Александр Викторов: КЛЯЧА ИСТОРИИ.
Историю переписать нельзя… а если всё-таки попробовать? Что было бы, если бы… Далее следует миллион «если бы». Допущения в истории считаются некорректными. Но то в истории, а в литературе, по-моему, они вполне уместны.
Перед Вами фантастический рассказ. Фантастика вперемешку с историческими реалиями и колоритом минувшего времени – смесь, на мой взгляд, очень интересная.
Неожиданный взгляд автора на привычный, ставший хрестоматийным сюжет. «Костёр бросал свет на шалаш, а у костра сидел зябко, в пальтишке, человечек и что-то строчил карандашиком в тетради, положенной на колено. Иногда смотрел: то сквозь костёр, то сквозь туман над озером, то сквозь небо и звезды – как прозревал всё вокруг. Цепкий господин. Очевидно, поэт». Смешно. Потому что мы-то знаем, что это был не поэт, а скорее… гм… драматург, что ли. Уж во всяком случае, прозаик.
Роль личности в истории, необходимое и случайное – вопросы и категории диалектического материализма. А может быть, исторического? Уже не помню.
Сегодняшний бы «Коммерсантъ» или, Боже упаси, «толстушку»-«Комсомолку» – тем, «пламенным», которые прятались в чухонских шалашах и строчили карандашиками в тетрадках. До самоубийственного выстрела они не дотянули бы. Тотчас бы скончались «от удара».
Редактор литературного журнала «Точка Зрения», Алексей Петров
|
КЛЯЧА ИСТОРИИ
А. Викторов
КЛЯЧА ИСТОРИИ
Клячу истории загоним.
Вл. Маяковский. «Левый марш».
В 1921 году в Петрограде случилось мне попасть в поисках одной пустяковины в архив «Биржевых ведомостей». Там-то я и наткнулся на рукопись предлагаемого ниже рассказа, публикацию которого во время его написания почли, очевидно, излишним, ненужным делом перед лицом богатого выбора материала беспокойной и многоликой эпохи, а сам рассказ – не очень удачным фельетоном, вышедшим отнюдь не из-под золотого пера. Что-то вдруг привлекло меня в довольно разбитном, однодневного, легковесного типа творении. Создание его относится к памятным всякому русскому хаотическим летним дням семнадцатого года, когда Отечество наше, казалось, находилось на краю гибели, и только Бог, вдруг сжалившийся над израненной мировой войной и внутренними распрями Россиею, внезапно остановил суровою, библейскою рукою понесшую было российскую тройку и спас свою святую Русь от крушения. В то время один мой знакомец даже написал стих:
«От своих и от чужих
Нет покою русским людям.
В мире места нет для них,
Если Бог про них забудет.
Не забудет... Свой народ,
Сверхблаженный головою,
Он на небо призовёт,
Лоб горячечный утрёт
Ангел русскому герою...»
Или что-то в этом роде...
И действительно: не забыл Господь, – верно, постоянно помнил, – пронесло, лбы разгоряченные нам утёрли, войну с немцами худо–бедно мы выиграли и теперь, когда германские репарации нахлестали отечественную экономику так, что кляча эта с отчаяния рванула вперёд и до сих пор идет голова в голову с североамериканской, а рубль российский и фунту, и доллару не уступит, особенно в китайских морях, Персии и Леванте, можно спокойно, в тиши и относительном бескризисье оглянуться назад и увидеть немало любопытного, кое ранее казалось нам мелким, почти незаметным, но, возможно, таило смертельную опасность, в то время как события громкие и пышные ныне уже нам таковыми не кажутся. Рукопись привлекла мой взор потому, что, как мне показалось, автор её случайно прикоснулся к чему-то тёмному, мрачному, что в смутное время притаилось у дороги, по которой шла наша несчастная Россия, и готово было вцепиться ей в горло. И хотя повествование носит поверхностный, юмористский, фанфаронский даже характер, достойный репортера средней руки, пытающегося подражать Чехову, недостатки эти не могут перечеркнуть того главного, что автору довелось прикоснуться к какой-то его разумению недоступной тайне, может быть, даже заглянуть в ту бездну, в которую могло рухнуть наше Отечество, увидеть какой-то иной, страшный путь, по которому могла двинуться дальше наша история, проехать со своим возницей в обыкновенной русской телеге, запряженной простой русской крестьянской лошадью, по самому краю неземной пропасти и, не крестясь, не молясь, уберечься от падения в неё.
Возможно, меня обвинят в преувеличении, посмеются надо мною, как над суеверной старухой, но, так или иначе, я не могу отделаться от этого впечатления, несмотря на некоторую несерьезность слога и личности автора. Однако всё великое, по моему твердому убеждению, имеет в основе своей предостаточно несерьезного.
Конечно, рукопись несёт налет фантастического, напоминает фантасмагорию, особенно в случае с загадочными периодическими изданиями, не принадлежащими никакому времени, хотя и как будто русскими по форме. Я считаю, что это надо оставить на совести автора, отнести к его, по его словам, приподнятому настроению или желанию украсить свой фельетон претензией на литературность. Трудно сказать, что действительно поразило таинственного ночного знакомца автора, – а я уверен, что он существовал в действительности, – но его бегство под покровом ночи так или иначе, думается, что-то изменило в течении наших русских дел того времени, внесло значительные изменения в расстановке тогдашних политических сил, отклонило направление подводных, тёмных течений нашей недавней истории, а может быть, даже поставило им какую-то преграду.
Русский человек горазд судить и пересуживать свою собственную историю, то подступаясь и так, и эдак к татарскому игу, то вздыхая над деяниями царей и императоров, то ропща против иностранцев и их роли в избрании отечественного пути. Но историю не пересудишь, не выбросишь из неё не только целые царствования и эпохальные сдвиги, но и даже один единственный ночной разговор, одну фразу, одно слово, и иногда листок дешёвой бумаги оказывается важнее многотомных исторических трудов, писаных, как правило, ему вдогонку.
В истории было всё так, как было – и не иначе, – и как быть, очевидно, должно.
Поэтому в истории нет ни правых, ни виноватых, и ни детям, ни внукам не судить отцов и дедов.
В заключение скажу, что я долго наводил справки об авторе, страстно желая встретиться с ним и узнать больше о случившемся с ним, но, к сожалению, господин этот скончался годом ранее в Крыму от удара.
2.
«То ли крепко мы кутнули с Жоржинькой тогда в «Славе Петрограда», то ли у меня, как и у всякого русского в наше время, ум помутился от всего, что делалось в столицах и остальной России, то ли духота в «Биржевке» окончательно меня доконала, только сам не зная как очутился я в поезде. И так мне стало вдруг противно от гари паровозной и политических склок попутчиков, так потянуло на вольный воздух, который всё один – хоть царь, хоть Керенский, что вылез я с саквояжем при остановке наружу, выпил пива в буфете и совсем окосел. Слышу только, что сторож мне что-то на колени укладывает и бормочет:
– Смотрите, не потеряйте, господин...
Тут какие-то с бантами заорали на него, что-де никакой я не господин теперь, а впрочем, и правы они: какой я господин? Так, щелкопёр в медный грош строка, по партийности – право-левый ...ист и гонорарий исправный – мой партийный устав, а рюмка вовремя – моё знамя...
На коленях у меня пакет большинский – из саквояжа, значит, выпал, в пакете – газеты и журнальцы, видимо-невидимо. Все – самого попугайского российского политического спектра, но в общем – всё черные, бумага паршивая и краска тоже дрянь. Взял я их, когда собирался к Нинетте на дачу – ножницами поработать и настричь обзорную статейку строк это в пятьсот со свободами и братствами, – да какая уж теперь Нинетта и дача, когда я с пьяных глаз на Финляндский вместо Варшавского заехал. Всё извозчик, скотина, я ему:
– Гони, дурак!
А он мне:
– Нынче я уж не дурак, нынче в России дураков уж нету. А будете браниться, барин, так я вас ссажу...
– Как так?!
– А вот так.
Ну, я ему про социалистов, эсеров да большевиков, да всех их по матушке, а он мне:
– Вы, ваше неблагородие, напившись. Интересно, интересно будет властям узнать, где это вы спирту добыли против указу и закона...
Тут я совсем речи лишился и махнул рукой: вези, уродина, революцией освобожденная, куда хошь, вон пусть хоть мерин твой выбирает... Только поскорее. Ну и попали мы на Финляндский...
Вышел я со станции и стал соображать, куда же мне дальше, хотя ещё и не разъяснил себе, куда я попал. Вижу, вроде речка течёт, а название ей...
– Эй, мальчик, это что ж за река?
– Сестра, дяденька господин.
Однако, удача. Здесь где-то у знакомца моего чухонца Вайно мыза имеется, он на ней всё лето сидит, траву косит, коров своих оглаживает. Понятное дело, чухонец. Тут такое в империи происходит, небеса разверзеся, можно сказать, а он – коровки, молочко... Мелко, мелко, сразу видно – нерусская душа, не понять, что история это тебе не корова жвачная, от неё охапкой сенца не отделаешься, всего тебя она сжует, выплюнет и поскачет себе дальше рысаком, а ты и жаловаться не моги – История!..
Еле-еле, по нынешнему времени, сторговался я с мужиком, и тот взял меня, изверг, на подводу, запряженную в сомнительного вида клячу; ворчал всё про германских шпионов, которых пол-России набежало, не дают крестьянину спокойно проехать, всё на подводу просятся. Кляча его тоже меня оглядывала с каким-то двусмысленным видом – будто лягнуть норовила. Я уселся на пакет с газетами, чтобы не пачкать саквояжа и своего английского бренча, и после шумного и пыльного Питера весь отдался наслаждению августовской ночью. Туман, знаете ли, на речке, разлив вдали, поют где-то... хорошо, анафема! В душе томление, грусть, небо высокое, хочется чего-то... я пошарил в саквояже и нащупал бутылку английского бренди: Жоржинька, благородная душа, положил, видно, когда я в редакцию потащился. От радости я саданул возницу по хребту, обнял его по-братски и захохотал, а потом сказал речь о свободе и равенстве и предложил хлебнуть. Хмурый мужик сразу ощерился, и мы с ним быстро поладили. Правда, водку английскую он поругал, поругал и немцев с австрияками, ну и жидов, понятное дело, пожаловался на прижимистых чухонцев, а потом, хлебнув ещё, сказал:
– А вообще-та: дай им всем Бог доброго здоровьичка. И вам, господин... Хороший вы человек. Я ваше лицо на станции сразу приметил, и очень оно мне по душе пришлось.
Потом мы с ним поругали царя и императрицу, потом царя и похвалили, но уж без императрицы, потом похвалили Керенского, его же и поругали, потом хвалили и ругали кадетов и октябристов. А когда я отдал мужику остатки в бутылке прикончить, тот вдруг опять умилился по поводу царя и рявкнул вместо закуски «Боже, царя храни» и покрыл эсеров и большевиков.
– А лошадь-то у тебя, отец, в которой партии состоит? В большевиках или эсерах?
– В кобыльей она у меня состоит, подлая. И жрать охоча – не напасешься, а работать – шкодливая, всё бы ей играть, с норовом. Сколько кнутовищ я об её обломал. Вишь, боком идет, морду к нам воротит, будто чует, стерва, что про её разговор.
И действительно, кляча прядала ушами, и я всё время видел морду её в профиль; зубы её были оскалены – как ухмылялась скотина на нашу невеликую человеческую мудрость, и огромный зрачок лошадиного глаза поблескивал на меня какой-то бесовской цыганщиной. Занятная лошадка, тёмная...
– Видно, время нынче такое, не только люди, а и лошади своих правов ищут и требуют, – продолжил мужик и загыкал.
– Значит, скоро кобылка твоя к большевикам переметнётся. Так что держись, отец, не она тебя, а ты её возить будешь, и кнутовища тоже тебе попробовать придется.
– И то верна-a...Ox, и жисть пошла... Но-но, балуй, подлая, опять заигралася, я те поиграю! Нам с господином играть мож и можна, мы, значит, люди, а ты – лошадь, ты вези.
Мужик вытянул клячу кнутом, загоготал, покрутил головой, сотряс в рот последние капли и, утирая бороду, сообщил мне, зевая:
– А у нас тута, на Разливе-то, в шалаше, тоже большевик живёт. Раньше в сарае сидел у Кольки Емельянова, тот с оружейного был. А теперя депутат.
– Рабочий, что ли?
– Кто рабочий? Колька-то Емельянов? Какой он тебе рабочий? Говорю же: депутат теперя. Был рабочий да весь вышел. (В думских архивах я установил, что действительно от большевистской партии был такой депутат (примечание автора вступления).
– А чего ж тот большевик по сараям-то и шалашам отсиживается? Прячется, что ли?
– Известное дело, прячется. Большевик... Чухонцем-косцом представляется, да мы знаем.
– А что ж полиции знать не дадите?
– А кому это нужно-та? Пущай полиция сама его ловит, а он пущай сам от её утекает. А у нас и своих делов хватает... Вот что, барин, дай-ка я тута заскочу в место одно, там цельная четверть мне в награду припасена. Ещё добавим, раз ты хороший человек. Подождешь? Я скоренько...
Подождал. Действительно, скоренько. Добавили. Оба мы хорошие люди, как сплошь и рядом в отечестве. Только вот лошадь нам попалась подлая, сначала сама выпряглась и не давала себя ловить, а потом завезла нас, каналья, в прибрежные кусты и чуть не опрокинула в воду. Тут-то мы и проснулись, а спали, надо признаться, мы долго, и увезла нас скотина неразумная, следовательно, далеко и от посёлка, и от мызы. Бывают такие лошади, которые, если их не стегать хорошенько, нипочём сами дороги домой не найдут. Так мне мужик сказал, когда мы с ним ахали над лопнувшей осью.
– Конечно, был мой грех, – вздохнул возница мой, помявшись и ухмыляясь, – тута у меня в энтой стороне солдатка одна живёт, ну... и был грех, наезжал часом, значит, опять же шпирт у её...Эт-та, значит, животная подлая, видно и решила, что мы обратно к ей...
Бедная Россия! Здесь лошади сами решают за седоков, куда тем надобно. Куда мы только так попадём?.. Тем не менее, животине крепко досталось, но ночевать, естественно, пришлось укладываться в телеге. Мне, жителю городскому, это, может быть, и в радость заснуть летней ночью под звёздами на сене, но мужик мой насупился и уже никакого душевного разговора от него я не мог добиться. Потянуло закурить, вытащил я папиросу, стал трясти мужика, нет ли огоньку, но куда там: спит, землепашец, чтоб его... От того, что папироса есть, а огня нету, покурить захотелось зверски. Глянул я вокруг и узрел невдалеке огонёк костра; туда и направился.
Костёр бросал свет на шалаш, а у костра сидел зябко, в пальтишке, человечек и что-то строчил карандашиком в тетради, положенной на колено. Иногда смотрел: то сквозь костёр, то сквозь туман над озером, то сквозь небо и звезды – как прозревал всё вокруг. Цепкий господин. Очевидно, поэт. Однако когда я огоньку попросил, вскинулся он на меня, и поначалу мне показалось, что он сейчас меня пристрелит. Оглядывается, будто подмогу ищет. Лысый, рыжеватый, по всему видно – из бойких. Однако, мой английский френч рассмотрев, успокоился – явно не шпик – и говорит, картавя:
– Я не кугю и вам кугить не советую. А впрочем... вот вам костёг.
Я поблагодарил за совет, но закурил, а он меня спрашивает:
– И как это вы меня нашли?
– Мы вас нашли? Помилуйте. Это вас лошадь наша нашла, а не мы...
– Впрочем... вы из Питера? Есть у вас, может быть, случаем свежие газеты? Я без них здесь просто умираю.
– Пожалуйста, сколько угодно...
Я принёс из телеги свой пакет и протянул незнакомцу. Он торопливо и жадно вскрыл его, и на траву у костра полилось рекою печатное слово. Только... что это, Господи? Журналы были в полном смысле слова попугайских расцветок, глянцевые, газеты тоже иные в два цвета. Впрочем, бумага и печать паршивые... Вытащил одно чтиво наугад: «Неделя» какая-то... Печатана без ятей... Бундовская, что ли? Статьи всё о Сталине, сталинизме каком-то; много, пишут, злодей, поубивал русского народа. Кто таков? (В архивах полиции я выяснил, что такой была партийная кличка одного из вождей крайней социал-демократии – большевиков, после войны распавшейся на враждующие группки (примечание автора вступления). Смотрю на своего нового знакомца, тот в журнал вперился; заглянул на обложку: журнал «Огонёк» назовется, но это что-то не наш, не российский «Огонёк». Возле названия вроде медали золотые напечатаны, на медалях профиль лысого с бородкой... Ба-а... да не мой ли это ночной знакомец?!
Тот же газеты ворошит, хватает, быстро пробегает полосы; отбрасывает в сторону, опять хватает журнал.
– Очень, очень интересно, крайне просто любопытно, – говорит. – Я тут, извините, посмотрю ещё, вы не против?
Чертовщина какая-то происходит, как хотите. Время, видно, сейчас такое. Кто, как не чёрт, все эти странные газеты и журнальцы – из неизвестно какого времени, как будто русские, но не российские – в пакет натолкал? Пока я в вагоне спал, что ли? Тайна бесовская. Перекреститься, может быть?
– Пожалуйста, – говорю, – одолжайтесь, я тут покурю на бережку...
И пошёл прогуляться, благо хмель у меня почти что весь вышел то ли от сна в телеге, то ли от ночного воздуха, то ли от странного моего ночного приключения. А больше всего волновала дьявольская метаморфоза с моими газетами. В самогонку у мужика было подсыпано что-то, что ли...
Вдруг сзади щёлкнул выстрел. Я бросился к костру и увидел, что пакет полыхает в нём ярким пламенем, как будто с патронными взрывами даже, а знакомца моего нового нет. Ринулся к шалашу: лежит он в шалаше на пороге, стонет и ворочается, а рядом револьвер валяется. Я понесся к телеге нашей, растолкал по старорежимному, тумаками, мужика и вместе о ним мы вынесли самоубийцу под звёзды. Глянул он в небо и чуть, как нам показалось, не заплакал:
– Звёздочки-то, звёздочки, господа, такие хорошие, добрые...
– Точно так, господин, – говорит мужик. – Мир вокруг добрый, а вы на такой грех решились... Рази можно?
Тут самоубийцу так скорчило, что вот-вот, казалось, отдаст Богу душу, но ничего – отошёл, шепчет:
– Заслужил, господа, заслужил. Такой грех на мне, что и руки на себя наложить по сравнению с ним не грех вовсе.
Стали мы его успокаивать и ублажать, твердить, что Бог милостив – простит. Сняли пальто, расстегнули пиджак: рана на левом боку пустяковая, царапина, можно сказать, кровь уж останавливалась, а вот пальтецо и пиджачок основательно подпорчены, жаль. Да, по всему видно – не военный, нет в руке твёрдости. Видел один раз я, как гвардеец в «Астории» стрелялся, так любо-дорого было посмотреть. И звук от выстрела громовой, и падение изящное, изысканное, аристократическое какое-то, я вам скажу, ну и, понятно, в сердце навылет, даже и доктора звать не стали. По всему видно было – решительный, уверенный в себе человек. А этот... видать, поэт, из начинающих...
Перевязали мы ему рану рукавом от рубашки, сел он снова у огня, сгорбился и попросил закурить. Мы на него снова пальтецо набросили: к рассвету холодать стало, и дали папироску.
Посидел он так, покашлял от табаку, помолчал, а потом вдруг спохватился: который-де час и когда утренний на Выборг и Гельсингфорс?
– Поспешим, товарищи... господа. Как бы нам до станции добраться по возможности побыстрее?
Видя необыкновенное его волнение, я погнал мужика к телеге с наказом её в одночасье наладить, и тот, очевидно, окончательно проспавшись, быстро подвязал ось и стал запрягать. Пока мы налаживали телегу, самоубийца наш суетился рядом и всё советовал мужику, как сделать дело побыстрее и ловчее, но когда тот недовольно засопел, вдруг от него отступился с сокрушенными словами:
– Впрочем, что я в этом понимаю? Вы уж без меня, пожалуйста, дружок... Верите ли, господа, с этой ночи зарекаюсь давать советы.
Противу моих ожиданий кляча наша довольно резво взяла вдруг в сторону станции, хотя самоубийца и просил всю дорогу:
– А нельзя ли как-нибудь лошадку вашу уговорить ехать побыстрее...
Лошадку... Для порядку мужик вытянул клячу свою кнутом, хотя и видно было, что необычайной резвостью её был удивлён и доволен. Так и влетели, громыхая, в Сестрорецк и к станции подкатили почти впритык с поездом.
Расставаясь с нами, знакомец наш ночной потряс нам сердечно руки, горячо благодарил, а потом спросил:
– Вы здешние?
Я обиделся на такое предположение и ничего не ответил, а мужик кивнул. Тогда он повернулся к мужику:
– Вы Емельянова Николая Александровича знаете?
– Как не знать, с оружейного он был. Депутат теперя.
– Может быть, очень может быть. Найдите его, пожалуйста, и вот это ему и передайте. Это архиважно. Большое дело сделаете.
И начеркал карандашом записочку, вырвав лист из тетради, целую стопку которых он вёз с собой. Мужик долго прятал записку, шмыгал носом, бубнил про трудности розыска Емельянова в такое время, но, получив ещё и керенок, замолк и побрёл к своей лошади. Знакомец наш догнал его и прибавил:
– А если что Емельянов будет про меня спрашивать, скажите, чтобы... не поминали меня лихом, уезжаю навсегда и больше он меня не увидит...
Он последний раз тряхнул мне руку и рванулся на платформу, но задержался и сказал мне:
– Мне кажется, вы интеллигентный человек.
Я был польщён и заухмылялся в ответ.
– Тогда держите. Может быть, интересно будет, а нет – наделайте из них пыжей. Вы не охотник?
Он сунул мне в руку свои тетради и исчез.
Я постоял, постоял и глянул во тьму: там мужик воевал со своей лошадью, от души потчуя её в обиде на потерянную ночь кнутом; лошадь оглашала окрестности ржанием, в котором, хотите верьте, хотите нет, мне вдруг услышалось злорадство сквозь боль от побоев.
При слабом свете фонаря я от нечего делать вытащил из неумело перевязанной пачки одну тетрадку. Открыв, прочитал: «Начало бонапартизма». Статья. Вынул ещё одну тетрадь – в ней стояло: «Государство и революция». Видимо, начало целой книги...
Да... не Аверченко; пожалуй, действительно пыжей наделаю. Лучше бы было и мне керенок. Нелепая, о, какая нелепая выпала мне ночь!
Я стоял в рассветной мути с неуклюжей связкой в руках, а где-то рядом голосисто, звонко – как хохотала, ржала невидимая лошадь.
Вдалеке, уносясь к Финляндии, пел паровоз».
2 декабря 1988 г.
Код для вставки анонса в Ваш блог
| Точка Зрения - Lito.Ru Александр Викторов: КЛЯЧА ИСТОРИИ. Рассказ. 16.03.04 |
Fatal error: Uncaught Error: Call to undefined function ereg_replace() in /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/fucktions.php:275
Stack trace:
#0 /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/read.php(115): Show_html('\r\n<table border...')
#1 {main}
thrown in /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/fucktions.php on line 275
|
|