее, я настаивал на самом скором отходе в Кайяву – там предполагается успешно закончить все дела.
– Хорошо… А я?
– Гвед, дорогой… вы поверьте, что я вас искренне люблю и ценю как чистого, не испорченного этим миром человека, но… когда дело идёт о судьбе целого огромного предприятия на пользу всем людям, потеря одного человека ради выигрыша в большом деле («О Винди! Как ты была права!»)… почти ничего не значит. Так я думаю и, возможно, заблуждаюсь…
– А что же капитан?
– Капитан? Капитан… утверждал, что и утрата одного человека значит многое – как пример для других. Тем более, человека колеблющегося, который на перепутье: куда идти – к нам или к ним? Что раз покинутый нами, такой человек навсегда потерян и может стать даже врагом…
– Разумно.
– Разумно… Только время-то дорого, Гвед. У меня осталось всего ничего времени, друг мой. Где уж тут думать о далёких перспективах?
– Значит, о далёких перспективах можно не думать?
– Не так, не так… Просто хочется, наконец, сделать хоть что-то в нужном направлении…
– Пусть кое-как, пусть с потерями людей и с ошибками, но лишь бы что-нибудь сделать?
– Ошибки можно делать, Гвед, без них никому не обойтись, – лишь бы направление было нужное, безошибочное…
Вот и поговорите с таким…
Я был поражён этой искренностью и поистине революционной безжалостностью. Вероятно, вид мой требовал от Дона ещё каких-то неприятных объяснений, но он молча налил мне и себе прохладного вина, что стало его единственным аргументом в тот вечер. И я бы не сказал, что был благодарен Дону за его откровения: я был воспитан в семье, где считалось за добродетель более умалчивать, чем высказывать…
Пока мы тихо, в молчании пили вино, «Вальта» подняла якоря, покинула Сантару, которую я буду помнить всю жизнь,  и двинулась далее на юг, к весёлым сказочным морям нашей мечты.

Глава 8

Как и все на свете, даже этот неприятный разговор с Доном возымел и положительные последствия: наши с ним отношения выровнялись, исчез вместе с поучениями и наставлениями в жизни младшего старшим и чуть насмешливый, покровительственный тон. Дон стал бережнее в своих разговорах со мною, как если бы он поранил меня по собственной неосторожности и теперь старается загладить вину, чтобы восстановить своё на меня влияние.
А «Вальта» весело бежала к Кайяве, что лежала в пятистах милях к югу, на узком, как язык варана, полуострове, отгородившемся от севера высокими хребтами.
После Сантары и Джастамо стал относиться ко мне с большей теплотою и вниманием: вероятно, сердце его грело сознание своей благородной решимости выручить меня вопреки разумным, но столь недостойным славного моряка доводам Годлеона против целесообразности из-за меня рисковать. Джастамо явно предпочитал порывы пылкого сердца резонам ума, пусть даже и возвышенного над сердцем великими гуманистическими замыслами.
Капитан зазвал меня к себе в каюту и для начала рассказал мне, что такое была Кайява, куда мы направлялись:
– Кайява это вам не Сантара, Гвед. Об этом я и хотел с вами серьёзно поговорить. Только без обид – право, я уже привык к вам и даже полюбил как… ну, не как сына, а как… племянника, скажем, и ваша судьба и безопасность для меня небезразличны. А ваши… знакомцы становятся просто опасными. А Кайява, повторяю, это не Сантара с приличной полицией и судами, это – глухая колония. Белых там, кроме английского губернатора, раз-два и обчёлся; есть ещё белые плантаторы, но они разбросаны по джунглям, где добывают свой каучук. Конечно, в городе живут и торгуют китайцы – а где их нет? – но в основном местная масса – это людоеды-батаки. Ну, про людоедство не воспринимайте так серьёзно. Они – весёлые и простодушные людоеды и далеко не так опасны, как ваши друзья. Простите. Но я обязался доставить вас в Дуэй и доставлю наперекор всем чикагским бандитам.
Джастамо вдохновился глотком рома, лукаво глянув на меня: не преложить ли и мне? – но решительно заткнул бутылку и сказал, подмигнув:
– Я бы мог как капитан посадить вас в трюм, даже в кандалы заковать, чтобы вы больше не предпринимали ваши вылазки. Ей-богу, Гвед, на море капитан король и Бог; я даже мог бы повенчать вас.
Он подмигнул опять.
– Но есть ли с кем, Гвед? Я помню ту барышню, которая махала вам платком в Фидесте, а вы, похоже, уже забыли бедную девушку.
Здесь я впервые вспомнил про Вэйви и мне стало неловко.
– В общем, в Кайяве с палубы ни ногой! – вдруг посуровел капитан. – Я не собираюсь потом высаживать вооружённый десант и воевать сначала с бандитами, а потом с Соединённым Королевством, на чью территорию мне придётся вторгнуться.
Он потрепал меня по плечу:
– Ну-ну, без обид. Мы все решили. Идите, молодой человек, и впредь не грешите.
Он легко поднял меня под мышки с кресла, повернул к себе спиною и нежно подтолкнул к двери.
Я улыбнулся ему, кивнул – дескать, слушаюсь, капитан! – и вышел.
Не могу сказать, что мне пришёлся по сердцу  этот разговор и запрещение сходить на берег в Кайяве. Более того, я как раз и хотел это сделать, ибо твёрдо вознамерился встретиться там с Винди и не собирался терпеть никого, кто бы встал на моей дороге к ней. Но я не стал спорить с капитаном: моя природная прямота и откровенность, возросшие под молодым и простым северным солнцем, улетучивались с каждой милей моего пути в Дуэй под лучами солнца древнего, южного, хитрого, и я уже понимал, что простота и искренность не в почёте в мире – даже среди хороших, дружески к тебе расположенных людей. Разве только на острове Золотого Века Дона Годлеона я обрету снова то, что терял теперь…
И вот наступило утро, когда среди изумрудной зелени берега, вдоль которого мы шли, открылась Кайява – вся в искрившемся жарком тумане. На холме стоял белый губернаторский дом, внизу из-за пальм выступало несколько карликовых «небоскрёбов», окружённых морем разнокалиберных лачуг. Залив и порт были набиты всевозможными судами и целой армадою туземных лодок. Все здесь было другим, чем в Сантаре, даже доносившиеся с берега запахи, в которых чувствовалось что-то безошибочно азиатское; ароматы мне были также незнакомы.
На палубу вышли все офицеры за исключением капитана: накануне Джастамо шумно праздновал день своего ангела и теперь отлёживался в каюте, управляя "Вальтой» зычными командами оттуда.
Я услышал, как Гроз спросил капитана, стоя у двери его каюты:
– Какие отдаём якоря, капитан?
– Отдаём все якоря!
– И левый становой?
– Все, Гроз, все.
– Простите, я, возможно, не расслышал, капитан.
– Не знал, что вы туги на ухо. Я же сказал – все!
– И запасной становой?
– Господи, я же сказал – все, все якоря, что есть на «Вальте», Гроз.
– Но барометр…
– Считайте, что мне было видение другого барометра.
Гроз вернулся к нам с озадаченной улыбкою:
– Чудит старик. Верно, ещё не оправился после вчерашнего.
– Мы станем всеобщим посмешищем в порту, – проворчал Платос.
– Может быть, ему привиделся во сне ураган? – меланхолично предположил Пиле.
– Какой ураган?! Вы же сами видели барометр…
Тем не менее, все указания капитана были точно исполнены ухмылявшимися матросами.
– Эй, на «Вальте». Вы, верно, боитесь, что вашу посудину украдут туземцы?! – крикнули нам с английской паровой яхты.
Наши офицеры залились краской, а Дон послал англичанам замысловатое ругательство на диалекте острова Гэнси.
Тем временем «Вальта» была атакована туземными лодчонками с грудами фруктов и местных побрякушек. Ловкие коричневые люди быстро сломили слабое сопротивление моряков и загалдели на палубе. Меня тронул за плечо матрос:
– Похоже, это вас ищут, сударь.
И указал на стоявшего рядом туземца с лотком, на котором лежали замысловатые раковины и ветки кораллов. Туземец широко улыбался страшными чёрными зубами, тараща на меня глаза и даже как будто подмигивая мне по-свойски.
«Очевидно, моя страсть к морским диковинкам стала уже широко известна, – решил я, – сейчас мне будут пытаться всучить раковины или кораллы за баснословную цену». Поэтому я нахмурился, как можно равнодушнее глянул на сказочный лоток и отвернулся. Матрос отошёл, а туземец вдруг довольно настойчиво стал хватать меня за плечо. Я резко повернулся к нему, намереваясь гневным взглядом уничтожить паршивого батака, но увидел перед своим лицом листок бумаги, где было написано моё имя. Туземец потыкал в листок пальцем, а потом указал на меня и изобразил немой вопрос. Я пожал плечами и кивнул. Тогда туземец воровато огляделся и на ужасном английском стал толковать мне, что одна прекрасная белая леди желала бы видеть меня на берегу. Я отнял у него листок, повертел его, но кроме моего имени на нём ничего не было. «Винди! Это Винди прислала его ко мне, кто же ещё? Ведь она сама говорила мне о нашей встрече в Кайяве, – радостно догадался я. – Просто из-за свойственной ей осмотрительности она не стала писать письмо, а ограничилась одним моим именем. О, милая, милая…» Я уже дружелюбно и с улыбкою закивал батаку, а тот стал тыкать пальцем в берег и в свою лодку у борта: дескать, поехали. Первым движением моим было последовать за ним, но тут я увидел, что на палубе появился капитан в парадном облачении. Вокруг него собрались офицеры и Дон. Очевидно было, что они намеревались съехать на берег, где, как я понял из обрывков разговоров, Джастамо предполагал представиться губернатору и посетить управление порта, а также сопровождать для безопасности Годлеона в местный банк, где тот наконец-то должен был получить если не всю сумму ожидаемых денег, то значительную их часть. Вся группа направилась к трапу, чтобы сесть в шлюпку, но по дороге капитан заметил меня и сначала состроил свирепую гримасу, а затем улыбнулся и зычно провозгласил:
– А вы, г-н Вальтерн, остаётесь вторым вахтенным на все время нашего пребывания на берегу. Желаю удачи.
Все улыбнулись, а Дон сочувственно развёл руками.
– Не скучайте, Гвед, я вам привезу хороший подарок с берега.
Тут меня осенило спросить:
– Когда вас всех ждать обратно, Дон?
– Ночь мы, скорее всего, проведём на берегу. Едва ли мы закончим дела с банком до конца сегодняшнего дня. Вернёмся богатыми, как набобы, Гвед, и уж тогда устроим пир…
Я как можно более простодушно закивал, Джастамо погрозил мне пальцем, на что я по-военному отдал ему честь, и вся группа спустилась в шлюпку.
На борту оставался лишь Гроз, наблюдавший меня с задумчивой улыбкою.
Я повернулся к посланцу Винди. Я рассудил, что пока светло мне едва ли удастся исчезнуть с «Вальты» незаметно, поэтому я поднёс к лицу батака свои часы и долго и терпеливо объяснял ему, что сейчас я с ним не поплыву, но он должен скрытно вернуться за мною после полуночи и тихо ждать в лодке у борта. Батак оказался вовсе не таким дикарём, как я ожидал, и степенно ответил:
– Я все-все понял, сэр. Я не какой-нибудь дикий батак, сэр, мой отец был испанцем, я даже окончил два класса школы при миссии, меня нельзя ровнять с этими дикарями, – он указал на своих «коллег».
Его важность и амбиции рассмешили меня, я похлопал его по плечу, мы договорились об условных сигналах, и он исчез.
День клонился к вечеру и клонился так медленно, что я не находил себе места, слоняясь по «Вальте» от кормы до носа. Несколько раз мне попадался Гроз со своей задумчивой и чуть печальной улыбкою, которая стала выводить меня из себя: словно Гроз что-то знал о моих тайных намерениях. Я через силу улыбался ему в ответ и нёс разную чепуху. Мне уже хотелось думать, что Джастамо оставил его сторожить меня. Вероятно, Гроз обладал большой долей деликатности и интуиции, ибо как будто угадал мои мысли и не попадался более мне на моём блуждающем пути. Но на закате он вдруг подошёл ко мне, когда я, стоя у борта, молил здешнее и без того быстро заходившее солнце как можно скорее скрыться за курчавыми холмами Кайявы, и стал рассказывать о том, сколько раз он бывал в здешних местах, какие приключения в южных морях испытал и т.д. На залив наконец-то упала ночь, и Гроз стал пояснять мне карту здешнего ночного неба, заставляя меня различать созвездия Чаши, Зайца, Хамелеона, Паруса, Кентавра, в чём я заподозрил хитрый манёвр не оставлять меня одного, но я в своём волнении видел только запылавший Южный Крест и Райскую Птицу, откуда на меня глянули по пути в Сантару глаза Винди. Я придумывал предлог, чтобы отделаться от Гроза, но в это время он вдруг сказал с неподдельной грустью:
– А вот Медведицу, Гончих Псов, Возничего и Полярную звезду я не помню уже, когда и видел в последний раз. Они светили над домом моего детства, юности, молодости…
Я тут же растрогался и забыл про свои замыслы. Лицо Гроза даже в темноте выдавало такую грусть, что я, помедлив, не мог не спросить:
– Простите, Гроз, а «Вальта» когда-нибудь возвращается из рейса домой?  
Я скорее почувствовал, чем увидел, как Гроз печально улыбнулся:
– Что вы имеете в виду под домом, Гвед? Порт приписки?
– Я имею в виду ваш дом, дом Джастамо, других моряков.
– Вы мне задали очень трудный вопрос, Гвед, на который я вряд ли смогу ответить. Ведь для того, чтобы у человека был дом, он должен прежде всего найти ему место и построить его в своём сердце. Если вы не сделали этого, вы до конца жизни останетесь бездомным.
Мне вдруг стало зябко в душной тропической ночи и захотелось очутиться в моём тёплом и надёжном северном доме и прожить там всю оставшуюся жизнь, но… с кем?
– Мне кажется, – вдруг мягко сказал Гроз, – что вы собираетесь совершить ошибку, но, может быть, лучше совершить ошибку, чем ничего. В зрелых летах, на закате жизни такие ошибки – самое дорогое наше воспоминание…
Я ожидал дальнейших красивых истин и откровений, но Гроз ласково прикоснулся к моему плечу, резко повернулся и ушёл, окликая боцмана и оставляя меня на произвол моей судьбы. Южный Крест и Райская Птица пылали над моей горячей головою…

Глава 9

На «Вальте» было тихо: почти все матросы тоже съехали на берег. Гроз уселся в шезлонг на корме и пил в одиночестве белое сухое вино со льдом; запас и того, и другого пополнял ему также оставшийся на борту Басагоро.
Я радовался этому затишью, весь обратившись в слух в ожидании лодки.
В условленное с батаком время я услышал лёгкий плеск , который можно было принять и за плеск волны, но я был уверен, что прибыла лодка. И я действительно увидел тёмное пятно у правого борта, где можно было спустить трап.
Я заранее переоделся в лёгкий спортивный костюм и теперь высматривал Гроза, моля Бога, чтобы ничто не отвлекло его от его меланхоличного занятия. Кок возился на камбузе и как будто чистил плиту.
Крикнула чайка – это батак подавал мне сигнал о готовности меня принять.
Волнуясь и путаясь, я спустил-таки трап; он стукнул и наискось упал вниз, чуть коснувшись воды. Я замер. На цыпочках я отбежал в сторону, откуда была видна корма и Гроз. Он продолжал неподвижно сидеть, погружённый, возможно, в думы о прошлом. Слышал ли он что-нибудь? Вероятно, нет, но мне хотелось думать, что он намеренно хочет дать мне возможность совершить побег и что он со мною заодно. Мне казалось, что этот человек познал в прошлом, что такое любовь и страсть и что бесполезно становиться у них на дороге.
Успокоившись, я уже был готов спуститься по трапу, но в это время мне на плечо легла тяжёлая рука, и я услышал шёпот:
– Так не годится делать, масса.
«Басагоро, проклятый Бас. Для чего он остался на «Вальте»? Видно, ему капитан доверял больше всех, и он-то и был моим настоящим сторожем».
Взбешённый, я обернулся, но лицо кока не выражало ни гнева, ни злорадства, что он поймал меня. Он спокойно продолжал шёпотом:
– Не годится, масса, раз уж вы решились, ехать ночью на незнакомый берег без оружия. Возьмите хотя бы это.
В его руках блеснул матросский нож.
Я был поражён и даже как будто растроган.
– Спасибо, мастер Бас, но… у меня есть своё. Спасибо, что напомнили.
Действительно, как я мог забыть? Бегом на цыпочках я помчался в свою каюту, наскоро пристроил револьвер под одеждою, затем – как под влиянием внезапного озарения – сунул в нагрудный карман раковину из Кристадоны – на удачу и счастье – и вернулся к борту. Басагоро там уже не было.
Я быстро спустился по трапу и легко спрыгнул в лодку, поддержанный батаком. Чьи-то руки тут же осторожно подняли трап. Батак стал быстро, но почти бесшумно грести, и скоро «Вальта» скрылась за другими судами, стоявшими в заливе Кайявы. Мы тихо плыли в душной и густой ночи, и я думал о том, что нелегко составлять однозначное представление о людях, даже проведя с ними немало времени, как неожиданны бывают их поступки, которые, как тебе казалось, ты можешь легко предугадать, как и их истинное отношение к тебе. Да, видно, наука жизни будет даваться мне нелегко, и это волновало и даже пугало меня, хотя к испугу этому примешивалась сладость тайны и неизведанности будущего, что рождало в свою очередь смутные надежды.
А может быть, это моя юная любовь – несмотря на её скрытость ото всех – стала для тех, кто был рядом со мною, всепобеждающей силою, привлекавшей ко мне сердца и делавшей их моими союзниками? Сейчас мне хотелось думать именно так.
Большие суда остались далеко позади, и мы попали в плавучий город из сампанов и дау, живший своей таинственной ночной жизнью в свете фонариков. Батак ловко провёл лодку среди этого скопища и скоро мы очутились на свободной воде в виду – если можно говорить о каком-либо виде в почти кромешной тьме – пустынного берега, отмеченного лишь редкими огоньками. Я невольно спросил себя, как же Винди отважилась отправиться для встречи со мною в столь глухое место? Впрочем, зная её твёрдость и решимость, я успокоился. Кроме того, мне хотелось верить, что её чувства ко мне достаточно сильны для того, чтобы побороть страх перед тьмою незнакомого берега.
Наконец лодка ткнулась в песок. Батак предложил перенести меня на берег, но я отказался и бодро спрыгнул в тихий и ласковый прибой. На берегу я счёл уместным дать батаку денег, но, к моему удивлению, он от них отказался и стал зазывать меня дальше во тьму, где горели редкие огни. Это показалось мне подозрительным – особенно, отказ туземца от «чаевых». Мы двинулись в темноту, причём на все мои сердитые вопросы, где же белая леди, батак лишь молча ухмылялся и махал рукою в сторону огоньков. Вскоре мы оказались в квартале лачуг и лавок, освещенных жаровнями и китайскими фонариками. Несмотря на поздний час, было довольно многолюдно, но, тем не менее, никто не обратил на меня внимания, все лица оставались медно равнодушными, а глаза глядели сквозь меня, будто я был бесплотным духом из иного, ничего не значившего для них всех мира. Да, здесь можно было легко исчезнуть и исчезнуть навсегда. Я нащупал под одеждою свой револьвер и уже не убирал с него руку.
Мой водитель привёл меня к неуклюжему дому, который более всего походил на склад, и решительно стал со мною прощаться, опять отказавшись от наградных. Мне стало не по себе. И действительно, только мой проводник исчез, меня сзади ухватили крепкие руки, и послышался возглас хорошо уже знакомого голоса:
– Слава Богу, он жив и нашёлся. Как будет рад губернатор, как обрадуется его безутешная жена! Эй вы, помогите белому господину, ему плохо.
Тут рот мой был накрыт пахучим платком и, уже теряя сознание, я почувствовал, что меня подняли на руки и несут куда-то.
Я очнулся от резкого запаха – вероятно, мне дали вдохнуть нашатыря. Открыв глаза, я увидел склонившегося надо мною Травоту. Заметив, что я пришёл в себя, он запричитал с театральным пафосом:
– Слава мадонне, о, слава мадонне, что мы поспели вовремя и вы живы, Гвед. Негодяй хотел убить вас и ограбить. Но мы как всегда оказались в нужном месте в нужный час – и вот вы живы и здоровы и снова с вашими друзьями.
Я сел на циновке, на которую меня положили, и огляделся.
В глубине мрачной комнаты сидел Таваго с моим револьвером в руках и глядел на меня с каким-то даже дружеским сочувствием и сожалением: как же это я снова попался? Действительно, меня украли на улице, как маленького доверчивого Оливера Твиста. Мне стало горько и обидно и жалко моего револьвера, которым я так и не сумел воспользоваться.
Таваго положил револьвер и взял в руки тот самый листок с моим именем, что показывал мне коварный батак и что я не догадался забрать у него и сохранить в качестве хоть какой улики. Таваго помахал им, призывая моё внимание, а потом сжёг на свечке, что была единственным источником света в помещении.
– Видно, это ваша судьба, Гвед, быть заложником, – сказал Таваго, вставая и подходя ко мне. – Я должен признать, что вы нас просто балуете, предоставляя шанс за шансом, которыми мы с другом Травотой к нашему стыду никак не можем толково и до конца воспользоваться.
– Да, дорогой друг, боюсь, что вы совсем перестали воспринимать нас всерьёз и смотрите на все наши потуги и ухищрения, как на очередное забавное для вас приключение, – сказал Травота. – Поэтому мы просто вынуждены заставить вас изменить ваше мнение о нас. И теперь мы будем действовать, уж поверьте, Гвед, серьёзно и до конца, не прибегая к сомнительной помощи прекрасной синьорины Винди, ибо баба всегда останется бабой. Уж простите мне столь вульгарное выражение. Баба не способна понять разницу между мужчиной и деньгами, так как мужчина и деньги для нее практически всегда одно и то же.
– А где же мисс Винди? – решился спросить я. «Может быть, она также в плену, связана, заточена? Конечно, она всей душою хотела бы прийти ко мне на помощь, – так думал я, ибо мне хотелось так думать. – Если бы она имела свободу действий, то вызволила бы меня из этой беды…»  
– Мисс Винди в местном гранд-отеле смывает паровозную копоть в ароматической ванне и, похоже, не собирается покидать свой номер ради местной экзотики. Ведь мы прибыли сюда накануне по новой железной дороге, что отгрохали как раз вовремя – как по нашему заказу – господа англичане. И мы немало заплатили машинисту, чтобы он не очень задерживался на промежуточных станциях. Так что вы уже стоите нам круглую сумму, Гвед.
– Она знает, что я здесь?
– Если только догадывается.
Я решил, как мне подумалось, схитрить:
– А мог бы я… написать ей записку?
Я ожидал отказа, учитывая недавнее откровение Травоты о Винди, и решил настаивать, но к моему удивлению оба приятеля отнеслись к моему пожеланию вполне благосклонно:
– Конечно, Гвед. Мы же не бездушные негодяи, чтобы отказать вам в этом. Более того, мы сами хотели вас об этом попросить.
Я был обескуражен, подозревая какой-то подвох, а Таваго достал листок бумаги, обмакнул перо в чернила (они благоразумно позаботились о чернильнице заранее, эти деловые господа профессионалы) и направился ко мне. Травота взял свечку, чтобы мне посветить.
– Но только мы поставим одно условие: вы напишите ей то, что продиктуем мы.
У меня все равно не было выбора, и кроме того я был уверен, что, получив мою записку из рук этих негодяев, милая Винди и так прекрасно поймёт, в каком положении я очутился.
– Так что писать?
– Пишите, Гвед: «Моя любовь меня погубила». Точка. Подпись. И это все.
Не дожидаясь моего согласия или несогласия, Таваго мягко и ловко выдернул листок из моих пальцев.
Я был озадачен.
– Так вы передадите записку мисс Вэнсон?
– Как только встретимся с ней, а это может случиться не так скоро, как вам хочется. А теперь, Гвед, мы откроем вам наши карты, ибо  они настолько хороши и беспроигрышны для любой игры, что здесь и флэш, и карре, и двадцать одно – что хотите, и можно играть в открытую. Вы и ваш Годлеон все равно останетесь в проигрыше. Тем более, что мы теперь просто не можем позволить себе проиграть. Мы поделимся с вами нашими планами как с равноправным участником всей этой истории. Записка ваша будет оставаться у нас на тот крайний случай, о котором я откровенно скажу позже, пока я не встречусь и не выясню отношения с вашими друзьями, Гвед. И даже скорее не с этим вашим слюнявым социалистом Годлеоном, а с капитаном Джастамо – тот хоть и без идеологии, но мужчина решительный, деловой и практичный. За ним сила, а, следовательно, и решение. Здесь возможны два варианта: Джастамо отдаёт нам в обмен на вас деньги, которые должен получить здесь Годлеон; сам-то он нам и даром не нужен. Второй вариант: Джастамо отказывается и бросается со своими людьми на ваши поиски. И это нас устраивает, ибо тогда его прекрасное судно останется почти без прикрытия, и мы сможем с помощью местных людоедов свободно посетить и осмотреть его на наличие требуемых нами сумм или хотя бы господина Годлеона, который как большой идеолог едва ли захочет практически бегать с пистолетом по Кайяве вместе с Джастамо и его людьми. Если же мы, паче чаяния, везде потерпим полное фиаско, то нам с другом Травотой остаётся ещё путь к отступлению, но это самый худший вариант для вас, Гвед, скажу, как обещал, откровенно. Здесь не Сантара со сворой испанских и итальянских адвокатов, способных дьявола представить ангелом, и у английской полиции свои счёты с нами. Здесь – колония и губернатор крут, здесь вздёрнут на виселицу за милую душу и быстро – по-английски. А вы тогда станете нежелательным свидетелем наших с другом Травотой не совсем похвальных с точки зрения закона действий; к тому же, вы были взяты нами в заложники. Нас совсем не улыбается такое положение, мы даже не успеем унести ноги. Поэтому, Гвед, не обижайтесь, вы славный малый, но в этом мире не до сантиментов и нам придётся вас убрать.
Я поёжился.
– Да-да, убрать. Но сделать это так, чтобы к нам не было претензий от закона. Вот тут-то и пригодится ваша записка. Вас найдут с простреленной из вашего же револьвера головою, револьвер будет вложен вам в руку, а рядом – ваша записка про гибель от любви. Чёрта с два кто потом докажет, что это было не самоубийство впечатлительного молодого человека от несчастной безответной страсти.
Скажу честно: у меня внутри все похолодело: не ожидал я, что мои похождения могли иметь столь ясно определённый печальный конец.
– Так что молитесь об успехе моей миссии к вашим друзьям, Гвед. А пока поскучайте здесь в обществе друга Травоты, который на ваше несчастье не питает пагубной страсти к текиле, как глупый покойный Маноло (меня передёрнуло), а мисс Винди слишком чистюля для романтики в туземном городишке. Водка и женщины – главная опасность для мужчины, если он занят серьёзными делами.
– В общем, Гвед, у вас ну никаких шансов, дорогой друг. Остаётся только молиться: может быть, небо поможет такому праведнику, как вы (впрочем, впавшему в грех в Сантаре), наслав на нас гром и молнии.
И вот тут-то, при этих глумливых словах Травоты, в моей голове шевельнулась хоть и неясная, но обещавшая какую-то надежду мысль. Она была связана с чудачествами Джастамо при постановке «Вальты» в заливе Кайявы, вызвавшими досаду и раздражение моряков. Да-да, капитан велел полностью объякорить «Вальту» по совершенно непонятным для них причинам. Возможно, это не была просто самодурство старого морского волка, пожелавшего вопреки логике и мнению подчинённых настоять на своём, возможно, он что-то знал или предчувствовал лучше, чем они. «Гром и молнии». Джастамо не только решительный и горячий, но и опытный и осторожный моряк. Да, «гром и молнии»… Но как и когда они помогут мне?  
– Надеюсь по своему возвращению найти здесь мир и любовь, – Таваго шутливо откланялся и покинул меня в обществе Травоты. Тот многозначительно положил рядом мой револьвер и принялся за вино, впрочем, весьма умеренно, поэтому не было никакой надежды, что случай с Маноло повторится.
Мы просидели так молча с четверть часа: Травота тянул вино и сосредоточенно делал пометки в затрёпанной записной книжке, при этом вздыхая и чертыхаясь.
– Вот, Гвед: одни расходы и никаких пока доходов, – нарушил он молчание. – А во всем виноваты вы. Поэтому за вами большой должок. Впрочем, вы богач, что вам стоит заплатить?
Я достойно промолчал.
Травота снова почеркал в книжке, затем, вероятно, подвёл неутешительное сальдо и заговорил раздражённо:
– Столько уже вбухали денег в это дело, а никакой отдачи не видать. У, проклятые деньги – такая гадость: одни только от них гнусные хлопоты и тревоги – и никакой жизни.
– В чём же дело? – не вытерпел я. – Почему бы вам не бросить погоню за проклятыми деньгами, раз они вам так ненавистны?
– Насчёт того, что ненавистны – это вы совершенно правы. Но куда от них или, вернее, без них денешься в вашем проклятом обществе? Поэтому и приходится их добывать всеми правдами и неправдами; по большей части – неправдами, ибо правда и хорошие, большие деньги вместе не ходят. Оттого и преступления совершаются, что богатство одних – дурной пример для других. Чем меньше было б денег в мире, меньше было б и преступлений. Деньги рождают зависть – нет хуже нее порока. А зависть и ведёт к тому, что за тугой кошелёк режут глотки и мать родную продают…
Травота вдохновился большим глотком вина и вдруг выпалил:
– Будьте вы прокляты, богачи, чтоб вы все сдохли с вашими капиталами. Они как кандалы и для бедняков, и для богачей – те приковывают ими бедных к своим базарным лавкам. Такое рабство даже хуже, чем рабство в древние времена: тогда хоть была надежда сбежать в свободный мир, где не было денег, а теперь и бежать некуда – везде деньги, везде один рабский рынок и ваши лавки на нём. Чтоб они сгорели, эти лавки и весь этот грязный базар. Не будь вас и его, я бы сейчас спокойно растил оливки и виноград у себя на родине, а не мотался хвостом за этим выжившим из ума Годлеоном и его мешком денег. Кстати, я всегда считал, что проще пристукнуть его: тогда мисс Винди – наследница и делу конец. Но мисс стесняется подозрений, хочет, чтобы все было более или менее чисто, а большие деньги чистыми никогда не бывают: чем больше бумажек вообще, тем больше среди них грязных, захватанных бумажек…
Эта вспышка гангстера Травоты меня поразила, но, подумав, я пришёл к довольно парадоксальной  мысли, которую ему и высказал:
– Слушая вас, мне кажется, что у вас гораздо более общего с безумцем Годлеоном, чем с мисс Винди: у Годлеона даже есть, как вы выразились, «свободный мир», где уничтожены деньги. Вы никогда об этом не задумывались? Вы, как я теперь понял, против денег и он против денег…
– Однако не хочет выпускать из рук свой денежный мешок, – ухмыльнулся Травота.
– Он говорит, что клин клином вышибают. Он хочет уничтожить деньги с помощью самих же денег, ибо такое великое дело за бесплатно не провернёшь.
– Э-э, все это пустая блажь разбогатевшего выскочки. Деньги никогда не убьют деньги же, не уничтожат самих себя. Они хитрые, они как живые и сами по себе. И если они куда-то вкладываются, они хотят родить и рождают новые деньги. Против них можно действовать только вот этим!
Он постучал моим револьвером по столу.
– Ваш слюнявый социалист Годлеон прав: надо покончить с этим миром. Он неправ только в одном: надо не покупать себе сторонников, а убивать всех противников или тех, кто сторонником быть не желает или ленится. Иначе придётся прождать целые века, пока деньги, может быть, не сожрут сами себя и весь этот базар. А я не доживу до этого, и мне надо многое уже сейчас. Да, я люблю хорошее мясо, хорошее вино, хорошие ботинки. Поэтому я и хочу схватить вашего Годлеона за горло, а если для этого нужно начать с вас, Гвед, то я сначала схвачу за горло  вас, мой молодой друг. Вот вы ведь какой розовый, упитанный поросеночек: сразу видно, что с детства питались хорошо. А я в детстве ел худо. Справедливо ли это? И на каком, спрашивается, основании? Что, мой отец был ленивее  или глупее вашего? Ничуть. Просто он не был наследничком, каким был ваш папаша и которым сейчас являетесь вы. И вы, наследнички, всегда будете править этой жизнью, сидеть наверху, оставляя нам только дно, с которого честным путём не подняться. «Зарабатывайте деньги трудом – и будете счастливы!» – передразнил он кого-то. – Но денег всегда меньше, чем людей, поэтому у кого-то все одеяло, а кто-то спит почти голый. И так будет всегда, пока существуют деньги и ваш проклятый рынок. Только, возможно, со временем вы будете из страха оставлять нам объедки пообильнее и пожирнее… Пора, пора вас пускать на ветчинку, пора брать за горло!
Травота так стремительно и решительно вскочил из-за стола, что я испугался немедленного исполнения его угрозы относительно меня. Однако он даже не посмотрел на меня, а уставился в маленькое оконце под потолком, прислушиваясь. У меня замерло сердце.
– Что за  чёрт... – пробормотал Травота, схватив мой револьвер.– Вы слышите, Гвед?
Сквозь появившийся меня от волнения шум в ушах я действительно различил какой-то мощный посторонний гул, который все нарастал. Казалось, что на нас мчится поезд. Вот он все ближе и ближе... что же это, Боже? Внезапно оконце (вероятно, из бумаги, укрепленной на рамке) с хлопком вылетело, как от удара ногой. Раздался грохот, но его перекрыл страшный вой. Строение зашаталось, с потолка что-то посыпалось. Свечу задуло, и во тьме я успел увидеть, как крыша над моей головою исчезла, и на меня злобно глянуло страшное ночное небо без звёзд, озаряемое непонятными и от того ещё более жуткими вспышками. Раздался треск и я, вероятно, потерял сознание...
Я очнулся оттого, что моё лицо заливала вода – шёл мощный ливень. Царили серые непроглядные сумерки, но, вероятно, уже наступил рассвет. Вокруг  громоздились обломки, а надо мною домиком встала какая-то конструкция: она, очевидно, и прикрыла, спасла меня при обрушении здания. Я осторожно выполз из этого домика и встал на ноги. Туземный городок исчез – на его месте громоздились бескрайние холмы обломков и мусора; мелькали тени и слышались вопли. Я оглянулся и тут заметил Травоту: он лежал ничком на каких-то досках, придавленный балкою и жердями. В правой руке он продолжал сжимать мой револьвер.
Я бросился к нему, хотите верьте, хотите нет. В эту минуту я совершенно   позабыл, что он был моим тюремщиком, и мог стать моим убийцей – так произошедшая катастрофа, общая для всех людей, оказавшихся тогда в Кайяве, подействовала на меня. О, если  бы катастрофы действенно и надолго, навсегда объединяли и примиряли людей, то пусть весь мир,  вся наша жизнь состояла бы из катастроф! Я с трудом немного сдвинул груз, придавивший Травоту, и поднял его голову. Несмотря на ливень, она была вся в крови. Как только я отпустил голову, Травота снова уткнулся лицом в доски. Кончено, нет больше мятежного гангстера Травоты. Однако я не почувствовал ни облегчения, ни радости от внезапно обретённой  свободы. Я ещё раз приподнял голову Травоты, надеясь обнаружить в нём признаки жизни, и вдруг он действительно открыл глаза. Взгляд его, несмотря на муку, первоначально в нём отразившуюся, быстро стал цепок и грозен, словно он поспешно возвращался на свой пост моего стража.
– Куда... Куда собрался, наследничек? – прохрипел он. – Опять бежать? Опять тебе повезло? Но почему? Не выйдет...
Я отшатнулся в   испуге, поднялся на ноги и отошел в сторону.
– Куда?! Стоять! Гром и молнии... Вот   они – гром и молнии. Но... почему… на мою голову? – хрипел Травота, и я слышал его страшный хрип даже сквозь шум ливня. – Но и у тебя на этот уж раз ничего не выйдет, наследничек, на этот раз тебе уж не уйти...
Взгляд его, полный муки, отчаяния и ненависти, так испугал меня, что я закрыл глаза и отвернулся. Надо уходить, надо. Но я снова обернулся к Травоте и вовремя: он как-то ухитрился установить свою правую руку с револьвером на левой и прицеливался, кривя губы то ли от боли, то ли в усмешке.      
– За что? – только и крикнул  я.
– За то... сам понимаешь, – крикнул в ответ Травота, и острый толчок в грудь опрокинул меня. Вероятно, я сильно ударился ещё и затылком, ибо опять потерял сознание, но пришёл в себя довольно быстро. Дождь все лил, а меня перекладывали на носилки какие-то люди. Я попытался сесть, но они осторожно, но крепко и настойчиво придерживали меня, убеждая меня в чем-то на птичьем языке, отдалённо напоминающем английский. Я стал упрямо указывать им в сторону Травоты, но в ответ разобрал:
– Мертвый, сэр. Ничем ему не помочь.
Я с трудом и болью в затылке повернул голову и увидел тело Травоты, полностью освобождённое от обломков. Теперь он лежал на спине, уставившись в мрачное тропическое небо мёртвыми глазами.
«Вот, – подумал я, – погиб скрипач, который никогда так и не стал скрипачом, потому что его мир, мир Винди, её матери и Таваго требовал от него денег, денег и денег! И для него, и для себя. Поэтому он не мог ждать, когда он станет новым Паганини с миллионными гонорарами, если у того такие были. А может быть, даже не хотел, чтобы его смычок стал машиною для печатания денег – он слишком его уважал. Другое дело – пистолет... А вот Годлеон непременно бы сделал из него скрипача, в своём мире. Он не дал бы Травоте золотой славы, но уж смычок и скрипку вместе со свободою – наверное».                            
Я не испытывал злобы против Травоты, так как он едва ли ненавидел именно меня; разве только я раздражал его как препятствие к выполнению его работы и дела. Он просто ненавидел во  мне всех богатых наследников, которые легко оттесняют таких, как он, «наследников» бедных на жизненной дороге, вынуждая их выбирать совсем иные пути – кривые, грязные, унылые, тяжкие и без какой-либо награды ни в середине, ни в конце. Такой мир, такой порядок в мире не мог – и я все яснее осознавал это – принести людям истинного счастья и процветания, вызывая постоянно более или менее скрытую ненависть, которая принимала, принимает и будет принимать самые различные и неожиданные формы. Сейчас она как правило надевает личину отчаянной зависти, ведущей ко все более тяжким и отвратительным преступлениям против отдельных личностей, но резонно предположить, что в один прекрасный день или год, или десятилетие она вдруг выльется в такую страшную, чудовищную форму гневного протеста, что уничтожит  весь человеческий мир. «Неужели Дон все-таки прав? Как много общего у Травоты с Годлеоном! Как же они  не поняли друг друга, как же много людей не понимает, что у них много общего, что их объединяет! Они же упрямо остаются по   разные стороны, разделенные склизким, захватанным прилавком мирового рынка...» Травота стрелял в   меня потому, что таковы были его работа, его «дело», его прилавок на рынке жизни, в мире успеха – не счастья, что шумел по всей земле, как ярмарка, где у каждого был свой балаган или прилавок, который он оставлял лишь для того, чтобы стать покупателем у другого прилавка или поджечь балаган соперника. За своим прилавком Травота продавал меткую стрельбу без раздумий и угрызений совести – вот он и стрелял, ибо его пули были его товаром, таким же по  сути, как и на соседних прилавках. А если бы он перестал, устыдившись торговать своим товаром, его бы выгнали с рынка за неуплату за место и' он умер бы с голоду... Эти рассуждения, сказала бы Винди, меня на всемирном базаре до добра не доведут, а до сумы, тюрьмы или могилы в два счета: базар ненавидит небазарных, которые им не восхищаются и не признают за ним предвечность и бессмертие... Где же ты, Винди?..
От покачивания носилок я снова впал в забытье и очнулся уже в залитой солнцем белой комнате – очевидно, больничной палате. Превозмогая боль, я приподнялся и увидел в окно под тихой и улыбчивой лазурью безмятежную бирюзовую гладь залива,  почему-то совершенно свободную от судов. На столике рядом с кроватью нежно розовела моя раковина из Кристадоны – вернее, две её половинки. Как мне позже объяснил Дон, мне здорово повезло, что Травота стрелял с земли и пуля таким образом ударила в раковину, что была в моём нагрудном кармане, не в лоб, а под углом. Раковина раскололась, но спасла мне жизнь, ведь Травота был отличный стрелок.
Пришла сестра и объявила мне, что я в военно-морском госпитале, но состояние моё не вызывает у врачей опасений и я могу покинуть палату, когда захочу, но все же мне рекомендуют постельный режим и покой до завтрашнего утра.
И почти тут же в палату ввалился Дон с вином и фруктами. Моряков с ним не было, и меня кольнула мысль, что Джастамо в обиде на меня за моё своеволие, наверняка опять причинившее ему столько волнений.
– Что же это было, Дон?
– Ураган, Гвед, мощнейший циклон «Винди». Здесь это случается не так часто, как в соседних странах, но уж если случается, то с самыми тяжкими последствиями. Половина Кайявы в руинах. Почти все суда либо потопило, либо выбросило на берег. В том числе и ту английскую паровую яхту, с которой смеялись над нами...
– Выходит, Джастамо оказался прав? Насчёт отдачи всех якорей?
– Да, старый мореход каким-то образом учуял, что ураган повернёт сюда. Полагали, что он обрушится на острова миль триста к югу. А теперь на плаву только мы, только «Вальта», которую Джастамо объякорил со всех сторон. Поэтому пойдем отсюда в Дуэй одни, и никто в ближайшее время не сможет последовать отсюда за нами.
Похоже, Дон был просто в восторге оттого, что его преследователям отрезаны все пути, хотя и пытался скрыть свою радость под личиною сочувствия жертвам урагана.
На прощание он бережно обнял меня, похлопал по плечу и ушёл, пообещав забрать меня из госпиталя утром и отвезти на «Вальту».
Остаток дня я провел за чтением местной газеты, расписывавшей ужасы стихии, а вечером ко мне пришёл пахнувший виски толстый и добродушный доктор, поверхностно осмотрел меня, поздравил с тем, что я легко отделался, угостил стаканчиком и велел сестре сделать мне какой-то укол – вероятно, успокаивающий, после которого я стал погружаться в блаженное дремотное состояние. Сквозь сон я долго слушал шум морских волн, но потом и эти звуки затихли в моих ушах.
И тут в палате неслышно возникла Винди, вернее, я увидел, как ко мне в сумраке палаты приближаются её ненаглядные глаза. В руке она держала орхидею. Винди поправила мою подушку и положила прохладную ладонь мне на лоб.
– Все воюете, Гвед? – услышал я её чарующий голос. – А вот Травота уже отвоевался…
Она легко, одним дыханием, поцеловала меня в щёку и стала удаляться. Я хотел ответить ей, что «да, воюю, Винди, только все меньше понимаю, против кого и за что», и все пытался приподняться и удержать её, но необыкновенная тяжесть в моём теле не давала мне сделать это. Я многое хотел сказать Винди, но не мог почему-то произнести ни слова: вероятно, мне вкололи слишком большую дозу лекарства.
Так или иначе, но Винди бесследно исчезла. Кажется, я так и смог больше уснуть от досады, что не сумел сказать Винди что-то важное, что могло бы изменить наши с ней судьбы.
Когда светлым и тихим утром я открыл глаза, то первое, что увидел, была нежно-лиловая орхидея, покоившаяся на двух половинках моей раковины.



Глава 10

Годлеон усаживал меня в экипаж столь бережно, как будто я действительно был накануне тяжело ранен или болен, что я даже  растрогался. Возможно, эта слабость моя была вызвана переживаниями той бурной ночи.
По пути я увидел страшные раны, нанесенные городу ураганом, но в основном это касалось туземных лачуг и китайские лавочек, превратившихся в груды мусора. Каменные здания, построенные колониальными властями, пострадали гораздо меньше; в частности, банк, у которого Дон остановил экипаж, лишь лишился стёкол и части черепичной крыши. Дон беззаботно и безоглядно, очевидно чувствуя себя ныне в полной безопасности, соскочил у банка и исчез в нём гуляющей походочкой, чтобы появиться через четверть часа с бумагами и документами, которыми он победно мне помахал:
– Все-все! Здесь нам больше делать нечего. Теперь – в Дуэй! Все-таки живучи эти банкиры как... крысы. Вокруг руины, а они ничего – действуют…
При виде довольного Дона мне также пришла в голову мысль, что, вероятно, нет таких бедствий на земле, которые хоть кому-то ни шли бы на пользу.
На набережной мне открылась картина вселенской гибели под яркими лучами солнца и лазурными небесами. Из моря то там, то сям торчали верхушки мачт; вокруг выброшенных на берег судов суетились люди; некоторые места были оцеплены живописными индийскими солдатами. И только наша «Вальта» гордо и незыблемо застыла вдали как памятник здешним мореходам или как символ вечной надежды на возрождение человечества, какие б катаклизмы его ни постигали...
Увидев меня на борту «Вальты», Джастамо свирепо нахмурил брови и зычно провозгласил:
– В кандалы его и в трюм!
Затем безнадежно махнул рукой и ушел, сердито топая. Дон засмеялся и увел меня в нашу каюту, обняв за плечи. Туда тут же явился доктор Бенсер, который для виду пощупал мой пульс, потом заставил, браня местных эскулапов,  принять варварскую дозу одного из его коктейлей, и они с Доном долго забавлялись тем, как я был сражен этим бесчеловечным напитком.
– Теперь я могу доложить капитану, что наш молодой спутник в полном порядке и он может не волноваться.
– Это правда, Гвед, – сказал Дон. – Вы заставили капитана довольно-таки поволноваться. Этот тип, Таваго, явился в гостиницу к нам с самым наглым видом и предъявил с людоедской улыбочкой свой ультиматум. И хотя Джастамо и   послал Платоса на «Вальту» удостовериться, что вас там нет, мы – зная вас – и так поверили, что негодяй не лжёт. На капитана было просто больно смотреть, как на любого сильного человека в бессилии.
И вот как раз тогда, когда мы пребывали в полном замешательстве относительно того, как нам следует поступить (а этот Таваго в ожидании нашего решения с комфортом расположился в баре), послышался гул и рёв – и налетел ураган и решил все вопросы. Да здравствует ураганы, если они помогают решать людям их проблемы!
Внезапно мне пришло в голову спросить:
– Послушайте, Дон, а почему вы не подумали о том, чтобы взять в заложники самого Таваго? Это был бы отличный ответный ход!
Годлеон воззрился на меня в полном недоумении.
–  Мы как-то не подумали об этом, Гвед… У нас нет такого опыта. Даже представить такое дико, чтобы я или Джастамо брали заложников…
И здесь вдруг мне подумалось, что без таких, как Таваго и Травота, дело Годлеона почти наверняка обречено на провал.
Дон сумрачно помолчал, вероятно, раздумывая над моими неожиданными словами, а потом прояснился лицом и вкратце сообщил мне, что дела идут хорошо: деньги в Кайяве он получил-таки; правда, не всё и не наличными, но для банков Дуэя всё готово, все бумаги при нём. И преследователи безнадёжно отстали (им не на чем теперь добираться до Дуэя), не говоря уже о том, что после тяжёлой потери они вообще вряд ли сейчас потянутся за нами в Дуэй. Эта-то мысль меня как раз и огорчила несказанно: неужели я так и не увижу больше Винди? Надо, надо было искать её после выхода из госпиталя... Нет, она упряма, она не отступится до конца, а до конца ещё не так уж близко. Она доберётся до Дуэя!
Дон ещё что-то говорил о делах, а я глядел в иллюминатор на лазурь и чаек и с грустью думал о том, что вот скоро «Вальта» поднимет якоря и я покину этот залив, на берегу которого остаётся Винди. Тут  я ещё вспомнил о своём револьвере, оставшемся в мёртвой руке Травоты, из которого я так ни разу и не выстрелил, а выстрелили в меня, и мне стало совсем грустно и досадно.
Переход до Дуэя прошёл быстро и спокойно, «Вальта» весело бежала на юг при ровном попутном ветре. Возобновились наши совместные весёлые трапезы в кают-компании, где Джастамо подшучивал надо мною, уверяя, что мастер Бас тоже скоро возьмёт меня заложником на свой камбуз, но делал это добродушно и безболезненно. А вокруг расстилалась безбрежная радостная солнечная синева, из которой однажды утром вдруг возник во всю ширь горизонта сверкающий белый город. Мы приближались к Дуэю. Он вставал из синих вод как грёза прикованных к своему дому и своей дневной урочной работе мужчин, которые видят его сквозь лиловый туман и чувствуют его солнце зябким, тусклым вечером, после службы, когда по дороге домой обретают краткую независимость и прозрение в кафе или пабе.
По мере нашего приближения все рос и рос в моих глазах знаменитый порт Дуэя – один из самых больших в мире. На рейде также стояли десятки океанских судов, и казалось, что весь мир устремился в этот тропический город за богатством ли, счастьем или в поисках своей мечты.  
«Вальта» сделала поворот и пошла на фоке с приспущенным гротом вдоль рейда, высматривая и себе местечко в этом лазурно-золотом раю. На берегу перед моими глазами потянулись пакгаузы, которым, казалось, нигде и никогда не будет конца. Рядом со мною появился Дон и тоже стал молча вглядываться в берег, словно гадая, что же ждет его там. Мы молчали.
– Какой огромный порт, Дон. Даже трудно себе представить, сколько же товаров приходит и уходит отсюда, – нарушил я молчание.
– А это мало кто себе и представляет – я имею в виду истинную и точную картину, а уж таких, кто знает наверняка, почти что и нет.
И здесь меня посетила поразительная мысль, что множество вещей делается без ведома людей, для которых они делаются, и без их прямого запроса; и вещей этих становится все больше и   больше...
Я набрался храбрости и поделился столь значительным по моему мнению соображением с многоопытным в таких делах Доном. Тот, как мне показалось, обрадовался моим словам: вероятно, я отвлек его от каких-то тревожных дум и направил его мысли в отлично знакомый ему и потому любимый фарватер.
– Вы совершенно правы, Гвед. Если бы вещи для людей делались только под их прямой заказ, вещей было б гораздо меньше. И были б только те, что нужны в действительности. И всем было б легче: и людям, и природе. Но тогда не стало бы столь любезного сердцу торгашей рынка.
Да и роль денег и вцепившихся в них банкиров бы упала, а мастер, работник выдвинулся бы в первые ряды. А это торгашам не по вкусу.
Дон явно наполнялся вдохновением.
– При рынке, Гвед, меньше всех имеет тот, кто своими руками делает вещи, полезные для людей: ведь не он, как правило, доставляет их людям, его и их оттерли друг от друга торгаши, которые хапают от тех и от других, забирают львиную долю, ничего в сущности полезного для тех или других не производя. Я так рад, что вы заговорили об этом, Гвед...
Мы помолчали, а затем я спросил, чтобы уйти от слишком туманной для меня политэкономии:
– А где же... где же Остров, Дон?
Дон, как мне показалось, вздрогнул, а затеи махнул рукою на восход:
– Его можно увидеть, когда встаёт солнце и нет дымки. Он возник совсем недавно – по геологическим понятиям. Его образовал подводный вулкан, и теперь он входит в султанат Дуэй. Трудолюбие истинно свободных людей превратило его в цветущий сад. Никто из тех, кто приезжает на Остров, не покидает его больше никогда...
Наконец «Вальта» остановилась и бросила якорь около буя, а мы все стали готовиться к съезду на берег: брились, чистились, упаковывали вещи: конец, конец долгому морскому пути – впереди суша и земная жизнь. Прибыл лихтер, и мы веселой толпою поплыли к желанному берегу.
– Конец рейса всегда как конец плаванью вообще, – философски басил Джастамо. – Иногда кажется, что уже никогда не выйдешь в море опять. В конце концов, мы же люди, а не дельфины. Но... проходит дня три или неделя, и ты опять мчишься к своей подружке – к «Вальте»: как она? Не болит ли где, все ли в порядке, готова ли она снова пуститься в океан? И все повторяется сначала: погрузка, начало рейса, его течение и – прибытие, конец... Я вижу в этом круговороте модель всей человеческой жизни, верно, молодой человек? Тем более, что и  для корабля, и для моряка наступает-таки последний, самый последний рейс, не может не наступить. И гадать, какой же рейс окажется последним, – вот самая увлекательная, самая азартная игра – с Богом ли, с дьяволом, и в ней, к счастью, нет места шулерам...
На роскошной набережной Дуэя мы с Доном расстались с моряками: они направлялись в гостиницу порта, где, возможно, не было самих современных удобств, но это компенсировалось дружеским обществом морских  скитальцев и сладко–солёными – как морская соль – воспоминаниями. Меня же Дон повез в отель «Шангри-Ла», в котором он останавливался в прошлые свои визиты в Дуэй, и хозяина которого, симпатизировавшего его делу, он хорошо знал. Мы проехали на рикшах мимо величественных зданий серого камня, построенных англичанами, и серый камень выглядел отнюдь не серо, а празднично в лучах солнца Дуэя. Я отметил, что в этом городе дышится значительно легче, чем в Кайяве, хотя та и была расположена далеко к северу. Вероятно, свободный ток океанских ветров на открытом вокруг Дуэя пространстве уносил прочь влажную жару, принося на её место сладкую свежесть и прохладное желание жить и жить бесконечно в этом лазурном, светоносном мире. В тот день моё сердце вообще праздновало необъяснимый праздник, лишь с краю омраченный думами о Винди, которая не видит вместе со мною великолепия этого прекрасного города. Но сердце подсказывало мне, что я ещё увижу Винди на улицах Дуэя.
Гостиница оказалась небольшой, но ладной и вся – в орхидеях и магнолиях. Тень после блистающего солнца благодатно покрыла мои глаза. Под потолком вестибюля, медленно, но упорно борясь со зноем, вращались полотняные крылья вентилятора.
Мы заняли с Доном большей номер из двух спален с маленькой гостиной и после недолгого обустройства спустились к ленчу. Тут появился хозяин, рослый величественный индус с мрачным, свирепым даже лицом, но глаза его потеплели, а тёмное лицо озарила радостная улыбка при виде Дона. Он прохрипел приветствие и скоро наш столик покрылся совершенно мне незнакомыми, но аппетитно пахнувшими и выглядевшими блюдами. Дон пустился в разъяснения, какое блюдо что из себя представляет, при этом, как мне показалось, с некоторой опаскою поглядывая на великолепного индуса, что, как раджа, воссел в углу зала и прозревал нас своими древними глазами, временами давая ими безмолвные указания обслуживавшему нас малайскому бою.
Наконец роскошный ленч закончился, я выпил ледяного белого вина и был готов ко всему, что могло меня ожидать в этом чудесном городе, где мне и дышалось, и чувствовалось свободнее, чем где бы то ни было до сит пор. Вероятно, причиной тому стало то, что здесь я был странник без всяких связей, обязательств и определенных целей. Такое состояние вольного парения редко повторяется в жизни, и я всем советую ценить и продлевать каждую его минуту.
Мы ещё не встали из-за стола, когда индус поднялся, медленно пересек зал и торжественно опустился рядом с нами. Он осведомился, всем ли мы довольны, и Дон со странной, угодливой даже поспешностью заверил его, что мы  в восторге и от комнат, и от кушаний, при этом бросая на хозяина тревожные и вопрошающие взгляды. Индус солидно помолчал, а потом медленно произнес:
– У меня недавно останавливались ваши друзья с Острова, г-н Годлеон. Они всегда делают это по вашему доброму совету, когда приезжают в Дуэй.
И темное лицо его ещё более потемнело от печали.
Дон застыл.
– Дело дошло до полиции…
– А в чем было дело? – прошептал Годлеон.
– Крепко выпили, крепко бранились, ломали мебель, бросали её в стены... – индус плавно повел рукою на ближнюю стену со встроенным в нее зеркалом: стена носила очевидные следы недавнего ремонта, и зеркало выглядело значительно новее, чем такие же зеркала в других концах зала. – Обидели китайских девушек... Но я все уладил, г-н Годлеон. Индус вздохнул и опять-таки медленно и со значением вытянул из кармана бумагу – вероятно, счёт, а также запечатанный вычурною чёрно-жёлтою печатью конверт.  
– Вот тут я все записал для вас, г-н Годлеон... А это – письмо от них…
Дон даже не взглянул на счёт и поспешно ответил:
– Хорошо, хорошо, я все заплачу.
– О, поверьте, это не к спеху, я вас хорошо знаю, г-н Годлеон, а вы знаете моё отношение... к вашему уважаемому и великому предприятию…
Индус с достоинством наклонил свою массивную голову, торжественно поднялся и удалился в аркаду, а мы с Дэном остались сидеть в молчании. К письму он не притронулся, лишь поглядывая на него искоса. Потом также в молчании мы поднялись в свои комнаты.
– Ах, как нехорошо, как нехорошо, Гвед. Мне так неудобно и перед хозяином, и перед вами, мой друг,– прервал молчание Дон. Он с сокрушенным видом развернул бумагу, переданную ему индусом, затем снова сложил её и открыл-таки письмо, которое его, кажется , тоже не порадовало. Потом спрятал все в чемодан:
– Для истории, – криво улыбнулся он и вздохнул: – Не так все гладко, не так все гладко...
– Откуда у них деньги. Дон? Вы ведь говорили, что с деньгами у них покончено.
– У них есть некоторый кредит... и кое-какие поступления от нашего экспорта, – опять вздохнул Дон. – Трудно существовать островком в море и быть совершенно от этого морж независимым, Гвед. Вот когда все такие острова сольются в материки, а материки – в целый мир, тогда этот вопрос будет решен окончательно. А пока приходится считаться со всякого рода вывихами...
Дон говорил ещё что-то про кружевные и мебельные мастерские на острове, которые отправляют свои изделия во внешний мир в обмен на деньги, а потом внезапно ушёл, сославшись на срочные дела. Я же и рад был случаю побыть одному, чтобы осмотреться в новом месте и разобраться со своими чувствами от прибытия в Дуэй, поэтому покойно расположился в кресле перед балконной дверью, налив себе стакан красного вина, предусмотрительно оставленного нашим радушным хозяином.
В комнатах этой тихой, старой, «колониальной» гостиницы, которые мы заняли, бросалось в глаза то, что её лучшие годы позади, но это были просторные, высокие комнаты, тенистые, несмотря на огромные окна, одно из которых выходило на крытый балкон, большой, как терраса. В тонком, пряном воздухе мерцала потемневшая от времени имперская роскошь.
Ветер тихо бродил по комнатам, смешивая внешний запах цветов с внутренними запахами дорогого старого дерева, старых ковров и хороших сигар, перешедшими из прошлого столетия.
На чайном столике в углу я вдруг увидел нежно-лиловую орхидею, точно такую же, какую обнаружил утром в палате госпиталя в Кайяве, и мысль о Винди сладко и нежно тронула моё сердце.
Я долго сидел с забытым стаканом красного вина, глядя из ласкового и покойного сумрака на резко белый блеск дня за балконом, на крыши домов из голландской черепицы и колокольни церквей и минареты среди пальм и огромных платанов. Цветы магнолии свешивались над  балконной дверью и, казалось, внимательно, но не без доброжелательства смотрели на меня и моё времяпрепровождение, а я сидел и размышлял о том, что парящее состояние возвышенности как результат беззаветной работы на идею, состояние холодной ясности и прохлады голода и жажды, жизненного голода и жажды жизни, наступающее даже среди лишений и падений, несомненно, значительно выше того состояния комфорта и покоя души и тела, которые я сейчас испытывал, но без этого последнего не может быть истинной полноты человеческого существования.
И в продолжение у меня возникла смутная, но обещавшая в дальнейшем прояснение мысль о том, что Дуэй – это долгий, долгий путь, и тем он прекрасен; что, возможно, как раз путь к Дуэю и есть самое в нем чудесное; что самым лучшим было бы, если бы Дуэй постоянно оставался перед нашим взором на солнечном горизонте, не давая себя полностью рассмотреть и к себе приблизиться, но вдохновляя нас изо дня в день своим неповторимым для каждого из нас в отдельности образом, своим лазурным и золотым великолепием надежды и веры в завтрашнее счастье. Дуэй – это путь, у которого нет и не должно быть конца...

Глава 11

Я задремал в кресле и проснулся только тогда, когда на Дуэй быстро спускалась тропическая ночь. Дона все не было. Пришел бой и спросил, сойду ли я к обеду вниз или мне подать его в номер; я выбрал последнее, заказав наугад местные кушанья: почему-то мне было неловко снова и в одиночку встречаться со славным хозяином–индусом, пострадавшим от соратников Дэна. Меня же он мог также рассматривать как соратника Годлеона, но так ли это было на самом деле? Я задумался о своих отношениях с Доном, но в это время бой и красивая китаянка прибыли с обедом. Они зажгли свечи, ароматные палочки и бесшумно удалились, с улыбками пожелав мне аппетита и хорошего вечера.
Я вышел на балкон и увидел, что Дуэй превратился в яркое созвездие из фонарей и фонариков самых причудливых цветов и форм, и решил, что сразу после обеда отправлюсь сам по себе разгадывать тайны этих огней.
Однако, когда я заканчивал свой одинокий, но превосходный обед, явился Дон. Волосы у него были в беспорядке; казалось, что он только что выкрутился из порядочной потасовки. Глаза его глядели на меня чуть ли не с   досадою, словно я становился свидетелем его неудач и промахов. В довершение всего Дон вдруг круто взялся за принесенное с собою виски, что ранее за ним не наблюдалось.
Я с холодным достоинством откланялся и, отвергнув все предостережения Дона об опасностях Дуэя для одиноких чужестранцев, отправился вон.
– Гвед, завтра, утром отплываем на Остров. Вы готовы?– крикнул мне вдогонку Годлеон.
– Несомненно, Дон. Надеюсь, что и вы будете в состоянии совершить ещё одно плаванье, – уколол я его на прощанье.
Свернув в первый же за гостиницей переулок, я как бы снова попал из ночи в день, что горел под покровом тропической ночи: улицы были ярко освещены и жизнь на них кипела, быть может, более, чем днем обычным. Я видел груды неизвестных мне плодов, рыб и моллюсков, светившихся неземным, призывным светом. Толпы китайцев, малайцев, индусов бродили по этим улицам и жили своей, недоступней мне древней, жизнью ловцов и охотников. На меня смотрели без вражды, даже как будто приветливо, но я очевидно бил здесь чужаком и чужаком на все времена. И как pas в ту минуту, когда я осознал себя чужаком в этом волшебном краю, я и почувствовал себя полностью свободным, ибо свобода, как мне привиделось тогда, невозможна без одиночества, а одиночество, в конце концов, и есть истинная свобода. Вот только нужна ли свобода эта большинству людей? На этот вопрос я не нашел ответа до сих пор...
Когда я открывал дверь нашего номера, из темноты комнат вдруг появилась улыбающаяся китаянка, летучей мышью прошмыгнула мимо меня и исчезла в коридорах гостиницы. Далее в звездном свете передо мною предстало привидение Дона, которое бормотало какие-то объяснения, но я коротко пожелал ему спокойной ночи с просьбой разбудить меня в нужное время и отправился спать, очарованный Дуэем и разочарованный Доном.
Противу моих ожиданий я был осторожно, но настойчиво разбужен Доном довольно рано. Почти молча мы выпили крепкий кофе и отправились в гавань, где Дон ещё с вечера подрядил для плаванья на Остров местное дау : для «Вальты»  несколько миль, что отделяли Остров от Дуэя, стали бы несерьезным рейсом.
Ветер был свежим и попутным, утро – прекрасным, и я обрёл славное расположение духа, насмешливо поглядывая на взлохмаченного Дона, который в ответ мне только смущенно улыбался, покрякивал и кряхтел, молча разводя руками: дескать, и со святыми случалось, и на старуху бывает проруха...
Примерно через чае плаванья угрюмый малаец, хозяин дау, что-то выкрикнул и Дон указал мне на восточном горизонте конусообразную тень:
– Вот он...
Тень все росла, и я стал различать кратер, а вокруг курчавились зеленые склоны. Поблизости не видно было ни кораблей, ни лодок, и Остров смотрелся необитаемым или заколдованным. Он таковым и остался с виду, когда мы добрались до бухточки на безлюдном узком пляже и высадились на берег, на который с шумом упрямо набегали вечные волны – и ни звука более. Единственным творением рук человеческих, которое я вдруг увидел за пальмовой рощицей у подножия скалы, была покосившаяся мачта с флагом: золотое как гинея солнце на жёлтом фоне встает над чёрными волнами.
– Почему такой флаг, Дон?
– Потому... потому что солнце нового, золотого века поднимается над чёрным океаном торгашей и денег. Вот почему.
Он вздохнул и пробормотал:
– Видно, во время шторма она покосилась... Не поправили. Надо поправить...
Я с удивлением глядел на Дона: он не походил сейчас ни на радостного борца, добравшегося-таки через все препоны до соратников, ни на вождя, прибывшего с суровой инспекцией деятельности своих сторонников... Он, скорее, продолжал выглядеть смущённым и обескураженным, словно ожидал какого-то неприятного сюрприза в своём доме, куда   он привел гостя, и причиной тому, очевидно, была вовсе не его шалость прошлой ночью, а, возможно, сразу же встретивший его непорядок на Острове в виде покосившегося флагштока с гордым «государственным» флагом, что был – я почему-то уверен – творением самого Дона. Ему явно не доставало апломба и самоуверенности, необходимых каждому лидеру, и мне захотелось поскорее увидеть его последователей: как же выглядели, как смотрели и вели себя они?
И моё нетерпение было очень скоро вознаграждено, но какой это был для меня странный сюрприз! Я ожидал увидеть либо суровых римских патрициев в тогах, либо веселых древних греков, либо – по крайней мере – славных бородатых землепашцев в первобытных одеждах из домотканного сукна и звериных шкур – так или иначе кого-то, похожего на Робинзона, поднятого на самую высшую в настоящее  время ступень цивилизации. Признаться, сердце моё ёкало при предвкушении встречи с неизведанным и столь для нашего мира необычным.
Дон стоял со скучным видом и потихоньку сокрушенно вздыхал, что меня несколько обескураживало. Но вот из-за пальмовой рощицы появились две фигуры аборигенов. Я весь напрягся – и зрением, и сознанием, готовясь к встрече с новым миром, – и был несказанно поражен видом этих двух островитян. Скажу по чести: свирепый косматый дикарь с дубиною поразил бы меня меньше.
К нам по песчаному склону спускались два совершенно городских, европейского обличья джентльмена. Первый, пониже ростом, был в щёгольском белом костюме, который можно было б увидеть и на франтах на набережной Марселя; второй, ростом повыше, непринуждённо, будто по парижскому бульвару, вышагивал в костюме-тройке песочного цвета и сидел на нём костюм этот как влитой. Оба были в галстуках и при модных светлых шляпах. Они, как мне показалось, с неудовольствием и брезгливостью даже ступали по песку пляжа, временами останавливаясь, чтобы игривым движением ноги вытряхнуть песок их модных мелких туфель. Приблизившись, они показали нам белоснежные улыбки, в виде приветствия подняли вверх сцепленные руки. Дон заулыбался им в ответ, но что это была за улыбка?! Будто нищий просился принять его на ночлег у двери богатого дома...
Тем временем два незнакомца приблизились к нам походкою завсегдатаев роскошных приморских променад. 'Мужчина в белом бросился к Дону, схватил его за руку и стал её безжалостно трясти. «Камрад, о камрад...» Его спутник все время порывался клюнуть Дона в щеку или в плечо поцелуем. Затем они обратились ко мне со словами:
– Добро пожаловать, на единственную в мире свободную территорию, незнакомец! Верим, что вы очень скоро станете одним из нас.
При этих словах я ощутил некоторое беспокойство, ибо не связывал и не думал связывать себя какими-либо обязательствами. Я выразительно глянул на Дона, но тот лишь устало прикрыл глаза в ответ, а затем вздохнул и указал джентльменам на покосившийся флагшток.
– Боже мой! – всплеснул руками господин в белом. – Недосмотр. Ведь все крутишься с делами внутри острова, некогда выйти на берег, к волнам, окунуться в лазурные воды, чтобы омыться... Но каюсь: мой недосмотр! С себя самого и опрощу. Но и другим не спущу!
Он сверкнул гневным взором в сторону своего спутника; тот потупился.
Пора уже было взаимно представляться, и господа назвались: мсье Бастель и мсье Бикаль. Это они для меня пока что мсье, а потом, если я останусь на свободной территории, они станут для меня камрадами... Имена эти – псевдонимы, конечно, но как же борцам за лучшее будущее обойтись без псевдонимов?
Изящным жестом элегантные островитяне пригласили нас следовать за ними. «Что же, – подумал я, – первое впечатление и есть первое впечатление, за которым последует второе, десятое, двадцатое, которые совершенно изменят всю картину. Пока что я только просто попал на берег прекрасного тропического острова, которого ещё и не видел...»
Мы побрели к покосившемуся флагштоку. Вдруг я   почувствовал головокружение и пошатнулся. Я взглянул как за поддержкой на Дона: тот тоже застыл на месте, сохраняя равновесие. Я обернулся к нашим спутникам: их лица стали серыми и глаза выражали испуг; следовательно, все мы оказались в одинаково неприятном положении.
– Что это у вас происходит? – прохрипел Дон, обращаясь к Бастелю.
– Похоже на колебание почвы, камрад. Вот уже второй или третий раз за последнее время. Островитяне уже к этому привыкли и не обращают большого внимания, тем более, что никаких разрушений или ущерба нет...
– Да это был подземный толчок!
Дон, а вслед за ним и все мы оглянулись на кратер. Над ним сияло чистое голубое небо.
– Хоть мы и атеисты, но надеюсь – Бог нас милует...
– Все мы христиане, но только до тех пор, пока Господь не мешает нам грешить, – пробормотал Бастель.
Чуть помешкав, мы двинулись дальше.
– ... «и почва заколебалась у них под ногами...» – вдруг как-то дурашливо пропел мсье Бикаль. Дон с неудовольствием на него оглянулся, а Бастель даже шикнул, и тот виновато замолк.
Обогнув пальмовую рощицу и пройдя мимо покосившегося флагштока, где Дон сделал безуспешную попытку выправить мачту своими силами, со светлой печалью поглядывая на флаг, мы вышли к довольно неуклюжему строению из необтесанного камня. К нему примыкало подобие склада. Тем не менее, потоки кораллитов и бугенвилии делали все сооружение приветливым и даже праздничным.
– Вот ворота в наш новый мир, г-н Вальтерн, – провозгласил мсье Бастель, плавно и грациозно указав мне на дом. – Скоро, очень скоро, конечно, мы сделаем их гораздо более привлекательными и внушительными. Здесь встанет грандиозная арка...
Дон сильно закашлялся, и Бастель замолк.
– Это – таможня нашего острова, г-н Вальтерн, – тихо пояснил мне мсье Бикаль. – Она охраняет наше общество от вторжений внешнего мира. Излишних вторжений... Здесь вы оставляете всё, что принадлежало вам в старом мире: документы, газеты, книги...
– ... и, конечно, деньги. Деньги у нас не существуют, – вставил мсье Бастель. – Полагается оставлять даже одежду, получая  взамен нашу, островную, и вообще всякий багаж: при таможне, как вы видите, есть склад, где все ваши вещи будут надежно сохраняться до тех пор, пока вы не перейдете границу в обратную сторону, чтобы покинуть наш остров.
– И многие так поступают?
– Простите... – Бастель, вероятно, не расслышал моего вопроса;
Бикаль тоже повернулся ко мне большим волосатым ухом.
– Я спросил: многие ли переходят вашу границу в обратном направлении и покидают остров?
– У некоторых наших островитян случаются – для пользы нашего острова – деловые поездки в Дуэй. Вот и мы с мсье Бикалем недавно... – тут он оглянулся на Дона и оборвал фразу. – И все выезжающие проходят процедуру, о которой я вам рассказал. Но, конечно, делаются и исключения, – добавил он со смущением, заметив, что я с сомнением смотрю на его наряд.– Для руководства, например...
– У вас есть руководители?
– Естественно: как же такому большому и новому делу можно без руководства? Вот и камрад Годлеон... У нас есть выборные народные   трибуны или организаторы, распределители работ. Их переизбирают ежемесячно, но не всех, а часть – для сохранения преемственности, как в американском сенате...
– При чём тут буржуазный сенат, камрад Бастель? – недовольно буркнул Дон. – У нас в корне все отличное...
– То есть, как я понимаю, руководство у вас сменное и постоянно меняется, переходя все к новым и новым людям, – продолжал настаивать я, входя в роль беспристрастного свидетеля великого предприятия, как меня просил о том в Кристадоне Годлеон. Ответом мне было поначалу молчание, я бы сказал даже – недовольное молчание: возможно, я слишком торопился, по их мнению, а затем Бастель пробормотал:
– Что-то вроде того... А впрочем, чего его менять, руководство-то? Коней на переправе, как известно, не меняют, а мы на великой переправе. Руководство и есть руководство. Это как от Бога, в которого, впрочем, мы не верим. Любой не может быть руководителем, – и добавил несколько туманно: – Либо вы руководитель, либо нет. Так было всегда и везде.
– В большом мире повсюду бессменно правит, по сути, капитал, – тихо и бесстрастно проронил Бикаль, но никак не прокомментировал свои слова какое отношение этот факт имеет к вопросу о руководстве и власти на Острове.
– И все же я имел в виду иное, когда спрашивал вас о выезжающих с Острова: есть ли такие, кто покинул ваш остров, ваше общество насовсем, навсегда, забрав с собою и своё имущество? Скажем, кто-то разочаровался...
– Ни одного! – гаркнули Бастель и Бикаль так, что Дон сморщился. Между тем мы вошли в каменный дом, где царили приятный сумрак и прохлада. Подобие зала пересекал деревянный барьер с калиткою; у стен стояло – вероятно, для путешественников – несколько грубо сколоченных лавок, но на них никто не сидел. Было тихо и пустынно. На стене за барьером в виде герба висело золотое солнце, встающее из чёрных вод.
– Мне раздеваться и сдавать документы и деньги? – вздохнув, спросил я.
Бастель и Бикаль переглянулись, затем уставились на Дона, но тот отвернулся. – Мы думаем, – приняли они самостоятельно решение, – что для вас как гостя нашего большого камрада Годлеоиа можно будет сделать исключение. Только... никому не показывайте ваш бумажник: наши люди уже давно отвыкли от вида всяких там кошельков и это может произвести на них тягостное впечатление...
Калитка открылась сама, вероятно, приведенная в действие скрытым механизмом, и мы гуськом прошли через нее по ту сторону барьера. Я вступил на землю нового мира.

Глава 12

«Чего же особенного ты ожидал увидеть здесь, Гвед Вальтерн? Что небо над островом будет иного цвета, чем над Транговером или Дуэем, что островитяне окажутся великанами в хитонах и  туниках?»
Так размышлял я, перейдя Границу Нового Мира и шагая со своими спутниками вглубь острова по горной тропе. Вокруг теснились скалы, но тропа была довольно широкой и удобной. Внезапно горы расступились, и передо мною открылась в голубой дымке цветущая зеленая долина с  разбросанными по ней селеньями из белых домиков под красными крышами.
– Вот наша колония, так сказать, – величественным жестом указал мне на долину мсье Бастель. – Мы могли бы дать вам карту, хотя она и составляет наш государственный секрет, не подлежащий разглашению во внешний мир, но вам, – он оглянулся на молчаливого Дона, – как нашему почетному гостю, я думаю, мы её покажем...
Я пожал плечами, так как в это время думал более о каком-либо пристанище: зной усилился, и я начинал чувствовать утомление от ходьбы. Угадав мои мысли, меже Бикаль мягко заметил:
– Сейчас мы расположим вас на отдых.
– На острове есть отель?
– У нас нет платных отелей, у нас есть дом для гостей – бесплатный.
Спустившись в долину, мы оказались перед строением наполовину голландского, наполовину тропического типа, укрывшемся в кокосовом лесу. Меня провели в большую, тенистую комнату, где была вода и губка с одеколоном, чтобы обтереться. Потом мы вчетвером чинно уселись в тени рощицы из магнолий, жасмина и олеандров за местный чай, сервированный невидимыми руками. Пока что я вообще не заметил ни одного островитянина, если не считать Бастеля и Бикаля.
– Возможно, вам в чем-то недостает комфорта, как в Дуэе или ещё где? – почти утвердительно или даже как будто с вызовом обратился ко мне мсье Бастель, явно делая вступление к совершенно иному разговору и просто нуждаясь в предлоге для него. – У нас может не хватать каких-то вещей, но у нас не вещи и товары командуют людьми, а люди вещами,–продолжил он с пафосом.
Я поглядел на застывшие в зное дня магнолии.
– Горы вещей не подавляют людские долины, – более образнее и мягче вступил Бикаль. – Люди должны быть над вещами, а не вещи над людьми, так мы считаем, – иначе сами люди превратятся в вещи и товары для рынка, который их засосёт и обесчеловечит. Поэтому у нас нет рынка.
Мне не оставалось ничего более, как только молча кивнуть – дескать, понятно. Дон одобрительно покивал носом в чашку тоже. На меня сладко пахнуло жасмином.
– При рынке же, – ревниво перехватил слово Бастель,– человечество, человек становится не homo sapiens, а merx humana – товар человеческий или человекотовар, так сказать. (Это, кстати, мой термин!) Вот, что приносит ему рынок и так называемая демократия, плутократия по своей сущности. Это самая страшная трагедия для человека, его семьи, детей, гораздо более страшная, чем революционный террор против торгашей и их товаров, который истребляет не души, а тела, в то время как рынок истребляет как раз души в пользу тела. Хоть мы и атеисты, – лукаво улыбнулся он, – но души нам вовсе не безразличны – они же переживают тела... Тело же при рынке должно быть доведено до рыночного состояния, должно принять товарный вид, так сказать: мы это видим по тому, что делают в мире с женщинами...
Повеял ветерок, и цветы заволновались.
– Или что они делают в мире с мужчинами... – пробормотал Дон, глядя по-прежнему в чашку, чем вызвал гримаску неудовольствия у наших хозяев.
– Внутреннее содержание человека представляет интерес только в том случае, когда и это внутреннее можно с выгодой продать или эксплуатировать. Таким образом, никто из покупателей человекообразного товара не интересуется внутренним миром – или душой – этого специфического товара, если нет особой заинтересованности именно в нутре, если нет расчета поставить на работу, набивающую своими плодами покупателю карман, внутреннее этого человекотовара...
Цветы снова застыли, и я стал ждать следующего дуновения ветерка.
– Поверьте, г-н Вальтерн, – это уже Бикаль, – англичанин с его биллем о правах, американец со своей замаранной поправками «конституцией», француз... – тут голос Бикаля дрогнул, – с его хвалёными egalite, fraternite, liberte (он пророкотал эти слова, тем не менее, с гордостью, как оратор в Конвенте) – все они рабы, рождаются и умирают рабами одного и того же диктатора или хозяина, имя которому – капитал, в каком бы виде он ни представлялся – в образе мелких или средних хозяйчиков или банкиров или международных денежных воротил. Когда болтают о революционной тирании со всеми её временными ужасами, мне становится смешно (но вид и голос Бикаля опровергал его слова: он даже, как будто затрепетал): да, в революции может появиться диктатор, даже дюжина – с учетом его соратников, которые, кстати, тоже подпадают под диктатуру, но это диктатуру и тиранию – какой бы широкой и полной она ни была – нельзя сравнить с постоянным ужасом действительно вездесущей и всеподавляющей диктатуры сотен тысяч хозяйчиков и их капиталов. Эта тирания и диктатура пожизненна, ежедневна и всеобща, в то время как революционная диктатура периодична и выборочна. И нацелена, в конечном счете, на уничтожение диктатур вообще…
Тут Бикаль остановился, чтобы перевести дух, и за меня взялся давно нетерпеливо, ревниво и недовольно смотревший на коллегу Бастель, сердито глянувший на отвлекавшие моё внимание олеандры.
– Почему же рынок так силен, спросите вы? Потому что он зло, а зло, злое, темное, животное активно в человеке, и он это зло искусно эксплуатирует. Здесь без серьезной борьбы не обойтись. И не в одиночку: у одного человека просто опускаются руки – да и его задавят...
– Позиция многих такова, – снова ворвался на трибуну отдышавшийся Бикаль, – что самое главное, чтобы было хорошо, им хорошо, а справедливо или нет – дело второе. Они не понимают или не желают понять, что несправедливость, в конце концов, и есть нехорошо и нехорошее это всегда, в конечном счете, ударит по их «хорошему». Конечно, есть такие, кто это все же понимает, но старается, тем не менее, жить сегодняшним «базарным» днем, труся при мысли о дне завтрашнем – будет ли и завтра «базар» или он рухнет? Им кажется, что так жить легче.
От всего этого мозгового натиска я совсем стушевался, но мне пришел на помощь Дон:
– Право, Гвед, скоро вы сами все увидите собственными глазами... Не пора ли нам, камрад Бастель, посетить наши поселения?
Налетел ветерок, принес легкую свежесть.
– Народу уже объявлено о вашем прибытии, – степенно ответствовал мсье  Бастель.
– Ликуют... – добавил мсье Бикаль. Дон скроил кислую мину, но, глянув на меня, улыбнулся и подмигнул.
– Раз так... отправимся...
Когда мы вышли во двор гостевого дома, то увидели четырех оседланных мулов под присмотром улыбчивого светловолосого малого моих лет в простом белом домотканом одеянии – чем-то среднем между батиком и власяницей. Это был, по существу, первый островитянин, с которым я столкнулся, и я уставился на него, но он в ответ не проявил ко мне никакого интереса.
– Животные в порядке, Гюнзак? Готовы к путешествию? – строго спросил его Бастель.
– В полном порядке. Ликуют, – ухмыльнулся парень. Слышал ли он отрывки нашей беседы и слова Бастеля о том, как восприняли островитяне прибытие на Остров камрада Годлеона, или это была дежурная островная шутка, не знаю, но я прозаическим образом фыркнул. Бастель нахмурился, а Бикаль сказал Гюнзаку в повышенном тоне:
– И не надоело вам, молодому, сильному, энергичному колонисту, торчать при этом постоялом дворе... гостевом доме? Ваше место на наших свободных полях, в радостном физическом труде...
Улыбка Гюнзака исчезла, и он потускнел.
Мы удобно уселись на смирных животных и двинулись в   путь: впереди Бастель, за ним Дон, затем я, и замыкал наш маленький караван Бикаль.
У меня мелькнула мысль, что мы с Доном стали как бы почетными пленниками под конвоем местных руководителей.
– А на острове уже есть поколение, родившееся здесь? То есть, коренные островитяне? – спросил я, обернувшись к Бикалю, вспомнив оставшегося во дворе гостевого дома молодца.
– Есть, конечно, и это поколение подрастает: ведь нашей колонии уже скоро пятнадцать лет, – с довольной улыбкою ответил Бикаль. – И поверьте, это будет гораздо лучшее во всех отношениях поколение...
– У нас много детей и молодежи, – отозвался из головы нашего каравана Бастель, вероятно, страдавший оттого, что мною завладел его камрад. – Многие прибыли на остров малыми детьми, а многие уже родились здесь. Так что почти никто из них не помнит старого мира, не знает его, да и не хочет знать...
То там, то сям попадались участки обработанной земли с посевами. Дорога шла между шпалер ухоженных фруктовых деревьев. Я нигде не заметил заборов или изгородей или каких-либо иных пограничных знаков, отмечающих конец одного владения и начало другого, вообще ничего ограничительного, запрещающего вход или проход, вводящего в рамки. Проницательный Бикаль правильно понял мои наблюдения и заметил:
– У нас нет границ потому, что у нас все общее – и земля, и вода, и деревья. Но у каждого дома сеть свой цветник и огород. Частных же владений нет – они запрещены. Если они и заключены в изгородь, то только в целях избежания потравы скотом.
Мы въехали в поселок из белых домиков под красною черепицей, неожиданно возникший из-за густых крон  могучих платанов. Я пришел в восхищение, ибо он выглядел точной картинкою в книге сказок Перро или Андерсена.
Мир и тихое, безмятежное счастье очевидно поселились здесь, изгнав страсти и томления души.
Улицы были пусты, что ещё более усиливало впечатление сказочности городка, но когда мы выехали на площадь, то там нас уже поджидала толпа жителей. Bee они были в таких же белых простых одеждах, как и Гюнзака. Они негромко, но с улыбками и радушно приветствовали нас на разных европейских языках. Дону и мне надели на шею венки из пахучих белых цветов. Я был положительно очарован, будто цветы эти погрузили меня в сладкий сон.
Затем нас повели к длинному столу под белой скатертью, где усадили у изголовья, и предложили необычный, но обильный обед.
– Сколько у них хлопот из-за нас, – заметил я Бикалю, севшему рядом со мною; Бастель занял позицию главы стола.
– Ничуть. Совместные обеды у нас – вещь обычная и частая: у нас никто не грызёт свой кусок хлеба, забившись  в свой угол и загородивши его от соседа, как в вашем мире...
   Во время обеда я пытался прислушиваться к оживленным разговорам за столом, где обедало не менее трех десятков колонистов, чтобы уловить суть жизненных забот наших хозяев и понять их образ жизни, но говорили и на английском, и на немецком, и на французском, и на многих иных европейских языках, так что большую часть беседы я не понимал.
– У вас нет чисто своего языка? – обратился я к Бикалю. – Типа эсперанто?
– Складывается помаленьку, – ответил Бикаль с набитым ртом – покушать он очевидно любил. Он прожевал, наконец, пищу, вытер рот тонкой кружевной салфеткой («Наше, кстати, производство...») и степенно стал мне пояснять:
– Мы работаем над этим. Новое общество, естественно, требует и нового языка. Старые языки только напоминают о язвах прошлого, а у детей вызывают неприятные вопросы: что значило то или это. В новом языке мы планируем исключить ряд устаревших и ненавистных понятий типа «деньги», «ростовщик», «заем», «долги», «наёмный труд» и тому подобные, и ввести новые... какие, пока не решено, – ответствовал мсье Бикаль. – Я лично работаю над этим, – добавил он, скромно потупившись.
– Но какие же все-таки совершенно новые понятия можно было ввести в этот язык?
– Ну... «безвозмездность», «дар», «бескорыстие» вместо «корысти»; смысл последнего слова люди должны и позабыть.
– Но такие понятия есть и так в современных языках.
Бикаль опять потупился и сказал не очень уверенно:
– Есть-то, есть... но там они звучат по-старому, в старом понятии, например: «дар церкви нажившегося на бедняках купца», а у нас они зазвучат по-новому... Впрочем, вопрос в стадии проработки. Не так легко начинать новое, великое дело, можно, я признаю, и дров наломать. Гораздо проще не начинать ничего. Наследие рабства давит и нас, людей нового, свободного мира и общества.
Бикаль снова принялся за обед, а я задумался над его словами, с некоторым беспокойством оглядывая весело беседовавших хозяев наших: много тревог, вероятно, поджидает их, если предполагаются столь коренные ломки, как замена материнского языка новым, создаваемым в общем-то посторонними им людьми...
После обеда мы снова оседлали своих мулов и двинулись дальше, провожаемые добрыми улыбками и взмахами шляп. За всё моё время пребывания в этом городке мне не удалось перекинуться словом ни с одним островитянином; никто не подошел ко мне, никто не спросил о чем-то, никто не поинтересовался, откуда я и как живут там, откуда я прибыл. Это меня удивляло и озадачивало.
В следующем селении нас опять окружила приветливая толпа; казалось, приветливость к приезжим и приветливость вообще существовала на острове как закон.
Нас осыпали цветами жасмина. Это делали в основном девушки, одетые очень просто, без привычной мне вычурности в то же время изящно. Они – как и женщины поселения вообще – были все длинноволосы и волосы их празднично серебрились или золотились в лучах солнца. Несмотря на некоторую однообразность, это производило благоприятное впечатление, подчеркивая женственность, женское начало. Мужчины же были все как один пострижены коротко и не носили ни бород, ни усов, что, в свою очередь, представилось мне этаким римским однообразием: все они здесь были патрициями.
Внешность одного не должна становиться предметом зависти другого, – вдруг пояснил мне мсье Бикаль, опять проницательно угадав мои мысли и впечатление.
Дон сошел с мула и вдвинулся в толпу, пожимая на ходу множество рук, и как будто забыл о нас.
– Камрад Годлеон пошел в народ, – криво улыбнулся мсье Бастель. – А мы побудем с вами для дачи правильных пояснений, если у вас возникнут вопросы...
Бастель и Бикаль тоже спешились, но пожимали руки оказавшимся рядом жителем, не отходя от своих мулов – то ли им лень было двигаться по жаре, то ли они давно все знали друг друга и в дополнительном общении не нуждались.
Мне тоже пожала руку одна девушка, с виду итальянка, нежно улыбнувшись и заглянув мне в глаза. Я же как ни старался заглянуть в глаза островитянам, мне это долго не удавалось, а когда удалось, я был удивлен смешением ласкового и улыбчивого радушия с полным и безмятежным равнодушием в их взглядах. Передо мною были какие-то небесные люди. Это меня даже несколько обескуражило, если не сказать – испугало, ибо я почувствовал себя ниже их, более ущербным и обремененным земными тяготами, пустой суетой старого мира и чуждыми им грехами. Островитяне же даже как будто не страдали – не в пример мне – от зноя тропического дня.
Здесь, как и в первом поселении, никто не проявлял ко мне никакого интереса, не спрашивал о жизни и новостях большого мира, о книгах, газетах или журналах из старого мира, которые я мог бы иметь с  собою.
– Незнание тоже сила, вернее, незнание может тоже давать или сохранять силы, сохраняя светлый образ мыслей и незамутненное грязной суетой старого мира сознание, - шепнул мне на ухо дьявол Бикаль, вероятно, видевший меня насквозь и без труда читавший мои мысли. Также ли успешно он видел насквозь и читал мысли островитян?
Рядом со мною также оказался мсье Бастель, которого, вероятно, начало раздражать стремление коллеги монополизировать меня и изложение основ островного общества.
– Камрад Бикаль верно понял мою выношенную долгими годами мысль: знание, как вполне верно говорят, конечно, сила, но незнание – сила не меньшая, а даже, возможно, большая, ибо более благотворная: оно – незнание – не нарушает так душевного равновесия, не напускает тумана сомнений (что происходит в том случае, когда одно знание противоречит другому), в котором трудно или вообще невозможно разглядеть и определить цель вашего пути, как знание, которое, к тому же, склонно все время расти, пухнуть, раздуваться в человеческой голове, пока та не взорвётся, как закрытый котёл на постоянном огне.
– Недаром сказано: многие знания порождают многие печали. В этом мы, атеисты, тем не менее, полностью согласны со священным писанием. Но, естественно, речь идет о знании и незнании вообще, а не о прикладном, техническом знании и незнании, – не выдержал Бикаль. – Прогрессу без прикладного знания не обойтись. Следует престо отбрасывать большую часть знания, ту, которая, по сути, ничему полезному и созидательному не служит, валить в мусорную яму как шелуху или капустные листья все газетное, сиюминутное знание... У камрада Бастеля есть великолепная работа на эту тему и на тему... жизни общества без рынка вообще и рынка книг и печати в частности, – сделал реверанс в сторону своего старшего коллеги мсье Бикаль, вызвав у того довольную улыбку. – Он пытался опубликовать её, и издатели соглашались, что работа прекрасная и ставит жгучие вопросы, но не соглашались её издавать, так как она, по их словам, была «нерыночной», «непродажной», а ваше общество приемлет лишь исключительно «продажное», продажность вообще, чтобы хозяйчики могли зашибить деньгу. Вот вам и ваша хваленая свобода слова и печати. Если чушь и ложь легче продать, чем разум и правду, будут продавать и распространять всячески, с рекламою, чушь и ложь. Чушь и ложь вообще легче для понимания обывателя, так как им легко достичь поверхностного, чёрного слоя его души, а кому нужно копать дальше – искать глубинное и хорошее, если можно проще нажиться на глупом,   плохом и животном в человеке? Поэтому обывателю легче продать чушь и ложь. А разум и правду покупают только умные люди, к тому же, стойкие против чёрного и животного в человеке, а их безнадежное меньшинство, так что разум и правда в рыночном обществе  товар неходкий, если только его нельзя использовать для того, чтобы подстроить пакость конкурентам и соперникам...
– А не естественнее ли было б не продавать разум и правду, а дарить их людям? Разве они этого не заслужили? – спросил я. Бастель и Бикаль переглянулись в некотором замешательстве.
– А кто будет за это платить? На это опять нужны деньги, проклятые деньги, а они есть далеко не у каждого, а у тех, кто хочет распространять столь неходкий на рынке товар, как разум и правда, их нет в первую очередь, и никакой банк не даст им на это кредита, – ответил , наконец, Бастель. – В обществе чистогана правда и разум как товар вынуждены также жить по законам товаров.
– Дарить людям разум и правду способно только такое общество, как наше, – вступил Бикаль. – Только оно способно публиковать и распространять слово бескорыстно, бесплатно  или за символическую плату. Поэтому мы сейчас и создаём своё издательство, построим свою типографию, куда доступ базарным писакам будет наглухо закрыт.
– Но... что же тогда будет со свободой слова и печати?
– Да, у нас не будет свободы слова и печати в вашем понимании, то есть, правильнее сказать, у нас действительно не будет свободы продажи слова, торговли словом, – жестко заявил Бастель. Она будет заменена на свободу правдивого слова, которое, случается, звучит и у вас, но у вас оно – глас вопиющего в пустыне: его слышат, его терпят, но ему не внимают, ибо его не покупают, так как оно непродажно;  оно прозвучало не на рынке – его не вынесли на рынок, и все равнодушны; или почти все.... Наша же печать, несущая правдивое слово, станет разумной, действительно полезной людям в их труде и жизни печатью, которая не будет подстраиваться под низменное в человеке для того, чтобы зашибить лишний грош, а будет взывать только к хорошему, светлому в людях, опираться на это хорошее и светлое, всячески его развивать и распространять, подтягивать людей до более высокого уровня, так сказать. Это будет настоящая, истинная свобода.
– Мы вообще с осторожностью относимся к слову «свобода», к «свободам» вообще. (Это уже Бикаль.) Они ведь тоже разного свойства: есть «белые», а есть и «черные» овцы в этом стаде, пардон, отаре, если можно так выразиться. При рынке «свобода» возникает только там, где есть продажа или купля, посему, в конце концов, существует лишь одна единственная свобода – свобода купли-продажи всего и вся; в том числе – слова. И «свобода» эта подминает под себя, по сути, все остальные декларируемые в вашем обществе «свободы». «Чёрной» свободе везде дорога, «белой» – тупик. Рынок позволяет выживать лишь теням свобод и то только тем и потому, что либо они оставляют его равнодушным, не затрагивая основы и интересы торгашества и даже позволяя нажиться на себе, либо ему полезны, как, например, «свобода передвижения», которую, впрочем, тоже – если потребуется рынку – сильно урезают, но обычно она служит снабжению капитала более дешёвыми рабочими руками жителей бедных стран. При рынке, чтобы один народ жил хорошо, другой должен жить плохо.
– Рабов тоже свободно перевозили из Греции в Рим или из Африки в Америку, – заметил Бастель.– Был бы рынок, а нужную ему «свободу» он быстро найдет себе сам...
Несмотря на напор моих собеседников с водопадом идей, мыслей и соображений, который просто топил меня в себе, общение с Бастелем и Бикалем доставляло мне удовольствие и возбуждало постоянный интерес. Мне льстило то, что двое почтенных немолодых человека с очевидно широким кругозором и опытом жизни соревнуются между собою в праве на моё внимание, пытаются убедить меня в своей правоте и дают мне объяснения, как если бы я был их проверяющей инстанцией. Многое из того, что говорили Бастель и Бикаль, казалось мне странным, скорее, непривычным, но многое и импонировало мне, и я был готов с этим согласиться. Если я и мог отказать Бастелю и Бикалю кое-где в практичности, то в теории они оба звучали очень убедительно.
Неожиданно перед нами появился Дон в рабочем фартуке поверх костюма и предложил осмотреть местные мастерские.
Мы двинулись в сопровождении группы людей, походивших на старейшин поселения, в другой конец поселка. Действительно, там, в чистых, приятных на вид и светлых помещениях, среди бугенвилии и магнолий, под багряными тамариндами были оборудованы мебельные мастерские. Дон покинул нас и с довольным видом встал к одному из станков. Работа, вероятно, прерванная нашим визитом, закипела вновь. Работали мастера весело, с шуточками, даже как бы с любовью – будто любовь творили. Запах сандалового дерева и иных, неизвестных мне пород волшебно смешивался с ароматом тубероз и резеды. Я видел перед собою не просто труд в цеху, а настоящий праздник, увенчанный прекрасными цветами, праздник труда. И люди, работавшие у верстаков, на станках или на распилке, выглядели не как работники, а как участники празднования, воскресного веселья, на которое они пришли, чтобы показать свою удаль, сноровку и мастерство.
– Люди не спрашивают, не задумываются над тем, сколько денег стоят сделанные ими вещи, – услышал я шепот Бикаля. – Они не высчитывают загодя и озлобленно, сколько хозяева должны им за работу, ибо хозяев нет, и они сами хозяева; они не прикидывают, сколько надо или удастся вырвать у собственника за свой труд, ибо собственника нет, и они трудятся как у себя дома. Они прекрасно понимают, что все заработанное так или иначе пойдет им и их семьям в карман – за вычетом расходов на хлопоты по продаже их изделий за пределами нашего острова. Они... да вы видите сами, г-н Вальтерн... просто находят удовольствие в работе по производству, сотворению, лучше сказать, красивых, добротных, действительно полезных и нужных человеку вещей. Им приятно, им радостно размяться в свободном труде  без надзора хозяйчика, без понуканий, без мелочных подсчётов, кто кому и сколько должен, кто кого обсчитал и т.д.
Тут к нам поспешил Бастель, ранее попытавшийся включиться под одобрительные улыбки работников в трудовой процесс: он подтаскивал мастерам бруски для распила. Отдуваясь, он провозгласил:
– В вашем мире здесь давно бы уже все прибрал к рукам и правил босс. Он бы засел в кабинете где-нибудь наверху и оттуда надзирал за мастерами, превращенными им во временных  наемников, которые в поте лица и в злобе и ненависти делали б для него товар – не вещи, а товар! – на котором он бы наживался, стал бы мебельным, скажем, магнатом...
– У нас же магнат тот, кто наиболее искусен в общем труде и полезен обществу, людям, а не рынку, – быстро вставил Бикаль, вызвав недовольный взгляд Бастеля. Впрочем, тот тут же улыбнулся, снисходительно похлопав Бикаля по плечу:
– Верно, верно вы все охватываете, коллега... хотя вам нередко не недостает практики – здесь он указал Бикалю на покинутые им только что бруски. – У нас, г-н Вальтерн, производство основывается на добровольности и радости труда, а не на нужде или вынужденности, так сказать, что порождают ненависть и преступления. Стихия может заставить нас работать, но не хозяин. Возможно, мы где-то более медлительны и даже ленивы, чем ваши наёмные рабочие, но мы трудимся с радостными, светлыми мыслями, а не с преступным ожесточением в сердцах!
– Кстати, о преступлениях: неужели у вас совсем нет преступников?
Бастель и Бикаль переглянулись с усмешками:
– Есть у нас преступления, есть и преступники. Но у нас и преступления свои, так оказать, г-н Вальтерн. Вот тут один подлец изготовил собственные деньги и попытался пускать их в обращение, а затем в оборот; в рост даже их хотел давать островитянам за продукты... Предприниматель, одним словом.  А это у нас самое тяжкое преступление. Народ у нас такое ненавидит, хотя по наивности кое-кто и попался ему на удочку – наследие старого мира, откуда прибыли наши колонисты, сразу от него не освободишься...
– И... что же с ним сделали?
– Что-что? Осваивает теперь по приговору островитян целину, каменистые участки... Впрочем, можете глянуть на него сами. Вот вам подзорная труба.
Бастель поднес к моим глазам бинокль, повернул меня, и я увидел на склоне далёкой горы согбенного человека, который размахивал мотыгою. Вот он взмахнул ещё пару раз, а затем уселся на валун и застыл, вероятно, в тяжком раздумье.
– А ведь хорошие, добротные, красивые деньги делал мерзавец, – вздохнул Бастель. – Даже с нашим флагом, даже с портретами Бикаля, камрада Годлеона и моим. Меня до сих пор занимает, мог бы он также искусно делать фунты и франки?.. Но это – сорняк! Сорняк, который может пробиться на любом, самом ухоженном поле и который трудно, ох как трудно вырвать с корнем, г-н Вальтерн. Мы стараемся из-за всех сил, чтобы уничтожить или, хотя свести к минимуму различия среди островитян: ведь различия это главный источник зависти, вражды и, следовательно, преступлений. У нас поэтому нет религиозных общин, религий вообще, у нас нет политических партий или каких-либо обособленных групп, ибо все это дробит людей, а, следовательно, дробит и ослабляет их совместные усилия. Только единство способно превозмочь любые препятствия на пути всех людей. Иначе лишь одиночки и группки пробьются к успеху, остальные же останутся внизу, в грязи...
Провозгласив это, Бикаль отправился жать руки мастерам, которые просто и доброжелательно протягивали его кабинетной руке свои мозолистые ладони.
– Тоже мастер, но не в нашей работе, – сказал с улыбкой кивнув на Бастеля оказавшийся рядом мебельщик. – Все больше по книгам...
Тут к нам подбежал разгорячённый и довольный Годлеон со стамескою в руках; от него сладко веяло туберозами и древесной стружкой.
– Ну, как?
Я растрогался:
– Прекрасно, просто чудо какое-то. Дон...
– То-то...
Скажу честно, я действительно почувствовал себя растроганным от этой картины весёлого, непринужденного труда вольных мастеров. Более того, ко мне вдруг пришла мысль отказаться  в будущем от моего наследства или раздать его нашим рабочим или вложить его в Годлеонов «Золотой век». Пусть бы наши ребята из холодного Транговера переехали сюда: здесь теплее, светлее и веселее им будет жить! О молодость, молодость...
Я не удержался и высказал свои мысли Годлеону, Бикалю и вернувшемуся к нам после рукопожатий с мастерами Бастелю. Последние двое насторожились, как охотничьи собаки, которым могут приказать принести сбитую дичь. Годлеон же устало потрепал меня по плечу и сказал:
– Хорошо, хорошо, тепло, Гвед. Но... не все сразу, не надо торопиться: поспешишь... сами знаете. Здесь вам надо ещё многое понять, увидеть и передумать...
Честно говоря, я был несколько обескуражен таким ответом Дона, и мне показалось, что и Бастелю с Бикалем он не пришелся по душе. Впрочем, что же было ожидать иного от духовных лидеров здешних мест, гордых своими свершениями и уверенных в правоте своего дела?
Когда мы вернулись на площадь посёлка, нас опять же ожидала церемония награждения венками, в которой принимали участие, на мой взгляд, практически все жители; вероятно, жизнь островитян не баловала их разнообразием и обилием зрелищ и впечатлений, и они рады были любому хорошему событию, превращая его в официальный праздник.
Мне надевала венок давешняя «итальянка». На этот раз она не только нежно мне улыбнулась, но и легко, одним дыханьем поцеловала меня в висок. При этом она вдруг торопливо спросила меня шёпотом, весьма озадачив:
– У вас тоже они все отобрали на таможне?
– Нет, ничего не отобрали, – оторопело ответил я.
– Что, даже деньги не отобрали?
– Никто у меня ничего не отбирал, – я уже чувствовал неловкость и даже раздражение. – С какой стати? Да я бы и не позволил, дорогая... А что, разве вам интересны и нужны деньги? Здесь?!
– Здесь мне деньги не нужны... По крайней мере, прямо сейчас...    
К нам подошли Бастель и Бикаль, и девушка, ещё раз нежно клюнув меня в щеку и, прошептав одним дыханием: «Финчита…» (вероятно, своё имя), обняла и их и расцеловала. Бикаль расцвел; Бастель же посмотрел на неё, а затем на меня со странной смесью подозрительности, неудовольствия и даже печали, что тут же прикрыл широкой улыбкою...
Весёлые и навеселе возвращались мы в гостевой дом. Смутное недоумение от вопросов девушки постепенно изгладилось у меня под влиянием всеобщей эйфории и довольства. Мало ли что взбредёт в голову сказать или спросить бойкой юной красотке? Как её звали? Она, кажется, шепнула мне на ухо своё имя. Финчита? Да, похоже, Финчита...
Упала тропическая ночь, и дышать стало легче. Мы снова проезжали те прекрасные места, что я видел днем. В ароматной ночи они представали ещё более пленительными и зовущими – настоящая мечта! Тревога моя окончательно улеглась, и мне опять захотелось бросить все в мире, что остался за моей спиною, и остаться здесь навсегда.
Тут мне явился образ Винди, но он уже почему-то не был столь ярок и повелителен в роскоши этой ночи, как прежде, побледнев рядом с пылким взором чёрных глаз Финчиты. Винди осталась где-то там, на пути в Дуэй, а Финчита жила здесь, на острове, в двух-трёх милях отсюда...
Когда мы прибыли в гостевой дом, Дон предупредил меня, что зайдёт попозже, и выпроводил Бастеля с Бикалем из моих покоев к их явному неудовольствию. Но когда он появился с подносом неизвестных мне напитков и яств, явно намереваясь о чем-то поговорить со мною перед сном, моя голова уже безудержно склонялась к ароматной белой подушке. Дон постоял надо мною, потом погладил меня по волосам и безмолвно исчез, оставив поднос с угощеньями и  чёрной орхидеей у моего изголовья.

Глава 13

Несмотря на утомление прошедшим днем, я вдруг проснулся в душистой и теплой тьме. Вероятно, волнение и впечатления от увиденного и встреченного подспудно разрушили мой сон.
Вокруг было необычайно тихо; вернее, тихо было в моей комнате, а джунгли за окном верещали, кричали и пели на разные голоса. Не слышно было только рева или рыка, что и понятно – на острове не было хищников, дай откуда им было здесь взяться?
Я встал с постели и, не зажигая свечи, вышел на веранду: мне захотелось побыть одному в мерцавшей неземным светом тьме. На меня дружелюбие, с улыбкою глянула тропическая ночь с огромными звездами, которые показались мне старыми и добрыми знакомыми представлением их мне Грозом в ту ночь на «Вальте». Где же ты сейчас, прекрасная «Вальта», где же в этот ночной час вы, одинокий пианист Гроз? Дон передал мне слова Джастамо, снова собравшегося в дальний–дальний рейс (других он не признавал): «У меня свой Золотой остров – наша «Вальта», в который я безгранично верю, – и в «остров» и в моих «островитян». Здесь дело вернее...» Меня растрогала та открытость и честность Дона, с которой он признал и раскрыл несогласие своего старого друга с его предприятием. А ведь Джастамо со своей «Вальтой» мог бы стать основоположником флота нового общества и очень бы здесь пригодился, сделав остров независимым в его сношениях со старым миром, а его практичность и умственная трезвость благодатно бы уравновесили теоретиков Бастеля и Бикаля, став им деловым противовесом... Жаль, очень жаль, что Джастамо и его моряки предпочли свою крошечную независимость объединению с людьми, строившими новый мир. Моряки любили риск, а здесь, если разобраться, риску было не меньше, а даже больше, чем в море, бушующем у коралловых рифов. Шутка ли – противостоять на островке океану старого мира? Здесь риск был не солдатский, когда рискуют только собственной жизнью, здесь был полководческий риск, когда рискуют десятками тысяч судеб, а в будущем – миллионами...
Так размышлял я в этой чудесной ночи, и мне очень нравились и льстили эти мои размышления, будто я, наконец, из юноши превращался в зрелого мужчину.
На веранду пришел сильный запах тубероз, резеды и магнолий, заставивший забиться сильно и сладко моё сердце. Да, здесь, только здесь моё место в этой жизни. Странный ответ Дона? Побоку! Дон часто бывал непоследовательным. Тем более, он по сути существует вне Острова, в нашем подлом мире денег и страстей вокруг них. Не мудрено, что это где-то подорвало его убежденность и оптимизм, а он, по-видимому, не умеет вовремя закрывать глаза как там, так и здесь. А надо, просто жизненно необходимо иногда закрыть глаза на какое-то зрелище и заткнуть уши, чтобы пение сирен не привело к гибели; прав, прав Бастель с его силой незнания, – даже сам, возможно, не понимает до конца, до чего ж он прав, или понимает лишь узко и по-своему... Опять же привычка Дона к услугам старого мира, туристскому комфорту, который как морфий доставляли ему по молчаливому, негласному и недостойному соглашению ненавидимые им деньги, хоть он временами, приступами и ударялся в аскетизм, селясь в рыбачьей деревушке Порелла. Впрочем, это делалось скорее по соображением конспирации... А вот Бикаль и Бастель – хоть и похожи на краснобаев – дело своё знают. Да и как обойтись без краснобайства и рекламы, к которым привыкло человечество, в столь новом и великом деле? И новое дело иногда приходится где-то делать по-старому, по крайней мере, в начале... Не исключены затруднения в жизни Острова, но на то мы и молоды – пусть не все телом, но уж сердцем точно! – на то мы и  сильны, сильны жаждою коренных перемен и своими грезами, чтобы вступить на сцену мира вместе с матёрыми мастерами и сказать своё слово, новое слово! И исправить то, что они не сумели сделать правильно, и доделать то, что они не доделали...
Возможно, это не разум, не сердце мои шептали мне эти слова, а опять же колдовские цветы прекрасной, любящей всех и равнодушней ко всем ночи под южными звездами...
Я вернулся в комнату, посидел с улыбкою в кресле, а потом лег и снова сладко заснул, как человек, у которого все хорошо и  ясно  в жизни, кто видит наступающий рассвет и день как обещание хорошего и светлого, а не угрозу тяжких раздумий о дальнейшем пути в жизни и не требование зыбких и дёрганых решений во имя собственного спасения в жизненном водовороте.   Такой человек      не гадает пугливо и тоскливо о том, как ему протянуть наступающий день, хотя б ещё один день в его жизни, а уверен, что перед ним расстилается залитый вечным солнцем бесконечный и счастливый жизненный путь...
Я проснулся, когда уже наступило ласковое на этот раз в смысле зноя утро. На столике чёрного лака рядом с моею постелью лежала записка от Дона, где тот сообщал, что рано уехал по делам с Бастелем и Бикалем и увещал меня дождаться его и не пытаться знакомиться далее с островом в одиночку.
Я фыркнул и пожал плечами: ох уж этот Дон! Весь наш путь в Дуэй он был таков. Но уж нет. Раз я попал на этот волшебный остров, куда многим дороги заказаны, я должен до конца использовать свой шанс.
Я глянул на поднос у изголовья кровати и вздрогнул при виде чёрной орхидеи: я даже не представлял себе ранее, что такие есть в природе. Выходит, Дон у нас не только строитель нового общества, но и великий цветовод, изменяющий ещё и растительный мир? Что же означал в данном случае чёрный цвет? Чёрный океан, покушающийся на золотое солнце нового мира? Темную опасность среди блеска и света тропиков и предупреждение о ней? Или это было своеобразное послание мне, «чёрная метка», означавшая, что я не подхожу этому прекрасному острову, что буду здесь чёрной овцою?
Послышался вежливый стук в дверь, и по моему разрешению ко мне вступил Гюнзак, чтобы узнать мои пожелания по завтраку. Мне пришло в голову пригласить этого парня к беседе. Он с готовностью сел на китайскую скамеечку, глянул, сглотнув слюну – так мне показалось, – на роскошный поднос Дона и вытаращился на меня с выражением преданности  и готовности исполнить любое моё желание. Я улыбнулся и налил ему какого-то очевидно дорогого вина с подноса; он бережно принял стаканчик.
– Откуда вы, Гюнзак?
– А Бог весть, добрый господин, – ответствовал он, подумав и бросив на меня настороженный взгляд.– Где только ни перебывал на свете – всего не упомнишь...
– А как попали сюда?
– А жрать было нечего – вот и попал. Устал ломать голову ночью, на что позавтракать утром. Здесь же сплю прекрасно. Теперь другие ломают нал этим голову...
– А сколько всего человек живет на острове?
Гюнзак помедлил с ответом:
– Вообще-то камрады Бастель ж Бикаль не дают точной цифры; говорят, что незачем это всем знать... Но вам скажу: где-то около пяти тысяч, тысяча семей...
– И многие ещё приезжают?
Гюнзак опять помялся:
– Ограниченно. Проблема с водой, что ли… Бастель и Бикаль собирались бурить на воду, но Годлеон запретил пока, чтобы не растрясти, как он говорит, наш остров. Боится землетрясения, а может, просто денег нет... Так я несу вам завтрак.
За завтраком он так и не покинул моей комнаты, а я не стал его выпроваживать. Он вдруг спросил:
– Простите за любопытство, а что, есть у вас какие денежные бумажки вашего мира?
Я опять удивился, как и в случае с Финчитой.
– Зачем они вам здесь, Гюнзак?
Он опять подумал перед ответом, а затем степенно ответил:
– Здесь, верно, они не нужны... Я так – посмотреть только хотел на них, вспомнить, как они выглядят...
– Вы собираетесь уехать отсюда?
– Это не так-то легко. Здесь у меня кров и стол. В общем, все хорошо.
– В чём же дело?
Он долго морщил лоб, даже потер виски, как бы собирая мысли для толкового ответа, и вдруг воскликнул – даже закричал:
– А вот... не поверите... плохого, плохого мне не достает!
– Плохого?! Разве человеку нужно плохое?!
– Видно, нужно... Напиться хоть раз в месяц в кабаке, например, а кабаков у нас тут нет. Красиво все, но как-то по-книжному красиво... Будто декорации в театре или картинки для детей... Нет огней!
– Каких огней?
– А... над казино с рулеткой, например: чтоб увидел, зашёл, раз поставил, сгрёб – и на всю жизнь; всю жизнь лежи, не работай: на  тебя другие   пашут... Или бара какого, чтоб с дракой и где все можно, что нельзя, запрещено, достать... Или кабаре с шоу, чтобы голые девки плясали... У нас тут не разгуляешься! А хочется... Хочется душе пёстренького, грязненького даже, а у нас все чисто, все белое, как в хорошей больнице. Только больница она и есть больница – она для больных, а не для здоровых. И все лечат тебя и лечат...
– Неужели не хочется излечиться от язв прошлого? (Я тут заметил, что заговорил высоким слогом Бастеля.)
– Язвы-то они язвы... Но человеку трудно без своих язв. Человек привык лечиться и лечить других, а что же лечить, если язв не будет?
– Вот ведь сами признаете, что надо-таки лечиться...
Гюнзак осёкся и засмеялся – скорее, хохотнул как-то ёрнически.
– Вы, однако, умны и рассуждаете вполне разумно, – решил я сделать ему комплимент.
– Да, ещё с ума не сошёл… Потому при этом доме и держат.
– А вы не хотите, как говорил ваш камрад Бастель, перебраться в один из ваших поселков и работать в поле или в мастерских? Вчера я видел работу мебельщиков. Это истинно свободный и прекрасный труд, немыслимый в моём мире.
– В вашем мире... В вашем мире, добрый господин, вы, например, разъезжаете свободно с кучей денег в кармане и о работе и пропитании мало заботитесь... Простите... Камраду Бастелю легко говорить: он, так сказать, на вершине нашего острова и думает, что сверху всё-всё видно, а бывает так, что снизу видно если не всё, то то, что, по крайней мере, есть в действительности... Как вам сказать? Не все любят пить пиво в кампании, есть и   такие, что предпочитают делать это в одиночку. Вот я из тех самых, что не любят компании, артелей, бригад всяких, а хотят быть сами по себе. А здесь у нас так почти невозможно устроиться...
Звякнул невесть откуда звонок. Гюнзак вздрогнул и пугливо оглянулся.
– В доме ещё кто-то есть? – спросил я.
Гюнзак вздохнул и улыбнулся.
– Есть... Но вам необязательно ещё кого-то видеть. Меня здесь достаточно для того, чтобы вам было хорошо. Для этого я и состою здесь. Он поднялся, чтобы уйти. Я вынул и преподнёс ему фунтовую банкноту.
– Это, конечно, сувенир? – прошептал Гюнзак, а моя банкнота как растворилась в воздухе; не представляю, куда он мог её так молниеносно спрятать.
– Считайте это сувениром.
– Конечно, чаевые у нас не полагаются, запрещены даже... Раз сувенир, то я не буду передавать его Бастелю и Бикалю в доход острова?
Он вопросительно и даже заискивающе на меня глянул. Я пожал плечами: ваш монастырь, не мой...
– Надеюсь на вашу скромность...
Он тихо вышел, оставив меня в раздумье среди ароматов, прилетавших с ласковым ветерком.
Я чуть было не задремал опять среди покойной, радостной тишины, но тут Гюнзак появился снова.
– Не хотели бы искупаться в море, добрый господин?
– Право, вы величаете меня излишне. Почему бы вам ни обратиться ко мне: «Камрад»?
– Ну, какой вы мне «камрад»? У вас я, простите уж, случайно заметил столько фунтов в бумажнике... Вы если кому и камрад, то камраду Бастелю. Он у нас единственный, кто может иметь деньги и распоряжаться ими. Для общественного нашего блага, конечно...
Сарказм Гюнзака и его иносказания о жизни островитян меня уже несколько утомили – вероятно, чем дальше человек от власти, тем идея и убеждённость крепче, – и я   не поддержал разговор на тему денег на острове. Предложение выкупаться же пришлось мне по душе: я был рад развлечению среди лёгкой скуки одиночества в этом роскошном, но пустом гостевом доме.
Гюнзак тут же принес мне огромное махровое полотенце, тёмные очки, зонтик и даже пробковый шлем, которому я обрадовался, как ребёнок.
–  Устраивать купанье для наших гостей – одна из моих обязанностей, – тихо сказал Гюнзак, – но в данном случае я делаю это исключительно для вас по собственной инициативе...
Он помялся.
– Ваши камрады... Годлеон, Бастель и Бикаль не рекомендовали мне, чтобы я выпускал вас в тропический зной, так сказать. Камрад Бастель беспокоится за ваше здоровье, чтобы вы у нас не перегрелись с непривычки!
Он усмехнулся.
– Так что я опять рассчитываю на вашу скромность. Камрады появятся не раньше вечернего чая. Но я вам об этом не сообщал.
Я пожал плечами и кивнул благодарно за эти, вероятно, подлежавшие сокрытию сведения: Дон мне ничего не написал о времени своего возвращения.
– Только возьмите с собой все ценное, что у вас есть – тихо, но настойчиво произнёс Гюнзак, глядя мне в глаза.
– Что, неужели меня могут обокрасть в этом доме?
– Нет, конечно, но... чтобы не было потом никаких неприятных разговоров... Кто-то может случайно взять ваш бумажник из любопытства...
Я опять пожал плечами и согласно кивнул: здесь был пока для меня чужой монастырь, и не дело мне было лезть в него со своим уставом.
– А камрады Бастель и Бикаль сейчас у себя дома? – спросил я в наивно хитрой попытке выяснить положение дел и людей вокруг меня.
Гюнзак пожал плечами и ответил по своему обыкновению образно и туманно:
– Они… они всегда в пути: то в одном конце острова, то в другом.
– А где, кстати, дом камрада Бастеля? И Бикаля? Честно говоря, я ожидал от них приглашения, чтобы увидеть их в домашней обстановке...
– Их дом... везде. Везде на острове. Весь остров – их дом.
– Так у них нет своих собственных домов?
– Есть... Но я не могу сказать где. Камрады Бастель и Бикаль этого не любят: говорят, что так их местонахождение может дойти до врагов.
– А есть враги?
– Они говорят, что весь старый мир – их враги. Полиция, военные, чиновники... Они, следовательно, и наши враги. И здесь, на острове, могут притаиться агенты наших врагов. Так говорит камрад Бастель.
«Может быть, он беглый каторжник»,– мелькнула у меня мысль, но я тут же отбросил её: Дон, несомненно, не стал бы иметь дело с уголовными преступниками.
Было над чем задуматься, но сейчас меня в первую очередь тянуло к морю, к воде.

Глава 14

Мы с Гюнзаком вышли с заднего крыльца, окруженного огненными кретоновыми кустами, и двинулись по тропинке через заросли колючего кустарника. Очень скоро мы оказались под пологом леса. Над нами простирали листья бананы, кокосовые пальмы, «аллигаторова груша» (это Гюнзак давал мне по ходу монотонные, но толковые пояснения), манговые деревья. Вся эта зелень с золотом привела меня в отменное настроение, а когда я увидел багряные тамаринды на фоне вдруг открывшегося среди леса лазурного неба, то решил, что прекраснее места нет на земле.
За тамариндами вдруг последовал обрыв и спуск к бухточке, наполненной не морской водою, а как бы бирюзово-изумрудным воздухом – нигде я не видел подобного моря.
Мы   легко одолели спуск, в котором Гюнзаком были прорыты подобия ступеней (на совесть старался малый на своём посту при гостевом доме!), и оказались на узком, уютном пляже, закрытом с обеих сторон уходившими в море скалистыми мысами.
Волшебная вода так притягивала меня, что я немедленно начал раздеваться и тут-то сообразил, что не имею купального костюма.
Гюнзак нимало не смутился этим обстоятельством, в котором можно было углядеть, между прочим, его промах:
– Здесь никого, совсем никого нет поблизости. Сюда наши не ходят – не принято, так сказать, – заявил он уверенно. – Можете поэтому быть ... в естественном виде. А я уйду пока – у меня немало ещё дел по дому. Вернусь через час, если хотите.
Я поколебался и согласился: вода манила меня безудержно. Я еле дождался, пока Гюнзак удалится, сбросил с себя всё и в костюме Адама, среди первозданной природы, овеваемый ласковым ветерком, ринулся в море, которое тоже выглядело первобытно пустынным, будто не было и не могло быть на его волнах ни парусников, ни тем более пароходов. Наконец-то я нырнул, ушел в эту бирюзовую радость, стараясь раствориться в ней, слиться с прекрасным миром, который поражал меня воркующей тишиною, когда я нырял, рассматривая роскошные сады местного дна.
Я заплыл довольно далеко и, оглянувшись на берег, вдруг заметил, что у места, где я оставил на пляже свею одежду и вещи, мелькнула изящная фигурка. Поначалу это возбудило во мне радостное любопытство, сменившееся вскоре, к сожалению, дрянным чувством утраты. Я быстро поплыл к берегу, но вынужден был остановиться на мелководье, встав в воде по пояс. Как же я выйду из моря в голом виде, раз здесь кто-то есть? Однако, хорош Гюнзак! Мне стало казаться, что все было подстроено с умыслом, и от этих мыслей я почувствовал себя очень скверно, тем более скверно, что только что я ощущал столь чистое, незамутненное чувство истинного счастья перед лицом древнего моря.
Я помялся в раздумье, как же мне поступить, и все же решился выйти на берег – пусть стыд и ответственность падет на голову лукавого служителя!
Набравшись духу, я выбежал из прибоя на берег и бросился к своим вещам и тут же обнаружил исчезновение бумажника. Фу, как гадко… Как гадко, что эта вещица пусть и хорошей русской кожи, набитая банкнотами, сама по себе маленькая, разрушила великий и прекрасный мир вокруг меня, который я только что с бескорыстной радостью познавал. Гюнзак так и не появился, и я стал определенно подозревать сговор. Так или иначе, но я устремился, набросив на себя платье, вверх по гюнзаковым ступенькам и далее по тропинке, которая вела к бухте от гостевого дома: едва ли в этих буйных тропических зарослях была ещё тропа. Зелень с золотом, багрянец тамариндов уже не поражали меня счастливым удивлением, я думал о пропаже и проклинал её и тех, кто её устроил, лишив меня недавней радости от красоты тропического леса и моря; бумажник свой, ставший дьяволом-соблазнителем для каких-то островитян, я проклинал даже более...
Внезапно я услышал стон и тут же разглядел на стволами пальм что-то белое. Я устремился туда   с охотничьим чувством близости добычи и обнаружил Финчиту, что полулежала, обхватив руками лодыжку. Лицо её при виде меня выразило сразу и отчаяние, и озлобление, что я таки настиг её, и – как мне показалось – слабую надежду, женскую надежду на мужскую помощь. Рядом с ней лежал мой бумажник. Когда я подошёл к ней вплотную, она зарыдала. Я ещё был довольно молод, чтобы  знать об этом практически безотказном женском оборонительном  оружии и потому остановился в растерянности; даже забрать обратно свой бумажник у меня не хватило духу. Но Финчита сама отшвырнула его рукою в мою сторону – причём, сделала это даже с какой-то гадливостью и гневом, как бы отгоняя от себя грех, введший её в искушение, и меня вместе с ним.
– Что встали? – прокричала она сквозь слезы. – Зовите ваших... камрадов, пусть берут меня, пусть заточат в горной темнице, и будь они прокляты!
– Помилуйте, о чем вы говорите? Подождите, я сейчас помогу вам... Я ринулся к ней, но она гневно отстранилась.
– Чем вы можете мне помочь? О, мадонна! Никто мне уже не поможет.
– Я сейчас отнесу вас в гостевой дом. Там мы вам поможем.
– Ну уж не трудитесь: гостевой дом для гостей, а мы, к сожалению, здесь не гости, а только местные «хозяева», – горько усмехнулась  она, но тут же поморщилась от боли – подвернула, видимо, ногу, убегая с моими деньгами. Все это дало мне повод схватить её на руки; она вскрикнула, уперлась мне в грудь руками, но тут же прижалась к ней и снова залилась слезами:
– Я хотела... я хотела на свободу...
– О чем вы? Финчита, дорогая…
– Я хотела ваших денег, чтобы выкупиться на свободу с этого проклятого острова. Я сюда попала ребенком с родителями – неудачливыми иммигрантами в Америке. Они голодали, и ваш Годлеон сманил их сюда, на этот остров.
– И... что же: они продолжают голодать?
– Ну, этого б я не сказала: наоборот, они довольны, как скотина, которой задали достаточно, вволю корму. Но я-то не скотина, я хочу жить... жить весело, ярко, с приключениями…  Да и… хочу французских духов! Надоело местное мыло без цвета и запаха!                    
– И вы не можете покинуть остров?                              
– Не могу. Мне не дают. Бастель и Бикаль боятся, что об острове пойдёт дурная слава, что с него бегут, и поэтому держат здесь взаперти всех, кто хотел бы  уехать. Оттого у нас и нет собственных судов, чтобы никто самовольно не смог покинуть остров. Только за Бастелем с Бикалем приходит по договоренности из Дуэя сампан или дау...
Я был поражен, а Финчита обняла меня за шею, прильнула к моим губам, а потом зашептала:
– Для меня есть только два способа выбраться отсюда: либо внести, так сказать денежный штраф, неустойку Бастелю и Бикалю или... или вы назовете меня своей невестою, объявите, что хотите жениться на мне и увезти с собою – вам-то они не откажут.
Не скажу, чтобы планы столь скоропалительной женитьбы привели меня в восторг; я даже присел со своей прекрасной ношей на ствол поваленного дерева.
– Конечно, конечно, если это сможет помочь вам как-то обрести право жить, как вам хочется…
– Несомненно, дорогой! Ну что  вам стоит? А потом, уже в свободном мире, мы с вами легко договоримся. Здесь браки заключаются так...  фикция. Ни церковного венчания, ни ещё какой церемонии – просто Бикаль запишет в какую-то свою книгу и все! Для большого мира это ничего не значит... Просто только заявите им – Бастелю с Бикалем – твёрдо, что я ваша невеста, что вы женитесь на мне. Они, конечно, заведут разговор о деньгах, они о них только и думают, но я уверена, что вы, джентльмен, решите с ними этот вопрос.
Финчита так разгорячилась, что поудобнее уселась на моих коленях и спустила ножки на землю: вероятно, боль её уже проходила.
В это время из-за пальм появился Гюнзак:
– Какие-то проблемы, добрый господин? – вопросил он с невозмутимым лицом. – А я, не застав вас у моря, все ищу вас, ищу...
И хотя я ещё более, чем раньше, был склонен подозревать здесь сговор, я обрадовался Гюнзаку и кивнул на Финчиту:
– Вот, у синьорины проблемы. Нога... Гюнзак пожал плечами.
– Решим как-нибудь. И вам совсем не обязательно здесь оставаться. Возвращайтесь, пожалуйста, в гостевой дом: там уже в вашей комнате сервирован ваш ленч. Я здесь сам все устрою, не стоит вам утруждать себя нашими трудностями.
Финчита бойко спрыгнула с моих колен и чмокнула меня в щёку:
– Ты... Гвед... конечно, не забудешь, что мне обещал?
Что мне оставалось ответить? Я заверил, что подниму её вопрос сегодня же вечером при встрече с Бастелем, Бикалем и Годлеоном. Да, с Доном пора, пора поговорить...
Гюнзак и Финчита созерцали меня в молчании, явно ожидая, когда же я уйду, и мне не оставалось ничего, кроме как удалиться. Я побрёл к гостевому дому, вошёл в его пустые комнаты, побродил по галерее, окружавшей дом, осмысливая все со мною происшедшее, а затем обосновался в своей комнате с сумбуром мыслей в голове.
На столике стоял поднос с ленчем и бутылкою виски, но я не притронулся к ней, подозревая, что это – инициатива Гюнзака, боявшегося какой-то ответственности и решившего все, что произошло, списать в случае чего на моё опьянение.
Понемногу сумбур в мыслях моих стал перерастать в раздражение против Дона: ну, Дон, ну, строитель светлого будущего человечества! Отчего же из этого светлого будущего хочет удрать в прошлое эта девица? Почему не пришлась здесь ко двору? Или местный «двор» не пришёлся ей? Здесь я вспомнил душистый поцелуй Финчиты, её шелковистые волосы и обозлился ещё более. Но я не мог выместить своё раздражение на ком бы то ни было: дом был тих и пуст. Годлеон и «камрады» засадили меня в него, как в своеобразную тюрьму, как под домашний арест, окружив место моего заключения стеною молчания и тишины, безлюдья и одиночества. Я как бы был помещен на остров посреди их острова. А где-то недалеко жили тысячи людей. Что делают сейчас островитяне, о чём думают? Где сейчас Дон со своими «соратниками», чем они занимаются?

Я не заметил, как задремал, и проснулся, когда на остров быстро падала тропическая ночь. В доме слышались какие-то отдаленные звуки и голоса. Ага! Дон со товарищи пожаловал...
Я вышел на  террасу, опоясывавшую дом, прислушался и тихо двинулся в сторону крыла, где квартировал Дон. Я уже не ощущал прелестей и запахов ночи, и это меня огорчало и раздражало ещё больше, чем предстоящий нелегкий разговор с «соратниками» Дона относительно Финчиты.
Скоро я оказался вблизи слабо освещенного окна, откуда, нарушая великолепие ночи, доносились людской шум и разговор. Первые же услышанные мною слова повергли меня в столь горестное изумление, что   я забыл, что нахожусь в сердце великих южных морей – мечты многих и многих моих сверстников:
– ... платить, за вес надо платить в этом мире, а вы, видимо, забыли об этом, г-н... камрад Годлеон! – басил Бастель. – Раз заказали дорогие декорации, дорогую постановку – надо платить!
– Театр – это тоже предприятие, как и любое иное, как ваши несчастные мебельные мастерские, где только развлекаются работой, а не работают. Только театр гораздо выше и больше в нашем случае, – на более высокой ноте стрекотал Бикаль. – Но, тем не менее, надо платить и за аренду здешнего места, местного театра, так сказать, – султан Дуэя давно хочет и требует денег: ему-то наплевать на ваше сумасбродное искусство!
– И ваш театр, Годлеон, без статистов – ничто. А статистам надо тоже хоть что-нибудь давать. Мы профессионалы в этом деле, мы дело понимаем...
– А профессионалам, тем, кто на ведущих ролях, и платить нужно соответственно (Это опять стрекотание Бикаля). Выплатите нам наши  гонорары за все спектакли!
– И за последний тоже! Хоть в зале и был-то только один зритель – этот ваш желторотый юнец Вальтерн, готовый прийти в восторг от любого самого пошлого и грубого ярмарочного балагана! И где вы только таких находите, Годлеон? Стыдно работать со столь тупым и невежественным зрителем с задворков Европы...
У меня даже дыхание пресеклось от обиды; я как окаменел и не мог двинуться дальше, а только слушал и слушал.
– ... меня приглашали, между прочим, в «Комеди Франсэз», – голос Бикаля поднялся почти до визга, – а там не жмутся с деньгами, как вы! И не заставляют тухнуть в варварской дыре, где нет даже приличной сцены... Париж! Боже мой! Увижу ль тебя когда-нибудь? Попаду ли ещё на твои божественные бульвары, посижу ль в твоих знаменитых кафе?! (Какой пошлый пафос у этого третьеразрядного актёришки!) Ах, где вы, мои золотые франки?!
– Вы бы потише, Бикаль: от ваших воплей проснётся даже этот, с позволения сказать, наш зритель.
Это прохрипел Бастель.
– Не проснется: Гюнзак закачал в него бутылку виски – я ему нарочно выдал, а много ль такому щенку надо? – ответствовал Бикаль, но тон снизил.
Вдруг наступила пауза, и я услышал хлопанье пробок и звук наливаемых бокалов – пир мошенников продолжался. Я сжал кулаки. Почему же я не слышу Годлеона, почему он отмалчивается, позволяя двум проходимцам беспрепятственно вести свою наглую болтовню? Не оборвёт оскорбления в мой адрес? Неужели я оказался действительно простаком, которых легко дурят лицедеи и шарлатаны на больших ярмарках?
И тут – как в ответ на мой немой, но страстный вопрос – я услышал голос Дона – усталый, тихий, просительный... У меня даже сердце сжалось.
– ... вы совсем забыли нашу молодость в Париже, наши мечты, наши слова и клятвы, наши надежды. Вы стали совсем другими людьми... Бикаль, вы умирали с голоду, когда вас выставили даже из вашего разъездного театрика, а вы мне теперь говорите про «Комеди Франсэз». Бастель, вы тоже не блистали как драматург...
– Потому что я хотел революции в  театре! Да, я не был склонен даже ради куска хлеба потакать пошлым вкусам буржуа, я хотел писать пьесы не для театра, не для тупой публики, вроде вашего юного приятеля, я хотел создавать и ставить пьесы для целых народов, народов мира! – бас Бастеля начисто перекрыл слова Годлеона.
Наступило молчание: вероятно, некому и нечего было ответить на столь громкое, пышное и пустое заявление.  Даже не видя эту троицу авантюристов, скрытую от меня жалюзи, я ясно представил себе их, сидящих, понурив головы, над стаканом вина, отличного, вероятно, вина, но это был, похоже, один из их последних пиров. А что касается меня... О себе могу сказать, что стоял буквально остолбенело, и чувство у меня было такое, что мне незаслуженно дали пощечину, а я не могу по каким-то причинам ответить обидчику...
Наконец я решился, подошел к дверце рядом с окном и постучал в раму; я хотел постучать решительно и грозно – как судия, явившийся к клятвопреступникам или, по крайней мере, как пристав, получивший предписание прикрыть их лавочку, но у меня от волнения и обескураженности услышанным стук вышёл нетвёрдым и робким. Не дожидаясь ответа, я все же вошёл. Вся компания подняла на меня взоры и, казалось, застыла, будто я их действительно застал на месте преступления.
Дон взирал испуганными, птичьими глазами и не смог произнести ни слова; Бастель устремил на меня тяжелый взгляд исподлобья и что-то проворчал злобно; Бикаль оскалился в собачьей улыбке пойманного за руку мошенника, выдававшего себя за кронпринца, и даже как будто хихикнул.
Первым опомнился Бастель, который все понял о моём состоянии по моему окаменелому, бледному и решительному лицу:
– Входите, входите уж, г-н Вальтерн, раз вы всё, очевидно, слышали. В этом случае здесь теперь как бы все свои....
– Добрый вечер, г-н Вальтерн, – фальшиво пропел Бикаль. – Не спится?
Я не удостоил его даже взглядом, а решительно и твердо, железной поступью судьбы, как статуя командора – так мне, по крайней мере, казалось и хотелось верить, – прошагал на середину комнаты и остановился. Никто не предложил мне сесть; лишь Дон засуетился, оглядываясь, но в комнате было только три шезлонга,  которые и заняла верхушка острова Золотого Века.
Бастель и Бикаль уставились на меня, и я, набрав воздуху, выпалил:
– Я намерен сделать заявление, господа!
«Да, именно: «Господа»! Какие они «камрады»!
Все промолчали, отворачиваясь от меня и друг от друга. Наконец Бастель прохрипел:
– Слушаем вас... внимательно.
– Господа!.. – я осекся, собираясь с мыслями и подыскивая достойные слова и выражения, хотя загодя составил в голове свою речь по делу Финчиты, но услышанное мною только что все спутало: я не знал, следует ли мне начать с обличений их лицемерия и лживости или сразу перейти к своей сегодняшней «помолвке». Решив, что на все сразу у меня не хватит духу – по крайней мере, сегодня, – и, не желая быть заподозренным в намеренном подслушивании, я ограничился изложением своих матримониальных планов:
– Господа! Я намерен взять в жены островитянку... гражданку вашего острова девицу Финчиту...
– Добилась-таки своего шлюха... – пробормотал Бастель.
–...девицу, девицу! Девицу Финчиту, кою я нарёк (слог-то из меня какой пошёл от потрясения!) сегодня своею невестою и с коей твёрдо намерен сочетаться браком. Только не здесь, не на острове. Вот!
– Я вам говорил, Бикаль, присматривайте за ней, она у  меня давно была на заметке. Вы же все отделывались шуточками. А вы у нас, между прочим, первый ответственный за воспитание островитян в духе... понятно, в общем, – злобно зыркнув в мою сторону, стал сердито выговаривать Бикалю Бастель, повернувшись к нему лицом, а ко мне спиною, тем самым как бы игнорируя моё горячее выступление. Это меня взбесило.
– Г-н Бастель! Я требую, чтобы меня выслушали до конца! Так вот: поскольку такие дела, как браки с неостровитянами,  и мои с моей невестою планы связаны с выполнением каких-то неизвестных в цивилизованном мире, но принятых у вас и, вероятно, разумных и   оправданных для вас формальностей, то я готов и хотел бы обсудить их прямо сейчас, ни минуты не откладывая: я на вашем острове задерживаться более не намерен.
– Тысяча фунтов... – прохрипел Бастель, но я его почти не расслышал из-за шума в ушах. У меня вспотели ладони, будто я попал в бандитский притон заложником и торгуюсь за свою жизнь. – Какие красивые слова: «цивилизованный мир»! В вашем «цивилизованном мире» ваша девка стоила бы вам гораздо больше...
– Как и когда она успела вас окрутить, Вальтерн? – вдруг подал петушиный голос Бикаль. – Вы же не хотите нас уверить, что это любовь с первого взгляда?
Я разозлился и ответил довольно твёрдо, чуть ли не сам веруя в истинность своих слов:
– Да. Это любовь с первого взгляда. Вам не понять. Да и какое это имеет для вас значение?
– Ловка девка, – только и ответил на это Бикаль. – Надо, надо было к ней действительно присмотреться пораньше. Могла б... поработать на общее благо...
– Тысяча фунтов! – возвысил голос Бастель, досадливо махнув Бикалю. – Я повторяю снова: тысяча полновесных английских фунтов – и забирайте свою... (Бастель выругался) хоть завтра. В конце концов, мы её кормили, поили, учили... хорошему, хоть и втуне…
Нет, он не мог полностью отказаться от своей роли и продолжал декламировать задаром, возможно, почти без всякой надежды на гонорар от Годлеона... А тот молчал. Смотрел на нас всех, будто увидел впервые, и – молчал.
Сумма была для меня огромна: мне пришлось бы не один день улаживать этот вопрос с банками в Дуэе. Невольно в поисках поддержки я оглянулся на Дона, но тот лишь наливал себе вино и пил, наливал и пил...
Я облизал губы и решительно, тем не менее, заявил:
– Я согласен. Но это – сделка. Я вернусь...
– С деньгами, деньгами – я понял, – проворчал Бастель.
Я прикинул, сколько мне придётся провозиться с получением такой суммы. А ещё дядюшка! Вот пойдет переписка. Так меня, пожалуй, лишат и кредита... Но отступать я не собирался.
– ... через неделю! Надеюсь, что с моей невестой за это время ничего не случится. Хотелось бы верить в вашу порядочность! – выдавил я из себя с усилием.
– О чём вы? Сделка есть сделка. Сами же так сказали. Мы это... понимаем, – пожал плечами Бастель; и пробормотал тоном ниже: – Хоть что-то заработаем в этом... театре.
Повисло молчание. Сказать мне больше было нечего – да и о чём говорить с подобной публикой? – и я повернулся к двери, но тут возник козлиный тенорок Бикаля:
– Послушайте, Вальтерн. А может быть, нам с   вами составить предприятие по вывозу этих самых... невест? У нас их не то, чтобы пруд пруди, но найдутся. А вы были бы в доле. Вы, как видно, тоже парень не промах, иначе, зачем вам тащить эту девицу в Дуэй? А там такой белый товарец в цене...
Я остановился, чтобы развернуться и разбить Бикалю его наглую рожицу, но меня опередили:
– Молчать, идиот! Хоть теперь-то помолчите!
И за моей спиною раздался звонкий звук пощечины. Я бы так хотел, чтобы это был Дон, но пощечину Бикалю дал не Дон, а Бастель.
Я чуть помедлил, чтобы обозначить достойный уход со сцены, и шагнул не оборачиваясь на веранду в ночь. Я не оглянулся ни на Бастеля с Бикалем, ни на Дона, глаз которого я так по сути и не увидел в этот тяжкий для меня вечер. Все было кончено. Кончено с ними и здесь. Остров с его бесподобным морем, чудесная тропическая ночь, что окружила меня, потеряли для меня всякую прелесть. Ночное небо и темные джунгли вокруг гостевого дома равнодушно и холодно взирали на меня, пока я брел по веранде. Мне даже стало зябко. Холод вторгался в моё сердце, и, добравшись до своей комнаты, я – стыдясь своей слабости – принялся за виски, подсунутое мне Гюнзаком по наущению Бикаля, чтобы как-то унять дрожь от обиды, нанесённой мне, обиды не за Финчиту, которую я по сути совсем и не знал и был даже несколько шокирован её напором, а за призывно мелькнувший и тут же предательски украденный у меня образ   необыкновенного острова, за островитян, многие из которых вовсе не походили на Финчиту или Гюнзака, но во главе кого, как оказалось, встали жадные мошенники в сцепке с упрямым и бестолковым и опасным своими упрямством и бестолковостью фантазером: в преступность замыслов Дона я не мог поверить. Мне представлялось, что этот одержимый всеми правдами и неправдами заманивал людей на свой остров, чтобы наперекор существующим законам человеческим, наперекор традициям веков и веков  составить из них сообщество, полный и детальный образ которого видел в своих грёзах только он один. О Винди! Как ты была права! Где ты, моя дорогая?
Здесь я даже позабыл о своей новоявленной невесте.
Послышался даже не стук, а робкое скребенье двери. Гюнзак или Годлеон? Впрочем, какая разница? Я никак не ответил на этот призыв во внезапном озлоблении: мошенники, кругом мошенники – и там, и здесь!
Дверь все же приоткрылась, и я увидел залитое слезами лицо Дона, его голову со всклоченными редкими волосами. Он как будто сильно постарел за последние дни. Тоже мне титан, ниспровергатель… Что же теперь-то он может сказать?
– Гвед, дорогой... г-н Вальтерн...
Я злобно и пристально воззрился на Дона.
– Я... я все объясню, я понимаю... понимаю вашу рану, боль...
– Мне не требуется никаких объяснений. С чего вы взяли, что мне нужно что-то объяснять? Или вы вместе с вашими «камрадами» тоже полагаете меня желторотым наивным юнцом? Прошу извинить, но я не расположен беседовать с вами, г-н Годлеон. И так слишком много было сказано слов!   Дон потупился в молчании.
– Я понимаю... Завтра утром я... мы с вами возвращаемся в Дуэй – за нами придет дау. Я зашел сообщить и...
– Принял к сведенью. Спокойной ночи, г-н Годлеон. Если она может быть для вас спокойной...
– Спокойной ночи, Гвед... г-н Вальтерн... Он исчез в темноте, и я остался наедине со своими жестоким разочарованием, путаными мыслями о предстоящих хлопотах со своей странной женитьбой и горькой обидою на мир человеческий – и на здешний, новый, что обманул меня с равнодушной улыбкою великого творца, художника, гения, прозревшего будущее над головами таких простых смертных, как я, и на окруживший этот новый мир подобно стае шакалов или гиен мир старый, что делал и сделал все, чтобы мир новый меня обманул.
Вероятно, близился рассвет, но мне казалось, что солнце уже никогда не встанет, чтобы родить новый день – ни для меня, ни дли старого и ни для нового мира. И ночь отныне будет длиться вечно...

Глава 15

Перед рассветом я, наверное, задремал, хотя и был настроен просидеть за вином всю ночь – залить им горечь и обиду.
Меня разбудил стук в дверь. Вероятно, стучали уже долго, но, тем не менее, деликатно, с бережностью. Я откликнулся, и в дверях появился Дон с жёлтым саквояжем в руке. Тем самым, из Кристадоны. Дон его потом всегда таскал с собою, полагая его, видно, своего рода амулетом, который должен был приносить ему удачу. Саквояж порядком поистёрся в пути, покрылся пятнами, а удача же только пофлиртовала с Доном, делая ему авансы, а теперь, похоже, повернулась к нему спиною.
Вид у Дона был измученный, он как будто похудел за ночь, и волосы у него поредели. Мне вдруг стало его жалко, но я решил и дальше играть роль возмущенного обманом праведника и лишь нахмурился на его слабое приветствие.
Мы вышли вдвоем во двор гостевого дома, где благоухали освежённые росою розы и магнолии, и у меня сжалось вдруг сердце – почему-то не хотелось покидать этот дом, к которому я, как оказалось, как будто привык, хоть и провёл-то в нём всего два дня и две ночи, но они уже казались мне значительными отрезком в моей жизни.
На дворе не было ни Бастеля с Бикалем, ни Гюнзака – никто нас не провожал: мы покидали места эти как беглецы или как случайные туристы, что переночевали в маленькой придорожной гостинице и утром, не оглядываясь, двинулись дальше, чтобы не вернуться никогда.
День обещал быть пасмурным и ветреным; по светлеющему небу, как клочья чёрного дыма, проносились тучи.
Обратная дорога всегда короче, да и шагать по предутренней прохладе было легче, и уже через полчаса мы оказались перед знаменитой таможней. Мне стало любопытно, соблюдет ли Дон здешние их правила и потащит ли нас – пусть символически – через таможню. Я уже приготовил язвительные экспромты на этот счёт, но он только покосился на здание, и мы быстро прошагали мимо него, мимо флагштока, который Годлеон даже не удостоил взглядом, и побрели по песку пустынного пляжа.
И тут взошло солнце, мгновенно и чудесно преобразив океан, который стал сплошь золотым; лишь синие прожилки в этом золотом поле указывали на то, что перед нами великие морские воды.
Мы не могли видеть взошедшего солнца – оно было у нас за спиною, за горами. Я оглянулся: только чёрный конус кратера угрожающе устремлялся в небо розового золота. Картина была прекрасной, но и пугала чем-то, вызывая смутную тревогу.
На глади моря мы различили парус: к нам поспешал дау малайца, что привёз нас сюда всего два дня назад, а мне казалось, что с тех пор прошла целая маленькая жизнь.
Менее чем через час дау подошёл к берегу, и мы побрели к линии прибоя. Вдруг Дон остановился, прикрыл глаза рукою и покачнулся. «Плохо ему, что ли, после вчерашнего? – подумал я без всякого сочувствия. – Меньше надо бражничать с неудавшимися актёрами...» «И почва заколебалась... под ногами», – вспомнил я странное высказывание дурашливого Бикаля при нашем прибытии на остров. Да, явно, что опора под ногами Дона ненадёжна и колеблется... Впрочем, я и сам почувствовал головокружение, которое приписал почти бессонной ночи.
За все это время мы не обменялись с Доном и словом. День начинался сонно, скучно, молчаливо и недовольно. Мог ли я предположить тогда, мог ли я знать или догадываться, что, начиная с этого дня, события значительно убыстрят свой бег и очень скоро приведут к трагической развязке дела Дона Годлеона и моего в нем участия...
Я сильно вымок, перебираясь через сильный на этот раз прибой в дау, и не преминул поставить и это – пусть даже молча – в вину бедному Дону.
Давешний малаец поприветствовал нас со свирепым лицом, а потом широко и очаровательно улыбнулся. Он возбужденно говорил ещё что-то, чего мы не поняли, но слова его явно относились к острову, ибо он указывал на чёрный кратер. Наконец он каркнул коротко и сердито, ткнув пальцем в берег, и занялся своим суденышком. Очень скоро мы стали быстро удаляться от острова, на который капитан наш временами бросал хмурые взгляды – как провидел что-то недоброе.
Волнение на море было немалое – волновался, хмурился океан. Я сидел у борта, устроившись там, чтобы быть подальше от «провинившегося» передо мною Дона, и меня несколько раз окатило брызгами. Это взбодрило меня и побудило нарушить затянувшееся молчание.
Я встряхнулся, как пёс после купания, и,  молодцевато сохраняя равновесие, встал перед Доном, что, пригорюнившись, сидел прямо на палубе у мачты – даже раскладного стульчика себе не взял аскет, мученик за человечество, флагеллант, самоистязатель за чужие грехи. За чужие? Нет... за свои!
– Дон! Я точу знать правду. Не правду об острове   – я её уже знаю, Я хочу знать, зачем вам понадобился весь этот театр, вся эта бутафория! И какую же роль с самого начала отвели вы мне на вашей сцене? Простака? Возможно, в театре все амплуа нужны и почётны, но я не актёр и в эту роль вживаться не собираюсь!
Дон вздрогнул и уставился на меня, осознавая мои слова и соображая, что отвечать. Такой у него, по крайней мере, был вид. Прокашлявшись, он заговорил сначала медленно и глухо, но постепенно повышая голос – хороший ораторский приём.
– Во-первых... во-первых, Гвед, нельзя судить по одной... по двум людям о целом сообществе. Даже в раю, если ж есть, наверняка найдется горстка слабых духом и более прочих доступных страстям «праведников», которым – после безмятежного и светлого, своего рода «диетического» существования – захочется жареного, так сказать, захочется лизнуть адскую сковородку из страсти к эмоциям, какими бы они ни были, после ровной и тихой жизни... Вы, Гвед, сами видели мастеров, которые очевидно постигли истинную радость, а значит – и смысл жизни, – и таких на острове немало. Люди ушли из вашего мира, как в... как в монастырь, может быть. Да, во многом мы похожи не на театр, а на духовный орден, на строгий монастырь, а кое-где, может быть, и на богадельню для слабых и готовых упасть духом. Да, у нас есть прихлебатели, которые стали нашими «монахами», так сказать, за миску похлебки. Они действительно мнят себя статистами  или даже актёрами на чуждой им сцене и требуют платы.
Здесь Дон порывисто вздохнул и даже как будто всхлипнул, но продолжал ещё более горячо:
– Я не вижу ничего ужасного в том, что наш остров может показаться бутафорским, как вы выразились, Гвед. Бутафория царит и в великих театрах мира, а великие актёры выступают в роли созданных зачастую не жизнью, а драматургом людей, но как великий театр и великие актёры потрясают зрителей, влияют на их умы и трогают, полоняют их сердца! Они даже изменяют течение жизней тех, кто внимает им из зрительного зала, ставят им цели, к которым следует стремиться. Главное – дать людям пример, зажечь их этим примером, ибо сила примера, возможно, выше сущности самого примера, и они, возможно, справятся с вашим делом даже лучше вас. Пусть я не смог стать великим вождём и строителем, но faciant meliora potentes, пусть, те, кто может, сделают лучше. Но – сделают! Суть, возможно, даже не в том, чтобы построить общество Золотого века совершенно и окончательно, а ежедневно по кирпичику строить и строить его, не загадывая, когда здание будет все же подведено под крышу... А что касается вас лично, Гвед... Поверьте, я не отводил вам роли на сцене, я видел  вас скорее непредвзятым, неангажированным рецензентом, что ли, обозревателем со свежим взглядом, который бы мог привлечь ко всему этому действу благожелательное внимание публики. Возможно, я был неправ, И неправ не только в этом, а в гораздо большем. Однако я не обращал неправость, неправду свою себе в корысть, как это делаете вы все! Моя неправда должна была послужить совершенно бескорыстно людям, а потому превратилась бы, в конце концов, в правду.
Признаюсь, я стушевался перед таким горячим напором или отпором со стороны Дона, которого я видел лишь уличенным виновным ответчиком, робко и еле слышно бормочущим неуклюжие оправдания перед грозным судом. Но Дон сбил с меня обличительную, прокурорскую спесь, и оказано сути лось, что  мне нечего возразить на его горячую отповедь: мантия моя с меня была сорвана, и я предстал голым в судейской зале. А может быть, я просто не умел, не научился ещё от жизни возражать на подобные горячие речи...
Так или иначе, но я в молчаливом раздумье над ответом стоял перед Доном, пока дау вдруг не дал резкий крен и я не отлетел к борту, еле удержавшись на ногах. Приняв это за своего рода знак, я так и остался у борта, решив отложить дискуссию с Доном до твердой суши. Впрочем, энтузиазм мой заметно уменьшился...
Я отвернулся от Дона, снова впавшего в задумчивость, и стал смотреть на горизонт, не видя ни моря, ни неба, а переживая с образах все то, что случилось со мною за эти два дня на острове и чему я стал свидетелем.
Вдруг из океана утренней сказкою, в солнечной пыли встал Дуэй, и мне подумалось, что хорошо бы сказке всегда оставаться сказкою, чтобы сказку никто и никогда не пытался потрогать руками.
Скоро мы оказались в толчее порта, распрощались с малайцем, что проводил нас печальной улыбкою, и вот уже мы с Доном стоим на набережной, готовясь сесть на рикшу: так или иначе, но путь у меня с ним пока один – в гостиницу «Шангри-Ла», к величественному индусу.
– Так вы хотели от меня благосклонных рецензий. Дон? – прервал я молчание, наконец-то как будто найдя слова для продолжения спора – мне не хотелось, чтобы последнее слово осталось за Доном.
Дон вздохнул и кивнул.
– Но ведь постановка не удалась, так сказать?
Дон опять вздохнул и слабо улыбнулся.
– Местами да. Не вся, а только в некоторых актах и сценах. В следующий раз постараемся учесть и исправить ошибки и сработать получше.
– А вы ещё надеетесь на следующий раз?!
3десь Дон улыбнулся уже широко ж радостно, а потом сказал мне горячей серьезно:
– Без надежды не стоило бы и жить на этом свете, Гвед, простите за банальность. Можно отобрать у человека хлеб и даже свободу, но нельзя лишать его надежды – надежды вернуть все это в один прекрасный день. И, может быть, надежда даже важнее и нужнее обретения. Может быть, путь на свободу слаще самой этой свободы, обличье которой зыбко и которая нередко, чуть появившись, тут же начинает обрастать самыми различными несвободами, как днище корабля ракушками.
– Поэтому-то корабли и ставят время от времени на кренгование, – щегольнул я морскими познаниями, приобретенными за моё плаванье на «Вальте».
– Поэтому-то свободу и надо тоже, как вы выразились, кренговать, но нередко при такой операции без крови не обойтись, – вдруг жестко ответил Дон. – Ручки можно ободрать до крови об раковины... Кроме того, каждому судну отведен какой-то срок жизни, как и человеку. Оно стареет и уже никакая очистка с ремонтом не помогают. И его отводят на корабельное кладбище или вообще пускают под нож. И строят новый корабль! Чем я и занимаюсь, Гвед, с большим или меньшим успехом и что я хотел бы, чтобы вы поняли.
Похоже, Дон оправился и снова обретал свою убежденность и уверенность? Вокруг шумел Дуэй, сновали рикши и автомобили с англичанами и богатыми китайскими купцами, бойко торговали лавчонки и огромные европейского или американского вида магазины, и никому за их делами не было дела до наших с Доном философских изысканий и иносказаний: надо было жить, а для этого – кормиться и вообще выживать на этом базаре жизни. Мне стало грустно, и я замолчал.
Мы проезжали мимо дворца султана, охраняемого столь живописными гвардейцами султанской армии, что во мне проснулось простое туристское любопытство. Я крикнул рикше остановиться.
– Неплохо бы сняться рядом с ними, – сказал я Дону. Он пожал плечами и отвернулся: вероятно, он не был склонен фиксировать какие-то моменты своей жизни посторонним аппаратом, ибо те образы, что он сам создавал в своём воображении, едва ли совпали бы с бесстрастной и унылой своей точностью фотографией. И Дон создавал свой фотоальбом без помощи «Кодака».
В это время бравых гвардейцев заслонила группа английских военных в хаки и пробковых шлемах. За ними плелся фотограф с аппаратом. Несмотря на то, что по части красочности англичане сильно отставали от султанских гвардейцев, они гляделись истинными хозяевами здешней земли: по-хозяйски передвинули гвардейцев для лучшей композиции кадра, а затем с фотоулыбками взяли их в кольцо. Вот так везде в мире: один народ всегда хозяин, другой – всегда слуга. И конца такому положению, выхода из него не было видно. Мне расхотелось сниматься. Мы двинулись дальше.
– А ведь я знавал здешнего султана, когда он ещё был худеньким очкастым коричневым студентиком в Париже, – вдруг заговорил Дон. – Он прилежно  посещал все левые кружки, делал взносы анархистам; любил цитировать Кропоткина там, где тот утверждает, что власть в принципе можно было б доверить только ангелам, да и то у них скоро выросли бы рога. Говорил: «Власть надо давать только умным, очень умным людям, но, к несчастью, очень умные люди из-за своего ума не властолюбивы и не способны удерживать власть». Хотел освободить свою землю от англичан и голландцев. Хороший был парень этот султан. Всем давал взаймы и никогда не требовал отдачи. Каюсь, и я ему, кажется, что-то задолжал...
– Насколько я понял из криков ваших камрадов, вы задолжали ему арендную плату за остров.
Дон глянул на меня так, как будто я его незаслуженно ударил.
– Он бы сам никогда не додумался до взимания аренды с меня за крошечный островок, не приносящий никакого дохода. Не верю, чтобы у него так быстро отросли рога. Но... он постарел, его взяла в кольцо плотная армия родственников и советников, англичане с голландцами. Они все боятся нашего примера! Уже по здешним базарам пошел слух, что с острова в один прекрасный день грядет какое-то новое, справедливое общество, где не будет денег и долгов, и бедный люд волнуется: несмотря на все проклятья в наш адрес церкви, беднякам прощение земных долгов ближе, чем отпущение небесных. Поэтому нас и решили задушить арендою, Гвед. Вы даже близко себе не представляете, на какие изощренные подлости и ложь может пойти ваш старый мир, чтобы задушить ростки мира нового. Куда до вас Бастелю с Бикалем, как бы испорченны они ни были. Испорченны, между прочим, опять же вашим миром...
Похоже, что Дон оправился окончательно и снова вышел на сцену. Мне осталось только пожать плечами, ибо никаких толковых возражений Дону на ум мне не приходило. К тому же, мы уже приехали. Ловкие бои с лучезарными улыбками, что были немаловажной частью их служебных обязанностей, высадили нас и ввели в гостиницу, хотя у нас не было практически никакого багажа, если не считать Донова саквояжа и моей сумки. Мне вдруг подумалось, что их числа вполне хватило бы, чтобы укомплектовать целую мастерскую на острове. Хозяин-индус только покивал нам издали, но не подошел для приветствия, занятый тем, что трепал за ухо одного из боев. Бой за конторкой опять же с улыбкою великой радости, что так разнилась от скромных и достойных улыбок островитян, вручил нам ключи, а Дону – письмо, от  вида которого тот помрачнел. Похоже, это было письмо из местного банка.
Мы поднялись к себе. Дон быстро принял душ, привел себя в относительный порядок и «цивилизованный» вид и исчез со своим саквояжем, предоставив мне располагать временем, как мне заблагорассудится.
Погода стояла неважная, с ветром и обещанием неожиданного ливня, тем не менее, я решил выбраться в город, чтобы не сидеть в номере, передумывая и перерешая все, что со мною приключилось на острове. Кроме того, надо было что-то предпринимать в связи с моей «помолвкою»; я должен был ехать в банк и боялся этого.
Так или иначе, но я вышел из гостиницы с намерением прежде всего спокойно и в одиночестве пообедать. Местные кулинарные изыски уже мне порядком приелись, и я был рад услышать от рикши, что в Дуэе есть приличный итальянский ресторан.
Ресторан «Санта-Лючия» был почти пуст в это раннее время дня. Был занят только один столик у окна, и он был занят Винди и Таваго. Вероятно, вид у меня сделался довольно глупый и растерянный, и Винди сказала мне негромко со своей лучезарной улыбкою Снежной королевы:
– Присаживайтесь к нам, Гвед. Так вас скорее обслужат.  
Я как во сне прошагал к их столику с нежно-лиловой орхидеей в вазочке и присел, разглядывая во все глаза эту внезапно появившуюся в Дуэе парочку.
Таваго выглядел томно-усталым, милым и умиротворенным, не выказывая ко мне никакой враждебности. Винди тоже олицетворяла лучезарное спокойствие полярных льдов и безмятежность человека, решившегося, наконец, довериться во всем судьбе, которую раньше хотел переспорить. Я оправился от сюрприза, и пошел легкий застольный разговор, из которого выяснилось, что из Кайявы им двоим удалось выбраться на английском катере (не  иначе, как для этого Винди очаровала моряков) в Багравию, а из Багравии они прилетели сюда этой ночью на аэроплане!
– Но мы уже никуда не торопились и теперь не торопимся, Гвед, – тем не менее заявила Винди, нежно притронувшись к моей руке.– Вас ничто не должно теперь пугать или настораживать. Мы сейчас только туристы, Гвед, которые хотят просто посмотреть, чем закончится экзотическое представление. Нам с моим другом (она ласково глянула на Таваго) не хотелось бы пропустить финал пьесы известного – по крайней мере, в узких кругах и всем нам – драматурга. Я всегда предпочитала приезжать в театр к заключительному акту.
Боже мой, как мне хотелось тут же выложить Винди все, что приключилось со мною и что меня мучило, но двусмысленное присутствие Таваго, который получал ласковые взгляды Винди, сбивало меня с толку и удерживало от этого желанного излияния.
Подошел бой. От волнения я смог заказать только двойной джин, сыр пармезан и бутылку «Кьянти». Винди улыбнулась этому моему выбору, а Таваго подмигнул – мужаете, дескать, Гвед.
– Как ваш друг Годлеон, Гвед? Конечно, если мы вправе поинтересоваться... и ответ не станет предательством интересов строительства светлого будущего нашего мира.
Что мне было ответить?
– Действует, живет, говорит...
– Говорит? Говорит... Да, говорить он всегда был мастак. Очень напористый в речах господин. Вероятно, и   вы почувствовали это, Гвед, раз оказались с ним в этом городе?
Я пожал плечами и кивнул – а что мне оставалось делать?
– Впрочем, не стоит об этом, – решила Винди. – Давайте лучше поговорим об этом прекрасном месте. Я поняла, что Дуэй для меня не город, а... путь к городу, прекрасному белому городу на блистающем горизонте. Я так и расшифровываю: Дуэй – долгий путь. Хорошо б он никогда не кончался...
В это время с поклоном подошел бой и сообщил мисс Вэнсон, что её просят к телефону: срочный звонок из адвокатской конторы г-на Н.
– О, конечно! Как вы сами должны понять, Гвед, мы не могли не пригласить на апофеоз Годлеонова действа кое-каких экспертов в подобных инсценировках, – её взгляд вдруг стал колючим. – Надо же хоть что-то спасать из горящего театра. Тем более, что ваш друг сейчас как будто занят обратным: бросает в огонь последний реквизит... А вы посидите-ка здесь без меня пока мужской компанией. Куда вам торопиться теперь-то, Гвед? Вы в Дуэе. Дальше пути нет и ехать некуда, – в её голосе вдруг прозвучала угрожающая настойчивость: выходило, что она ещё не сложила оружия. – А с Таваго вы ведь, можно сказать, старые друзья, вам будет что вспомнить.
Винди  поднялась, чтобы уйти.
– Скажите адвокату, что надо срочно действовать через двор местного султана, конечно, с учетом их интересов, – впервые за все это время подал голос Таваго, напутствуя свою партнершу.
Винди настороженно глянула на меня, затем на Таваго, укоризненно покачала головой и двинулась в вестибюль.
Таваго вздохнул и налил вина – себе и мне. Не чокаясь, поднял и выпил свой бокал.
– Пейте, Гвед. Путь окончен – можно и выпить.
Я вспомнил Травоту и отпил в память о нем глоток, а затем осторожно спросил:
– Как там все закончилось в Кайяве?
Таваго пожал плечами:
– Как сами понимаете, у нас не было времени организовывать пышные похороны нашему другу. Друг Травота нас, я думаю, простит: на войне как на войне. Он сам всегда был как на войне и никогда не пожертвовал бы делом ради сантиментов.
Таваго отпил вина, посмаковал его и продолжал:
– Хорошее вино здесь подают: Друг Травота остался бы доволен, если бы добрался сюда... Мы похоронили его на местном католическом кладбище, на холме над заливом – романтическое, скажу вам, местечко. Так что он будет высматривать оттуда вас, Гвед, когда вы снова пожалуете в те места. И тогда уж он вас ни за что не упустит, вам будет от него не уйти...
Таваго засмеялся коротким, горьким смешком.
– Он был настоящий артист, – сказал я.
– Э... тогда бы он все равно бы погиб. Разве истинный артист выживет среди торгашей, Гвед? Он может выжить только в двух случаях: или сам станет торгашом, или позволит торгашам торговать собою, что, впрочем, нынешние «умудренные» торгаши делают исключительно деликатно и профессионально, но суть от этого не меняется. А Травота не принял бы ни первое, ни второе...
Вернулась Винди, по улыбке которой, как всегда, было трудно отгадать состояние её дел.                    
– Все, Гвед. Если вам наскучило наше общество, вы можете не стесняться покинуть нас и быть свободны, – заявила она.
Выходило грубовато – даже из уст изящной Винди. Получалось, что меня опять как-то использовали, пусть на сей раз мягко и почти незаметно. Меня деликатно, хоть и настойчиво, удержали за столом, чтобы, вероятно, выключить из неведомой мне игры: возможно, у Винди было опасение, что я могу предупредить Дона о её с Таваго противодействии его делам, о том, что они оружия так и не сложили. Таким образом получалось, что, уйдя от Дона, я не пришел и к Винди, доверия которой так и не заслужил, и оставался сам по себе в одиночестве. Мне стало горько. Винди заметила, что я помрачнел после её слов, и добавила мягче:
– Впрочем, если у вас с вашим другом на сегодня нет срочных дел по переустройству человеческого общества, Гвед, вы бы могли попозже присоединиться к нам: мы хотим побывать в местном чайна-тауне.
Я вскинул голову и ответил, твердо глядя в глаза Винди:
– Простите, но, боюсь, что сегодня я буду очень занят. В другой день, если угодно...
– Если угодно... – пропела Винди, улыбаясь. – Угодно. А может, нет. И наступит ли другой день... Так до свиданья, Гвед, право, нам было очень приятно с вами встретиться.
Таваго простился со мною широкой улыбкою и вскинутой рукою. Из «Санта-Лючии» я с тяжелым сердцем отправился в банк, гадая, как приступить к хлопотам с получением денег на выкуп Финчиты, а в банке меня ждало письмо от дяди, где тот сообщал, что здоровье его пошатнулось, и он хотел бы моего возвращения для устройства наших семейных дел. Письмо это болезненно подействовало на меня: кроме естественного беспокойства за судьбу единственного моего родственника, так или иначе заменявшего мне сейчас родителей и бывшего моим далеким, но надежным тылом, известие пробудило во мне мысль о моей зависимости от покинутого мною дома, осознание призрачности моей свободы, к которой я успел привыкнуть, как к чему-то от меня неотъемлемому. Прочитав письмо и ощутив внезапную пустоту и усталость, я вдруг решил отложить дела с банком до завтрашнего дня и отправился в отель. Я внезапно «потерял своё сердце» и мне все стало все равно.
На улицах было угнетающе душно, и повисшая духота эта рождала тревогу, опасливое ожидание, что природа готовится к чему-то громовому в этом жарком затишье над Дуэем.
В номере я включил вентилятор, открыл дверь на балкон и потребовал белого вина со льдом, но все это принесло лишь частичное облегчение.
За окном сгущалась мгла. В коридоре послышались тяжкие неуверенные шаги, будто кто-то брел мимо нашей двери с непосильной ношею. Шаги стали удаляться, а затем вернулись, и на пороге явился Дон со всклоченными волосами и бородкою. Лицо его было залито то ли потом, то ли слезами. Он глянул на меня, будто не узнавая, и скрылся в своей комнате, где долго мерил её шагами, действуя мне на раздраженные духотою нервы. Наконец он появился передо мною снова с открытым бумажником в руках. Он молча достал из него пятифунтовую банкноту и показал мне пустой бумажник; руки у него ходили ходуном.
– Вот, Гвед: это все, что у меня осталось. Я банкрот. Завтра они платят султану аренду за остров – и я банкрот, банк-рот, – повторил он по   слогам, будто ему доставляло удовольствие выговаривать этот страшный, но звучный термин.
И в этот момент гостиницу, всю округу потряс удар грома и, как дождавшись, наконец, сигнала к бою, засверкали молнии и пушками загремели порывы ветра. Как ни странно, удар стихии принёс мне какое-то освежение и даже бодрость. Я легко встал на ноги, достал свой бумажник, открыл его и, показав Дону пачечку остававшихся у меня купюр, заявил не без пафоса:
– Все, что у меня осталось, – в вашем распоряжении, Дон. Можете рассчитывать на мою поддержку, какой бы скромной она ни была.
Сказано было именно так, а не иначе, и фраза моя показалась мне верхом красоты, изящества и благородства. Я был горд ею, собою и своим внезапным порывом, объяснение которому найти было даже мне самому тогда нелегко; возможно, задор пришел от небесного электричества и воцарившегося вокруг нас стихийного разгула и беспорядка, опрокидывавшего и топившего все резоны, или встреча с Винди подвигнула меня на то, чтобы занять более определенную позицию в драме, разыгрываемой на сцене Дуэя. Я покинул ложу прессы и, перемахнув через барьеры и рампу, совершил свой выход в последнем акте, как мне казалось, под  занавесь. Вот только в качестве кого: простака, jeune premier’a или просто в характерной роли?
Ещё один, более страшный удар грома стал аккомпанементом моему громкому заявлению. За окном хлынул ливень. Дон застыл с открытым ртом и выпученными глазами. Наконец, он прошептал, но шепот его был слышен мне даже сквозь шум дождя и ветра – как сценический шепот в спектакле:
– Боже мой, какое благородное сердце! Какая прекрасная у вас душа, Гвед! А я ведь, право, не заслужил с вашей стороны такого доброго жеста.
И он зарыдал, рухнув в кресло, под раскаты грома и залпы ветра, а я стоял перед ним и соображал, что же теперь с нами будет.
За дверью опять послышались тяжелые шаги, но па этот раз уверенные и быстрые. В дверях появился великан–индус и сообщил глухим, прерывающимся голосом, что с островом случилось что-то плохое, похоже на общую катастрофу. Эту весть принесли в порт британские военные моряки. В порту тревога. Власти обеспокоены и хотели бы видеть Дона. Речь идет о возможной эвакуации острова, к которой англичане уже начали готовиться. Дон же нужен для участия в руководстве спасением островитян.
Все рушилось, разваливалось и рассыпалось вокруг нас под раскаты грома, сверканье молний и залпы порывов ветра над Дуэем: финал античной трагедии. И мне так захотелось, чтобы мы никогда не достигали этого города, а путь в Дуэй продолжался бы нескончаемо, среди солнечной лазури под белыми парусами «Вальты».

Глава 16

Уже на подъезде к порту чувствовалась тревога, как будто влившаяся в город вместе с грозою. В сторону порта, несмотря на ливень, бежали люди, неслись рикши и автомобили с английскими военными. В возбужденных разговорах и перекличках то и дело слышалось «Кракатау, Кракатау», поминалось извержение на этом ставшем печально знаменитым островке, вызванные им бедствия и их многочисленные жертвы.
У помпезного главного входа управления порта нас как министров встречала вся его верхушка и английские военные моряки. Один из них определенно был не ниже адмирала. Были здесь также представители церкви, но те держались поодаль друг от друга, ибо представляли различные конфессии, которые могли вступить в спор за души погибающих островитян.
Они тут же окружили Дона и повели его на совещание: им надо было знать, сколько людей находится на острове, каковы к нему подходы, какие есть удобные бухты и места для высадки спасателей и где, по его мнению, может сейчас находиться большинство островитян, спасающихся от извержения и т.д. Постоянно взлетало слово «эвакуация». Похоже, что дело острова совсем было плохо.
Они ушли толпою в какой-то кабинет, а обо мне забыли, и я остался в пустом мраморном холле, огромном, как собор, и хотя покойника не было видно, чувствовал себя как на отпевании. Я смотрел сквозь огромные окна на серое небо в тревожных тучах и сполохах, оскорблявшее мою давнюю солнечную мечту о вечной лазури тропиков, и сердце моё сжималось в испуге, что лазурь более никогда отныне не засияет над Дуэем, а гром будет греметь вечно...
Для спасения островитян была составлена целая эскадра – настоящая армада из судов всех типов; даже многие сампаны собирались выйти в бурное море. Надвигалась ночь, и с выходом решили подождать до рассвета. «Если уже не будет поздно», – заметил начальник управления порта.
Я с Доном попал на английский крейсер. Нас отправили на борт катером вместе с группой священников – католиков, англиканцев и протестантов. Когда катер отвалил, на причале появился мулла и стал метаться, воздевая руки, а английские моряки толкали его в спину, видимо, приказывая убираться. Во время всего переезда священники не глядели друг на друга, а смотрели в предрассветное небо, вероятно, ожидая увидеть там особый знак, предназначенный только для избранной религии и невидимый конкурирующему духовенству. Даже Дон, погруженный в невеселые мысли, приметил это и процедил:
– Тоже мне – спасатели... Эх, пастыри... Ещё передерутся из-за новой паствы вместо того, чтобы её спасать. Бог им не в помощь – уж это точно.
Дон был весь в красных пятнах, всклоченный и глаза его были очевидно на мокром месте: он их постоянно вытирал. Меня он почти не замечал, только уже на борту крейсера вдруг сжал мне плечо и сказал срывающимся голосом:
– Странное это извержение… Не хочу грешить на султана и англичан, но как-то все сразу – и им на руку...
Тут мимо нас, поддерживаемый матросами, проплыл какой-то иерарх англиканской церкви с сердитым лицом – ей-Богу, не меньше, чем епископ.
– Вот!– голос Дона окреп. – Наверное, все отцы церкви или отцы всех церквей разом помолились, чтобы царство Христа рухнуло в пучину...
Епископ метнул на Дона свирепый взгляд, но пренебрёг.
– Какое же царство Христа, Дон? – решился возразить я. – Ведь у вас на острове не было храмов. И религий тоже я не заметил.
– Наши храмы невидимы, Гвед. Храм должен быть невидим... А что до религии, а лучше сказать, веры, то она должна быть у каждого своя и в сердце, а не на лацкане пиджака, и о ней вообще лучше помалкивать... Мы не злые люди и хотим добра другим людям, и Христос был добрый человек и хотел добра. Так что все складывается...
Вот таков был Дон: все мог сложить так, что и швов не заметишь.
Наконец: армада наша, составленная из военных и транспортных судов, стала вытягиваться из порта. Рядом с Доном все время стояли англичане, будто боялись, что он сбежит или выкинет что-то непотребное: бросится в воду или метнет бомбу в капитанский мостик. Только в открытом море Дон пробрался ко мне. Я стоял у борта в компании незнакомого мне молодого человека в черном сюртуке, по виду – священника. Он уже задал мне пару вопросов: сколь много островитян и нет ли среди них моих родственников, а затем, вызнав, что я бывал на острове, спросил, есть ли там храмы? Я пожал плечами и ответил уклончиво, что за два дня не мог осмотреть весь остров.
– Вероятно, нет, – заключил он.
– А какое это имеет значение сейчас?
– Вы правы, – смутился он. – В конце концов, не храмом единым живет вера. Можно верить и без храма. Был бы Бог у человека...
Вдруг из-за моей спины послышался трубный голос очевидно пришедшего в себя Дона?
– Ваш Бог уничтожил наш остров: жестокая глупость и несправедливость!
Священник не замешкался ни на минуту с ответом:
– Добро и зло – как мы их видим и понимаем – понятия сугубо человеческие и к Богу неприменимы. Поэтому ни о жестокости, ни о несправедливости говорить в этом случае не подобает.
– Поэтому-то у нас и не было Бога! – сердито парировал Дон. – Зачем нам Бог, который ищет нашей гибели? Разве мало отправил Он на тот свет людей в последнюю войну? А ему все мало…
Священник мягко улыбнулся, помолчал, вероятно, подбирая слова, а затем заговорил тихим, но каким-то проникающим сквозь сомнения и недоверие голосом:
– Господь Бог никогда не делает глупостей, г-н Годлеон, а также бессмысленных жестокостей, правильнее сказать – жестокостей вообще. И Он справедлив всегда – только нам это не всегда дано постигнуть (Тут Дон скосоротился: «Уж конечно: куда уж нам – в лаптях да по паркету...»). Может быть – никогда. Вся наша беда или ошибка в том (священник не обратил или сделал вид, что не обратил внимания на Донову иронию), что мы судим о Боге, добре и зле по-человечески, с нашей людской точки зрения, не допуская, что у Него может быть на этот счет своё – Божеское – мнение. И мы бунтуем против Него, вопием и хулим Его, обвиняя в попустительстве злу, но ведь это же зло в наших человеческих глазах, а мы не боги, не Бог, хоть и созданы по Его подобию. Возможно, то, что для нас катастрофа, для Него лишь полностью осмысленная высшим разумом и необходимая для блага мира и мировой жизни, смысла которой нам не дано – и слава Богу! – понять, операция. Не забывайте, что Бог создал не только человека, но и весь мир и должен думать за весь этот мир и заботиться  о нем, хранить его в совокупности, а не только человека, который есть лишь часть, невеликая и преходящая, к  тому же, мира этого. То, что хорошо человеку, возможно, плохо или не годится камню, воде, лесу, травам или зверью, а ведь все это тоже создано Богом, это тоже Божьи творения. Почему же Бог должен быть всегда только на стороне человека? Он должен думать о всех своих детях. Мы же требуем от него безоговорочного союза и поддержки человека даже тогда, когда человек противоборствует с природою,  противопоставил себя всему остальному миру. А почему, спрашивается? Потому, что человек умеет молиться? Но это ведь опять только наше убеждение. Откуда мы знаем, что вода, камень, травы, цветы и зверье не молятся тоже? И не молятся о совсем противоположном по сравнению с человеческими молитвами? Мы глупцы, если вопим и требуем от Него безусловной поддержки, тем более, что человеческие молитвы, которые возносятся Ему, настолько противоречивы, что лучше не обращать на них внимания вовсе, ибо примирить пожелания и требования людей между собою и исполнять их не под силу даже Ему! Вы совершенно справедливо вспомнили последнюю войну, когда противоборствующие стороны обращались к Богу как к начальнику своего генерального штаба, убеждая Его помочь перебить как можно больше таких же, как они, христиан по другую сторону фронта. Возможно, человек просто дискредитировал себя в глазах Божьих и лишился Его благосклонного внимания и безусловной поддержки, хоть и создан по Его подобию как законнорожденное дитя… А теперь позвольте откланяться, меня призывают мои руководители – у нас, боюсь, будет скоро много работы, чтобы утешить сотни страждущих, облегчить их страдания...
Он ловко и быстро, но с достоинством откланялся и ушёл, оставив нас с Доном в раздумье над его словами.
– Однако... – сказал Дон, помолчав, – далеко пойдет, если его не осадят его руководители... Вот такого бы молодчика нам вместо Бастеля с Бикалем. А? Половчее их будет... Да поздно, поздно.
Я пожал плечами, а задуматься было над чем.
Тем временем  наша армада приближалась к острову, и я отчетливо увидел свечение и дым или пар в той стороне. Неужели не успеем? Дон затрясся и закрыл глаза ладонью – исторический жест! – но его позвали, и он ушел с трясущимися губами к англичанам на совет, как и с какой стороны лучше подойти к острову.
Я решил пробраться на капитанский мостик, и это мне удалось. Я стоял поодаль от нашего командира – классического британца и моряка во всей его англосаксонской красе. Вдруг он приблизился и, не глядя на меня, процедил сквозь зубы:
– Да, кратер футов тысячи две, не меньше...
Его глаза холодно и сердито блестели, для него, очевидно, это была лишь очередная, трудоемкая, рискованная и притом небоевая и малопочетная операция на море по вывозу с какого-то островка неизвестно зачем забравшегося туда населения, вероятно, бестолкового и плохо понимающего команды, которое ещё придется размещать на кораблях, кормить и поить, успокаивать, не говоря уж о том, что, прежде всего, их всех нужно как-то переправить на борт в условиях паники, сильного волнения и извержения с тучами пепла (всю палубу загадит), грозящего землетрясением, уходом суши под воду, цунами и т.д. Было от чего сердиться и расстраиваться.
– Кракатау, – пробормотал моряк и отвернулся от меня, подняв к глазам бинокль.
Со стороны острова стал долетать непрерывный гул. Скоро я различил на знакомом мне пляже шевелящуюся темную массу, среди которой мелькали огоньки. Сверху она озарялась вспышками, и я понял, что это были островитяне, вопившие о спасении, а вместе с ними стонал и остров. Кого молили они в этот час о спасении, кого призывали, кому молились?
Пробежал Дон, в чем-то убеждая британских моряков: похоже, спорили, насколько близко можно подходить к острову и когда может начаться погружение его в море. На меня он глянул так, как будто видел впервые.
Прошло несколько томительных, пугающих часов, пока все суда не подошли к острову и не  рассредоточились вдоль побережье напротив пляжа. Человеческий гул стал стихать – островитяне увидели спасение, но гул природный становился все громче и громче. Сыпался пепел, где-то падали, вероятно, горячие камни, ибо крик островитян вдруг усилился: они боялись, что наступает последний час острова. Каждые десять минут доносились взрывы, будто невидимая авиация неведомого врага бомбила несчастный беззащитный остров. Давно уже было пора наступить рассвету, а он все не наступал, и сцену трагедии человеческой освещали лишь вспышки и огонь в черном облаке над кратером – последний день Помпеи в тропическом варианте...
Было спущено сразу много шлюпок, которые стали пробиваться сквозь прибой. Подвели поближе баржи; их захлестывали разгневанные волны.
Мы с Доном съехали на берег с первыми шлюпками. Дон выглядел, как библейский герой, пришедший  спасти свой народ: глаза его горели, он не переставая шептал что-то – может быть, заклинания или молитвы, борода его намокла то ли от слёз морских и небесных – мы вымокли до нитки, перебираясь через прибой, то ли от его собственных. Слёзы человеческие у многих в это хмурое утро смешались со слезами неба и океана...
– Вы как Моисей, пришедший вывести народ свой из фараонова царства, – сказал Дону вдруг снова возникший перед нами давешний молодой священник. Он был мокрый с головы до ног и тяжело дышал: видимо, переносил в шлюпки детей и пожитки островитян.
Я вовремя удержал кулак Дона, который забился в моих объятьях.
– Не надо об этом сейчас, неужто вы не понимаете?
– Простите, – серьезно и искренне сказал священник. – Я действительно сказал глупость... Простите... ради Бога.
Он повернулся и побежал помогать женщине с двумя детьми. Никто не знал, сколько их, этих женщин и этих детей, все ли островитяне  выбрались на побережье или кто-то оказался заперт в отдаленных внутренних районах острова. Мы все работали, да, работали! – бок о бок – и моряки, и рыбаки с сампанов, и священники, и просто добровольцы из числа жителей Дуэя. Задача осложнялась тем, что многие островитяне пытались спасти и прихватить с собою какой-то скарб, и стоило немало усилий уговорить их отказаться от него ради собственного спасения? Бастель и Бикаль явно не доработали с воспитанием островитян в духе равнодушия к собственности, и проснулись забытые инстинкты. Впрочем, дело шло в основном о личных вещах или инструментах и орудиях, бывших пособниками или источниками труда и существования.
Над нами грохотало, огонь над кратером горел гигантской свечою – то ли в руках Бога, то ли дьявола – поблизости не было того толкового философа-священника, чтобы это определить. Бог ли освещал и разглядывал свою несчастную паству, отказавшуюся – пусть, возможно, только внешне – от Него на своём острове, дьявол ли светил на намеченные им жертвы – не до них обоих было в этот страшный час.
В суматохе эвакуации я потерял Дона. На нас падал пепел, мы все стали, как шахтеры, извлеченный из под обвала; соль нашего пота смешалась с солью моря, а нас ещё постоянно подгоняли моряки, возможно, лучше нас понимавшие, что может последовать через несколько часов, а может быть, даже минут.
Наконец поступил приказ: отчаливать – отчаливать во что бы то ни стало: нельзя было рисковать уже спасёнными и самими спасателями ради тех немногих островитян, которые, возможно, не смогли выбраться на побережье из внутренних районов острова. Я был ещё на берегу и искал Дона, но его нигде не было видно, хотя мрачный пляж почти опустел, и пламя кратера освещало в унылом рассвете без солнца лишь кучки брошенных в спешке вещей – шелуху человеческих луковиц. В тёмно-серой мути трепетало и металось желтое пятнышко флага острова, о котором позабыли в суматохе бегства, а знаменосцы бросили его, спасая свои пожитки. У меня на глаза навернулись слезы... Я старался думать, что Дон уже на спасательных кораблях – помогает размещать беженцев, но сердцем чувствовал, что это не так, что Дон как капитан задумал покинуть сказочный корабль острова последним. Пока я раздумывал, куда же мог подеваться Дон, меня довольно настойчиво, если не сказать грубо и силою, направили в одну из последних шлюпок, и я оказался опять на палубе крейсера. Здесь мне пришлось увидеть картины, которые на некоторое время заставили меня забыть даже о Доне.
Первым делом после того, как я ступил на палубу, я наткнулся на Бастеля с Бикалем. Само по себе это не могло меня поразить, ибо я ещё на берегу заметил, как они мечутся среди островитян, неуклюже стараясь установить среди них порядок и руководить их погрузкой в шлюпки, выкрикивая сиплыми голосами никому не нужные уже указания и советы: они ещё пытались командовать и управлять. Но здесь, вне своего острова, они предстали совершенно сломленными людьми с заискивающими слабыми улыбками. А за их виновато согбенными спинами возвышался – кто бы мог подумать?! – горевший гневом Гюнзак, который методично бил их кулаком в шеи с возгласами:
– Эй, кто слушает? Послушайте! Послушайте все! Эта сволочь (удар кулаком в спину Бастеля, затем Бикаля) уговаривала наш народ погибнуть, но не покидать проклятый остров, не сдаваться. Не сдаваться, дескать, старому миру, а красиво умереть для исторического примера. А у самих, поди, катер какой секретный стоял под парами, чтобы смыться – я уверен, более того, знаю наверняка! И денежек для старого мира они поднакопили.
Холуй и раб торжествовал над своими хозяевами. Где же в этом мире действительно есть свободные люди?
Преображение Гюнзака из образцового лакея в лакея–бунтаря произвело на меня впечатление, которое я не берусь точно определить. Но только я успел справиться с созерцанием этой картины, как на палубе появилась моя островная невеста Финчита. Несмотря на разорванное и перепачканное платье, она плыла павою. Я был полностью уверен, что она тут же заметила меня, и приготовился её принять – я ещё на берегу высматривал её в толпе островитян. Финчита предстала теперь вся мокрая, растрепанная и настолько трогательная в своём платьице и беженской беде, что у меня защемило сердце – и сладко защемило. Но моё сокровище отнеслось ко мне довольно равнодушно, когда я подбежал к ней: вероятно, она уже оценила ситуацию и решила, что дружки поверженных руководителей ей не пара. Она потрепала меня по щеке мокрой ладошкой и тут же оказалась в объятьях одного из морских офицеров.
– О дарлинг... – услышал я, оставшийся в стороне с растопыренными пустыми руками. Понемногу я справился с дурацким положением, в которое попал, и, круто повернувшись, прошагал к борту. Чёрт с   нею, но где же Дон? Перевозка людей на суда закончилась, и мне хотелось выяснить это немедленно.
Я отправился к морякам. Они молча пожали плечами на мою тревогу и протянули мне бинокль, указав направление. Я увидел страшный берег, усыпанный пемзой и раскалёнными  камнями. Затем я увидел Дона, который возился около известного мне флагштока: вероятно, он пытался опустить флаг острова, чтобы спасти хотя бы частичку своего гибнувшего творения. Но у него ничего не получалось – вероятно, запутались веревки.
– Мы сожалеем об этом человеке, но мы не можем больше ждать и рисковать нашими и вашими людьми, – твердо заявил мне командир крейсера.
– Но как же вы можете оставить его там, на верную гибель?
На это он молча пожал плечами и лишь спустя минуту или две сказал:
– В этом мире каждый волен спасаться или погибать – как ему будет угодно. В этом основная свобода нашего мира. Мы никого не может заставить выжить.
Кто-то передал мне рупор: «Позовите его...»
– Дон! – завопил я. – Дон! Ради Бога, мы ждём вас! Бросьте ваше знамя – иначе вы погибнете! Скорее, Дон!
Я схватил бинокль и увидел, что Дон повернул голову в нашу сторону и что-то говорит или кричит оскаленным ртом. Конечно, я ничего не услышал, но уверен, что Дон крикнул, что скорее погибнет, чем бросит знамя. Поэтому не оставалось никакой надежды.
– Да чёрт с ним! Пусть подыхает из-за своей грошовой тряпки! – послышалось снизу, с палубы. Это появился Гюнзак. Но тут два матроса, стоявшие как часовые у трапа, ведущего на мостик, ловко развернули его и толкнули в спину, а один даже дал ему легкого пинка.
В это время заработали машины, и крейсер стал делать разворот.
– Это преступление! – закричал я. – Преступление бросать человека на обречённом острове!
Кажется, со мною сделалась истерика, ибо у меня забрали рупор и бинокль и стали придерживать за руки.
Командир крейсера поморщился, глянул на меня своими рыбьими британскими глазами и решительно прокаркал:
– Вы изучали физику в вашей стране, молодой человек? Если океан хлынет в этот раскаленный кратер, то что получится? А получится взрыв такого раскалённого котла, который даже трудно себе представить, но можете быть уверены, что мало не будет. Даже если собрать всю взрывчатку в мире, то и то она не даст такого мощного взрыва. Нас всех просто опрокинет, как скорлупки, со всеми этими детьми и женщинами. Вот такая будет цена спасения вашего друга, который, похоже, и не собирается спасаться.
О, как я ненавидел этих резонёров в тот миг! Я чувствовал, что теряю Дона, что это непоправимо и непоправимо на всю мне оставшуюся жизнь. Ах, зачем я ушел с берега с какими-то женщинами и детьми, с каким-то их барахлом, когда должен был встать на страже его, Дона Годлеона, борца за лучшее будущее для всех женщин, детей и их мужей и отцов в мире.
Я заплакал. Никто мне не посочувствовал; более того, один британец заявил сквозь зубы:
– В конце концов, у нас свободный мир и каждый свободен сводить счеты с жизнью, как ему заблагорассудится...
Я снова потянулся за биноклем, который мне тут же с готовностью предоставили – как умалишенному, и увидел Дона с флагом в вытянутой левой руке; правой он отдавал честь неведомо кому...
«Прощайте, Гвед! Но это ещё не конец...» – «Прощайте, Дон. Но если это не конец, то что же?!»
Мы быстро удалялись от острова: англичане ждали – и справедливо – взрыва вулкана и цунами. Мы шли во мгле – день ,похоже, так и не наступил – с чувством человека, которому могут выстрелить в спину. Мне влили виски, чтобы ж немного пришел в себя, и я пошел бродить по кораблю. Я увидел Бастеля и Бикаля, скорчившихся у борта в самой униженной и покаянной позе. Кто-то из моряков принес им виски в кружке, одной на двоих, но только Бастель успел сделать глоток, как возник Гюнзак, выхватил у него кружку и плеснул виски ему в лицо, проглотив, тем не менее, остатки. Послышался хохот и хлопки в ладоши. Я вздрогнул и обернулся: настолько смех и аплодисменты были неуместны и дики в этих обстоятельствах. Аплодировала и хохотала Финчита, стоявшая под руку с морским офицером. Она смотрела на меня и в то же время сквозь меня. Меня передернуло от омерзения: Бастель и Бикаль много оставляли желать лучшего в смысле порядочности и искренности, но они хоть в молодости своей, в возрасте этой Финчиты, во что-то, судя по словам Дона, верили, что-то уважали, для них существовало святое. По-моему, нет худшей доли и более низкого падения и несчастья, чем с младых лет быть лишённым славной, чистой и доброй наивности, когда веришь душе своей и сердцу, а не глазам и расчётливому разуму, учитывающему деньги и те вещи, которые деньги вызывают и доставляют, приучая радоваться вещам этим тело и мозг, но отягощая собою и ими – поначалу почти незаметно – душу и сердце уже на рассвете жизни.
Я не выдержал и опять заплакал, как если бы меня оскорбили и обидели, а у меня не было сил и возможности ответить обидчику. И тут мне на плечо решительно, но мягко, легко легла рука командира крейсера.
– Больше выдержки, молодой человек. Я много слышал об этом острове и колонии на нём и, поверьте, никогда не считал этих островитян чудаками или, более того, преступными изгоями. Я, представьте, из семьи простых моряков, чудом, можно сказать, выбился наверх, в командный состав. А эти колонисты несли с собой надежду, надежду для тех, кто не выбился в этом мире на место повыше, как я, для таких, какими были мои родители, братья, соседи... Это крайне тяжело, когда гибнет надежда. Это гораздо тяжелее, чем когда гибнет корабль, дом или город... Гибель Помпеи – это гибель людей, а здесь – гибель надежды. Понимаю вас...
Я оглянулся и увидел на его рыбьих британских глазах слёзы, но он тут же осушил их белоснежным платком и зашагал прочь. Я встал у борта и затуманенными глазами всматривался во мглу, которая рассеивалась, но рассеивалась нехотя и недовольно: лучи солнца с трудом пробивались сквозь тучи пепла. И вдруг яркий луч упал на серый, бурный горизонт, и я увидел паруса далёкого корабля, шедшего встречным курсом. Первой, сумасшедшей мыслью моей стало, что это – «Летучий голландец», вестник и причина гибели на море, направляется к погибающему острову, чтобы до конца созерцать очередное человеческое крушение и забрать душу обрёченного на гибель Дона. И я не знал, проклинать ли мне его или ему молиться...
Тут со мною сделалось нехорошо, меня свели в каюту врача и уложили на койку, и я очнулся лишь в порту Дуэя, при выгрузке. Выходило, что мы дошли благополучно и не подучили удара в спину от возможного цунами. Во мне затеплилась надежда, что, может быть, и с островом все как-то обойдётся: что-то внезапно затухнет, лава остановится и застынет, прекратится дрожь земли, и Дон останется жив.
Выгрузка сотен островитян началась, и это   была не менее сложная операция, чем их вызволение с острова. Отказавшись от любезной помощи судового врача, я хотел помочь этому делу всеми оставшимися у меня силами, но командир крейсера «вручил* меня звероподобному великану-матросу, который чуть не на руках снёс меня в катер, доставил на берег и усадил рядом и с собою в рикшу. Мы поехали в гостиницу.
Мы ещё не свернули с набережной, как услышали дальний взрыв.
– Все, – проворчал Джек (или Дик, или Билл), – конец островку. Можно стирать его с карты. А ещё теперь придется заново драить палубу от пепла, что он накидал, испуская дух...
В гостиницу меня почти внесли бои и хозяин–индус. У индуса в глазах стояли слёзы и толстые губы дрожали – это я как-то заметил и запомнил. Потом для меня наступил тёмный провал...
Но тёмный провал наступил не только для меня, а и для всего Дуэя: пепел закрыл солнце. Заметно похолодало. От взрывной волны треснули стены домов и вылетели многие витрины и оконные стекла.
Цунами было, но волна его – на счастье Дуэя – была относительно невелика и в основном погашена как волнорезом барьером коралловых рифов к востоку от полуострова, поэтому досталось только в основном прибрежным деревенькам на восточном побережье. В общем, чисто природно гибель острова, слава Богу, имела значительно менее трагические последствия, чем гибель Кракатау.
Когда я очнулся, за окном ещё царствовала ветреная и дождливая муть, но её все чаще прорывали лучи солнца. Я даже увидел в сером небе лазурные окошечки, и в моём сердце пусть слабо, но явственно вновь затеплилась надежда.
Индус сам принёс мне бульону и вина. Очевидно было, что ему не терпелось спросить меня о судьбе Дона, но он не решался узнать чёрную весть. Я же только глянул в сторону комнаты Дона, вздохнул и развел руками. Индус все понял, прикрыл: глаза ладонью и быстро вышел.
Первым моим стремлением – как только я восстановил силы – было отправиться к островитянам. Несмотря на протесты заботливого индуса, я поехал в порт, довольно незначительно, к слову сказать, пострадавший от катаклизма благодаря мощным и толковым защитным сооружениям. В управлении порта меня никто не узнал, все уже были заняты новыми заботами, и меня переадресовали в лагерь сипаев, к западу от города, куда были помещены беженцы с Острова.
Островитян разместили в армейских палатках. У всех у них – возможно, кроме детей, видевших в происходящем новые картины и разнообразие после однообразной островной жизни – был подавленный, отрешенный вид. Я раздал деньги тем, кто показался мне наиболее упавшим духом и сломленным случившимся; возможно, я был неправ в своих предпочтениях, и следовало поддержать как раз тех, кто собирался и надеялся как-то устроиться в старом мире. Я навел справки о Бастеле и Бикале – в конце концов, они были единственными «наследниками* Дона, и мне захотелось увидеть их сейчас, узнать – без дурного чувства злорадства, что они думают и чувствуют и что собираются делать. По реакции островитян я понял, что и  тот и другой ещё пользуются, как ни странно, их доверием. Дело, видимо, было в том, что после первого шока, вызванного крушением острова и колонии, на островитян обрушился шок второй: страх перед неизбежностью новой жизни в старом мире, от реалий которого они уже успели отвыкнуть, но в котором им предстояло как-то устраиваться, и они все надеялись на прощальный руководящий совет, если не на какую-то новую организацию во главе с прежним, привычным руководством. Меня повели к большой палатке (и здесь Бастель и Бикаль отхватили себе что-то побольше), но когда мы подошли к ней, из неё появились полицейские, между которыми понуро шагали Бастель и Бикаль. Бастель тёмно глянул на меня и отвернулся, а Бикаль все оборачивался со своею собачьей улыбкою – видно, на что-то надеялся. Их усадили в тюремный фургон и увезли. И тут же из палатки появился Гюнзак с каким-то полицейским чином, которому он что-то горячо втолковывал, но который отворачивался от Гюнзака и обмахивался как веером папкой с бумагами. Они оказались рядом, Гюнзак воззрился на меня и лицо его озарилось радостной ухмылкою. Он тут же взволнованно опять зашептал на ухо полицейскому. Тот направился ко мне, сопровождаемый сзади Гюнзаком, усердно игравшим, вероятно, роль верной полицейской собаки и преданного слуги власть предержащих. Он Гюнзака несло спиртным даже через плечо полицейского, и он постоянно дергался и вертелся: его, видимо, распирало от желания разоблачительной деятельности и наказания его действительных или мнимых врагов.
Полицейский чин, однако, очень вежливо ознакомился с моими документами, пригласил меня обратно в палатку на допрос, который он назвал «формальным опросом», и мы быстро поладили: он составил небольшой и вполне невинный протокол с моим рассказом о посещении острова, который я подписал с лёгким сердцем.
– Ну и чудаки они все были, – заметил полицейский со вздохом, укладывая бумаги в папку. – Но ведь быть чудаком – не во вред остальным, конечно, – это ещё не преступление. Даже вообще не преступление.
И мы улыбнулись друг другу и пожали руки.
– А вот их руководители надебоширили недавно в городе и удрали на сампане. С этим придется разбираться...
Полицейский вышел первым и решительно зашагал мимо вытянувшегося по-солдатски Гюнзака к ожидавшему его рикше. Гюнзак потерянно проводил его глазами, а потом ошеломление уставился на меня, будто не постигая, как же это я выхожу из палатки не в кандалах.
Я также прошагал мимо него, даже толкнув его с удовольствием плечом в цыплячью грудь, но потом задержался и, не оборачиваясь, порылся в бумажнике и бросил, скомкав,  ему через плечо ещё одну (считая ту, что он получил от меня на острове) фунтовую бумажку.             – Возьми на водку, скот.
Даже спиною я почувствовал, как Гюнзак стремительно бросился в песок за бумажкой и как бережно расправлял он её и засовывал в карман. Сзади послышалось его бормотанье:
– Хорошо, пусть на водку, я так давно не пил водки – мне не давали... Я ведь не для себя стараюсь, а в интересах истины, установления правды после крушения диктаторской власти... А вы-то тоже хороши, господин, вам можно разбрасываться фунтами: они у вас есть – а откуда? А как быть тем, у кого их нет?
Я побрёл, не оборачиваясь, к рикше с горькой мыслью о том, сколько же негодяев и лжецов крутится возле правды и истины, кормится от них, заворачивая правду и истину в свою аляповатую, но броскую упаковку для успешной продажи на рынке. А я-то сам каков? Я-то сам не стою за прилавком, этим занимается бедняга-дядя – в переносном, конечно, смысле...
В гостиницу я вернулся опять совершенно разбитым – на этот раз морально, а не физически. У номера меня встретил скорбный индус – будто стоял там все это время – и вручил мне телеграмму: мой дядя был при смерти, и наш семейный адвокат настоятельно требовал моего возвращения на родину. Индус помешкал немного, вздохнул и побрёл по коридору.
Я бросил телеграмму на столик с нежно-лиловой орхидеей, появившейся в моё отсутствие, и стал выстраивать в своей голове мысли в относительном порядке.
Мгла за окном начала рассеиваться, появилась лазурь, засияло солнце, и это было как знак, что жизнь не остановилась с гибелью Дона и Острова.
Но в остальном все было кончено, а в моём юном возрасте это воспринималось мною как трагедия всей жизни. Но – как это и бывает с прошествием лет человеческих – трагедия понемногу потеряет свои яркие, хоть и траурные краски, перейдет в более блеклую драму, из неё в характерную сценку из прошлого, о которой можно рассказывать  на склоне лет знакомцам, детям и внукам, а потом в конце концов и вовсе останется в виде старой открытки, на которой огонь вулкана освещает равнодушным светом один из дней навсегда ушедшей молодости и её необъяснимых скитаний.

Глава 17

Итак, все было кончено. Наступил полный и окончательный, а не промежуточный финал, финал не с многоточием, а с лишавшей всякой надежды точкою. В этом я – наперекор сердцу – был уверен, сидя в полной тишине своего гостиничного номера.
Однако надо было как-то жить и  действовать дальше и действовать самому по себе, без водительства Дона или капитана Джастамо, с помощью штурмана Адольфа Пиле прокладывавшего курс для «Вальты», а следовательно для всех нас; даже без разговоров или споров с Винди, которые так или иначе определяли направления моего движения по жизни. Следующей остановки в незнакомом городе, следующего порта захода не предвиделось. Надо было дальше двигаться самому. Одно было очевидное я должен как можно быстрее выбираться из Дуэя восвояси, мчаться домой, куда настойчиво и безапелляционно звала меня печальная телеграмма нашего семейного адвоката. Следовательно, я должен был сам проложить обратный путь, определить курс, а проще говоря – позаботиться о билетах и местах на пароходах и поездах. Итак, вперёд, Гвед. Занавес опущен, зрители и актеры давно разошлись по домам, чего тебе сидеть одному в тёмном пустом зале? Пора домой и тебе. Тем более, что и то, что ты принимал за неоспоримую действительность, за настоящую жизнь, оказалось лишь спектаклем с прекрасно выполненными декорациями. Но теперь сцена пуста, гола и темна; везде потушен свет, и декорации разобрали и унесли на склад рабочие сцены. А главного героя вообще хватил на сцене удар – притом, самый настоящий...
Я ещё погрустил в номере, осваиваясь с новым и тревожным состоянием покинутого капитаном и штурманом рулевого, чувством полной и безраздельной независимости и самостоятельности, с которыми и не знаешь, что делать и как поступать, и которые проистекали из того простого факта, что теперь никому до меня не было никакого дела, а затем резко поднялся из кресла и подошел к зеркалу. Я оглядел себя с головы до ног, напружился, строя различные гримасы и стараясь уловить и надеть на себя личину решительного парня, который знает, что и как ему делать, маску хозяина своей жизни и судьбы. В конце концов, лицо моё приобрело какое-то твердокаменное, свирепое даже выражение – лишь глаза к досаде моей предательски обнаруживали временами проблески робости и мягкости, – но в общем я остался собою почти доволен.
Я спустился в пустынный холл – все как разбежались после катастрофы с островом. В окно я увидел рикшу. У него был унылый вид: вероятно, из-за плохой погоды было мало седоков и соответственно заработка. Я решил дать ему подзаработать и с видом благодетеля бедняков водрузился на сиденье. Куда везти господина? Да... хотя бы в «Санта-Лючию». Едва ли деловая и занятая, вероятно, сейчас по горло наследными  – после гибели Дона – делами Винди и её партнер могли быть там в этот час между ленчем и обедом – да и до меня ли им было вообще теперь? –  но мне просто захотелось побыть в том месте, где  я встретился с Винди в последний раз, снова увидеть нежно-лиловую орхидею на столике, за которым она сидела с Таваго, будто орхидея эта была связной между ней и мною и сохраняла нашу связь в тайне от третьих лиц.
Как же радостно забилось моё сердце, когда – как и в последнюю встречу – я увидел, что тот столик занят, и орхидея на месте, а Винди просматривает с Таваго какие-то бумаги, сдвинув тарелки в сторону. Когда я вошел, Таваго поднял голову, широко мне улыбнулся, поднял руку и сделал приглашающий жест. Винди оглянулась и приветливо улыбнулась мне тоже. Мне даже показалось, что она обрадовалась. Вероятно, оба были в прекрасном настроении.
– А мы думали, что вы уже уехали, Гвед. Я ещё обиделась на вас – вот Таваго свидетель, что вы не нашли нас, чтобы попрощаться. Да-да, Гвед, мне было очень грустно и обидно. Мы же отплываем завтра в Европу.
Как горько было мне услышать это «мы» и известие об их отъезде.
– Да, представление окончено, занавес опущен, зрители разъезжаются по домам или по кабаре, – сказал Таваго, повторив вслух мои недавние горестные мысли.
Мне стало вдруг по-детски обидно, будто меня пригласили на праздник, где рассчитывал на славную компанию, а меня обманули, и я остался один.
– Finita la commedia!– провозгласила Винди.
– Скорее – finita la tragedia, – мягко заметил Таваго.
– Да, может быть, вы правы и ваша поправка справедлива: комичного во всем этом оказалось мало. Впрочем, как и с чьей точки зрения посмотреть. Например, как Господь Бог смотрит на нашу жизнь и всех нас с нашими делами и делишками? С нашими смешными уловками и ухищрениями? Как на трагедию или комедию? Скорее, второе, иначе Он давно бы как-то проявил себя и дал многим по рукам. А так он смотрит нашу затянувшуюся человеческую комедию и плачет в рукав... от смеха. Так когда вы уезжаете отсюда, Гвед? Не смогу поверить, что вы застрянете здесь надолго? Дуэй – это путь к нему, городу Дуэю, а не место, где следует оставаться и жить.
У меня ещё не было билета, но телеграмма о состоянии дядюшки не оставляла мне много времени, поэтому я сказал:
– Дня через два. При первой оказии. Сначала по морю, потом поездом – для какой-никакой скорости: дело в том, что мой дядя при смерти.
– Соболезную. А вы, выходит, теперь наследник? Мы с вами стали, так сказать, коллегами? Кстати, хочу поделиться своей радостью и удачей: аванс за аренду острова перевести не успели – я очень просила банк не торопиться, – а теперь уж и арендовать нечего: проклятый остров, слава Богу, сгинул, потонул в пучине – туда ему и дорога. Так что мне осталось что наследовать, и воя эта гонка последних недель была не зря. Пусть и невольно, но Дон выполнил мои требования.
Она очевидно торжествовала.
Её слова кольнули меня болезненно, напомнив то, что Дон говорил о наследствах и наследниках. Бедняга Дон! Вероятно, я помрачнел, ибо Винди ласково положила руку на мой локоть, а Таваго налил мне вина. Глядя на него, Винди сказала:
– Перед отъездом надо бы отправить парочку телеграмм в Европу. Я понял её слова, что они отправляются по своим делам и встреча закончена, и стал подниматься, но Винди мягко удержала меня. Не знаю, стало ли это их маленьким заговором доброго жеста в отношении меня, но встал один Таваго и объявил, широко мне улыбаясь?
– Пойду пройдусь на почту. А вы уж не бросайте нашу даму, прошу вас, Гвед. Тем более что теперь Винди сыта и не опасна. Он хохотнул и удалился.
Мы посидели молча – я насупясь, Винди улыбаясь. Я не выдержал молчания и спросил с тоскою напрямик:
– Неужели мы сейчас так и расстанемся навсегда? Винди усмехнулась:
– А вам виделось какое-то продолжение?
– Нет... но я надеялся, Винди. Я не могу забыть Сантару.
– Сантара прекрасный город, но он был всего лишь остановкой, полустанком даже на пути в Дуэй: паровоз прогудел, поезд тронулся, и станция за окном исчезла в прошлом навсегда.
Нежно-лиловая орхидея поникла в своей вазочке.
– Неужели навсегда, Винди? Какое жестокое слово. Здесь я опять вспомнил Дона.
– Да, милый, навсегда. Это по вашей молодости и от непривычки слово «навсегда» вас пугает: вы ещё не привыкли, не притерпелись к расставаниям и разлукам. Но жизнь, она длинная, ещё привыкнете... У нас же с вами не будет продолжения, Гвед, потому что его не может быть. Скажу прямо: мы с вами почти одногодки, а я чувствую себя вашей матерью – обидно для женщины, женщина всегда хочет оставаться юной. А мне нужен муж. Муж, Гвед, а не сын. Муж – надежный и сильный спутник в этом большом и сложном мире, реальном мире, мире, как он есть. Вы же в той или иной мере – житель острова. Годлеона с его мирком Золотого века, а я не хочу ни в какой золотой век. Не хочу ждать никакого сверхсправедливого общества. Я слишком нетерпеливая, жадная, может быть; жадная до жизни, такой, какая она есть сегодня, и в том мире, какой был мне дан при рождении и в котором я выросла. Потом – я не хочу никакого равенства, ибо не считаю равной себе... вон ту, к примеру, уродину, что убирает со столов грязную посуду. И убирать посуду за кем-то не собираюсь, пусть убирают за мной. Каждому своё, и чем скорее каждый это осознает и с этим примирится, тем будет лучше и спокойнее всем; по   крайней мере, нам, наследникам. Только надо не позволять всяким Годлеонам сбивать людей с толку...
Я вздрогнул, будто меня грубо толкнули.
– А самое главное, – продолжала мягко, но убежденно и убеждающе Винди, – мне очень не хочется изживать в себе то, что обычно называют дурным в человеке: гордыню, желание первенства за счет отставших, стремление заставлять тех, кто ниже – как я считаю, а если я так считаю, то это так и есть! – меня, обеспечивать меня всем, что мне хочется; желание жить самой по  себе, наплевав на общество и его «больные вопросы». В общем, я хочу праздника и только праздника, праздника ежедневного, но так как праздника для всех устроить невозможно, то я хочу его для себя – пусть даже за счет будней прочих. И бесполезно меня разубеждать: для себя я права, а как для других – мне все равно: деньги отгородят меня от них прочным валом. И ради этого я готова даже и потрудиться, действуя любыми средствами, в чем вы, вероятно, убедились, Гвед.
Винди замолкла. Мне тоже нечего было ей ответить – так она точно, определенно и безапелляционно разложила все по полкам. Я уставился на орхидею, словно ожидал, что хоть она сможет как-то поправить дело.
– Мы все немножко устали, Гвед, пора отдохнуть после нелегкого пути, – заговорила вновь Винди действительно слабым голосом – ах, какая актриса пропадает втуне... – И мне, прошу мне поверить, жаль Дона: он все-таки был человеком! Человеком, каких раз-два и обчёлся, а не купчиком-хозяйчиком, что плодятся, как крысы, и тащат и тащат в свои норы все, что могут утянуть. Да, у Дона был размах: он замахнулся на целый мир! Желать хорошего, лучшего не для себя, а для других, тебе совершенно посторонних людей – на это способен только Человек. Но я не могу быть такой же – я быстро утомляюсь.
Винди нежно погладила мне руку.
– Путь в Дуэй, встреча с вами на этом пути были все же прекрасны, Гвед. Прекраснее, чем сам Дуэй и то, что здесь было. Я бы хотела, чтобы путь этот никогда не кончался, а Дуэй так и не был достигнут. Мне кажется, что с окончанием этого пути от меня ушла часть моей молодости, лучшая её часть. Я постарела, да-да, Гвед, – постарела, не смейтесь, милый, – добавила она с потешно печальною гримаской.
Орхидея дрогнула – то ли от слов Винди, то ли я случайно толкнул столик.
– Кто вы по знаку Зодиака, Гвед? – вдруг спросила Винди.
Я слегка опешил от такого поворота разговора. Поскольку я никогда не задумывался над зодиакальными знаками и тому подобным, то просто назвал дату рождения.
– А, так вы Дева! То-то я смотрю... Скромная, трепетная, мнительная девица, которой хочется да колется. А я Лев, Гвед. Вернее, львица. Сами посудите, ну какой мог бы быть у нас союз? Бедная Дева всю жизнь бы трепетала, опасаясь повернуться к львице спиною, чтобы та не вцепилась ей в загривок – львиную, звериную натуру не переделаешь. Но я спросила вас о знаке по другой причине.
Она взяла сумочку и стала в   ней что-то искать.
– Знаете, каков ваш камень, Дева? Ну, тот камень, что соответствует вашему знаку и хранит родившихся под ним? Ваш камень – хризолит, Гвед. А мой камень – рубин. Рубин, милый. Камень великих раджей Индии! Но у меня, бедняжки, нет своих рубинов. Пока, надеюсь... Нет и хризолитов. Теперь вы понимаете, Гвед, чувства бедной девушки?
      С этими словами она извлекла из сумочки перстень.
– Но у меня есть кольцо с маленьким аметистом. А в старое время считали, что аметист означает умение владельца обуздывать свои страсти. Вы почти в совершенстве владеете этим искусством, Гвед, сумасбродных, безумных поступков от вас не дождешься. Разве только кто-то изредка вовлечет вас в минутный порыв... Поэтому я и хочу сделать вам этот подарок на прощанье и на добрую обо мне память. Вам   бы ещё пошли яспис и гиацинт: первый – это скромность, а второй – ум и честь. Но, к сожалению, я не настолько пока состоятельна, и их у меня нет. В прочем, кто знает, может быть, наши пути ещё и пересекутся – хотя я в это не верю, – и я смогу тогда дополнить свой подарок.
Она мягко, нежно взяла мою левую руку и почти без труда надела мне перстень на безымянный палец.
– А у вас тонкие пальцы, Гвед. Хорошая порода. Только, мне кажется, им слегка не достает силы и цепкости. Но это, дай Бог, придет   с годами.
Она отпустила мою руку, и рука моя печально опустилась на стол, как бы сожалея о недостающих ей силы и цепкости – но, чего уж нет, того уж нет... Я продолжал сидеть молча. Молчала и Винди.
– Ещё что-нибудь, милый? – наконец спросила она, и в голосе её уже зазвучало раздражение и нетерпение: вероятно, она считала церемонию прощания и полностью и достойно завершенной, а отведенное ею мне время истекшим. Но я ещё не мог заставить себя встать и уйти:
– Вы... выйдете замуж за Таваго? – спросил я, как прошептал.
– Какой вы ещё ребенок, Гвед! Разве наследницы выходят за таких, как Таваго? Они лишь с их помощью получают наследства.
И Винди поднялась и поцеловала, меня – на этот раз горячо и как будто искренне.
– Ну, а теперь прощайте, милый. И будьте все таким же хорошим мальчиком в этой жизни.
Теперь уж я должен был уйти – больше мне ничего не оставалось. Я поднялся и побрёл не оборачиваясь к выходу, а Винди – я чувствовал это – смотрела и смотрела мне вслед, и у меня зародилась маленькая надежда, что она о чем-то сожалеет. Хотя вряд ли – такие, как она, твердо знают, что хотят и что им подходит, а что нет, и, кажется, лишены тонких и прекрасных сожалений о делах минувших дней и своём выборе. Но мне хотелось думать, вернее, я мечтал о том, что у Винди был в запасе другой путь, другой выбор, но я, возможно, что-то по недомыслию и отсутствию жизненного опыта испортил в наших отношениях.
В дверях я столкнулся с Таваго: возможно, он ждал по уговору с Винди моего ухода, а может быть, действительно только что вернулся. Таваго крепко потряс мне руку и пожелал удачи в жизненных делах. Он со своей обычной широкой улыбкою двинулся дальше, но вдруг обернулся и сказал:
– А что касается нашего общего друга... Такова жизнь, Гвед, вы ещё не раз в этом убедитесь. Мне же, поверьте, далеко не весело, даже горько – я знавал этого парня много лет, но... тем не менее, я улыбаюсь. Должен улыбаться, Гвед, иначе меня сочтут никчемным неудачником, и я погибну. Ну, ещё раз желаю вам удачи, Гвед. И счастья, такого, каким вы его разумеете, если оно вообще есть на свете...
Отмахнувшись от назойливых рикш, я побрел по улице, чужой улице чужого города,  но сейчас я бы и не смог сказать сам, где же мои родные город и улица. Я везде был странником, прибывающим и убывающим далее.
Сильный ветер гнал по улице мусор. Мне стало так тоскливо, что я потихоньку заплакал. Все кончено, да, все кончено, и я опять один. Один после стольких дней среди стольких людей – славных и не очень, но открывших мне дотоле неведомые области и утолки жизни, убеждавших и разубеждавших меня в чем-то, призывавших идти в одну сторону или в другую. Где Дон, где моряки «Вальты»? Где хотя бы эти Бастель с Бикалем, Гюнзак и бестия Финчита? Дона нет боле, «Вальта» плывет вольно и независимо где-нибудь в лазурном просторе, держа курс по солнечному лучу, Бастель с Бикалем, вероятно, в местной тюрьме, Гюнзак спешно обстряпывает делишки, чтобы втереться в доверие к властям и новым хозяевам, а Финчита...
Я глянул на перстень Винди, и сама мысль о Финчите стала для меня мерзкой и недостойной. Но тут опять защипало глаза, запершило в горле, и в бездумном порыве оскорбленного и отвергнутого сердца я стал срывать кольцо с пальца, но не преуспел в этом, несмотря на все усилия.. Что же это было – колдовство Винди, своенравно окольцевавшей меня на прощанье в виде жестокой шутки, или судьба? Я махнул рукой и зашагал дальше.
Меня обступал Дуэй. По сути дела, я так и не увидел за всеми разразившимися событиями прекрасного города, не побывал во всех его чудесных уголках, куда обычно зазывают чужестранцев, не видел, как продают омаров, каракатиц, скатов и королевские креветки на таинственных ночных рынках при свете китайских фонариков, не посетил храмы трех религий, то есть, не был ослеплен многоцветьем Дуэя, не распознал всех цветов его радуги, хотя они, невиденные и нераспознанные, создали таинственным образом в моей памяти неповторимый радужный мираж.
Да, я так и не увидел Дуэя, но это и к лучшему: он останется в памяти моей как что-то прекрасное, но незаконченное, без окончательных до умерщвления воображения, четких форм, ничего не оставляющих пылкой фантазии памяти, способной с течением лет вновь и вновь класть свои мазки на то же полотно, создавая на нем все новые чарующие образы на уже состарившемся шедевре. Я сам смогу дорисовывать детали, пришедшие мне на ум, дописывать картину всю свою жизнь, ибо Дуэй остался для меня чем-то чудесным, но непонятым, не исследованным до конца и потому загадочным и вечно желанным. Он всегда пребудет одиноким, но ярким и светоносным полотном на однообразной, одноцветной и блеклой стене будней, что, вероятно, ожидают меня отныне и впредь...
Я окликнул рикшу и отправился в пароходство за обратным билетом, билетом в свою прежнюю жизнь.


КОНЕЦ ВТОРОЙ ЧАСТИ


  
ЭПИЛОГ

Мой обратный путь в Европу был почти в той же степени лишен впечатлений, в какой был ими наполнен путь в Дуэй. Вокруг меня молчало, разговаривало, смеялось, шумело множество людей, но я был один. И хотя с юности я понемногу учился обходиться своим собственным обществом, умел занимать себя сам и находил увлекательное в созерцании окружавших меня проявлений жизни как благодушный сторонний наблюдателе, я был ещё недостаточно умудрен возрастом, чтобы полностью и безоглядно  перейти на эту позицию: я ещё ждал встреч или встречи.
Я продвигался в сторону дома значительно быстрее; задержка произошла лишь в Сантаре из-за того, что капризный Монг вдруг вспучился и размыл в ряде мест полотно только что построенной железной дороги. Впрочем, не буду кривить душою и утверждать, что задержка в прекрасной Сантаре меня расстроила: чувство долга, порядочности и человечности, как я его понимал, заставляло меня поспешать к умиравшему родственнику, но эгоизм молодости – здоровый, как утверждают некоторые, – эгоизм далеко ещё не собиравшегося умирать молодого, необременённого недугами человека нашептывал мне, что не стоит избегать задержек на моём скорбном пути или, по крайней мере, не стоит приходить из-за задержек этих в отчаянье.
В Сантаре я пробыл с неделю, пока не починили путь, и всю неделю провел в фактическом одиночестве, бродя по городу, разглядывая дома, людей, церкви и корабли в порту в необычайно прекрасных закатах, пришедших сюда из Дуэя после гибели острова, выбросившего в небо – как проклятье или последнюю мольбу – тучи пепла. Таким образом, рухнув в пучину, Остров вознесся в небо и стал Островом небесным, взывающим на закате к земному миру своею неземною красою.
Я пытался поначалу разыскать тот дом, куда был помещен Таваго и Травотой заложником и где я был с Винди. Хотелось почему-то и узнать о судьбе любителя текилы Маноло: так или иначе он был причастен к тому волшебному дню, когда счастье почудилось мне совсем рядом – только руку протяни. Но ничего не вышло – я не смог отыскать то место и махнул на затею рукой, а заодно и на тот чудесный день любви, воспоминание о котором лишь сладко кололо моё сердце. Сладко и нежно.
Наконец дорога была восстановлена, и поезд понёс меня через горы и равнины древнего континента. Потом я пересел на пароход и оказался в южной Европе. Оставалось лишь пересечь наш маленький старый континент с юга на север.
Я опоздал на сутки: дядюшка не дождался меня и отошел в мир иной. Меня встретили старик адвокат, доктор и один из мастеров нашей лесопилки. Дядюшка же лежал тихий, благостный, но мне казалось, что он вот-вот откроет глаза и скажет:
– Наконец-то прибыл, племянничек. Не очень-то ты торопился, уж думал: не дождусь тебя на этом свете.
– Так ведь даль-то какая, дядя – Дуэй, – готовил я себе оправдание и ужасался про себя тому, что дядя мог знать, что поспешал-то я довольно медленно и неохотно.
Но дядя так и не открыл глаз, и мне стало тяжело и стыдно: я никогда не был особенно близок с покойником, но вот он так и остался привязанным к нашему семейному делу – лесопилке и складам, ничего кроме него не видя и не ведая, чтобы я имел возможность тешить свою странническую блажь и с комфортом переезжать из одной страны в другую. Прости, дядя, прости, старик, хотелось сказать мне ему, но ведь едва ли он теперь меня услышит. Хотя... кто знает?
Прошли похороны, скромные, но солидные – почил не кто-нибудь, а хозяин, и это в городе все хорошо понимали. На похоронах присматривались ко мне, примеривая, смогу ли я заменить дядю, и, похоже, общее мнение было не в мою пользу. Тем не менее, под управлением мастеров предприятие наше работало гладко и без моего участия, и каждый раз, когда я убеждался в этом, я чувствовал себя лишним человеком, которого с какой такой стати кормить трудовым людям, ловко и красиво управлявшимся с пахучим деревом и превращавшим его в прекрасные произведения труда? Дядя с мастерами перед самой своей смертью устроил ещё и небольшую мебельную фабрику или, скорее, мастерскую, где среди ароматных стружек, рабочих ароматов смолы, клея и лака рождались нехитрые, но добротные и полностью отвечавшие своему назначению столы, скамьи и шкафы для небогатых домиков нашего города. Я вспомнил мастерские Острова и рассказал о них мастеру, подчеркнув, как весело, с охотцей работали в них тамошние мастера. Старый рабочий внимательно выслушал меня и стал раскуривать свою трубку. Затянувшись, произнес только:
– Мы тоже работаем без особой грусти. Конечно, работали б ещё веселее, кабы лесопилка и мастерские были у нашей артели свои...
Слова его запали мне в сердце и голову, которые в этом случае пришли к согласию, хотя такое бывает отнюдь не часто. Шло время, проходили месяцы, вот уж я Рождество не за горами. Я не мог забыть Дона, погибшего вместе с островом, и мысленно все вёл и вёл с ним беседы и даже споры, которые, к моему огорчению, оканчивались моим поражением. Иногда я ставил себя на место Дона и размышлял, как бы действовал я.
По-моему выходило, что вся беда Дона состояла как раз в том, что он был дилетант и восхвалял дилетантство, а в таком предприятии, какое он замышлял и даже пытался осуществить, требовались профессионалы. Конечно есть опасность, что профессионалы превратят любое Доброе дело в профессию с попыткой подчинить себе всех его участников, включая столь любимых Доном дилетантов, и тем самым могут загубить Дело в том виде, в каком оно привлекало сердца, но... все-таки без профессионалов Дело превращается в говорильню – пусть от чистого сердца – и добросовестную возню о благонамеренной суетой восторженных дилетантов, которые совершают один промах за другим, исходя вроде бы из самых резонных предположений и расчетов.
Все, что касалось гибели острова и колонии «Золотого века» продолжало волновать меня, как если бы было моим кровным делом. Я следил за газетами, выписал многие журналы – от географических до политических – и находил-таки там отзвуки трагедии, свидетелем которой я стал в далеких тропиках. Географы и геологи спорили о причинах извержения и землетрясения, уничтоживших Остров, гадали о возможностях прогнозирования подобных катаклизмов и т.д., а политики дискутировали об уместности в нашем мире подобных закрытых сообществ. Я наткнулся на бесстыдное интервью с Гюнзаком, где тот утверждал, что островитяне жили как в казарме, им запрещалось иметь семью, без разрешения петь и веселиться, пить пиво и... много ещё чего гадкого и лживого. Я не выдержал и через редакцию направил Гюнзаку гневное письмо и к моему удивлению получил даже ответ: в своём безграмотном корявом послании Гюнзак с пафосом заявлял, что «в свободном мире каждый свободен делать деньги как может». «А г-да журналисты не скупятся, у них свой заказ, – добавлял он с циничной искренностью, – но хотят, чтобы мои рассказы были яркими и показательными, как они выражаются, – чтобы публику пробрало. А правда, если она бледная и скучная, никому не нужна – за неё деньги не платят...» В конце письма он благодарил меня за моё двухфунтовое вспомоществование «жертве жесточайших в истории опытов на людях». Не знаю, на счет чего отнести эту благодарность – простодушия дурака или изощренного издевательства; вероятно, здесь присутствовало и то, и другое. Ну что с таким поделаешь? Но направишь же «свободного человека» с мотыгою осваивать целинные участки, как это делалось на Острове. Можно проклясть этот «свободный мир», где ложь всегда прибыльнее правды, и эту «свободу делать деньги», да что толку: мир этот со своими «свободами» стоит, как стоял...
Нашлись и высказывания Финчиты – эта стала, как деликатно выразилась газетёнка, опубликовавшая интервью с нею, «курочкой Парижа». Не хочется пересказывать все гадости о жизни на острове – в основном, интимного плана, – которые «курочка» прокудахтала продажному журналистику «свободной» прессы. У тупого обывателя – лавочника, ростовщика или коммерсанта, а особенно у их жён наверняка встали дыбом волосы («Подумайте только, милочка, бедняжка год за годом жила без шампуня – только обыкновенное мыло!»), а содержатель притона или бандерша наверняка немало почерпнули из этого ведра помоев для своего ремесла. «Наконец-то я достигла своей мечты!» – восклицала Финчита, суя под нос репортеру парижские духи; тут же помещалась и реклама духов, от которой ей наверное тоже что-нибудь перепало.  Теперь этой лахудре уже не надо будет больше мыться, как её заставляли, вероятно, делать на острове, где повсеместно впечатляла меня атмосфера физической и моральной чистоты, которая теперь, с прошествием времени, казалась мне ещё более лучезарной и идеальной – так подумал я, бросая газетёнку в корзину для бумаг. Я понимал, что не стоило принимать все это близко к сердцу: И Финчита, и Гюнзак были одиночками на тропе взаимной агрессии и охоты, как и практически все в нашем «цивилизованном» мире, куда они так стремились попасть, но какой извращенный образ создания Дона они представили лишённому голоса правды читателю, как опошлили они, опростили и очернили мечту! За это я их возненавидел, хотя мне и нелегко было понять, как такие тёмные души могли сформироваться на светлом Острове.
Бастель и Бикаль тоже, оказывается, не канули в безвестность, но по возвращении в старый мир пути их разошлись. Бастель попытался снова влиться в левые движения, поучать – на опыте погибшего Острова – молодежь, из-за чего имел неприятности с властями. Бикаль же пошел по более простому пути, сходному с путем Финчиты и Гюнзака: он опубликовал ряд наукообразных статей, конечно, более пристойных, чем интервью этой парочки, где притворно каялся в своих «теоретических и практических» заблуждениях в своей деятельности на Острове и также густо – но с «научной, социологической» точки зрения – мазал дёгтем золотые ворота погибшего островного общества. На этот раз я решил не пытаться усовестить лживого автора, а составил пусть несколько сумбурное, но, по моему мнению, объективное и детальное опровержение в журнал, публиковавший опусы Бикаля, однако оно появилось лишь на последних страницах в сильно урезанном и даже искаженном урезками этими виде как мнение чудака, не понявшего и не понимающего истинного положения вещей в мире и пошедшего против здравого общественного мнения, которое якобы давно и окончательно сложилось в отношении погибшего предприятия Годлеона и тому подобных нереальных затей. Через номер откликнулся и Бикаль. Осыпав во вступлении всяческими насмешками Дона как недалекого и безграмотного фанатика, он перешел на меня: ядовито и с базарным юмором он писал, что да, действительно Годлеон, одержимый идеей пропаганды своей пустой и даже вредной затеи, привозил на Остров перед его гибелью под видом журналиста или репортера нанятого им на каких-то задворках полуграмотного юнца, но юнец этот лишь пил дармовое виски и валялся пьяный в изолированном от прочего острова доме, поэтому какие образы могли родиться в его отуманенной алкоголем голове, Бикаль не знает и за то отвечать не  может – да и не расположен – «как специалист» – вступать в дискуссию Бог знает с кем.
Мне как в лицо плеснули помоями, я несколько дней чувствовал себя выбитым из колеи, но скоро – как ни странно – воспоминание о Винди утешило меня. Винди выступала как борец, несмотря на то, что была изящной девушкой, её вряд ли бы обескуражил такой выпад со стороны негодяя – тем более, лишь словесный – не материальный. Винди выражала надежду, что жизнь, её удары и нелегкие уроки не сломят, а закалят меня, придадут мне выносливости и жизненной цепкости. И вот эти удары, эти уроки посыпались, как мне показалось, на меня в изобилии, хотя я продолжал жить в покойном и уютном доме в полном достатке. Да, подлая жизнь шла в мире противников Дона, но и я был частью этого мира, частью органической и реально и открыто не восстававшей против прочих его частей.
Я все же написал в журнал ещё одно опровержение в свою защиту, но его не напечатали вовсе – ни полностью, ни выдержками, а мне прислали нравоучительное письмо с болтовней о якобы незыблемо существующей в стране издания журнала «свободе слова» и что в соответствии с этим журнал «свободен» как печатать, так и не печатать моё возмущённое опровержение, в конце как бы между прочим, но многозначительно было заявлено, что никаким «тоталитарным» группкам или фанатикам–одиночкам не будет позволено подавлять «свободу слова» и затыкать рот свободомыслящим людям. Было очевидно, что Бикаль уже дал мне соответствующую характеристику.
В который раз я убедился в правоте мыслей покойного Дона. В одном из наших споров он заявил мне, что в так называемых демократиях сегодняшнего мира нет никакой свободы слова, а есть лишь выдаваемая за неё свобода продажи слова. А так как лживое слово из-за своей более привлекательной упаковки и настырных продавцов почти всегда становится более ходким товаром на рынке, чем слово правдивое, зачастую более пресное и блеклое – порок вообще всегда более ярок, улыбчив и доброжелателен, чем весталка правды и справедливости, – свобода продажи слова питает свободу лживого слова. Дон считал, что только в обществе будущего, где уничтожат дьявольски соблазняющий людей рынок, можно будет заткнуть лжи рот, а пока что правда это casta cuam nemo rogavit,? хоть все и восхищаются её девственностью. Теперь же, вдобавок к этому, я понял ещё и бесполезность одинокого протеста, к тому же не подкрепленного никаким силовым аргументом.
Махнув рукой на всю эту нечистоту, я зажил потихоньку уединенно и замкнуто. Но мысли мои постоянно возвращались к тем светлым и ярким дням в Кристадоне и по пути в Дуэй, и я решил написать морякам «Вальты». Я направил письмо в портовое управление Дуэя с просьбой передать его капитану Джастамо при ближайшем заходе «Вальты», если таковой случится вообще. Конечно, вероятность, что «Вальта» бросит якорь в Дуэе, была невелика: Джастамо мог перебраться в другие моря, другой океан – вольная птица, мало считавшаяся с фрахтами. Но письмо все-таки достигло адресата – и довольно быстро, и я также скоро получил к своей первой большой после моего возвращения домой радости ответ. На моё почтительное и краткое письмо с добрыми приветами Джастамо отписывал, что все меня помнят и поминают хорошо, доктор Бенсер интересуется, как развивается мой молодой организм, а мастер Бас беспокоится, что и как я кушаю. Капитан отметил, что письмо моё удачно поймало «Вальту» в её последний, прощальный заход в Дуэй, ибо они перебираются на работу в Южную Америку. В заключение капитан желал мне удачи в жизни и стойкости перед её ударами, которые почти никого не минуют. Ни слова не было сказано о Доне, что меня удивило: неужто даже самые близкие друзья могли предать забвению столь яркую личность? Капитан лишь кратко выразил сожаление по поводу трагической гибели Острова и добавлял, что теперь над Дуэем наблюдаются очень яркие зори из-за огромной массы пепла, выпавшего при извержении, которые делают город ещё прекраснее. У меня защемило сердце при чтении этих строк.
Я объяснил себе его умолчание по поводу Дона тем, что в своих скитаниях по морям и при малом интересе моряков к газетной писанине экипаж «Вальты» мог просто не знать подробностей и не выводить из гибели Острова гибель самого Дона: ведь было известно, что островитяне спасены и вывезены в Дуэй, а оттуда Дон, чьи пути с Джастамо как будто разошлись после нашего прибытия в Дуэй, мог отправиться куда угодно. Поэтому-то капитан и решил деликатно обойти Дона и его судьбу молчанием.
Письмо Джастамо надолго погрузило меня в сладкую грусть памяти. Я представил себе, как «Вальта» скользит на лазурной струе под золотым лучом солнца мимо розовых островов, а вечером в кают–компании Джастамо с доктором, Платосом и Пиле играют в карты, попивая вино и рассказывая друг другу занимательные истории; Гроз же у пианино, тихо трогает клавиши и поет о несуществующем для него родном береге и доме. Его сменяет Пиле со скрипкой и в тропической ночи струится голубой Дунай.
И меня неудержимо снова потянуло в солнечную синюю даль.
Прошло Рождество, наступил новый год, вот уж и весна не за горами. Какой прекрасной должна она быть в Кристадоне с её каштанами, акацией, миндалем. Я ясно видел, как нежатся в весеннем солнце море и город, как по приморским дорогам носится в открытой машине Лунк, как его дядя, сентиментальный полицейский Кварч, украдкой от подчиненных окунает лицо в весенние цветы, как неунывающий бродяга Геко восседает на террасе кофейни в Порелле, как... Да это же милая Вэйви спешит куда-то с корзинкою. Как светел и прост их мир в моём взгляде отсюда, как щедро греет его все понимающее в жизни людей солнышко.
Я уже просто не мог оставаться на месте, но надо было решать болезненный для меня как горе–собственника вопрос с нашим семейным предприятием и рабочими. За все эти долгие месяцы я палец о палец не ударил (и не могло быть иначе, ибо я ничего не понимал в предприятии, попавшем в мои руки по наследству за просто так, без труда и усилий) в смысле занятия делом, кормившем меня, ибо все шло гладко и без меня и моего участия: рабочие под руководством мастеров работали и создавали, грузчики грузили, счетоводы вели свой счёт, а я только получал из банка извещения о поступавших мне суммах. Сам же я даже ни разу не появился ни на лесопилке, ни на складах – нигде, ибо мне, праздному, было стыдно перед людьми, зарабатывавшими мне неизвестно почему деньги гораздо большие, чем они, непраздные работники, получали трудясь. Уроки Дона не прошли даром: я чувствовал себя лишним человеком, которого терпят только потому, что такой порядок – дурной и несправедливый – установлен в окружающем нас мире.
Наконец я решился и намекнул адвокату на моё желание развязаться с семейным делом – и развязаться по-честному (он только озадаченно заморгал на это моё «по-честному»), но его реакция была для меня даже оскорбительна: он тут же сделал мне предложение продать предприятие «вместе с рабочими и мастерами» тому-то или тому-то. Я хотел заявить, что я не работорговец и не намерен продавать людей, но сдержался – уроки пути в Дуэй не пропали втуне – и ответил, что подумаю. И в тот же день отправился на лесопилку. Рабочие отводили от меня глаза, с терпеливыми улыбками давали мне краткие пояснения, если я вдруг от волнения высказывал пустое желание вникнуть в суть их незаслуженно кормившего меня труда, а мастера ходили за мною хвостом в явном недоумении, что же в конце концов надобно исправно получавшему заработанные ими деньги молодому бездельнику, от которого они – к несчастью своему и всего этого мира – зависели.
Закончив прощальный осмотр своего предприятия, я пригласил мастеров на кружку пива и довольно путано рассказал им о Годлеоне, об Острове, о тамошних мастерах и их свободном, весёлом труде. Наученные подлым миром хозяйчиков мастера осторожно молчали, решив, вероятно, что я задумал против них и рабочих какую-то современную пакость,  свойственную собственникам, живущим за чужой счет, на которую мой дядя был ещё неспособен. Вероятно, они подумали, что я проиграл их мастерские, работу и труд на какой-нибудь жульнической бирже или в карты, или заложил их всех в банке. Однако я как мог развеял их сомнения в моей искренности и добрых, честных намерениях, и они в конце концов ответили мне, что обсудят мои слова с рабочими.
Рабочий человек, незнакомый с миром хозяйских управленческих бумажонок, которые нередко почему-то стоят гораздо более людей, инструментов и цехов, и справедливо этого мира опасающийся, не торопится с решениями. Поэтому потянулись дни неясности, со своими решениями осторожные и опытные мастера не спешили. И для меня это были дни тяжких раздумий и решений, ибо самое мучительное для собственника это честно и однозначно определить, что же в действительности причитается ему по праву и по справедливости, как разделиться, размежеваться честь по чести с теми, кто кормит его и создает ему собственность для его безбедного существования трутня. Я все время вспоминал Дона и его слова, и, рассуждая по чести, ещё не испорченным своим сердцем понимал, что должен уйти «гол как сокол» да ещё «в долгу как в шелку», протратив столько денег на бесцельные странствия ради своего удовольствия. Даже костюм, в котором я уйду, по справедливости принадлежит не мне, а тем, кто заработал на него деньги и позволил тем самым мне его купить. Конечно, лукавый ум подсказывал мне лазейки: дядюшка мой покойный тоже корпел и пыхтел над всем этим предприятием, занимаясь постоянной подгонкой, связкой и смазкой всех его составных частей, то есть, тоже вносил свою лепту, как бы её ни оценивать, а теперь лепта эта – пусть незаслуженно – как будто перешла ко мне. Но я-то только в начале своего жизненного труда, я ещё употреблю эту лепту на благое дело... Ах, как мне не хватало Дона! И как мне не хватало Винди, чтобы парировать его жалящие аргументы!
Но мои сомнения счастливо разрешились без моего особого усилия: в один прекрасный весенний вечер ко мне пришли мастера и, помявшись, расселись в нашей гостиной, скромно подобрав ноги в грубых башмаках. Тем не менее, на наш прекрасный паркет упала пара стружек. Мы долго молча улыбались друг другу, и я решил подбодрить их, спросив об их решении. Они степенно откашлялись и начали говорить все вместе, дополняя один другого. Суть ответа была такова:
– Раз такое дело, г-н Вальтерн, раз уж вы на такое решились, полагаем сделать так: пусть у нас остается то, где и чем мы работаем, наши руки, инструменты и склады, а дерево нам будут давать в кредит. А вы же берёте все, что лежит там в банке, мы и сами не знаем, сколько там лежит...
Я вздохнул с облегчением, улыбнулся, и мы ударили по рукам. Мастера ушли гуськом, а я вызвал по телефону адвоката и объявил ему нашу с мастерами волю и полюбовное соглашение, чем весьма его удивил и огорчил:
– Ваше предприятие успешно остается на плаву даже в нынешнее нелегкое время, а вы от него отказываетесь. Это может стать дурным примером, Гвед. В городе вас плохо поймут. Я имею в виду владельцев и предпринимателей. Да и на бирже не будут в восторге...
– А я и не собираюсь оставаться здесь, я уезжаю, так что их мнение не сможет мне досаждать, тем более, что оно мне безразлично.
– Мнение хозяев не может быть безразлично, где бы то ни было, с ним повсюду придется считаться, Вальтерн, уж поверьте мне, старому, пожившему человеку. А впрочем, – он пожал плечами, – имущество ваше, претендентов со стороны родственников на него нет... или я ошибаюсь? Но если нет, вы вольны поступать, как хотите.
В последних словах адвоката я почувствовал что-то вроде угрозы или предостережения неразумному юнцу и возблагодарил небо, что остался круглым сиротою, ибо не чувствовал себя в силах бороться по примеру Дона с новой, своей Винди, которая гналась бы за мною по пятам, чтобы лишить меня собственности под предлогом моей умственной несостоятельности. И ведь нашла бы немало союзников в этом деле среди предпринимателей и их содержанок среди газетчиков...
– А что будет с домом? Или вы полагаете устроить здесь рабочий клуб? – усмехнулся адвокат. – Все-таки подумайте о своём будущем, кто знает, каким оно будет.
До сей поры я не думал, что станет с домом, не собираясь с  ним расставаться и не представляя, чтобы по нашему фамильному гнезду ходили чужие люди. Я бы предпочел просто закрыть его и уехать, но адвокат уговорил меня сдать его в аренду:
– Опустевшие дома, дома без жильцов склонны дряхлеть и разрушаться. Пусть хоть кто-то согревает его и он согревает кого-то, Гвед, – добавил он мягко, – и у вас будет пусть небольшой, но верный доход на чёрный день. В вашем возрасте не думают обычно о чёрных днях, но ведь они есть, Гвед, есть...
Скрепя сердце, я согласился: действительно, будущее моё было скрыто в тумане и уходившая передо мною за горизонт дорога жизни иногда пугала меня возможными неожиданными поворотами.
Расстались мы теплее, чем встретились. Старый адвокат сердечно пожал мне руку, пожелал быть осторожным и осмотрительным в делах и с людьми, с которыми столкнёт меня будущее, и пошёл к дверям.
– Как жаль, что я совсем не успел узнать вас, Гвед, – сказал он обернувшись. – Вы мне напоминаете моего сына. Он не захотел продолжать наше семейное дело, стал летчиком и разбился во льдах. Ну, всего вам доброго. И знаете что? Пишите мне, хотя б изредка, возможно, я смогу дать вам дельный совет в затруднениях. Без всякого гонорара. Я не хотел бы навсегда потерять вас из виду.
Он удалился печальной, старой походкою, и я остался один в  тишине дома. Когда я подошел к окну, он уже стоял у своего «Даймлера» и глядел и глядел в небо, будто проверяя, прежнее ли оно? Потом сел в машину и уехал.
Я остался полностью один и – свободен, то есть, опять же один.
Уже через день я отбыл в Кристадону. Нетерпение моё увидеть прекрасный город было столь велико, что я отвергнул долгий морской путь, который – после опыта плаванья на «Вальте» – предпочел бы в ином случае всякому другому, и опять пересек континент экспрессом «Звезда Востока» с последующими пересадками. Во время пересадок, в ожидании посадов, я пил местные огненные вина и слушал песни цыган, многочисленных в этих местах, где печально окончил дни свои великий Овидий.
И вот наконец сверкающий голубой экспресс – а возможно, это был всего лишь неказистый местный пыльный поезд – торжественно ввёз меня в белоснежный вокзал Кристадоны.. На этот раз я прибыл в самый разгар золотого и синего приморского весеннего дня, наполнившего меня радостным ожиданием добрых встреч, хоть и принято считать, что ничто прекрасное, раз удавшееся не повторяется; но я не верил в эту мудрость, ибо не хотел верить, не хотел думать о том, что встречу знакомый город, но не встречу знакомых лиц. И действительно, первым, кого я увидел, выбравшись на привокзальную площадь, был Лунк, стоявший около желтого открытого автомобиля; вероятно, он высматривал возможных седоков.
– Лунк... А вот и я, Лунк, – только и мог сказать я за его спиною, ставя рядом с автомобилем чемоданы. Лунк обернулся, как будто ничуть не удивившись моему явлению, поколебался и протянул мне руку, которую я с чувством потряс.
– Авто свободен, прошу садится.
– О, Лунк...
По дороге мы решили ехать в «Монтевидео»: я хотел отдать дань прошлому. Однако мы не стали выгружать там мой багаж, и я не снял номера, ограничившись чашкою кофе с Лунком на террасе. Мы решили, что я сниму комнату в Порелле, поживу на берегу океана, вдоль которого бродит неутомимый и нестареющий Геко. Кофе нам подавал все тот же седой печальный гарсон, который при виде меня вдруг светло улыбнулся и кивнул. И мне опять стало радостно: видно, люди запоминали меня и запоминали по-хорошему. За кофе Лунк пересказал мне невеликие местные новости: его дядя Кварч за свою неуместную в полиции мягкость и сентиментальность впал в немилость и собирается выйти в отставку, Геко все такой же веселый бродяга, задирает полицию и стращает её Доном Годлеоном и его новым обществом с новыми порядками, и Кварчу приходится выручать его.
Вспомнили и Дона. Лунк читал про гибель Острова и так тепло отозвался о Доне, что мне стало немножко стыдно за свою холодность в ответах. Лунк деликатно не стал спрашивать о моём с Доном путешествии в Дуэй, а я решил, что ещё не пришел хороший час, чтобы о нём рассказать. Тут мы помолчали, как бы почтив Дона своим молчанием, хотя у меня на языке вертелся вопрос, а Лунк, вероятно, хотел бы ответить.
Наконец он, а не я, решился:
– А Вэйви... помните ту милую девушку? Вэйви тут получила наследство от тетки в Америке и довольно значительное. Тетка была не в ладах с её матерью из-за того, что та вышла замуж за простого рыбака (а может быть, та перешла ей в этом деле дорогу), и все завещала Вэйви одной, но с условием, что Вэйви рыбачкою не будет, а выйдет замуж за «приличного человека». Смешно, правда? И как тут угадать, что такое «приличный человек»? Я, например, «приличный» или нет? Это уж как душеприказчики тётки посмотрят... А пока Вэйви так и осталась в Порелле, не помышляет ни о каких женихах; говорит, что ей и так хорошо. Вспоминает вас, боится, что вы утонули в море или вас заманили и убили плохие люди, ведь вы, по её словам, добрый и доверчивый человек.
О Вэйви, милая... Моё сердце забилось, но забилось не тревожно, а мягко.
Мы снова двинулись в путь – в Пореллу. Старый гарсон помахал нам вслед рукою.
В Порелле Лунк привез меня к вдове рыбака, чистенькой старушке в чепце. Дом её пропах морем, полынью и церковными свечами. Я отлично устроился в уютной комнате с двумя оконцами на море, и Лунк уехал, а я отправился в таверну с надеждой встретить Геко. Но встретил я не Геко, а Вэйви, спешившую с корзинкой через руку. Увидев меня, Вэйви застыла и закрыла глаза. Я подбежал к ней и увидел, что из её милых глаз текут слезы.
– Вэйви, дорогая, здравствуйте! Вот я и вернулся...
Она открыла лучистые свои глаза, улыбнулась сквозь слезы и молча кивнула...
Решение пожениться пришло к нам в тот же солнечный и счастливый приморский день. Мы долго бродили с Вэйви у океана, держась за руки. В другой руке я носил её корзинку, пока не забыл где-то между валунов, где мы садились отдохнуть, и Вэйви опечалилась от этой маленькой потери, и мы отправились назад по нашим следам искать корзинку. Мы настигли её уже в море – волны каким-то образом дотянулись до неё – и успели выхватить у собравшегося унести её с собою океана. Вэйви засмеялась нашей удаче.
– Мы все же нашли и спасли её, г-н Вальтерн... Гвед.
– Да, мы нашли её, Вэйви.
Волны нежно шумели, а ласковое солнышко из лазури согревало только нас двоих, но мне все же на мгновенье почудилось, что меня наблюдают тёмные, сапфировые глаза, и это был сапфир не неба и не моря...

Наша свадьба прошла не пышно, но весело. Были Лунк, Кварч и, конечно, Геко, который пытался учить мою молодую жену шотландским танцам, хоть и нетвердо стоял на ногах. Кварч как представитель закона поддерживал порядок, улыбаясь всем его нарушителям, а друзья Лунка составили нам целый автомобильный кортеж.
– Эх, надо бы вам было жениться попозже, Гвед, этак месяца через три или через полгода, – сказал Лунк совершенно серьезно. – Тогда бы мы катали вас в «Испано-Сюизе». Мы уже с ребятами собрали почти все деньги, скоро пошлем заказ, и будет по нашему городу и вдоль нашего моря мчаться «Испано-Сюиза». Это моя мечта – «Испано-Сюиза». Голубая или белая – мы ещё не решили. Так что вы чуть–чуть поспешили…
Вэйви на эти слова Лунка поначалу нахмурила свои милые бровки, а потом звонко рассмеялась – она все ещё была приморской девчонкой, моя Вэйви, и супружество не наложило пока на неё свою солидную, но нелегкую  печать.
Мы посовещались с нею позже и выделили Лунку разумную – мы оба были все же наследниками – сумму для приобретения его мечты.
Нашу свадьбу украсило множество цветов – самых разных: тут была и вся весенняя роскошь субтропиков Кристадоны, и розы, и самые простые полевые цветочки, только что возникшие на здешней весенней земле; их приносили в своих огромных натруженных лапах рыбаки, неловко и со смущением совали в общий цветочный праздник, выпивали за наше с Вэйви здоровье стакан вина и уходили. И вот – ближе к вечеру – среди этой разносортной цветочной толпы одинокой леди вдруг появилась нежно-лиловая орхидея в дорогой вычурной упаковке. Рядом с нею был положен пакет. За суматохой этого дня я не заметил посыльного, что принес нам все это, но поздним вечером, когда в доме Вэйви оставался один заснувший при оплывших свечах Геко, я увидел жену свою с орхидеей и пакетом в руках и с вопросом в её утомленном праздничным днём, но не потерявшем женской бдительности взоре. При виде орхидеи сердце моё дрогнуло, а когда я распечатывал пакет, в котором оказалась бархатная коробочка, я понял, что сапфировый взор не только померещился мне на морском берегу. В коробке лежали два перстня – с ясписом и гиацинтом: за мной признавали скромность и честь. Никакой записки приложено не было, но образ Винди возник в тишине нашего дома и встал если не между, то рядом со мною и Вэйви. И Вэйви почувствовала это и взглянула на меня пристально и без улыбки – и я понял, что я уже не сам по себе, что я уже супруг, уже женат, и признаваемые со стороны мои скромность и честь признания здесь ещё не получили и на него могут потребоваться годы и годы.
Как мог, я объяснил Вэйви происхождение подарка в твёрдой надежде, что это первая и последняя тень, павшая на наш союз. И Вэйви, дочь океана, поняла меня, быть может, не до конца – как женщина...
После свадьбы мы поселились в Фидесте, в хорошеньком домике, который подыскал нам всеведущий Лунк. Мы зажили тихо и невинно, питаемые пока что унаследованными нами обоими деньгами. Море набегало и набегало на пляж перед нашими окнами, и мне стало казаться, что время остановилось в солнечный и лазурный полдень, а что может быть хуже в молодые ещё годы? Мне стало казаться, что жизнь моя остановилась, замерла навсегда.  И никогда уже в моей жизни не будет ничего, кроме тихого, безмятежного солнечного полудня и послеполуденного сна даже без волнующих сновидений...
   Вэйви оказалась прекрасной хозяйкою, и попервой её усилия по устройству нашей ежедневной жизни занимали и трогали меня до такой степени, что воспоминания о Доне и Дуэе временами блекли до почти полного исчезновения с моего с Вэйви безмятежного горизонта. А если я и вспоминал о Доне, то лишь для того, чтобы ещё раз удивиться его прозорливости в том, что женщина, как правило, выливает масло на бурные волны мужских страстей и по природе своей против всяких жизненных переворотов и потрясений. И точно: дом наш с Вэйви наполнялся ею вещами и вещицами, которые неминуемо погибли бы при каком-либо сотрясении или ударе. Поначалу вещички эти – умело расставленные – умиляли меня, но затем взор мой все чаще и чаще стал уходить в море за нашими окнами.
В один прекрасный день я не выдержал и написал письмо Джастамо – практически наугад в один из портов Южной Америки, упомянутых в его послании ко мне. И какова же была моя радость, когда пару месяцев спустя я получил обклеенный самыми невообразимыми марками большой конверт, а чуть позже – посылку. Кроме теплого письма Джастамо, шутливо вопрошавшего, не желаю ли я поматросить на «Вальте» или помочь мастеру Басу на камбузе, я получил от Платоса полдюжины чудного вина вкупе с рецептами доктора Бенсера и с приветом от кока, изучавшего ныне кухню аргентинских индейцев. Пиле прислал свою скрипичную пьесу, и я был до глубины души тронут (Позже я подарил её скрипачу из «Сингапура» и услышал смущённые, но лестные отзывы). Список рецептов страшных коктейлей доктора Бенсера с различными наставлениями на случай простуды моя разумная Вэйви, столь радетельная в каждой хозяйственной мелочи, как-то «потеряла» и убедила меня не расстраиваться из-за пропажи этого полезного документа. Наконец, в посылке лежала мощная старинная подзорная труба благородной меди – подарок капитана с наставлениями использовать её для ежедневного наблюдения за горизонтом в ожидании прибытия «Вальты».
Особо скажу о Грозе, к кому питал я самую большую симпатию, возможно, видя в нём образ мудрого отца, которого я лишился столь рано: я написал ему тёплое письмо с приглашением этой одинокой душе обосноваться в Кристадоне по соседству, но Гроз ответил мне также очень прочувствованным посланием, в котором писал, что хочет и дальше одиноко скитаться по свету, чтобы не знать, где и с кем он окончит дни свои. «Если же у меня появится дом и семья, мне слишком легко будет увидеть свою кончину», – пояснял он, вызвав такими словами досаду у Вэйви, которой я прочитал письмо.
Это послание хоть и нарушило тихое течение нашей с Вэйви жизни (к её малому удовольствию), но взбодрило меня и побудило подумать о тех своих годах, что должны были скоро ко мне прийти.
Мне удалось установить переписку с кое-кем из островитян, чья судьба меня по-прежнему волновала к досаде моей жены.
Многие из них не смогли устроиться в «старом мире» – так они именовали наш мир в письмах. Между строк я читал, что им не хватает – как ни странно – Бастеля и Бикаля, что обозначали бы им путь в ежедневном труде, направляли их в их простой жизни и таким образом ограждали их от тягот решений и жизненной битвы, борьбы за кусок хлеба с чужими и чуждыми им, непонятными своим положением и жадностью людьми, тем самым указывая им истинную свободу, ибо что может быть истиннее вечерней свободы от страха перед тем, что придет с рассветом, свободы от чёрных дум о грядущем, свободы маленького человека от принуждения принимать  свои собственные маленькие суетливые, пугливые и потому путаные решения, в которые он сам-то не очень верит. Настоящая свобода редко бывает в дне сегодняшнем – её место в завтрашнем дне, и если ваше общество не может вам этого обещать, его место на кладбище истории.
Постепенно все эти люди исчезли, затянутые водоворотом мирового рынка на его дно, чтобы однажды всплыть или – что более вероятно – остаться там навсегда, и наша переписка сошла на нет к молчаливому удовлетворению Вэйви, полагавшей с высоты своего как будто твёрдого положения рантье бывших островитян бездельниками, не желавшими приспосабливаться к жизни, как она есть, и искать на жизненном базаре свой прилавок.
Дни моей жизни, с виду тихой до неподвижности, мелькали и мелькали мимо меня за хозяйственными хлопотами, и однажды зеркало показало  мне, что я полнею и лысею. Неужели Винди была права, что я – к счастью или все-таки к несчастью? – не был способен сгорать душою, а затем и телом в каких бы то ни было страстях, не мог отдаться любви ли или какому-либо ещё страстному делу или предприятию? Где она, Винди?
И здесь скоро – как в ответ на мой вопрос – произошла встреча, которая во многом поставила точки к моим многоточиям...
Я отправился по делам банка из Фидесты в Кристадону. Снова был весенний день, за мною заехал Лунк в новенькой серебристой «Испано-Сюизе», и мы мягко и быстро катили по приморскому шоссе. По лицу Лунка можно было сказать, что его-то места жизни воплотилась  – счастливец!
Банк был тот же самый, где мы провели операцию с двумя жёлтыми саквояжами, с тем же швейцаром, который кланялся мне, как старому знакомому, и даже охранник в этот день был тот же, что и тогда. Покончив с делами, я засел на террасе маленького кафе на бульваре, решив добавить к счастливому весеннему воздуху, томившему сердце запаху мимоз и магнолий и воспоминаниям глоток легкого вина. Солнце заливало террасу, мой столик и фиалки, стоявшие на нём в вазочке. Внезапно без вызова подошел гарсон и, опустив глаза и улыбаясь, заменил вазочку, и предо мною предстала нежно-лиловая орхидея. Это стало, как если бы у меня над ухом ударили по клавишам невидимого пианино, и зазвучал целый оркестр. С минуту я рассматривал орхидею, соображая, с чем или с кем был связан для меня этот цветок, а затем – как он добрался сюда из своей тропической дали? Я поднял глаза и увидел за дальним столиком пару – даму и господина. Лицо дамы было скрыто густой тенью от широкополой шляпы, но я сразу узнал Винди. Она сделала деликатный приветственный жест рукою и приглашающе покивала. Мне не оставалось ничего другого, как только пересесть за их столик, что я и сделал как во сне. Внезапное явление Винди действительно походило на сон.
– Мой муж, Арчибальд Лингвей, хозяин целой оранжереи, где есть все самые чудесные цветы земли, – сказала она, представляя спутника, ничем особо не приметного господина лет тридцати пяти. – А сам прост, как вереск.? Мы в Кристадоне проездом, отправляемся на наши плантации в тропиках. А здесь нас задержало маленькое, но благородное, как смею думать, дельце: отдать кое-кому долг памяти.  Памяти и признательности! Правда, милый?
Арчибальд улыбнулся улыбкою милого чудака, во всем согласного со своей прекрасной подругой жизни и счастливого этим согласием.
Вероятно, я весь выражал собою вопрос, ибо Винди пояснила с усмешкою:
– Теперь вы сможете снова видеться с вашим другом, Гвед.
Я сразу понял, о ком шла речь, и был поражен.
– Вы имеете в виду покойного Дона?
Винди как-то странно и даже недовольно на меня  посмотрела:
– Почему покойного? Такие, как Дон, не умирают.
И она объяснила мне, где я смогу найти «моего друга» – на набережной города, несказанно заинтриговав меня своими словами.
Затем она кратко расспросила меня о моей семейной жизни (вопрос о свадебном подарке мы обошли молчанием), выразила уверенность, что из меня получится прекрасный семьянин и заговорила о предстоящем ей с мужем долгом путешествии – «как в Дуэй, только в другую сторону», лишь изредка оглядываясь за согласием с её словами на молча улыбавшегося Арчибальда. Он так и промолчал всю нашу встречу, и я также не произнес почти ни слова, заворожённый обликом Винди. Весенняя печаль, миндально-мимозная тоска сжимали моё сердце, будто из моей жизни навсегда уходило что-то прекрасное и неповторимое.
Винди глянула на свои часики и решительно поднялась. Тут же с готовностью вскочил на ноги и милый Арчибальд.
– Прощайте, Гвед. Теперь, очевидно, навсегда, милый. Едва ли мы ещё выберемся в этот город из нашего далека. Но, прошу, хотя б раз в год покупайте орхидею, которые мы будем поставлять в том числе и сюда: так мы будем видеться с вами, мой дорогой, и, может быть, даже беседовать и спорить. Рада за вас, что, вы, наконец, нашли свою постоянную гавань, обрели то, что подспудно искали – если я не ошибаюсь, а я хочу надеяться, что нет.
Она говорила, что была рада за меня, а мне стало очень грустно. Я не выдержал и спросил:
– А вы, Винди, нашли то, что хотели и что искали?
Винди усмехнулась, лукаво глянув искоса на Арчибальда:
– К сожалению, Гвед, только глупец может достигнуть в этом мире желаемого; или очень и очень умный человек, способный сам себе создать мир по своему усмотрению или победивший и усмиривший всякие желания. А я ни то и ни другое, милый. Прощайте.
Они уехали в ожидавшем их автомобиле, а я остался дожидаться Лунка с его роскошной серебристой «Испано-Сюизой». А где моя «Испано-Сюиза» и есть ли она на этой земле?
Когда автомобиль с Винди уже исчез в конце бульвара, мне запоздало – как со мною случалось, к несчастью, нередко – пришла досадливая мысль, что я не поблагодарил Винди за свадебный подарок, хотя, возможно, она хотела бы сохранить это в тайне от Арчибальда. И Арчибальду я мог бы сделать комплимент, что Винди – самый прекрасный цветок в его оранжереях...
Когда мы с Лунком тронулись, я предложил ему заехать на набережную, сказав, что там объясню зачем. На набережной мы нашли место, указанное Винди, и оно оказалось совсем рядом со скамьей, у которой я впервые встретился с Доном в тот достопамятный закат. Конечно, кусты разрослись, но тем более неожиданным для нас с Лунком было обнаружить среди магнолий квадратную площадку размером три на три фута, обложенную бордюрным камнем. На площадке возвышалась маленькая ребристая колонна футов пять высотою, увенчанная бронзовой птичьей головкой дорогого Дона. На колонне была помещена изящная волюта с одним единственным словом – «Борец».
Лунк озадаченно посмотрел на меня, и я объяснил ему, что не имею к этому памятнику или бюсту никакого отношения.
– Борец. Не совсем понятно: борец может быть и циркач... – пробормотал он. – Или лучше было б написать: «Борцу». Неутомимому борцу. Вечному борцу...
Меня же поразил и тронул до глубины души сам замысел Винди и его исполнение. Если и можно было заподозрить её в чёрствости, усмотреть в её поступке насмешку, то уж никак нельзя было обвинить её в том, что она предала Дона забвению. Тем более что бюст с колонной и место для них должны были стоить ей тех хлопот, которые она не любила из-за их бесприбыльности, и денег, к которым она относилась иначе. Так была ли это насмешка победительницы над поверженным противником или дань уважения его стойкости в борьбе за убеждения? Означало ли это, что забывают друзей, а врагов, противников – никогда? Поистине, сколько душ на свете, столько и потёмок...
Мы постояли у бюста, а потом Лунк съездил за букетиком фиалок, и мы возложили его к подножию колонны.
В Фидесту мы возвращались молча, каждый при своём впечатлении и своих думах.
Я долго колебался, рассказать ли Вэйви о   бюсте – она с удовольствием замкнулась в наших домашних хлопотах и отчужденно относилась ко всему, привходящему извне без пользы для дома и хозяйства, – но затем рассказал, сам не знаю, зачем: упоминание Винди не могло вызвать у неё ничего, кроме подозрений и огорчения, а про Дона она, похоже, забыла, как забывают о зыбких симпатиях закономерно ушедшей в невозвратное прошлое юности. Вэйви действительно поджала губки, долго хмурила лобик, а потом сказала, что г-жа Винди, вероятно, слишком богата, чтобы тратиться на такие вещи. О Доне она не сказала ничего; вместо этого она предложила мне подумать о покупке маленькой мызы рядом с Фидестой, чтобы в доме всегда были свежие свои молочные продукты. В конце концов, может быть, она и была права: должен же в этом мире кто-то подумать и о сливках к утреннему кофе...
Но вот наступило – и довольно скоро к её огорчению – одно прекрасное утро, которое внесло много нового и тревожного в нашу нехитрую и размеренную жизнь. Я брился у окна, выходившего на море, и вдруг увидел выраставшие из тёмно-синего простора белоснежные паруса. И я тут же узнал «Вальту» – более не было похожего корабля на свете и никто, кроме Джастамо, не направил бы прекрасное судно на рейд маленькой Фидесты вместо шикарного порта Кристадоны.
Трудно мне сейчас описать чувство, испытанное мною при этом видении. Будто годы мои – и так невеликие пока ещё, слава Богу! – пошли вспять, и я снова тот же одинокий Гвед на берегу прекрасного моря, готовый отплыть в великую лазурную даль.
Сказочные паруса упали, и «Вальта» встала на якоря. Скоро серебристый катер, вздымая белоснежную пену, помчался от её борта по сверкающей голубизне к пирсу Фидесты. Он нес на корме два флага: один бело-синий, с буквой «В» (похоже, Джастамо решил обзавестись собственным флагом – ранее он ходил под либерийским, – означавшим разом и «Вальту» и «победу»), и второй, разглядев который, я остолбенел, увидев золотое солнце, встающее из черного океана: это было знамя погибшего Острова! Предчувствие великой радости наполнило моё   сердце, когда я, различив на катере бородатого капитана, Гроза, Платоса и доктора Бенсера, вдруг разглядел фигурку с  птичьей головою и знакомой бородкой. И вот они поднимаются на пирс, трясут мне   руку или обнимают за плечи, и вот меня уже хлопает по спине... Дон, но, Боже мой, как он ссохся и почернел за время нашей разлуки.
Не буду описывать великий пир, который закатили моряки в Фидесте в местной мэрии с участием мэра – славного старого рыбака, пир, переместившийся понемногу в мой дом к поначалу скрытому, а затем все более явному неудовольствию Вэйви, которая, вероятно, полагала, что теперь, после свадьбы, мы все свои пиры уже отгуляли и все праздники отпраздновали.
Мне не терпелось узнать историю чудесного спасения Дона, подтвердившего слова Винди, что такие, как Дон, не и умирают, а я бы ещё добавил, что они  вечны. Каждый из моряков по отдельности рассказывал эту историю по-своему, с юмором и преувеличениями.
Суть же спасения Дона была такова: «Летучим голландцем», что я увидел на горизонте после нашего отплытия от гибнувшего острова, была на самом деле отважная красавица «Вальта». «Мы всегда приходим в нужное место в нужное время», – просто ответил Джастамо на мой вопрос, как «Вальта» оказалась в  тех местах. Моряки уже на рейде Дуэя узнали о том, что Остров гибнет, снова подняли паруса и вышли в океан, совсем ненамного разойдясь с нашей флотилией.
Вид Острова был страшен, надвигалась очевидная катастрофа. Берег был пуст, но капитан вдруг разглядел в бинокль бегавшую у прибрежных скал одинокую фигурку. Решили рискнуть и снарядили моторный катер, купленный для «Вальты» в Австралии. Подойдя ближе, увидели метавшегося по пляжу обезумевшего Дона с флагом в руках. «Он не давался, рычал, как зверь, был весь чёрен, этот дикарь, – рассказывал Джастамо, грозя Дону пальцем, – хотел во что бы то ни стало умереть, умереть со знаменем в руках, раз дело его погибало, и он остался один. Да разве мало гибнет хороших людей и дел в нашем мире? И такой, как Дон, один никогда не останется. Мы не можем позволить себе разбрасываться такими людьми... Поэтому мы его скрутили – не было времени с ним спорить и его уговаривать – и перетащили в катер – и тут же на «Вальту»! А потом на всех парусах прочь от гиблого места: мы чувствовали, что остров вот-вот взорвётся, как котёл, и исчезнет. Через несколько часов мы услышали грохот страшного взрыва, и нас  стала догонять волна футов в пятьдесят... ну, не пятьдесят, а уж футов тридцать  в ней точно было… еле успели убрать паруса, помолиться Богу, какой Он ни на есть, но «Вальта» выдюжила, все обошлось.
– Почему же вы ничего не написали мне об этом? – вскричал я, опять чувствуют себе отстраненным от их славного дружного сообщества. – Я так переживал гибель Дона...
Ответил Дон:
– Гвед. Скажу честно: мы полагали, что с вас, молодого буржуа и рантье (не кривитесь – что есть, то есть), и так всего было достаточно для опыта молодых лет, чтобы остынуть и вернуться к привычной жизни. И мы решили, что не стоит тревожить вас, вороша прошлое, которое, возможно,– как часто это случается, уже не вызывает в вас желания его вспоминать. А кроме того, у меня были основания желать, чтобы обо мне на время забыли, сочтя погибшим, а вы могли по присущим вам доброте душевной и искренности неуместно «обрадовать» мир моим «воскресением», что едва ли пошло бы на пользу известному вам лицу, унаследовавшему после моей для всех очевидной смерти то, что оно хотело – и считало себя вправе – получить иным путем. Да, для Винди моя кончина была лучшим подарком (а почему б не порадовать девочку – она ж мне не чужая), лучшим исходом нашей с ней тяжбы...
Дон пригорюнился.
И тут я понял недавние странные слова и поступок Винди и рассказал Дону о его бюсте на набережной Кристадоны, поначалу не упомянув его прекрасной падчерицы.
– Гвед... Неужели это вы?..
–Не я, Дон, не я! К моему стыду. Хотя я с того страшного дня никогда не забывал вас.
– А кто же, в таком случае?
– А вы не догадываетесь?
И Дон просветлел лицом:
– Неужто она?
– Она, Дон, она...
Дон очевидно был тронут.
– В конце концов, наши противники тоже люди и могут искать свой путь в жизни не только в её начале, но и в середине и даже на склоне лет... – пробормотал он.

На следующий день мы устроили шутливое возложение цветов к «колонне Дона Годлеона», но Дон выглядел растроганным отнюдь не на шутку...

Приняв какой-то таинственный груз для Южной Америки и пополнив запасы, «Вальта» собралась в обратный рейс. Дон же, однако, решил задержаться на нашем берегу: оказалось, что у него здесь остались от прежних времен кое-какие дела, реализовав которые он сможет получить некую сумму, которую пустит на поиск пиратских кладов на островах Карибского моря. Найдённые же пиратские клады – а найдены они будут непременно – пойдут на создание новых колоний Золотого века.
– Мы определенно найдем эти клады, Гвед, – убеждал меня он, – но нужны некоторые средства для покупки старых карт и поднятия затонувших кораблей. А уж потом, поверьте мне, мы устроим все гораздо лучше, чем в Дуэе. Латиноамериканцы – готовый к преобразованиям народ: они хоть сейчас могут создать свободную республику, у них это быстро, они по большей части не торгаши. Надо только снабдить их в начале самым необходимым – деньгами и оружием. А у меня остался ещё один участок неподалеку – доверился он мне. – Я его придержал тогда; вернее, никто не хотел его брать – на взгорье, земля – глина, песок да камни, далеко от дороги и моря...
«Вальта» была готова поднять паруса. Моряки сошли в катер, пожав руки мне и Дону, и стали удаляться к ожидавшему их кораблю, а у меня защемило сердце, будто часть моей жизни уходила от меня навсегда, тем более, что Джастамо объявил об окончательной смене здешних морей на моря Южного полушария.
Паруса «Вальты» исчезали вдали, и Дон положил мне на плечо руку:
– Не печальтесь, Гвед: жизнь длинная, и в ней у вас будет, может быть, ещё не одна «Вальта»...
– Нет, Дон, такой больше не будет никогда...
Мы повернулись спиной к опустевшему морю и побрели в Фидесту.
Несмотря на моё настойчивое приглашение поселиться у нас, Дон занял комнату в доме мэра:
– Вам же будет спокойнее, Гвед, уж поверьте, – подмигнул он в сторону Вэйви. – Вспомните-ка, что я вам говорил на «Вальте» по пути в Сантару...
Но очень скоро он заявился к нам и с порога предложил мне основать вместе с ним предприятие – мебельную мастерскую.
– Вам уже пора сбросить немного вес, Гвед, лишний вес с тела, ума и сердца.
Я с радостью согласился под скептическим взором жены. Дон тут же повел меня показывать старую коптильню для рыбы, где он собирался после небольшого ремонта и перестройки устроить нашу мастерскую.
– Надеюсь, ваша мастерская не съест наш дом, – только   и сказала Вэйви, когда я вернулся к ней с радужными планами.
Дело пошло споро: Дон оставался отличным мастером, а я стал толковым учеником, тем более, что ещё в Транговере пусть и не в деталях, но все же в общих чертах ознакомился-таки с работой нашей мебельной мастерской.
Мы работали вдвоём, не напрягаясь и со вкусом. На стене мастерской Дон вывесил знамя Острова, спасенное им в тот памятный трагический день.
– Могли б нанять каких бездельников в Кристадоне, – хмуро заметила Вэйви, – их там шляется пруд пруди в поисках работы, и они готовы наняться хоть за гроши. Зачем вы учились тогда в колледже, дорогой?
– Вы считаете, что образованный человек не должен работать руками, дорогая?
– Для собственного удовольствия – пожалуйста. Но не на продажу.
– Считайте, что я работаю для собственного удовольствия. И у меня такого удовольствия не было в жизни никогда...
Мы с Доном производили легкие, простые, но удобные вещи, которые Дон дешево сбывал жителям Фидесты, вызвав в конце концов явное неудовольствие местного агента кристадонской мебельной фирмы, но Дон был даже рад этому: он и в нашей мастерской наверное видел инструмент или один из пусть второстепенных этапов свой борьбы против рынка и его заправил, если наше предприятие  вообще не было своего рода прикрытием для его здешней деятельности. А вот Вэйви встревожилась, пересказывая мне пересуды жён таможенника и почтмейстера:
– Деловые люди недовольны вашей затеей: каждый должен заниматься своим делом. Этот рынок, – добавила она с такой серьёзной гримаскою, что я не мог не улыбнуться, – уже давно поделен между солидными фирмами, а вы вторглись на него. Да и лицензии у г-на Годлеона, поди, нет; боюсь, как бы деловые люди не решили призвать вас к порядку, Гвед.
Я как мог успокоил её, а Дон, которому я пересказал разговор, долго смеялся и потирал руки:
– Только так, только так, Гвед: взламывать и ломать их рынок, а потом уничтожить его вообще! Эти торгаши и простой табуретки сделать не в состоянии, только могут забрать её у наемного мастера и продавать друг другу, все время увеличивая цену, чтобы в конце концов продать втридорога, прикарманив две трети цены.
Мы с Доном начинали работу ранним утром (ещё один повод к неудовольствию моей жены) и заканчивали к обеду, а затем Дон исчезал «по своим делам». Меня интриговали и немного обижали эти необъясняемые исчезновения, но Дон на мои мягкие упреки лишь отшучивался, лукаво подмигивая и поглядывая с хитрой улыбкою куда-то в сторону предгорий.
Я тоже стал временами посматривать туда, предчувствуя, что Дон затеял какую-то авантюру. Через день или два я заметил в той стороне людей, которые бродили туда-сюда с непонятными целями. Я отправился в ту сторону и прошел с милю по осыпям и пустырям, заросшим жестким и пыльным кустарником. Теперь было хорошо видно, что люди с лотками бродили вдоль ручья, который далее исчезал в ближайших скалах. Они опускали лотки в воду и очевидно занимались промывкой песка в ручье.
Пожав плечами, я вернулся домой, где Вэйви с тревогой поведала мне, что рядом с Фидестой объявились толпы бродяг из Кристадоны, и надо покрепче запирать на ночь дом. А на следующий день она, возбужденная, показала мне маленькую заметку в газете о том, что в окрестностях Кристадоны обнаружен ручей с золотоносным песком. И поглядела на меня при этом как будто с осуждением, что ж это я сижу, а не бегу разыскивать сказочный ручей. Я рассказал об этом Дону, полагая, что он может заинтересоваться находкою, тем более что где-то в этих местах у него оставался участок. В ответ Дон расхохотался, утирая глаза, а потом похлопал меня по спине так, что в ушах зазвенело:
– Все правильно, все идет отлично, Гвед. Но представление ещё не закончено. Ещё будет апофеоз.
И я понял, что Дон действительно ведет какую-то авантюру.
На следующий день со стороны ручья послышался громкий и недовольный шум толпы. Я навел на это место подзорную трубу – подарок Джастамо – и увидел, что цепь полицейских теснит толпу, которая отвечает им гневными жестами и даже камнями. Хлопнуло несколько выстрелов. Шум продолжался долго, но очевидно власти взяли верх и в сторону Кристадоны побрели группы людей. На ходу многие бросали лотки на землю или даже разбивали их в сердцах о камни.
А поздно вечером прибыл исчезнувший в этот день с самого утра Дон – сияющий и торжествующий. Он вызвал меня из дому и продемонстрировал толстую пачку крупных купюр, заявив при этом:
– Будет и оружие, будет и свобода! Я теперь понял, что без первого никогда не будет второго.
И рассказал мне, как и какое он устроил дельце. Участок с ручьем действительно принадлежал ему, и Дон решился на мистификацию, чтобы значительно повысить его цену: он перемешал золотой песок, намытый им где-то в Америке («Почти полмешочка ушло, – заметил он со вздохом, – но стоило, надо было рискнуть...»), с темно-золотистыми чешуйками серного колчедана и рассыпал эту смесь на излучинах ручья, одновременно напечатав с помощью мелкого репортера в газетке, которой нечего было терять, заметку о чудесном золотоносном ручье. И кристадонский обыватель дрогнул: на Донов участок потянулись ловцы легкого счастья. У большинства «золото» быстро почернело и стало походить на железные опилки, но иные действительно намыли золотые крупинки, и этого оказалось достаточно для живущих слухами рынка и биржи: Дона стал судорожно-срочно разыскивать банк, тут же нашедший какого-то заезжего покупателя на участок. И Дон явился с невинным видом, этаким простофилею, который не знает да и знать не должен, как решили банкиры-посредники вместе с покупателем, каким сокровищем он обладает. Темня и блудя словами, они предложили Дону смехотворную цену за участок, который де нужен был им «просто так – на будущее». Но деньги тут же и наличными – пусть только подпишет запродажную. Дон мигал глазами, скреб в бороде и затылке и ответил, что он не прочь отделаться от этого бесплодного клочка земли, где не посадишь ни капусты, ни помидоров, но должен посоветоваться с приятелями. Банкиры заволновались, что так он узнает правду об открытии золота на своём участке, и стали потрясать перед ним пачечкой мелких купюр:
– Но мы же даём вам живые деньги – и сразу, неужели не понятно? – восклицали они с раздражением и досадою.
Дон согласно кивал головою, но, превосходно актёрствуя, бубнил своё:
– Не... Мне надо пойти в таверну, посидеть с ребятами, подумать...
Тут не выдержал сидевший в сторонке покупатель, испугавшийся, что местный Клондайк уплывает у него из рук. Он выругался, вытащил пачку потолще из купюр покрупнее и заорал:
– Чёрт с вами, раз вы такой бестолковый. Даю вам в сто раз больше, чем стоит ваш паршивый клочок, просто из... принципа. Хочу, знаете ли, построить там… башню – для ориентира судов с моря. Вот такой я филантроп.
Но Дон опять хлопал глазами и порывался в какую-то таверну к приятелям, довёл банкиров и покупателя до белого каления, но желаемой суммы добился. Деньги ему сунули с таким видом, будто он их всех ограбил, но когда за ним закрылась дверь, посредники и покупатель радостно стали жать друг другу руки, поздравляя с удачной сделкой, и смеяться, как ловко обвели вокруг пальца простака.
– Но ведь обман вскроется, Дон. Что тогда? Они могут пойти на крутые меры.
– Бьём врага его же оружием, Гвед, – блефом. Они хотели купить, и  я им продал то, что они хотели. К тому же скоро я буду уже далеко. Мне здесь осталось всего ещё только одно дело, которое я хотел бы завершить перед отъездом...
Мне горько было слышать слова Дона об отъезде, и я обратил мало внимания на его упоминание об оставшемся ему деле. А зря, ибо и я был хоть краем, но вовлечён в это дело, вызвавшее страх и раздражение моей супруги.
Суть состояла в следующем: группа дельцов, купивших в достопамятный день участки Годлеона, задумала превратить тихую и опрятную Фидесту в доходный курорт с кабаре, казино и, конечно, борделями. На трудолюбивый и чистый город предполагалось направить потоки бездельников и проституток всех мастей и рангов. Мэр и жители решительно воспротивились, но что значит на рынке и для рынка мнение людей против мнения денег? Беда надвигалась. Образовались две группировки деляг, собиравшихся «осваивать» Фидесту по побережью с двух концов; одну возглавлял делец-отец, другую делец-сын. Этим и воспользовался Дон, сделав верную ставку на изначальные и извечные подозрительность и недоверие друг к другу в среде «деловых людей» – пусть даже родственников, ибо в их «религии» – если перефразировать Библию – «нет ни сына, ни отца, ни матери, ни дочери» равно как и «эллина и иудея», конечно. Дон опять через знакомого репортера напечатал заметку о том, что делец-сын якобы уже договорился с мэрией и жителями Фидесты за спиною дельца-отца и тому в ущерб. Очевидно, он угадал верно, и Доново зерно пало в прекрасно подготовленную почву, ибо в Кристадоне загремели выстрелы, и через день сын убил отца во время ссоры. Этот случай ужаснул меня, но Дон меня успокоил:
– Вам-то что переживать за них, Гвед? Пусть убивают друг друга и пусть убивают как можно больше и чаще – честным людям это только на пользу: им останется больше места в этом мире, их меньше будут теснить. И нам будет меньше работы в будущем...
И здесь я вспомнил предсмертный крик Травоты:
– Проклятые торгаши! Вы бы все вынесли на свой рынок – даже отца и мать, если бы вам дали за них денег больше, чем стоят их страховые полисы...
Вспомнил и успокоился.
Так или иначе, но дельца-сына властям пришлось упрятать в тюрьму, всплыло попутно – вопреки стараниям ловких дорогих адвокатов – множество иных тёмных дел «деловых людей», и наступление на Фидесту приостановилось. Тем более, как сказал мне Дон, спешная покупка у него участков не была оформлена в своё время должным образом и вообще в этом деле имеется множество прорех, на которые он указал мэру, чтобы он и жители Фидесты могли обратить их в свою пользу.
Тем не менее, удачно устроенное Доном дело могло повлечь тяжкие для него последствия. Это стало понятно после того, как к Дону приехал Кварч и имел с ним нелегкий разговор. Они бродили вдоль моря, а я отошёл в сторону, чтобы не мешать их беседе,  но ветер доносил до меня временами их возбужденные голоса:
– Закон нам не помощник, поймите же, г-н Годлеон.
– Так установите другие законы, которые будут помогать людям!
– Вы прекрасно знаете, что в нашем обществе законы устанавливают не люди, а деньги...
После беседы с Доном Кварч зашел к нам выпить чашку кофе и не коснулся всего происходившего ни словом, но, тем не менее, сильно встревожил Вэйви своим визитом: происходившая борьба уже стала предметом пересудов всех городских кумушек. После его ухода она обрушилась на меня, как на нашкодившего школьника, с гневом, который имел истоком, конечно, не оскорбленное чувство справедливости, а страх, страх перед богатыми дельцами, их вседозволенностью и местью.
– Богатые люди лучше знают, что лучше – потому они и богатые! – кричала Вэйви с побелевшим лицом. – И не вашему Дон-Кихоту устанавливать для них свои законы!
Выкричав свой страх, она стихла и добавила, всхлипывая:
– Теперь уж у нас в Фидесте точно не будет шикарных магазинов и мне придётся всю жизнь проходить в дешёвом тряпье, в котором ходят все эти рыбачки...
Дочь океана и дочь рыбака Вэйви уже стыдилась тех, кем была ещё совсем недавно, а покой и уют трудового городка готова была променять на яркую бутафорию курорта с его лихорадочной торговлей всем и вся. И наделили её этим недостойным стыдом теткины деньги. Тут я, каюсь, вспомнил Финчиту и ещё раз подивился справедливости слов Дона о том, что женщина – это колода, неизменно и тяжко ложащаяся на пути к переменам в мире и обществе. Хотя... кто знает? Если бы женщинам предоставили руководить миром и обществом, они, может быть, придумали бы, как можно хорошо жить и без всяких перемен...
Мне ничего не оставалось кроме как лицемерно успокоить жену, дав обещание не мешаться более в опасные предприятия Дона. Выполнить обещание это оказалось тем более легко, что на следующий день, вызванный из дому клаксоном «Испано-Сюизы», я увидел в машине рядом с Лунком Дона, очевидно готового к отъезду. Сердце моё сжалось – я не ожидал столь скорого расставания.
Дон сидел в машине в одеянии простого матроса. Он мне продемонстрировал документы на имя какого-то кочегара и объявил, что должен как можно скорее «ускользнуть от врагов», как он выразился, «пока они не опомнились от нанесённого им поражения».
– Вот, последний раз шикую, Гвед, – сказал он, похлопывая по обитому дорогой кожей сиденью. – Последний раз еду в шикарном авто по отличному асфальтовому шоссе. Дальше буду больше передвигаться на мустангах через пампасы или пешком по глухим тропинкам через сельву. Ещё, может, на пирогах по Амазонке, Ориноко, Паране...
Он осёкся и вышел из машины. Мы постояли друг против друга, и Дон крепко и горячо меня обнял. Я почувствовал щекою, что борода его была мокрой: Дон плакал. Я тоже только большим усилием сдержал слезы: вслед за Винди и моряками из моей жизни теперь навсегда уходил и Дон.
Я еле сдерживался, чтобы не попросить Дона взять меня с собою, но... супруга накануне объявила мне, что скоро мы станем матерью и отцом, да и без этого едва ли бы, если говорить честно, решился я покинуть этот уютный берег ради неизвестного пути: вероятно, доктор Снук был в чем-то прав, полагая меня слабым телом и неспособным противостоять всему мощному и горячему в природе: жаркому солнцу ли или огненной борьбе...
Серебристая «Испано-Сюиза» давно исчезла из виду, а я все стоял и смотрел на пустынное шоссе. Послышался голос Вэйви: она звала меня пить кофе. Наливая мне чашку, она испытующе поглядела на меня и выразила сожаление, что не попрощалась с Доном.
– Все же солидный был одно время господин. Когда он появился тогда в Порелле в своём блестящем костюме, все наши девицы пришли в волнение. Ему бы давно обзавестись семьею, своим домиком да заняться каким–никаким делом: он же господин образованный. Мог бы быть нотариусом или служить в Порелле на почте, а его дети носили бы ему обед в корзинке...
Я невольно фыркнул, представив себе Дона провинциальным почтмейстером или многодетным нотариусом, и расплескал кофе к неудовольствию супруги, тут же ринувшейся за салфеткою.
– А что тут смешного? – ворчала она, сердито вытирая стол. – Надо жить по природе. Как в природе? Все парочками и парочками, а потом идут цыплятки, гусятки, котятки...
Здесь я не мог отказать своей жене в мудрости, что по своей древности очевидно превосходила сиюминутную мудрость человеческую...
И вот я все ещё жив вопреки прогнозам доктора Снука, несмотря на жгучее солнце Кристадоны и Фидесты. Я часто беру подаренную мне подзорную трубу и обозреваю из окна или у прибоя горизонт, надеясь без надежды вдруг увидеть благородные паруса «Вальты». Я опять начал полнеть и лысеть после того, как моя супруга продала наше с Доном мебельное дело тому самому недовольному им агенту кристадонской фирмы, который нанял для работы мрачных и худых работяг. В утешение мне Вэйви мягко сказала, целуя в лоб:
– Вам уже неудобно, дорогой, ходить с головы до ног в стружках и опилках – вы теперь отец семейства, наш уважаемый и любимый глава.
И протянула мне нашего только что родившегося первенца...
На стене мастерской более нет знамени Острова – Дон увез его с собою под матросской тельняшкой, обернув вокруг груди. Где же та вершина, над которой он будет гордо реять? Ах, как мне хотелось бы увидеть её...
Так я и живу с тех пор. Мне остаются для меня самого только часы сна, когда я снова могу встретиться с Доном и даже испросить его мнения и совета. Дон говорит мне:
– Дело не в том, наступит ли Золотой век в обозримом будущем, а в том, чтобы люди – как можно больше людей – не переставали верить в него или, по крайней мере, мечтать о нем. Как только перестанут, мир этот погрузится окончательно во мрак без просвета вверху, как гробовой доскою накрытый базарным прилавком. Пока люди верят, говорят, надеются, Золотой век пусть не так быстро, но приближается – пусть даже незаметно для целых поколений. Здесь возможны приливы и отливы – как в океане, но при отливе, обнажающем топкое илистое дно и сажающем на мель суда, не стоит отчаиваться: за отливом придет прилив с крутой и свежей волною. И мы снова поплывем вперед!
Я поражаюсь решимости этого маленького рыцаря, бесстрашно идущего на миллионноглавое чудовище рынка, которое, в конце концов, пожрёт кормящее его недальновидное человечество. Ведь базар – он всегда только на сегодня. Какой он будет завтра и будет ли вообще, не знает никто, даже его божки, претендующие на всеведение Господа Бога. И подкрадывается страх: а вдруг завтра будет «плохой» базар или не будет базара вообще? А что же будет, если не будет его, как же мы все будем выживать? Но разве это достойная человека жизнь – выживать вчера и сегодня и бояться наступления утра нового дня, когда уже выжить не сможешь?
А вот я боюсь. Боюсь открывать газеты с биржевыми новостями, с известиями о войнах и надвигающихся кризисах, при которых моя семья может не выжить даже с запрятанными во всевозможные щели заначками на черный день. Неужели такая же жизнь – с обязательными чёрными днями – уготована в будущем и моему сыну? Мне не хочется в это верить, и я опять с надеждою вспоминаю Дона.
Я ищу в газетах хоть что-нибудь о его судьбе и борьбе. Но газеты глухо сообщают о разных «беспорядках» в экзотических странах, не делая никаких, по сути, выводов, отчего так и почему? Однако то, что Дон выжил, а не погиб там, где обыкновенный человек погиб бы наверняка, моя главная и любимая надежда. Пусть даже однажды его деяния отзовутся ударной волною землетрясения на мне и моей семье – нас всех пора сильно, очень сильно встряхнуть. Возможно, от встряски наш организм и наши мозги очистятся от пыли столетий и заработают по-новому и с новой силой.
Я задаюсь вопросом: один Годлеон пытался достигнуть цели и проиграл – хотя только в одном месте, в Дуэе, и проиграл по сути не потому, что заблуждался, а потому, что был практически один: он один смотрел в будущее, один мечтал о нем и строил в своей голове, хотя и был окружен островитянами, но это были люди, занятые исключительно задачами и заботами дня сегодняшнего, своего дня, отдельного и отделённого от дня прочего мира, откуда они скрылись в своё островное убежище. А Дон один не хотел бежать от мира, наоборот, он хотел выйти с Острова в мир и сделать его похожим на Остров. Но если в мире его встретят и объединятся с ним десятки, сотни Годлеонов? Не выиграют ли они? Не принесут ли они человечеству Золотой век в действительности, если оно, конечно, правильно поймет их и им не помешает?
Только действовать надо широко, решительно и быстро, ибо всякая «эволюция» только на руку обществу наживы, подобно хамелеону способному приспособиться к любым переменам, опошлить их и свести в конечном счёте на нет.
Впрочем, иногда мне приходит мысль о том, что я и Вэйви – или я или Вэйви – одно из главных препятствий на пути к Золотому веку, потому что мы из поколения в поколение стремимся существовать так, как нам позволяет жизнь, указывать которой мы себя вправе не считаем. Возможно, что это как раз мы – и такие, как мы – самая высокая и толстая крепостная стена  на пути штурмовых отрядов Золотого века, которую взламывать и взламывать тараном разума и правды, а вовсе не крупные дельцы, что должны открыто, последовательно и обоснованно ненавидеть Дона и его идеи.
В своих снах я вижу его вместе со смуглыми бородачами в военной форме на блистающей набережной белого тропического города. Они ликуют, они победили. Надменные небоскребы рушатся, как карточные домики, под их ударами. И в своём сне я уверен, что если не я и не мой только что родившийся сын, то мои внуки увидят третье тысячелетие, куда без сомнения войдёт и бессмертный Дон и все-таки добьется победы после многих поражений и отступлений. Он неугомонен, как волны, что набегают и набегают на берег под моим окном, и он так же вечен, как они.
Я также вижу благородные контуры «Вальты», снова пришедшей к нашим берегам, а потом Винди, одиноко стоящую среди орхидей в тропическом саду,– и нежная, но сильная рука сжимает моё сердце: ведь я не покупаю орхидею даже раз в год, как просила Винди – то ли забываю, то ли боюсь её слов издалека, поэтому в моих снах она безмолвна.
Иногда Таваго приветствует меня поднятой рукою и белоснежной улыбкою и желает в жизни удачи и покоя, что несовместимо, а затем вдруг возникает Травота и играет на скрипке в аляповатом и шумном балагане одинокую и тихую мелодию,  причём шум и оркестр балагана  этого мне не слышны в моём сне совершенно.
Оказавшись в час заката на набережной Кристадоны, я направляюсь к бюсту Дона и подолгу стою рядом с ним в надежде и ожидании, что Дон оживёт и возникнет передо мною, утомлённый боями за Золотой век человечества и в поисках успокоения и утешения, которые я был бы так рад ему дать, а потом гляжу на вечерние валы и гадаю, где же, по каким местам и просторам ведёт сейчас неукротимого странника и заклинателя иной, лучшей жизни его очарованная, беспокойная и путаная, но благородная душа.

КОНЕЦ

15 апреля 2003 г.

Код для вставки анонса в Ваш блог

Точка Зрения - Lito.Ru
Александр Викторов
: ДУЭЙ. Роман.

03.12.03

Fatal error: Uncaught Error: Call to undefined function ereg_replace() in /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/fucktions.php:275 Stack trace: #0 /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/read.php(112): Show_html('\r\n<table border...') #1 {main} thrown in /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/fucktions.php on line 275