Андрей Белозеров: Наташин день.
Стиль, которым написана проза Андрея Белозерова, напоминает мне почему-то стиль ранней Татьяны Толстой, ее рассказов из первого сборника писательницы "На златом крыльце сидели" - сборника, шокирующего читающую публику позднего "совка" мучительным, прямо-таки неприлично глубоким проникновением в глубины подсознания маленького человека и проекцией той подсознательной мути и темноты на его тоже маленькую повседневную жизнь... Из такого симбиоза души и плоти вырастали "свинцовые мерзости жизни". В те годы они были экзотикой для российской литературы. Сейчас, к сожалению, они стали одним из ее мейнстримов.
Не думаю, что сравнение с Татьяной Толстой обидно для автора прозы. Язык Андрея кажется нарочито изломанным, он вычурен и вместе с тем груб - автор словно бы устремляет все внимание на смак неприятных, порой физиологически отталкивающих подробностей. Между прочим, подобными приемами злоупотреблял и великий Андрей Платонов. В них есть одновременно и художественный смысл - и великая сермяжная правда...
Тому из читателей, кто продерется через хитросплетения образов, волею автора цепляющихся друг за друга, как звенья одной цепочки, явится во всей своей наготе история... опять же о том, что в отношении к мелкому живому существу выражается все отношение человека к миру и собственно человеку. Опять же - потому что все помнят, какую бурю эмоций вызвал на ТЗ не так давно наивный рассказ Таисии Ирс в защиту животных.
Проза Андрея Белозерова на несколько порядков выше того злополучного рассказа. Но замысел его мне кажется, не сильно и отличается от упомянутого произведения... Да и методы художественного воплощения во многом повторяются. Думаю, многие эстеты не раз поморщатся или содрогнутся, читая рассказ о "преступлении, совершенном группой лиц в корыстных целях по предварительному сговору" - убийстве новорожденного котенка - со всеми подробностями этой неаппетитной процедуры. Даже с финальной попыткой самоубийства хозяйки кошачьего "табора" под зомбированием больной, надорванной совести - в детстве ей самой не дали умереть, а она сначала убила своего ребенка, а теперь и ребенка своей жалкой полудохлой кошки... Параллели, которые строит Андрей, реконструируя внутренний мир героев, также могут показаться шокирующими - "человек" в таком разрезе вовсе не "звучит гордо"...
В общем, я готова к очередным баталиям.
Редактор литературного журнала «Точка Зрения», Елена Сафронова
|
Наташин день
НАТАШИН ДЕНЬ
Квартира была на первом этаже — ближе к землице-матушке. Песок мело от вечных новостроек напротив — он ввинчивался в щели и ложился на подоконники ровным слоем. В окнах завсегда недоставало света — решетки его скрадывали, и кусты на газоне, и нависший неподъемной хмурой бровью балкон, что на втором. И вязкий полумрак словно пыльные застиранные тряпки развесился по комнатам. Всякая вещь здесь по-особенному быстро ветшала. Ветшала, и ежели рвалась, то рвалась не по шву, а где-то посередине, распадаясь на нити и выпуская клубочки пыли из разрушенных волокон ткани. Лихо, за сезон, выцветали и покрывались катышками футболки и топики — словно сворачивается в кипятке скисшее молоко — так они, эти катышки, скоро образовывались, лопались каблуки, запятники отходили от подошв и стельки стирались до бумажного задубевшего дна, в которое въедалась пластилинообразная чернота от носков. А уж сами носки во мгновение ока съедались такой обувью, пары их дюжинами регулярно и безвозвратно ухали куда-то в бездну, в параллельные миры сокрытые в неприступных пыльных норах задиваний и закреслий. И вот пришел ты, допустим, вечером после работы и разулся, и ходил по полу в тех носках, а они непременно к полу липли, даже непонятно от чего больше — ибо они и сами становились липкими от дневного пребывания во влажном измочаленном обувном нутре, и липок был линолеум на полу — то сок прольется, то еще что, и кошки непременно повсюду это разнесут. Трое их было: две трехцветные и рыжий кот. В народе, говорят: трехцветные приносят счастье, а рыжие — достаток. Но шел ты, и не было подле ни счастья, ни достатка, а лишь носки твои липли, обрастали кошачьей шерстью, как паучий кокон, в котором влажно переваривается муха.
И хозяйка была в том доме. Говорила, то хозяйкой себя не чувствует, мол дом ее отвергает, то обратное говорила, что родным он ей стал. Придя в этот мир несколько неожиданно для родителей, а тем было уже за тридцать, она получила от них имя, которым нынче турки у себя в Турции зовут русских проституток. Неожиданно — что лишь это простенькое имя пришло родителям в голову. Неожиданно — что лишь мамины моральные устои не позволили вторгнуться в Наташину еще дородовую жизнь руке с металлической петелькой кюретки и все радикально поправить.
И как-то сызмальства не заладилось у Наташи — астма тяжелой формы. Но маленькая Наташа любила даже капельницы, потому что любила жизнь в природе своей детской, растущей, жадно тянула ее, и уж не до жиру, а как пришлось, хотя бы через эти прозрачные трубочки с растворами эуфиллина и преднизолона. Крепка астматическая хватка, дыхание, человеку простому незаметное, превращается в тяжелую напряженную работу, каждую шестеренку этого механизма ты начинаешь чувствовать отдельно, чувствовать, с каким скрипом и натужностью вращается все это в твоем нутре; дышишь, свистишь сдавленной трахеей, сжимаешь и разжимаешь с усилием целлофановые пакеты легких; и как бы ни старался, ни рвал грудную клетку, воздух никогда не достает того заветного донца, и даже если роса утренняя, и ты по ней босиком, и птичья трель в пронзительном небе, не видать тебе счастья, не вдохнуть полной грудью, не хлебать полной ложкой, не плескать через край... И потом, когда засыпаешь, устав от постоянной перекачки воздуха, дыхание берет - и останавливается порой, как испорченные часы; ты выпучиваешь глаза, захлебнувшийся в одеялах, подушках и темноте ночной и, вынырнув, наконец, снова берешься за свою основную работу.
Медсестры старались обходить Наташеньку стороной, бежали от лица ее, наспех исполнив свои обязанности, потому что голодающий без кислорода мозг провоцировал приступы усиленной разговорчивости, попадись шестилетней Наташе на глаза, обмолвись при ней — и все, она будет говорить с вами, говорить и говорить, о мишках и зайчиках и котятках, о куколках и кукольных домиках, о том, как они ездили с мамой на море и о том, кем она хочет стать, когда вырастет; потом она начнет читать вам стихи и петь песенки, и вы уже, кивая и улыбаясь, бежите прочь, хотя надо бы и присмотреть, как положено, чтобы игла не выскочила из вены — ребенок ведь… Правда, одна толстая неуклюжая вполне Наташеньку и любила, «зайкой» звала. Вот она - простерилизовала иглы, сковырнула кружочки с оцинкованных пробок на бутылях, навесила капельницы на железную треногу с крюками и — неуклюже, с одышкой, вверх по лестнице. Капельницы бултыхаются, словно насаженные на гарпун медузы, машут длинной лапшой прозрачных щупалец, звякая стерилизованными иглами о ступеньки…
— Ну, как наша зайка? — с выдохом в приотворенную дверь, — вот и капельница…
Двигаться нельзя — иголка в руке, по лапшине бегут пузырьки — Наташе видятся в них спешащие по улице машины — капают в просторный гараж овальной стекляшки. Потом взгляд переключается на неровный потолок, отыскивает в неровностях силуэты разных зверушек — все это с пространными комментариями. Медсестра терпит, не терпит даже — умиляется.
— Эх, зайка…
Впрочем, астма отступила, и Наташа сей факт связывала с запоздалым ее крещением и теперь покуривала даже безбоязненно. Бывает так — отступит в детстве астма и больше никогда не вернется, а бывает, что и вернется, и тогда до гроба душит она тебя — весело, в полную силу, и ты до гроба жрешь гормоны, тучнеешь на них, делаешься вечно потрепанным и одутловатым, выглядишь и чувствуешь себя на дюжину лет старше… И не жизнь это…
И был еще при Зайке Сергей Викторович, во главах семьи числился. Здравый, рассудительный… но имелась в нем какая-то все ж червоточина, вот он и на жену свою будущую в первый раз внимание обратил и взглядом заинтересованным одарил, когда увидел на руке у нее на левой — бинт из-под рукава на запястье предательски белеет. Правша, подумалось Сергею Викторовичу. А уж выспросив и узнав, что не из-за жалкой какой-нибудь первой любви это, а от чуждых ему непонятных томлений души, то и уважением проникся. На этом запястье-то и отношения у них завязались, хотя Сергей Викторович и раньше на красивое Наташино лицо заглядывался, но боялся он ее: истеричка наверняка и стервоза редкостная — думалось. И неприступной она ему сильно казалась. А вот эти пара-тройка чирков по ручке ее милой и задельем для разговора первого стали и неприступность в глазах Сергея Викторовича вычеркнули, заменили родством каким-то, червоточиной навроде его червоточины показались. Хотя вот сам никогда вен не вскрывал, в петлю не лез и вообще не любил членовредительства никакого. Однажды лишь прижег окурком руку, и то в пьяном виде, в бесстрашии и безболии пьяном и из солидарности с друзьями тогдашними, у которых повелось это как дело чести и сакральной избранности. Хотя… хотя в последнее время, когда совсем уж плохо, привилась привычка у Сергея Викторовича шарить глазами поверху в поисках надежного крюка, на какие вешают люстры, или крепкой двери, через которую можно бы перекинуть гипотетическую веревку, вот так вот лежит он порой, а теперь все чаще и чаще — плохо совсем — глаза поверху — и сюда бы можно веревочку примостить, и сюда, но это мечтам сродни, и даже аутотренингу некоему.
Но опять вот о наших трех кошках. Васинька-Василиса. Самая старшая. Полтора года назад февральским вечером она переминалась на бесснежном выхвощенном ветром асфальте. Около остановки. И, широко разинув рот, кричала не по-кошачьи: а-а-а. Наташа обломила ей ушко, пока везла домой в маршрутке пахнущей газом. Не специально, конечно, обломила, Боже упаси, просто странным было на ощупь замерзшее ухо, как бумажка. Из любопытства отогнула кончик — так и остался, а после по изгибу отвалился. Кошка была совершенно неловкой, отовсюду падала, потому что подушечки лап обмерзли и потеряли чувствительность, и долго они еще красные, будто лакированные, все облазили и облазили, теряя слои омертвевшей плоти. Впрочем, кошка и вообще была неказистой — мосластой, крупной, с приплюснутой, как у змеюки, головищей. Кошка Наташу преданно любила за спасение, в лицо ей всегда умно заглядывала.
У Сергея Викторовича Василиса связана с хорошим, романтическим — стала залогом любви как бы. Ведь кошка эта появилась до того даже, как они с Наташенькой зарегистрировали свой маетный брак. Эти двое появились в его доме практически одновременно. Пылание любви, первая неделя Наташиной жизни здесь. И приносит обмерзшую, с погнутым ухом, шепчет слегка виновато кошкину историю. Щеки розовеют с мороза, иней бусинами влаги тает на шерстинках зеленого шарфа. И на шерстинках кошки. И славные такие речи…
— Извини. Можно, правда? Поживет недельку, а потом я ее к маме…
— Можно, конечно.
И кошка, хоть и неказистая, но вроде сбитая ладная, и Наташа красивая, и Сергей Викторович — само великодушие и благородство. Все прекрасно…
А потом, когда Наташа уже в силу в том доме вступила, был рыжий котенок Венедикт с лицом трудного подростка. Наглый, как все рыжие, но туповатый и добрый. И даже не совсем рыжий — а как хлебушек подрумяненный из печи, и две медовые капли глаз, и нос бело-розовый, как недозрелая земляничка. В привычку у него вошло залезть на кровать и обхватить передними лапами Наташину ногу, муркая громко. Ее это очень умиляло.
После всех Кузька была, косматая и пискучая. Сама к двери пришла и попросилась жить. Кузька, потому что решили, что кот, за космами не разглядели.
— Это мой сыночка — сказала Наташа, прижимая котенка, носом зарываясь в его шубейку, — сыночка пришел ко мне, простил, теперь я его не отдам.
И не отдала. Но «сыночка» оказался кошкой, трехцветной, пушистой и красивой, с вечно задранным, как знамя, хвостом. И когда Наташа в дебрях трехцветных лохм сделала это открытие, стало ясно, почему Веня пытается на Кузьку вскакнуть. Кузька стала официально Кузиной, а Сергей Викторович, любя, звал ее Кусенька, а злясь: «Ах ты, шуба с ногами».
Но и на кошек со временем легла примета того сумрачного места, кошки тоже ветшали, Куся нет, Куся была еще слишком молода, но Веня вот обрюзг, затучнел, запаршивела у него при этом морда какой-то черной невыводящейся паршой, и привычка грустная появилась — опереться спиной на стену и сидеть так, растележившись, как мужик в предбаннике, разморившийся, с пивным навылупку животом и одышкой, еще и парша черная, словно недельная небритость. И не было в картине этой ничего забавного, как забавно на фото-приколах с животными, коих тьма в интернете, а только грустное. У Васи и того хуже — стала худой и нервной, шерсть поредела, почти голый крысиный хвост, горячий лысый живот. Она истерично беспрестанно лизалась, слизывая последние пушинки с живота, а потом ее выташнивало клубками свалявшейся шерсти.
Но однажды кончилось ее безумное лизание, кошка начала молодеть на глазах, округляться телом и обрастать, как весенний газон; попрятались, занырнули под новую красивую шкурку ее мослы. Викторович снова взял ее на руки без брезгливости и жалости.
Позже открылась причина метаморфоз — кошка беспокойно искала среди тряпок, которых было повсюду в избытке, себе место, гнездилась и туда и сюда…
— Нет, Наташа, надо топить. Мне не нужен приют. Тут и так кругом шерсть, шерсть… вся жизнь отравлена шерстью. Из-за нее у меня больше нет черных пиджаков. Утром в сортир — очередь. В ванную — там из крана пьют или тоже срут. Везде кошачий корм, кошачьи туалеты. А ты, кажется, на работу собралась устраиваться. Мы же какашками зарастем!
— Хорошо. Ты сам собираешься топить?
— Ну… а хоть бабку позову… у-у, моя бабка, киллерша со стажем.
— Что бы ты ни говорил, а одного надо оставить, она же болеть будет, мастит будет. И может, она никогда матерью не была, нельзя ее этого лишать.
— Вижу, тебе очередную игрушку понадобилось. Котятки, мамы-кошки, получится, как с Венькой, пообещаешь пристроить, а потом приживется, своим станет.
— Нет, я сама понимаю, больше трех у нас не будет, точно…
На том вроде и порешили…
Сергей Викторович свою работу почти что и любил. Он еще сызмальства рисовал на ватманах всякие газеты, доставляли ему удовольствие рубрики и колонки, писал он в них псевдоновости на никаком языке, козябрами схожими с латиницей. Горячие новости, колонка редактора, рисовал подобия эксклюзивных фотографий. Он и ныне мечтал быть редактором и верстальщиком какой-нибудь своей газеты, а лучше журнала… И, самоучкой натаскавшись в верстальных программах, работал в еженедельнике с очень обстоятельной, подробной телепрограммой. НТВ. ТВ-3. РЕН ТВ… Копируешь-вставляешь. Кегля и интерлиньяж — 8,5. Название фильмов красишь магентой, сериалов — цианом.
Верстать нравилось, отвлекало это даже и дарило покой, как игра навроде тетриса — сложить друг с дружкой текстовые фреймы, притереть их без зазора, дырки замостить фотками. Нравилось, что за трафиком здесь никто особо не следил, можно было в свободное время играть в какую-нибудь сетевую игрушку. Выбрать себе ник. Копить опыт, добывать ресурсы на одежду и оружие, набивать уровни и ранги, качать навыки стрельбы и медицины. Все это плечом к плечу с тысячами других игроков — таких же офисных бездельников. Воевать с ними, ругаться, дружить, быть милосердным или жестоким с теми, кто уровнем пониже. Вступать в кланы и гибнуть или убивать за какую-нибудь идею.
Не нравилось ему, правда, что начальство экономило на приличном офисе, и в выкупленной и оборудованной однокомнатной квартирке сидело два верстальщика, редакторша, два бухгалтера, один дизайнер и пять менеджеров. Последние были основным злом, ибо все остальные сидели спокойно, а эти суки с пустыми глазами кружили по офису, поднимая пыль, вечно висли на телефонах или в айсикью, вели переписку со своими рекламодателями, и требовали Интернету, который постоянно иссякал. Но худшее, что они вообще были не приспособлены к офисной технике — ксерокс, факс и принтер приводили их в ступор, и они сразу кидались: «мальчики». И мальчики, по локоть в порошке из картриджа, сдавленно матерясь, выкорябывали из факсов и принтеров застрявшую бумагу.
Здесь, собственно говоря, Сергей Викторович и превратился вдруг в Сергея Викторовича. Не за почтенный возраст и не за солидность, а просто по случайности — оба верстальщика были Сергеями, и начальница не знала, как окликнуть того, кого надо. Сергейслева — Сергейсправа — как-то неуважительно. Вот и сделали различие, и уважительность сделали, хоть и старше был Сергей Викторович всего на полгода Сереги — второго верстальщика, а положили на него вместе с отчеством тяжесть прожитых лет и кризис среднего возраста. И стал он за собой замечать, что все чаще и чаще покряхтывает, разгибая затекшую спину и потирая слезящиеся от монитора глаза.
День подходил к завершению, завтра сдача полос с программой, сегодня надо выработать по максимуму, чтобы завтра не запариться, сдачу не задержать. Верстал он свою программу, вставлял анонсы на сериалы. Анонсы сливались в сценарий одного бесконечного дня… «К Марианне наконец-то возвращается память. Эстебан и Катя вместе едут в Буэнос-Айрес. Юрий признается Николаю, что удочерил Катю сразу после ее рождения. Ольга говорит Виктору, что любит Мотылька, но не будет его удерживать. А Мотылек признается Николаше, что больше не любит ее сестру, а влюблен в другую. Сурков сообщает Люсии, что Катя ее приемная дочь. Люба собирается вернуться на работу в клинику. Петр говорит Кириллу, что собирается сдаться в руки правосудия. Гагарин рассказывает о предстоящей поездке в Англию. Иван хочет выйти на ринг, чтобы заработать деньги на выкуп. Ольга говорит Николаю, что он отец Кати, но категорически против того, чтобы Катя об этом узнала…».
И, вынырнув к вечеру из той бездны, он шел в другую, вынимался из ботинок, чтобы липнуть к полу — голодный и злой.
Благо на этот раз дома ждал ужин. И все вроде ничего, только…
Едва он треть отъел от яичницы…
— Сергей! Сережа, иди сюда!
— Господи, неужели надо именно сейчас… — промычал он сквозь яичницу в своем рту.
Василиса упрямо ползла на диван, на светлое покрывало в кучу скинутых после работы Сергеем Викторовичем вещей, в джинсы и выходную рубаху, пыталась туда зарыться.
— Держи ее, не пускай! Что делать!
Он стащил на пол с черепашьим бездумным упорством загребающуюся в вещи кошку и с раздражением отметил, как когти кошачьи вытянули пару петель из покрывала. А Наташа вынула из угла коробку от телевизора. Она была напичкана разным Наташиным тряпьем, так и не рассортированным после окончательного ее переезда — тряпье, естественно, прочь, к той же куче.
— Что? Что постелить? Ну помоги мне!
Вася все пыталась вспрыгнуть на диван. Он прижимал ее к полу, стоя в несколько неловкой позе, но поступить проще, взять кошку на руки, не хотелось — с нее уж лилось.
— Только, пожалуйста, не ночнушку, — опередил он Наташино метнувшееся к куче существо.
Почему-то ему так и подумалось, что жена выхватит из этой груды тряпья самое ценное. Ночнушка была мягкая, шуршащая по коже, фланелевая и с глупыми миккимаусами, домашней нежной девочкой была в ней Наташа.
— А почему нет?
Конечно, мяконько, приятно, В самый раз под кошкин бок. Он угадал, и это тоже раздражало… Слишком редко Наташа была домашней мурлыкой последнее время…
— Не смей. Простынь в шкафу возьми, постарее только.
Вот и простынь, почему-то именно белая, Наташа ее укладывает в картонку.
— Пойду, вызову киллера, — с облегчением он передал Василису.
— Але? — глухой бабушкин голос, она жила через двор в кооперативной квартире, всю жизнь на земле провела, меж грядок, привязывая помидоры к колышкам, поливая их коровяком, гоняя червяков из чеснока, мокрец из морковки, гоняя похожих на броши из мореного дерева двухвосток, которые любили стричь своим черным раздвоенным жалом нежные стебли рассады, а теперь, когда силы оставили, — квартира.
— Хм… Ну слушай, Галина Батьковна, начались уже роды, иди помогай как специалист…
Да, была, конечно, у них заблаговременная договоренность по этому поводу.
— Ой, Боже ты мой… не раньше не позже. Тут «Татьянин день»…
— У нас нынче Наташин день, иди быстрее.
— Включи мне телевизор. Сейчас я… Сейчас подойду… — и уже вдалеке, затухая, пока трубка ложится, снова — ой, боже ты мой…
Кошка все пыталась сорваться со скользких белых простыней — туда, в заманчивую кучу, тем более, что после опорожнения коробки та заняла полдивана. Сергею Викторовичу подумалось, что ему бы тоже неплохо сейчас головой вперед в ту кучу, чтобы занырнуть, и по самые пятки чтоб, и прикрыло бы эти пятки какой-нибудь тряпицей, какими-нибудь миккимаусами, и не было бы Сергея Викторовича некоторое время вообще, а только куча.
Но вместо этого он набрал ведро воды с выражением абсолютного хладнокровия и зачем-то даже не просто холодной, но разбавленной до приятной прохлады. Поставил утвердительно с глухим стуком посреди комнаты. Наташа обернулась на него со своими глазищами в пол-лица, что-то болезненное в них промелькнуло, словно еще один чирк тупым ножом для бумаги у нее по запястью прямо сию секунду вот и случился, и потом обратно — успокаивать, гладить кошку. А та лизала себе промежность и крутилась с боку на бок — совсем неловко ей было в коробке. По простыням ползли розовые акварели. А бабушка все не шла, уже и котеночья рыжая лапка из черных чресл пару раз вынырнула и обратно втянулась.
Первое бабушкино было:
— Включай скорее телевизор, все с вами пропущу.
Из-за пазухи она достала ядреный овальный камушек и тряпичный мешочек, наживульку только что сшитый. Сергей с Наташей переглянулись, обменялись ухмылочкой болезненной.
— Как ты, однако, основательна… — сказал Сергей Викторович.
Камушек и мешочек, однако, внушали спокойствие, значит, человек дело знает, значит, все будет легко и быстро. А уж как камушек в мешочек вложен был, то Сергей Викторович и совсем успокоился, словно это его грех от него отняли и в мешочек сложили. И даже руки мыть пошел, две трети яичницы с намерением доесть.
И доел даже.
Бабушка, сидела наизготовку, поставив между ног ведро и теребя мешочек с камнем заскорузлыми толстыми пальцами, привыкшими в земле рыться, картоху оттуда выкорябывать, не знали те пальцы страха перед огнем и холодом — они и без прихвата кипящую кастрюлю с печи снять, и в зашугованной тягучей воде из обледенелого колодца простыни сполоснуть. И вот эти пятерни, жизнью согнутые в два дачных скребка, которыми землю рыхлят… и взгляд ее выцветших белесых глаз из-под кустистых седых бровей… и щурится она — в экран смотрит, а там у нее: «Состояние Сергея внушает врачам опасение. Миша хочет отдать письмо Разбежкиной Сергею, как только тот придет в себя. Узнав об этом, Баринова приходит в бешенство. Гена звонит Баринову и требует денег за кассету…»
А Наташа кошку гладила по льнущей к ладошке змеиной голове.
— Тужься, Васинька, тужься. Неудобно тебе здесь, да?
И бабушке:
— Надо быстро, как появится и сразу туда, чтобы воздуха не успел глотнуть, а то как вдохнет, легкие расправятся, потом мучиться долго будет. И кошка чтоб не успела его облизать, матерью себя почувствовать.
Опять кошка напряглась, появилась рыжая ножка, и назад. И так много раз, даже забеспокоились, что не разродится, слово чуял мелкий, что тут ему хорошего не светит.
— Давай, тужься, ну же, — умоляла Наташа.
И поглаживая живот Васин, потянула котеночью лапку.
И дело вроде сдвинулось.
Бабушка зашевелилась, расправила мешок.
Главное быстро — из одной воды, из материнской, и в другую сразу — и сам котенок ничего не поймет, и никто не поймет, не заметит, словно и не было ничего, думалось Сергею Викторовичу.
— Тяни, тяни его, не отпускай, — сказала бабушка.
Кошка заблажила от боли. Наташа сморщилась от ужаса, потянула сильнее.
— Осторожней, — забеспокоился Сергей Викторович.
— Ой, мамочкиии! — закричала, отвернувшись, Наташа, лапки, впрочем, не выпустила, и на пике истошного их с Васей вопля вытянулся рыжий с белым носом и пузиком, и за ним вытянулся на сизой с перламутровым блеском пуповине кусок мяса с желтым пузырем — место бывшее котенкино.
— Что там? — наклонился Сергей Викторович.
— Ну и ладно… — хныкала Наташа, — он, по-моему, и так уже мертвый.
Котенок, и правда, лежал, не шевелясь, был он, конечно, уже не в рубашке, лежал склизкий с этими вытянувшимися вслед потрохами, но не успел Сергей Викторович с облегчением вздохнуть, как вдруг зашевелился, раскрыл розовый на белом рот.
— Ой, мама! Давайте скорей его в ведро! — и, зажав кулачком рыдания, Наташа убежала прочь.
— Так, ну давай его сюда, Господи, грех с вами на душу опять…
Бабушка устремила свои скрюченные пятерни к котенку, сгребла его и все, что от него тянулось в одно, сложила в кулек. Погрузила в ведро и сразу же уставилась в телевизор.
Мешочек она не завязала, а просто держала за края над водой.
— Бабка, ты что же делаешь-то? Специалистка! Он у тебя плавает, что за херня-то?!
Бабушка прикрыла голову котенку тряпицей, как заботливая нянька, и приокунула, впрочем, так и не оторвав взгляда от телевизора.
Сергей Викторович решил перекурить — его всего трясло. Нашел сигареты… И опять…
— Да ты посмотри на нее, он же выплыл из мешка, садистка!
Злость сделала движения Сергея Викторовича увереннее.
— Дай сюда.
Ухватив выплывшего из мешка котенка, он опустил его на дно. Котенок шевелился в руке, медленно загребал лапами, распахивался рот на белой мордочке, щелки нераскрывшихся глаз устремляли взор невидящий из глубин на Сергея Викторовича… С чего он показался там, на суше, мелким и недоразвитым — напротив, крупный и сильный рыжий кот, еще один Венька.
Продолжалось это очень долго, целую сцену отыграли сериальные модельки: Разбежкина успела прийти в палату к Сергею и рассказать ему о своих чувствах. Рука слабела, превратилась в оголенный нерв, ловила каждое шевеление бедного тельца. Шевеление это проходило разрядом по руке и тупо ударяло куда-то в глубине груди, отнимая силы. Слабела и слабела рука… Но сильнее и сильнее делались чувства Разбежкиной.
И одна уверенность переплавилась в другую.
— Ну раз ты такой сильный — живи!
Даже силу мужскую ощутил в себе Сергей Викторович — спасителя, совершившего бесповоротный выбор, совершившего поступок достойный. Так глава семьи говорит, выслушав аргументы жены и прочих членов семьи, — быть по сему, — говорит, — так-то и так-то быть.
И обретшей снова силу рукой, и с образовавшейся внутри легкостью, вынул он котенка из воды и кошке на простынь положил.
— Давай, мамочка, займись сыном.
Кошка потянула морду, начала жевать пуповину.
И, конечно, ожила бабушка, вынырнув из сериального омута.
— Ты что же делаешь? — и потянула зловещие свои скребки к кошачьей идиллии.
— Пусть живет, не трожь.
Но бабушка сгребла уже — и обратно.
Он перехватил ее руки и потянул котенка к себе, меж всем этим болтался желтый омытый от крови пузырь на сизой пуповине.
— Сдурел ты, что ли?!
Сергей Викторович боялся котенка повредить, а бабушка больно крепко вцепилась в жертву свою — и выпустил котенка, и возмущенно воскликнул.
— Отдай! Пусть живет!
И опять окунулся котенок в ведро, опять все по новой. Мученик, что сказать… Куда ни сунься — мученик. Материнское лоно и то удосужилось поизгаляться… Впрочем, жалкую сцену эту надо было доигрывать.
— Нет, иди давай, ты свое дело сделала.
И Сергей Викторович переправил котенка из ведра обратно к кошке — а по полу ручьями вода.
— Да что ж такое! Да хрен с вами тогда! Зачем вы меня вызванивали-то? Спасает он. Спаситель. Мало кошек, что ли?
— Не мучь его, Сереж, — слабо сказала откуда-то справа жена — он не заметил, как она подсела рядом. — Смотри, у него животик от воды уже надулся, он не выживет…
— Чего это он не выживет?.. С чего бы ему не выжить…
— Да я, кажется, еще и ножку ему раздавила, когда тянула… знаешь, как чахохбили в консервах… там косточки, когда их кусаешь, рассыпаются… вот и у него косточка, по-моему, также…
— Да ну… тебе померещилось… — чахохбили он помнил, эти залитые сладким томатом косточки… и коренные зубы его помнили, как они рассыпаются при легком надавливании, но при чем здесь котенок…
Впрочем, пелена медленно спадала с глаз Сергея Викторовича. Он увидел, что котенок уже едва шевелится и головы почти не поднимает, из-под белого слипшегося сосульками пушка синеет раздутое пузко. Там, под водой, выглядел он гораздо сильней и живей…
И вся жизнь в Сергее Викторовиче как-то разом угасла. Он молча встал, подобрал недавно брошенные в порыве сигареты и пошел на балкон.
А утопление продолжилось.
Сигарета курится минуты четыре, но и до шести можно в задумчивости растянуть… Картинки крутились в Сергее Викторовиче: белая морда тянется вверх сквозь колеблющуюся воду, загребают, не находя опоры, бело-рыжие лапчонки, и вот курится сигарета, а они там все гребут и гребут, и вот лохматый материнский живот, вибрирующий от мурчания, сейчас бы туда, белой мордой в тепло и темень и мягкость…
— Шевелится еще? — спросил он, вернувшись.
До конца доводила дело его бедная Наташа…
— Ага… — побелела, обескровилась, синяки зачернели вокруг глаз.
— Ужас. Как долго… — с состраданием посмотрел на нее.
Но вскоре все закончилось. И сериал даже закончился.
— И правда, крупный какой, — взглянула на вытянувшийся трупик Наташа.
Мертвое всегда почему-то крупнее да тяжелее кажется — всегда значительней смотрится, чем то, что осталось жить.
Бабушка сложила котенка в мешочек, мешочек — в целлофановый пакет с желтым логотипом гипермаркета, в котором этот пакет когда-то набивала продуктами вспотевшая кассирша в синем форменном фартуке…
— Надо было оставить, что ли… а то родится теперь какой-нибудь недоносок, опять топить… Хоть бы не было больше никого… — пробормотал Сергей Викторович.
А больше никого и не было… Сергей Викторович выплеснул ведро в унитаз. Что ж так тошно, думалось ему, опрокинувшему воду в белую с желтым воронку, бывает и хуже, бывает, их вообще в туалете смоют, а они застрянут в трубах и кричат, и сутки могут так кричать в кошмарной этой бесконечной трубе под постоянным водопадом из дерьма.
Кулек снесен был бабушкой на помойку. Супруги остались наедине, ах, ну да — кошки еще. Веня с Куськой, надо сказать, в комнату ни разу не зашли за время всей процедуры — выглядывали притихшие из коридора… Наташа все сидела над Василисой, а у той были влажные, слезящиеся, как у старушки на холоде, глаза, и все она мурчала утробно, словно кормящая мать — механизм-то был уже запущен, но в коробке рядом — одна белая простынка в разводах.
— Прости, милая… Убили мы твоего сыночку. Вот теперь вместо сыночки… — Наташа покачала в руке тот серый гладкий камень. Вид камня Сергея Викторовича совсем расстроил.
— Ф-фу… есть у нас корвалольчик, что ли? Что-то тяжко… Ну бабка, ну киллерша…
Сергей Викторович помассировал ладонь — в ней по-прежнему трепыхался котенок. Это надолго теперь — подумал он.
— Жалко? Несчастный мой… Там, на кухне, в гарнитуре, где стеклянные двери…
Наташа сидела на полу перед коробкой, немного раскачиваясь, кошка тянула к ней голову, слушала разговор. Сергей Викторович за корвалольчиком не пошел, присел на край дивана.
— Выпить надо, пожалуй… водочки…
— Выпей… спрячься от жизни, — тихо, бесцветно сказала жена.
— Почему спрячься-то сразу… это, типа, обезболивающее.
— Мы у Васиньки сына убили, а ты хочешь, чтоб без боли все прошло.
Сергей Викторович заглянул в Наташино лицо: напряженно поджатые губы, нехороший блеск в глазах. Приближалось. Сергей Викторович насторожился.
— Ох, пол-одиннадцатого уже, магазины закрылись, — говорил он, ища перемен на ее лице, — без водочки, видно, придется… да? полторушку крепкого возьму и нормально, пусть другие за котят болят, уж лучше так… пять минут попырхался, да только — не всю жизнь по помойкам на морозе… разве нет?
Молчала Наташа — перемен не было.
И вдруг обернулась, глаза оттаяли, словно вынырнула Наташа из холодных вод каких-то северных, где лежала она обмылком льда, вынырнула и ласково по мужу взглядом пробежалась.
— Ты и ребенка нашего так… — сказала она, не обвиняя, робко, сама виновато улыбаясь оттаявшими и от того потекшими в два ручейка глазами.
Сергей Викторович хотел было помрачнеть, но оказалось, что и так мрачен дальше некуда и просто холодно отвечал ей взглядом. Выговорил, наконец:
— Я ждал, что ты так скажешь... Только зачем это…
Приближалось… год Наташиной тьмы с пауками, вгрызающимися в пах, и кровавыми мальчиками. Тьмы, ставшей общей. И он огляделся. За беготней, топлением, странное место, в котором он жил, как-то размылось, оказалось не в фокусе, но теперь вернулась резкость очертаниям — особая такая резкость. И вот, допустим, кресло стоит, и само оно, как в дымке, а то, что подрано оно кошками, нитки висят и вытерты до бежевых плешей подлокотники — очень четко видно. И столик журнальный, сам по себе — ничто, но вот покосился он, и этот угол, насколько он покосился, видно, и очень видно, что из щелей, его перекошенных сочленений — шканты редкими зубами желтеют. А поверх столика: и с обшарпанными краями газетки, и книги — такие же, и бутыльки с лекарствами и косметическими средствами, и даже пустая коробка от конфет. Все они отдельны и лезут в глаз.
Разруха. Разруха ползла из всех щелей и углов. Уж сколько они бились с ней, выметая, разгребая пяточки для жизни, но разруха забирала свое, раз за разом, как пустыня пожирает незащищенные дамбой оазисы. Наташа все покупала отчаянно какие-то безделушки, чтобы сдобрить жизнью их дом, их гнездышко, сделать его под себя. То куклу фарфоровую купит и поставит на полку — а у нее отломится нога, сама она скривится на бок, и все — она уже оборотень, слуга разрухи, с которой боролась Наташа. Или принесет красивых бутылочек, статуэток, ароматическую лампу из глины и рамочку под мореное дерево, вставит туда супружную фотку, и вперед их, на передовую, как солдат в бой, а к вечеру они уже переметнутся на вражью сторону, став неприступной грудой хлама, пополнив полчища разрухи. Разрухи, однажды изошедшей из Наташиного чрева и основательно здесь осевшей.
Сергей Викторович сказал монотонно, но отчетливо:
— Тысячи людей сделали и сделают это. И проживут долгую счастливую жизнь. Это был не только мой, но и наш выбор. Зачем ты все время возвращаешься…
А она слегка наклонила голову, прищурилась, только видно и ждала, чтобы выдать:
— Тысячи людей, говоришь. А в блокадном Ленинграде тысячи людей ели кошек и друг друга. А в Поволжье на базаре торговали человеческими головами, чтобы суп понаваристей… А еще в Ленинграде была одна интеллигентная семья — мама и дочка. И любимый кот, которого холили и лелеяли. И однажды, когда совсем стало туго, мама сварила из него суп. Приходит девочка домой, вкусным пахнет, только кот почему-то не встречает. А девочка была ученая в университете, и библиотека у них, как у приличных интеллигентов была большая, она не стала есть кота, она нашла в книжке рецепт быстродействующего яда, сделала его в домашних условиях и убила себя. И через душу не переступила… А я… я — да. Сделала наш выбор.
Наташа горько усмехнулась.
Сергей Викторович посмотрел на жену все тем же неотвязным зрением: на лице ее словно прилепили маску из теста, маску не присущей ей чужеродной мимики, нашлепки на скулы и надбровные дуги. Тесто мялось, хмурилось, горько усмехалось. А Наташи за тестом он не видел и не чувствовал. Горько было ему от этого осознания, потому что Наташа была, где-то была — живая прежняя, и иногда в душевном отчаянье, истосковавшись по Наташе, словно бы руки он из души своей проращивал и шарил ими словно бы в пустой темной комнате, хотел отыскать свою Наташу, но везде была пустота, и оставалось ему только вот это тесто…
В это мгновение лампочка в люстре ярко полыхнула и погасла.
Сергей Викторович закрыл ладонями лицо:
— Все. Хватит. Я за пивом. Не хочу больше ничего. У меня завтра сложный день, сдача полос. Разговоры ничего не стоят, а конкретный день, за который я в среднем зарабатываю пятьсот рублей, — стоит. Стоит в среднем пятьсот рублей.
Но полторушка «девятки» не дала нужного результата. И вроде жена больше не донимала — лежала лицом в подушку на диване в зале. Опьянения как такового не было — распухла только голова, и тупость в голове образовалась окончательная. Половину только и отпил. И думалось: зачем все это? Зачем? Совсем некстати вся эта мелодрама. Завтра сдача телепрограммы. Поиграть даже некогда будет. Но вот где-то к трем дня сдадим, и тогда можно поиграть. 13-ый уровень у меня. А это непросто, полгода как минимум надо, чтобы с 12-го на 13-ый уровень переползти. И лычка старшего сержанта, а это надо 150 геймеров убить в пвп-боях. И еще 100 надо будет побить до лычки младшего лейтенанта. А ведь люди есть — до полковников дожили — по две тыщи набили, и все ведь умные, у всех тактика, стратегия, хитрость, попробуй обойди. А сколько я набиваю? 3 в день… если где-то 4 раза в неделю играть, то 12 в неделю… Это значит, 2 месяца мне до лычки младшего лейтенанта… И опыта где-то по 30 тыщ в день набиваю, а 4 раза в неделю — 120 получается в неделю. А с 13-го левела на 14-ый скакнуть, это надо 4 миллиона. Это значит примерно 480 в месяц, эх, короче, месяцев 10 еще, чтоб на четырнадцатый, если серьезной прокачкой не заниматься…
С такими мыслями и спать лег — лейтенантом стану, броню куплю модифицированную в статы… Вот он — замглавы клана, начальник боевого отдела, злостный фрагоруб со звездочкой на погоне… Но снилось ему иное…
Ему снилась комната. Побеленная, но давно — в голубизну известки въелась чернота, и сами стены были неровными, да и побелка была никудышная — по всей плоскости выпуклые мазки и комочки. На стене висел осколок зеркала — весь в каплях известки. Сергей Викторович заглянул в него и увидел свое отражение, и что обильно течет двумя ручейками у него кровь из носа. Плохой сон, подумал Сергей Викторович и резко, с усилием воли, проснулся. Сразу метнулся к Наташе — она ведь где-то там, наверное, в зале.
Щелкнул выключателем да вспомнил, что лампочка сгорела. Но все и так видно — фонари меж распахнутых штор. Она лежала на паркете возле двери, вытянувшись. Вдоль дивана лежала. Лицом в пол. Сергей Викторович даже не испугался — должна быть живая, не зря я проснулся. Но что было с ней… Он склонился… И не сразу увидел, что тянется от ее шеи к дверной ручки что-то… Это был ее любимый домашний лифчик, когда-то розового, а теперь застиранный, грязно сизого цвета, как та пуповина. Он довольно долго не мог понять, что с Наташей, ибо лифчик вонзился в кожу на шее, спрятался под скулами, а дальше — под волосами, как будто и не было ничего. А когда заметил из-под гривы волос тянущуюся эту зловещую пуповину, холод прострелил по позвоночнику Сергея Викторовича, и опять возгудела в нем утраченная сила, он схватился за дверную ручку, скрутил ее и снял петлю, и потом уж стал расслаблять погрузившуюся в плоть лямку.
— Наташенька, милая, как же ты посмела…
Он перевернул ее лицом вверх. И замер на миг, задохнулся от ее красоты, благородного ее лежания, словно во хрустальном гробу. Потом шлепки по щекам. Она ожила, закашлялась, прямо как в фильмах это бывает с повешенными.
— Зачем ты проснулся… — просипела она, — не могу говорить…
А потом долго сглатывала громко хрустящей, словно испорченный механизм, гортанью и кашляла.
— Как ты могла… я ведь не смогу без тебя…
Слезы безболезненно легко излились широкими струями из Сергея Викторовича. Наташа даже слабо улыбнулась, ибо на нее эти струи и пролились. Из мертвой принцессы она медленно оживала в беззащитного замученного болезнью ребенка.
— Ты плачешь…
Впереди Сергея Викторовича, через пару-тройку часов уже, ждал полный версткой и круговертью менеджеров рабочий день. Меж содроганий своих и всхлипов он поймал себя на этой мысли, на том, что новый день уже переминается нетерпеливо за спиной и ждет от Сергея Викторовича обыденного его претворения, словно ничего не произошло, а в общем-то в итоге ничего и не произошло — жизнь не прервалась, и Сергей Викторович, конечно, перешагнет через это «ничего» и войдет в новый день доверстывать программу, ведь программа для телевидения существует и в будни, и в праздники, и в горе, и в радости. И слезы эти, котята и лифчики в новом дне никакого продолжения не найдут и смысла не имеют. Он обреченно наблюдал, как иссякли и высохли его слезы. Глубоко вздохнул. Наташа попробовала приподняться — он помог ей.
Код для вставки анонса в Ваш блог
| Точка Зрения - Lito.Ru Андрей Белозеров: Наташин день. Рассказ. Вы, возможно, будете мрачно смеяться, но у нас на повестке дня очередной рассказ о жестоком обращении с животными. 06.01.09 |
Fatal error: Uncaught Error: Call to undefined function ereg_replace() in /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/fucktions.php:275
Stack trace:
#0 /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/read.php(115): Show_html('\r\n<table border...')
#1 {main}
thrown in /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/fucktions.php on line 275
|
|