Наталия Май: Путь к Шопену.
Вспомнился эпизод из романа Ю. Семёнова «Майор «Вихрь»:
«Юзеф сидел в темной комнате, играл Шопена. Лицо его, выхваченное из темноты зыбким светом свечи, было словно выполнено в черно-белой линогравюре.
- Вы любите только Шопена? Что-то вы никогда никого больше не играете,
- сказал Трауб.
- Шопена я люблю больше остальных.
- Этим выявляете польский патриотизм?
- Ну, этим патриотизм не выявишь...
- Искусство - либо высшее проявление патриотизма, либо злейший его враг...
- То есть?
- Либо художник воспевает ту государственность, которой он служит, либо
он противостоит ей: молчанием, тематикой, эмиграцией».
И, словно оспаривая это «люблю больше остальных» — слова Н. Май: «Я ни одного человека не знаю, который сказал бы мне, что не любит Шопена. А я не любила. Не чувствовала. Раздражалась. Все эти красоты, изыски, рулады и трели казались мне в подростковом возрасте или манерными, или какими-то женственными…» И, словно оспаривая это «не любила, не чувствовала» - всё остальное, о чем написано в эссе.
Статью Наталии Май хочется много цитировать: «Бывает, что достоинства творца осознаешь умом, отдаешь себе отчет в том, что то-то и то-то – великолепно, но эмоционально к нему почему-то не тянешься». Сформулировано очень точно. А я бы - от себя – добавил, что это касается, конечно, не только симфонической или камерной («серьёзной», «классической») музыки; для меня, например, почти умер театр: умом понимаю, что актеры и режиссёр — молодцы, а душа не принимает, ибо то, что на сцене, выглядит нарочито, надуманно, излишне эстетски, неискренне.
Но дело, разумеется, не только в точности формулировок. И даже не в личности Шопена (читатель здесь не найдёт подробностей биографии композитора). В этом эссе главный (и, пожалуй, единственный) персонаж – сама музыка. И это, как мне представляется, самое сложное: суметь РАССКАЗАТЬ о музыке так, чтобы читатель её услышал, понял её настроение и характер. Музыка – самое абстрактное из искусств, часто не поддающееся логике (не будем здесь говорить о таких понятиях, как тон, полутон, терция, кварта, доминанта, субдоминанта и пр. – это-то как раз логике поддаётся, чистая математика). Мне кажется, Наташе Май это удалось в полной мере. Перед Вами вдохновенная и талантливая работа.
«Музыка – это не изображение окружающего мира, это собственный мир, отдельная планета, отдельная Вселенная. Со своими законами. И их нужно знать, чтобы воспринимать ее как вид искусства…»
Редактор литературного журнала «Точка Зрения», Алексей Петров
|
Путь к Шопену
Путь к Шопену
эссе
Кому-то покажется странным, что к этому композитору можно так долго ИДТИ, приближаясь так медленно, так постепенно… Путь этот так до конца и не пройден, наверное, это и невозможно. Но пройдена очень важная для меня часть… вот об этом я и хочу рассказать.
Я ни одного человека не знаю, который сказал бы мне, что не любит Шопена. А я не любила. Не чувствовала. Раздражалась. Все эти красоты, изыски, рулады и трели казались мне в подростковом возрасте или манерными, или какими-то женственными – чересчур… мне в его музыке не хватало стержня, волевого начала. И правда – ТОГДА я думала, что его нет.
Но поразительно, что моей самой любимой книгой с раннего детства была – «Шопен» Ф.Оржеховской. Буквально до дыр зачитанный роман украинского музыковеда о семье Шопенов, о Фридерике. Для меня так и остался этот роман не только лучшим произведением о композиторе, но самым лучшим романом вообще. Самым умным, тонким, пронзительным, чистым, ясным, глубоким. В дни тяжелейших эмоциональных кризисов он меня просто вытаскивал из внутренней ямы. Я открывала книгу, и худшее отступало. Для меня это – книга-лекарство.
В особенности потому, что по характеру Фредерик Шопен, описанный Оржеховской на основе документов, воспоминаний разных людей и ее собственных умозаключений, очень похож на меня. Может быть, лучше во многом и благороднее. Но по складу психики это – мой портрет. У меня было полное ощущение, что я про себя читаю. Даже вспоминала дату смерти Шопена (в ночь с 16 на 17 октября) и дату своего рождения (17)… забавляла себя самыми разными мыслями, предположениями, разумеется, не воспринимая все это всерьез. Как еще одно совпадение. Моя прабабушка была украинско-польских кровей, она после смерти оставила нам собрание сочинений Шопена. Отец вспоминал, как она любила его играть. А потом полюбила и я… но уже ближе к годам 26-27.
А до поры до времени я, ощущая такое родство с Шопеном-человеком, отторгала Шопена-композитора. Не на сто процентов – четвертая прелюдия, например, мне нравилась, и двадцатая тоже… Но привкус какого-то раздражения был. Не хотелось играть его, слушать…
Бывает, что достоинства творца осознаешь умом, отдаешь себе отчет в том, что то-то и то-то – великолепно, но эмоционально к нему почему-то не тянешься. Мне долго-долго казалось, что Шуман мне ближе. А Вагнер еще ближе… Шопен был абстракцией, уважаемым классиком… одним словом, где-то ВДАЛИ.
Наверное, все началось с баллад. Я слушала пластинку с записью и в восторг не приходила. От исполнения. Мне казалось, что такую хрупкую тонкую пронзительную и яростную музыку нельзя играть экзальтированно. Подчеркивая смены настроения. Чем суше, чем сдержаннее, тем лучше. Иначе – истерика, рыдания и безвкусица. Как раз то, чего сам Шопен не любил. Эта музыка не истерическая. Слишком зрелой личностью даже в самые юные годы он был, чтобы тяготеть к расхристанности и экзальтации. Нота высочайшего напряжения в музыке, нерв, надлом – у Шопена все это взахлеб не бывает. Он сдержанный человек.
Помню, как я начала разбирать баллады по нотам, – так, для себя… И все четыре фактически выучила. Почти наизусть. Я никогда не сыграла бы их по-настоящему хорошо, у меня вообще кантиленная - нежная и задумчивая музыка - получалась плохо. Мне крайне редко давали такое играть. Категорически не мое… у меня просто не выходило. Не было глубины звука, выразительности, пианизма… как-то формально все получалось. (У исполнителя на пластинке – чересчур надрывно на грани какой-то плаксивой цыганщины, а у меня – деревянно.) Ноктюрны Шопена я пробовала разбирать, но преподавательница вовремя поняла, что мне это давать не надо. А вот блеснуть мелкой техникой, сыграть что-то быстрое и энергичное – получалось прекрасно.
«Даже странно», - говорили мне, - «У тебя в характере энергетики как раз и не хватает, ты вялая. А энергичную – какую-нибудь маршеобразную или этюдную или токкатную - музыку хорошо играешь. А кантилена совсем не идет, если только это не фуги Баха». Тут вопрос, конечно, не только в характере, в пианизме, в особенностях природного аппарата. Но все равно – забавно. Частично я знаю ответ: быстрое и техничное произведение требует сосредоточенности, а медленное и певучее – расслабленности, эмоциональной открытости. Первое мне всегда удавалось лучше, чем второе. Легче собраться, чем расслабиться. А баховская певучесть требует сосредоточенного и строгого исполнения. (С этим как раз у меня проблем не было.)
Я никогда не рискнула бы сыграть баллады не дома, а хотя бы для одного слушателя. Но, незаметно для самой себя, я привязалась к ним. Вот так количество перешло в качество. Сыгранное столько раз будто вошло в плоть и кровь, зазвучало внутри меня, стало моей неотъемлемой частью. Чем больше я играла их – для себя, под настроение, - тем прочнее становилась моя связь с ними. Я не замечала, как шел год за годом, а я по привычке садилась играть баллады по нотам, возвращалась к ним снова и снова, радуясь, что легко получаются самые сложные места нотного текста. Любовь к произведению не с первого прослушивания, не мгновенная, а такая, пропущенная через пальцы и мозг, многолетние воспоминания, трудно выразима словами. Если она и, правда, приходит.
Но почему меня все же тянуло играть их, я до поры до времени и не задумывалась.
Много времени прошло, прежде чем я осознала, что обращаюсь к этой музыке в моменты внутреннего перерождения – когда открываю внутри себя новый источник света, преображающий мир. Или когда огромная тень заслоняет все, поглощает… опять же – внутри. И неожиданно выясняется: ничего для меня нет ближе этих баллад. В каждом узелке музыкальной ткани, повороте, оттенке, сломе и противопоставлении, вытеснении и разрушении – что-то мое, невысказанное, невыплаканное, так и застывшее где-то в ином измерении под неожиданным ракурсом.
Я теперь понимаю, что в юности мне хотелось быть крепче и жестче, я гнала от себя мысли о собственной уязвимости, она слишком меня раздражала. Так что есть что-то глубоко личное для меня в приближении к именно этому композитору. А иногда даже кажется, что в ЧЕЛОВЕЧЕСКОМ постижении это был путь к себе.
Образ потерянной родины для эмигранта Шопена – то ли это, о чем порой трафаретно говорят историки музыки и биографы? Реальна ли та Варшава, которая звучит в его мазурках, вальсах, полонезах, ноктюрнах, прелюдиях и является чуть ли не главным источником света для самого композитора? Или же это Образ Родины, мечта о ней, райский сад Шопена? Где самое лучшее, что есть в стране и народе, в воспоминаниях детства… отфильтровано, очищено от всего лишнего, чуждого, наносного и раздражающего. Может, для большинства людей именно это – на самом деле и есть «понятие родины»?
Кто знает, как он воспринимал бы страну, если бы в ней остался? Я все же думаю, что он был бы счастливее. Не для всех даже гениальных людей мировое признание, громкое имя сопоставимы на чаше весов с потерей людей, родного языка, привычной среды обитания. Для кого-то больнее не достичь успеха, а для кого-то достичь его… вот такой ценой. И кто знает заранее – как кому лучше?
Элегантная вежливая церемонность музыки – долгие трели, поклоны, танцевальные ритмоформулы… до поры до времени я не чувствовала, насколько это бывает пронизано горечью у него, сколько в этом невыразимой тоски. По Польше его мечты, по настоящей Польше… и как трудно бывает в воспоминаниях и ощущениях провести четкую грань.
Переломный момент в жизни совсем молодого Шопена. Друг детства, Тит Войцеховский, убеждает его не принимать участия в сражении, не возвращаться на родину, где опасно и нет перспектив для музыканта его масштаба, а ехать в Париж:
«- Есть славянская легенда о старинном городе, - говорил Тит в четвертом часу, почти лишившись голоса, - который опустился на дно озера во время нашествия врага. И волны сохранили его. Таким тайником, таким волшебным городом является художник во время народных бедствий!»
Творчество Шопена, глубоко национальное по духу и музыкальной стилистике, сравнивается с волшебным городом. Это Родина - в звуках, в нотных знаках. Но можно сказать и иначе – сама Польша, навсегда потерянная для Шопена, ВНУТРИ НЕГО переплавилась в этот волшебный город, в котором он жил до конца своих дней.
Меланхолические зыбкие – как будто потерянные, надломленные, призрачные интонации… и яростная сокрушительная волна, смывающая и разрушающая все. Для меня это – главные составляющие его музыки. А баллад – в особенности. Свет в этих произведениях, на мой взгляд, не мощный, не яркий. Это Призрак Света. Призрак Тепла. Призрак Покоя. А буря – не призрачна, буря реальна. И в ней – настоящая мощь.
И мне когда-то могло казаться, что нет в этой музыке ВОЛИ? Без воли она – ничто. Воля – ее цемент, краеугольный камень.
Шопен не был сторонником музыкальной программы, ему не очень нравились зрительные ассоциации, которые вызывала его музыка, – капли дождя, образы людей… Он это считал упрощением своего замысла. Не давал своим пьесам подобных названий, в отличие от Листа, Шумана… Только обозначение жанра – вальс, мазурка, этюд, прелюдия, ноктюрн, баллада, соната, концерт. Это общеизвестные вещи. И поэтому я с большой осторожностью говорю о своих собственных ассоциациях. В чем-то я понимаю Шопена с его нежеланием упростить музыку до звукоподражания, звукоизобразительности – тут птичка запела, а тут бабочка полетела, а тут зарыдал герой. Музыка – это не изображение окружающего мира, это собственный мир, отдельная планета, отдельная Вселенная. Со своими законами. И их нужно знать, чтобы воспринимать ее как вид искусства.
Но все же я не совсем согласна. Ведь музыка пишется не только для знатоков, ее могут чувствовать и немузыканты, иной раз даже тоньше, свежее, точнее и глубже. И им может помочь та или иная зрительная или смысловая ассоциация. Пусть внутри себя они ее и НЕ ПРИМУТ, у них ассоциации будут другими, но это – толчок их воображению. Видеоряд – как в современной клиповой эстетике – может дать второе дыхание музыке, популяризировать, не обязательно сделав ее примитивнее. В бразильской теленовелле «Сладкий ручей» удивительно прозвучал Ми-мажорный этюд – как гимн НЕЗЕМНОЙ реальности, утверждение ее – полновесное, мощное, твердое. И в других киноработах он часто звучит – и звучит совершенно иначе, с иными смысловыми оттенками.
Хотя кто может знать, как сам Шопен бы отнесся к этому? Вот фрагмент книги Оржеховской:
«А графиня между тем продолжала:
- Как не правы те музыканты, которые ограждают себя от повседневного и думают, что музыка – это особый мир, ни с чем не связанный! Я еще понимаю, когда речь идет о музыкальных средствах. Но содержание! Я уверена, что музыка может не только выразить любое чувство, но ИЗОБРАЗИТЬ любой видимый предмет. Да, уверена!
- Любой? – насмешливо переспросил Гиллер, не выносивший графиню д’ Агу. – Какой же, например? Стол? Стул?
- К чему же такое высокомерие? – обиделась графиня. – Очень возможно, что когда-нибудь композиторы додумаются и до этого и сумеют звуками изобразить все… и стол, если хотите!
- Это будет, конечно, величайший прогресс в музыке! – серьезно произнес присутствующий тут же Шопен.
Гиллер громко засмеялся, а Лист снова покраснел. Графиня была неглупа, но в жару полемики могла сказать глупость, особенно о таком остром предмете, как программная музыка».
Шопен понимал, что программа может помочь широкой публике лучше понять замысел автора, но его натура противилась этому, ему виделась здесь навязчивость. Он не хотел писать оперы, конкретная зримость театрального жанра его невольно отталкивала. Она сковывала его свободу, словно навязывала ему что-то...
Такова была природа его таланта. То, что гармонично для одного художника, – Верди, к примеру, Вагнера, претит другому… Шопену. Его мир – это практически в чистом виде инструментальная музыка. Без подсказок слушателю, без примесей. Основные произведения – только для фортепиано.
Один инструмент.
Не хочу повторять общеизвестные музыковедческие эпитеты, кочующие из учебника в учебник, из одной научной статьи в другую, такие, как «рояль, заменивший Шопену целый оркестр» и прочие… Таков его мир – он самодостаточен и самозамкнут. И не нуждается в дополнениях. Так он чувствовал. Противился попыткам влиять на него, шел своей дорогой… сдержанно и отстраненно реагировал на бурные споры современников о том, каким путем должен идти художник. Его путь – это не идейно-художественные манифесты, не декларации, не дискуссии, а только произведения.
Он зачеркивал посвящения - Констанции Гладковской, «Гамлету» Шекспира («по прочтении Гамлета»)… какие-то посвящения остались, какие-то – нет. Шопен считал, что его музыка не нуждается в Слове, каких-либо пояснениях… даже таких.
То, что для других музыкантов было бы прояснением их замысла, для него было ЗАМУТНЕНИЕМ…
Слово «тонкость» в отношении людей творческих так часто употребляется, что уже потеряло свою остроту, свою значимость, стерлось как поржавевшая медная монета. Шопена не хочется называть тонким художником, человеком, сама эта характеристика кажется слишком банальной… или даже приторной. Он мог бы поморщиться. Он не любил громких слов (во всяком случае, Шопен Оржеховской – как литературный герой).
При внешней мягкости манер в нем была внутренняя твердыня, непоколебимость. Как и в его музыке. Неудивительно, что я прониклась этим ощущением не сразу, а спустя годы… изучив его самые лучшие произведения так, что наизусть знаю каждый поворот, каждую извилину… это как лес, в котором каждая тропинка знакома, и знаешь, куда она ведет.
Все-таки в музыковедческом обучении, в том, как нас заставляют буквально «под лупой» штудировать произведения композитора, назубок знать их, есть своя польза! Это дает результат… вопреки стереотипам, иной раз приводит к любви к музыке, а не наоборот… хотя и бывает иначе.
Внутри меня все это устоялось, а потом я отделила зерна от плевел – галантную нежность польского пана, аристократизм внешний… и его Дух во всей своей цельности и незыблемости, незамутненности – аристократизм внутренний. Настоящий.
Конечно же, я говорю о нем как о художнике… выводы о человеке, если здесь и возможны, то только предположительные.
Не знаю, что у нас общего в том, что касается творчества. Я как раз тяготею к театру, к представлению, к сценической или экранной конкретике. Но при этом, любя больше всего драматургию как вид литературы, не могу сказать, что так уж люблю сам театр, что меня туда тянет. Театр меня скорее разочаровывал. Редкие постановки мне нравились, а так – ощущение недопонимания, недотягивания актерами и режиссером до замысла драматурга, неотшлифованности, напыщенности… резало ухо как фальшивые ноты, игра мимо клавиш, сырое никчемное исполнение. Я пьесы любила читать, не смотреть. Замысел в чистом виде – сам по себе на бумаге – для меня был живее, реальнее сценических или экранных его воплощений. Театр ВНУТРИ МЕНЯ… это я и любила. Исключения есть, конечно. Но их по пальцам посчитать. Я их помню, даже спустя двадцать лет, настолько глубокое впечатление было. Но, тем не менее, все, что касалось театра, кино, телеспектакля (моего любимого вида постановки) меня волновало. Я думала, как можно было бы что-то улучшить, усовершенствовать…
Возможно, больше всего нас роднит погруженность в себя, интенсивная жизнь внутри, не снаружи.
В книге «Шопен» говорится о Констанции Гладковской, в которую был влюблен Фридерик в ранней юности: «Может быть, это и было причиной ее душевной вялости и недостатка жизненной силы. Подруги в школе называли Констанцию «плакучей ивой». Она не умела веселиться, редко смеялась. Шопен не понимал, откуда у этой обаятельно красивой, одаренной девушки столько робости перед жизнью, так мало доверия к себе и другим. Она могла отказаться от заветной мечты, лишь бы не пришлось за нее бороться! Да и вряд ли у нее была заветная мечта!» Сложно судить о реальном Шопене (а не о герое романа), но мне кажется, такой характер девушки гармонирует с его музыкой, с его сущностью. Хотя сам Шопен, по свидетельствам современников, был остроумным, насмешливым, как актер изображал других людей мимикой – получалось не просто похоже, а как живая карикатура, он увлекался и рисованием карикатур.
У него были мечты, было желание бороться за их осуществление… в юности было. Но, несмотря на это, ощущение «плакучей ивы» в его творчестве просто пронизывает…
Я замечала, что к насмешке, карикатуре, сатире нередко тяготеют именно меланхолики (как и я). Может быть, так реализуется их потребность в веселом беззаботном бездумном смехе – потребность есть, а СПОСОБНОСТЬ веселиться им от природы не очень дана. Не грустно ли, что даже в смехе таких людей есть что-то искусственно выстроенное, сделанное, продуманное, а не естественное, не спонтанное? Но их карикатуры могут у других вызвать естественный смех.
Слушаю Шопена, играю и думаю: что в его музыке вызывало во мне отторжение, неприятие? Почему я его не любила? Может, моей прямолинейной натуре больше импонировал Шуман с его четкостью ритма, мелодии и гармонии? Зыбкость, неуловимость, хрупкость, никнущие интонации Шопена – могло ли это меня каким-то образом раздражать? Как его на тот момент еще очень поверхностного слушателя и вовсе не знатока.
Я, конечно, читала у Оржеховской:
«Богдан Стецько слушал очень внимательно.
- У вас много прелестных и тонких украшений, - сказал он. - Должно быть, школа Гуммеля. Но должен сказать, что у Гуммеля эти узоры не казались мне необходимыми. Один легко можно было заменить другим. А у вас эти пассажи не являются фоном. Они сами по себе – ваши мысли.
- Браво! – воскликнул Тит. – Ты попал в цель. Я всегда говорил, что надо уметь слушать музыку. А слушать музыку – это значит следить за каждым звуком, а не только за главными мелодиями!»
Одно дело – зубрить то, что пишут в учебнике про Шопена, даже читать про него очень умные книги, другое – проникнуться… не умом, а сердцем. До моего эта музыка долго-долго не могла достучаться.
Только сильнейшая боль помогла ей. И у меня открылись глаза, я увидела такие оттенки душевных переживаний, УСЛЫШАЛА их, наконец. Упала завеса, скрывающая столько всего… Эта музыка тонка настолько, что не ассоциируется с природными красками, привычными цветами, даже состояниями души, эмоциональная палитра ее – особая. Оттенки тоски, тревоги, скорби или волнения, замирания, робости, радости – воспринимаются не так конкретно, как у других композиторов. Они кажутся тоньше, воздушнее.
Даже само фортепиано звучит иначе. Как внутренний океан Шопена с его волнами, приливами и отливами…
При жизни Шопена-пианиста говорили про его слабый звук – он, мол, не любил резкую и громкую игру. Мне сейчас это кажется интригующим – услышать бы, как он играл свои самые мощные произведения… и что тогда имели в виду под «слабым звуком»? Может, в сравнении с Листом, другими, более крепкими и здоровыми физически виртуозами…
Больше всего я люблю баллады и этюды. Техничность, сила, виртуозность, моторность в сочетании с пронзительнейшей эмоциональностью, чувствительностью Шопена – для меня высшее в его творчестве.
Могу ли я в целом сказать о нем лучше, чем Оржеховская, кумир моего детства? Нет, конечно. В паре абзацев она выразила куда больше:
«И если сейчас, несмотря на пережитые страдания, он был полон энергии и сил, если у него больше не было ощущения гибели и хаоса, которое несколько дней тому назад едва не поглотило его, то лишь потому, что здесь, в этой клетушке, у маленького фортепиано, он понял, в чем цель его дальнейшей жизни. Он убедился, что сумеет оправдать доверие своего друга и всего польского народа.
Он больше не был песчинкой, затерянной в водовороте. Он устоял на ногах. Разбитый, измученный, ошеломленный всем, что пришлось испытать, он был почти спокоен. Он не понимал теперь, как остался жив после известия о падении Варшавы и особенно в первые дни после этого! Остался жив! Родился новый человек, художник, о котором говорил Тит. Сердце художника – заповедный тайник, вобравший в себя жизнь народа. – Я сохраню твой образ, Польша, в этой нетронутой глубине, и зов моего колокола достигнет до твоих ушей!»
Первая ассоциация с Польшей – Шопен. Для очень многих людей, может, для большинства неполяков.
Литературу я сама люблю больше, чем музыку. Но, говоря о Шопене, с особенной остротой ощущаю свое бессилие. Музыка – это тончайшее из искусств. Слова слишком топорны – во всяком случае, мои.
«У него мешались мысли. В дневнике он не мог выразить то, что чувствует. Слова были наивные, напыщенные. Нужны были не слова, а что-то другое. И он отказался от слов».
Мое прикосновение к этой музыке СЛОВОМ мне и самой кажется грубым (может, и Оржеховской оно таким казалось?). Нужно ли его музыке это? Думаю – нет. Это мне было нужно.
Чтобы сделать еще один шаг.
Код для вставки анонса в Ваш блог
| Точка Зрения - Lito.Ru Наталия Май: Путь к Шопену. Эссе. Как рассказать о музыке, об абстрактном – о движении души, о восприятии слушателем эмоций композитора, о том неуловимом, что мы называем дыханием Бога? Главный персонаж эссе Н. Май – сама музыка… 30.10.07 |
Fatal error: Uncaught Error: Call to undefined function ereg_replace() in /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/fucktions.php:275
Stack trace:
#0 /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/read.php(115): Show_html('\r\n<table border...')
#1 {main}
thrown in /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/fucktions.php on line 275
|
|