Евгений Сухарев: «ТИХИЙ ДОН»: ПОЭТИКА МИРА И МИФА.
«Идет война. Тяжелая. Тяжелейшая. Кто о ней после победы ярко напишет? Достойно, как в «Тихом доне»…. Храбрые люди изображены – и Мелехов, и Подтелков, и еще многие красные и белые. А таких, как Суворов и Кутузов, нет. Войны же, товарищ писатель, выигрываются именно такими великими полководцами. Мне захотелось пожелать вам крепкого здоровья на многие годы и нового талантливого всеохватного романа, в котором бы правдиво и ярко, как в «Тихом доне», были изображены и герои-солдаты, и гениальные полководцы…» - сказал Сталин Шолохову.
Сталин не понял, что роман Шолохова о том, что в гражданской войне не бывает победителей. Не написал Шолохов романа о гениальном полководце Сталине, как ранее не написал романа о великом вожде Горький.
«Что такое соцреализм?» - спросил как-то Шолохов у Александра Фадеева. «А чёрт его знает, Миша!» - ответил тот.
Нельзя сказать, что Шолохов совсем не писал в духе соцреализма, но роман «Тихий Дон» из другой оперы.
Редактор литературного журнала «Точка Зрения», Евгений Родин
|
«ТИХИЙ ДОН»: ПОЭТИКА МИРА И МИФА
Андрею В. Дмитриеву
I
Эта книга живет в читательском сознании, в русской жизни, в мировом культурном контексте свыше восьмидесяти лет. Свыше восьмидесяти лет она никак не может освободиться от тяжкого груза навязанных извне, уничтожающих друг друга идеологем и стать собственно текстом. Апологеты их, как и в пору первых шолоховских триумфов, вполне чувствуют себя при деле, к новым временам приспособившись. И продолжают обвинять писателя во всех земных грехах — от необразованности, перевирания истории, плагиата и компиляторства до марксистской ортодоксальности и мизантропии. Даже в посмертном своем существовании не может Шолохов стать безусловным гением русской прозы ...
Более того: новые, свободные времена, словно с оглядкой, лишают нас возможности не то, что читать, но хотя бы видеть безусловный, авторский текст «Тихого Дона». А ведь попытки восстановить его были уже — робкие и мизерные при поздней шолоховской жизни, решительные и настойчивые — теперь. Составлен и прокомментирован свод основных цензурных изъятий, начало которым положено было еще в годы «великого перелома» при первых журнально-книжных публикациях. Комментарий этот — страшное документальное повествование — написал профессор Принстонского университета Герман Сергеевич Ермолаев . Но, даже не зная о сути изъятий, читатель держит перед собою одно из гениальнейших литературных творений русского минувшего века — а каким был бы «Тихий Дон» в первозданной своей цельности! Насколько бы прояснился и по-новому внятным стал бы шолоховский замысел, раз и навсегда закончились бы гадания о нем на кофейной гуще! Не знаемые никем новые черты приобрели бы его персонажи… Да и сам Шолохов оказался бы глубже осмыслен, и прочитаны иными глазами его позднейшие произведения, ну, та же «Судьба человека», например…
«Тихий Дон» ведь никогда и не был по-настоящему понят, ибо, сразу же при появлении, пущен был в водоворот дискуссий разного уровня и толка, причем «тайны и загадки» его сводятся лишь к одному: кто написал шолоховский роман? Люди, посвятившие этому десятки исследований, в том числе и нынешних, уперлись, как и следовало ожидать, в тупик. Иного автора, или соавтора, или же группы, так и не назвали. Претенденты, главные или второстепенные, с поистине фантастическими допущениями, рано или поздно отсеивались. Попросту, их и не было вовсе. Работала, однако — и до сих пор не устранена — «презумпция виновности». Юридически казенный термин, конечно, однако точно выражающий амбиции «стороны обвинения»... Ладно, оставим в покое филологию и обратимся к Фемиде: как, если на ее точку зрения стать, с двухвековыми традициями, с поименным опытом русского сыска, умевшего и прятать, и выявлять, до сих пор на пустячный вопросик никто ответа не дал?!
Странно, да?
Но, будьте уверены, и не дадут. Потому что подлинные «тайны и загадки» заключены не вовне, а внутри самого романа. Так всегда бывает с большой литературой — она, хотя бы единожды прочитанная, сопутствует нам всю жизнь, каждый раз по-новому открываясь.
Вот одна из важнейших — загадка шолоховской поэтики. Советские методы продолжая, можно свести дело к школьно-традиционному: язык донского казачества, любовно воспроизведенный писателем, становится языком всей России и реалистически открывает нам русскую тему на грандиозном изломе национальной истории…
Ну, а если иначе на поэтику «Тихого Дона» посмотреть? То есть, изжить наконец советскую или антисоветскую оскомину, ибо к чему и к кому теперь апеллировать… Забыть оскомину сегодняшнюю, славянофильскую или западническую, ибо она оказывается на поверку страшнее прежней… И распознать за всем этим не христианскую даже, но ветхозаветную, бесстрастную «речь о пролитой крови» — разрушительнице жизни и строительнице романа. Почувствовать, где бы мы ни находились, неотступный взгляд автора — есть у художников технический прием, когда на портретах посаженные в центр глазных яблок зрачки создают такой вот эффект присутствия.
Замешанная на крови ветхозаветность, история «малого народа» в пределах «малой территории» — кто, как не донцы считают себя обособленной в большой империи национальностью, а на всех остальных, даже и русских, смотрят как на чужаков… Пространство, замкнутое на себя, чудовищный аналог пустыни… Не сорок лет, но добрый десяток ходят по нему люди — сами по себе. Бог ведает, чего ищущие. Свободы? Не получается. Правды? За кем она? Более всего смерти. Но смерть в этом мире — настолько обыденная вещь, что искать ее бессмысленно.
Из этого всемирного отрицания и рождается, выписывается, выстраивается в набирающее силу многоголосие шолоховская поэтика. Инцесты, любови, супружеские измены, бесчисленные гибели и смерти, все — пунктуально, все — от первой до последней фразы ощутимо, все закольцовано, на круги своя возвращено. Тут отметина, там — зарубка. В густом на события зачине:
«…У амбара Прокофий настиг тяжелого в беге батарейца Люшню и сзади, с левого плеча наискось, развалил его до пояса. Казаки, выламывавшие из плетня колья, сыпанули через гумно в степь. Жена Прокофия умерла вечером этого же дня. Недоношенного ребенка, сжалившись, взяла бабка, Прокофьева мать. Его обложили пареными отрубями, поили кобыльим молоком и через месяц, убедившись в том, что смуглый турковатый мальчонок выживет, понесли в церковь, окрестили. Назвали по деду Пантелеем»...
В безбудущном, скорее всего, окончании:
«…Потом Григорий взял на руки сына. Сухими, исступленно горящими глазами жадно всматриваясь в его лицо, спросил:
— Как же вы тут?.. Тетка, Полюшка — живые-здоровые?
По-прежнему не глядя на отца, Мишатка тихо ответил:
— Тетка Дуня здоровая, а Полюшка померла осенью... От глотошной. А дядя Михаил на службе...»
И война в этом кольце — не фон, а персонаж. Притом едва ли не главный, или равный персонажам человеческим. Не оставляет она места на земле ни Богу, ни Моисею. Есть только ее напряженное бытование, вплетаемое в напряженную человеческую речь — автора ли, героев следом за ним. Есть неизбывное состояние человеческого предсмертия, речью же и передаваемое, речью же и роднящее шолоховскую поэтику с поэтикой ветхозаветной, дохристианской. Современный исследователь А.А. Смирнов говорит о несколько иных чертах: «…по тексту первой части разбросаны намеки на то, что судьба персонажей предопределена характерным для фольклорных текстов обратным течением исторического времени, когда текущие события инициируются и объясняются грехами отцов и дедов, а прогноз на грядущее следует из предсказаний» . Нет, все-таки не только по тексту первой части — «прогнозы» и «предсказания» в ходе повествования, вплоть до последних фрагментов, вполне оформляются, стягиваются в тугой узел — не разрубить. Да и Ветхий завет, если видеть его как фольклорный текст, особенно в Моисеевых книгах, не то, что метафоричен, но насыщен обратным течением исторического времени.
II
Речь в «Тихом Доне» — энергетический материал чрезвычайной, живой силы, в ранних сюжетных источниках, в «верховьях», имеющий действительно метафорическую, лирически-фольклорную основу. А.А. Смирнов определяет ее так: «Если говорить о микростилистике первой части романа, например, о строении эпизода… здесь действуют скорее поэтические, нежели прозаические приемы. Текст по тематике разбивается на отдельные строфы или куплеты, между которыми проложена связь, похожая на рифмовку». С течением повествования, вдоль «русла», свойственная лирике образность растворяется в стремительно обступающей жесткой, доходящей почти до натурализма прозе — наиболее насыщенной в описаниях необратимых изменений человеческой плоти — едва ли не на клеточном уровне. Так, словно перо и пишущая машинка уступают место скальпелю и прозекторскому столу…
Именно «странствования плоти» в окоеме шолоховского эпоса, в его поэтике, в авторском отношении к человеку оказываются куда важнее, необходимее — во всех смыслах, включая топографический — «странствований духа». Это было настоящее художественное открытие, требующее нового, метафизического языка. В нем нашли свое место и обнаружили свои взаимосвязи не только близкие или «далековатые», но и бесконечно отдаленные друг от друга понятия.
Вспомним хотя бы явную, с начальных страниц, последовательность. В VII главе I части, в плотно прилегающих друг к другу абзацах, речь идет об изнасиловании юной Аксиньи стариком отцом и чинимых мужем побоях.
«Отца нашли возле стана. Пьяный, спал он на разостланном зипуне, около валялась порожняя бутылка из-под водки. На глазах у Аксиньи брат отцепил от брички барок, ногами поднял спящего отца, что-то коротко спросил у него и ударил окованным барком старика в переносицу. Вдвоем с матерью били его часа полтора. Всегда смирная, престарелая мать исступленно дергала на обеспамятевшем муже волосы, брат старался ногами. Аксинья лежала под бричкой, укутав голову, молча тряслась... Перед светом привезли старика домой. Он жалобно мычал, шарил по горнице глазами, отыскивая спрятавшуюся Аксинью. Из оторванного уха его стекала на подушку кровь. Ввечеру он помер. Людям сказали, что пьяный упал с арбы и убился. Степан обдуманно и страшно избил молодую жену. Бил в живот, в груди, в спину; бил с таким расчетом, чтобы не видно было людям. С той поры стал он прихватывать на стороне, путался с гулящими жалмерками, уходил чуть не каждую ночь, замкнув Аксинью в амбаре или горенке».
Чуть позднее, в IX главе, читаем:
«В полночь Григорий, крадучись, подошел к стану, стал шагах в десяти.
Пантелей Прокофьевич сыпал на арбу переливчатый храп. Из-под пепла золотым павлиньим глазком высматривал не залитый с вечера огонь.
От арбы оторвалась серая укутанная фигура и зигзагами медленно двинулась к Григорию. Не доходя два-три шага, остановилась. Аксинья. Она.
Гулко и дробно сдвоило у Григория сердце; приседая, шагнул вперед, откинув полу зипуна, прижал к себе послушную, полыхающую жаром. У нее подгибались в коленях ноги, дрожала вся, сотрясаясь, вызванивая зубами. Рывком кинул ее Григорий на руки — так кидает волк к себе на хребтину зарезанную овцу, — путаясь в полах распахнутого зипуна, задыхаясь, пошел.
—Ой, Гри-и-иша... Гри-шень-ка!.. Отец...
— Молчи!..
Вырываясь, дыша в зипуне кислиной овечьей шерсти, давясь горечью раскаяния, Аксинья почти крикнула низким стонущим голосом:
— Пусти, чего уж теперь... Сама пойду!»
А вот и кульминация этой стилистически напряженной цепочки (X глава):
«…Аксинья, сузив глаза, слушала. И вдруг бесстыдно мотнула подолом, обдала Пантелея Прокофьевича запахом бабьих юбок и грудью пошла на него, кривляясь и скаля зубы.
— Ты что мне, свекор? А? Свекор?.. Ты что меня учишь! Иди свою толстозадую учи! На своем базу распоряжайся!.. Я тебя, дьявола хромого, культяпого, в упор не вижу!.. Иди отсель, не спужаешь!
— Погоди, дура!
— Нечего годить, тебе не родить!.. Ступай, откель пришел! А Гришку твоего, захочу — с костями съем и ответа держать не буду!.. Вот на! Выкуси! Ну, люб мне Гришка. Ну? Вдаришь, что ль?.. Мужу пропишешь?.. Пиши хучь наказному атаману, а Гришка мой! Мой! Мой! Владаю им и буду владать!..
Аксинья напирала на оробевшего Пантелея Прокофьевича грудью (билась она под узкой кофточкой, как стрепет в силке), жгла его полымем черных глаз, сыпала слова — одно другого страшней и бесстыжей. Пантелей Прокофьевич, подрагивая бровями, отступал к выходу, нащупал поставленный в углу костыль и, махая рукой, задом отворил дверь. Аксинья вытесняла его из сенцев, задыхаясь, выкрикивала, бесновалась:
— За всю жизнь за горькую отлюблю!.. А там хучь убейте! Мой Гришка! Мой!
Пантелей Прокофьевич, что-то булькая себе в бороду, зачикилял к дому».
Художественно взаимосвязаны и последовательны, сколь бы далеко ни отстояли друг от друга в шолоховской «системе координат», смерти обоих Аксиньиных детей — от Степана и Григория Мелехова. Еще одна цепочка тянется от измен Степана к изменам жены — сперва с Григорием, а затем и с Евгением Листницким. Гибнут Дарья и Наталья Мелеховы. Надругательство казаков над полькой Франей (ч. III, гл. III) ведет к позднейшему эпизоду изнасилования казачки красноармейцами ...
Поэтика «Тихого Дона» — целостная система, которая включает в себя целостные, мотивированные художественные решения. Однако это вовсе не значит, что поступки его персонажей — сами по себе — столь же мотивированы. Наверное, лишь оговоренным выше всемирным отрицанием, как антипод любви Григория и Аксиньи, объясняется в конце шолоховского эпоса любовь Дуняшки к «абсолютному подлецу», по характеристике А. Фадеева, и убийце Мишке Кошевому… Такого рода примеры можно множить и множить.
III
Но откуда возникает этот неповторимый словарь, как отбирается, абсорбируется его состав? И можем ли мы теперь с такой же твердой уверенностью, как и при появлении первых частей «Тихого Дона», как и при окончательном его оформлении, как и при скованном противоречивыми идеологемами долговременном чтении, сказать, что роман этот — безусловно, реалистический?
А.А. Смирнов, опираясь на поэтику раннего «Тихого Дона» и резюмируя наблюдения предшественников, обратил внимание на ученический, по его мнению, отбор Шолоховым пластов языка. С первых страниц «и реплики персонажей, и авторские описания частично изложены на диалекте». Диалектная лексика соседствует с просторечием. Вот примеры — «майдан, баз, курень, зипун, жалмерка, шлях, займище, чекмень, ендова, чирик, черпало» и т. п.
В состав шолоховского словаря входят и нетрадиционные словоформы — «непролазь, желтень, сухмень, прель, чернь, вызвездь, шелковье, обрубковатый, клешнятый, ногтястый, шишкастый, рукастый, пятниться, прямиться, кучиться, закряжистеть, посмирнеть, заосенеть». Плюс еще то, что текстолог называет иностилевыми вкраплениями — более из Тургенева, ибо он — «живописатель природы и лирик, до старости сохранивший свежесть восприятия пятнадцатилетнего подростка, можно сказать, прыжком перешедший от юношеского мира к старческому». Далее — Чехов, Толстой, Горький. Вскользь упоминается, по аналогии, как изощренный метафорист, Борис Пастернак…
Все верно — лишь с двумя существенными оговорками. «Ученичество» Шолохова в романе — вещь обманчивая. Если бы оно проявилось так явно, не было бы ни восхищения зрелостью автора и восторженной редакционно-издательской реакции 1927— 1928 годов, ни последовавших за публикацией обвинений в плагиате (созданная «по следам» комиссия ничего не нашла). Кроме того — и это главное — истоки шолоховской поэтики соотносимы с гораздо более близкими по времени «вкраплениями» — не только стилистическими, но и мировоззренческими. А именно — с русским Серебряным веком, с пристальным отношением символистов к теме России, к их трагической философии смерти и предсмертия как части общесимволистской поэтики. Огромное присутствие Александра Блока, первым так органически связавшего «гибель вселенной», родину и революцию, в отечественной культуре становилось все неизбывнее.
Ощущение Шолоховым колоссального тектонического сдвига, обрушившегося на Россию с войной и революцией и ставшего главной темой «Тихого Дона», слишком схоже с блоковским, чтобы пройти мимо этого родства просто так. Ибо и Блок, и Шолохов, каждый своими средствами, дали единую общенациональную формулу общенациональной трагедии… «Идут века, шумит война, Встает мятеж, горят деревни, А ты все та ж, моя страна, В красе заплаканной и древней. — Доколе матери тужить? Доколе коршуну кружить?»… Да, конечно, это хрестоматийные строки. Да, конечно, это «странное сближение». И выглядит оно надуманным и вздорным. Но яснее, чем Блок и Шолохов, не смотрел на Россию в изломе — никто.
Судя по явленному в ранних частях романа и слившемуся с позднейшими образцами шолоховскому словарю, он сродни экспериментальной прозе Алексея Ремизова, «самовитому» творчеству Хлебникова и его последователей — вплоть до искавшего сближения с лефовцами Сергея Есенина, неологизмы которого, как и хлебниковские, укоренены в национальном фольклоре.
И еще о «странных сближениях». «Тихий Дон» создавался тогда, когда основные произведения современников Шолохова о революции и Гражданской войне были уже не только написаны, но и опубликованы, — кажется, только платоновский «Чевенгур» лежал «в столе». Конечно же, Шолохов учитывал опыт Вс. Иванова, Александра Серафимовича, Артема Веселого, Фадеева. Нынешние шолоховеды упоминают их охотно и часто, правда, некоторые из них — с какими-то совершенно фантастическими допущениями о «писательском десанте», чуть ли не на год обосновавшемся в Вешенской и «в четыре руки», а то и поболее, «Тихий Дон» сочинявшем…
Но вот имя Исаака Бабеля с учетом сближений почему-то не называлось, а жаль. Жаль, потому что его «Конармия» — этот подобный сжатой пружине короткий роман в коротких рассказах — единственное, наверное, в отечественной прозе повествование до «Тихого Дона», где формула общенациональной трагедии если не произнесена, то угадана. Громадный шолоховский эпос и собранные воедино крохотные бабелевские притчи — метафоры одного ряда, из которых вырастает фантастическая поэтика эпохи, гремучее эклектичное, из частиц прошлого и настоящего, вещество новой жизни . Утверждается революция — главный миф российского двадцатого века. Гражданская война — его речевое ядро, его архетип. Мифы сами по себе — явления вполне фантастические. Возникают они из острого недовольства людей самими собою, из желания предсказывать, переделывать и, переделав, воспевать… Беда лишь в том, что мифы, сталкиваясь с эклектикой, заземляются, размываются, уходят в ее почву. А создатели, вернее, образы их, со временем приобретают ее черты. Шолоховский случай тут — из самых явных.
Отделить реального Михаила Александровича Шолохова от его эклектично-мифологического образа — задача не этого краткого очерка и к тому же требующая долгих множественных усилий. Но, почти четверть века спустя после смерти писателя, мы попытаемся хотя бы соотнести истоки шолоховской поэтики с беглым взглядом на его раннюю биографию. За ней — пристальное внимание юного автора, никогда не видевшего доселе большого русского мира, к осмысляемым только большим жизненным опытом вещам.
Будущий автор «Тихого Дона» родился в 1905 году. Отец его приехал в Вешенскую из Рязанской губернии. Мать — украинка, вдова донского казака. Учился Шолохов не на родине, а в Воронеже, там он окончил четыре класса гимназии. Участник Гражданской войны — с самого ее начала, причем не в составе, как говорили тогда, казачьих Донских армий, а на стороне большевиков. Служил в отряде тылового обеспечения, потом — пулеметчиком, и вышел из тяжелейших боев — живым…
1922—1924 годы — время первых шолоховских литературных опытов. Тогда в Москве, где он недолго жил, публикуется его малая проза, позднее объединенная в книгу «Донские рассказы (1926), предисловие к которой написал известнейший земляк Шолохова Александр Серафимович. Он же, как ответственный секретарь журнала «Октябрь», через пару лет дал ход шолоховскому роману…
Все это — внешняя канва, факты, которые можно извлечь из любой энциклопедии. Гораздо важнее другое — представить по возможности, никак не претендуя на академическую объективность, психологический портрет человека, написавшего в двадцатидвухлетнем возрасте начало «Тихого Дона».
Вот перед нами мальчик, с ранних своих лет смотрящий на «малую родину» — тихий Дон — словно со стороны, из русско-украинских фамильных корней. Учеба в Воронеже, по решению отца и матери, — шаг в новое, не ограниченное жизнью реки, пространство. И тогда яснее становится приход его к большевикам — наперекор всем, оставшимся дома, в станицах. Случай, к слову, для того времени не единичный — вспомним — и Аркадий Голиков, то есть детский писатель Гайдар, в пятнадцать лет командовал полком. А тринадцатилетний пулеметчик и впоследствии автор «Тихого Дона» Михаил Шолохов, пришедший в ужас от пролитой крови, в середине двадцатых бежавший на родину из большевистской имперской столицы, наверняка знал жизнь получше многих своих извечных обвинителей. Конечно, не дай Бог иметь такой личный опыт — но ведь времена, как известно, не выбирают. И судьбы — тоже.
И каким, скажите, должен быть взгляд автора на увиденное и запечатленное? Если уж не отрешенно холодным, то по-ветхозаветному ровным. Как должен звучать его голос, чтобы быть услышанным на краю пустыни, в конце странствований духа и плоти? Да вот — так же ровно, словно снова земля стала безвидна и пуста…
«Аксинья умерла на руках у Григория незадолго до рассвета. Сознание к ней так и не вернулось. Он молча поцеловал ее в холодные и соленые от крови губы, бережно опустил на траву, встал. Неведомая сила толкнула его в грудь, и он попятился, упал навзничь, но тотчас же испуганно вскочил на ноги. И еще раз упал, больно ударившись обнаженной головой о камень. Потом, не поднимаясь с колен, вынул из ножен шашку, начал рыть могилу. Земля была влажная и податливая. Он очень спешил, но удушье давило ему горло, и, чтобы легче было дышать, он разорвал на себе рубашку. Предутренняя свежесть холодила его влажную от пота грудь, и ему стало не так трудно работать. Землю он выгребал руками и шашкой, не отдыхая ни минуты, но пока вырыл могилу глубиной в пояс — ушло много времени.
Хоронил он свою Аксинью при ярком утреннем свете. Уже в могиле он крестом сложил на груди ее мертвенно побелевшие смуглые руки, головным платком прикрыл лицо, чтобы земля не засыпала ее полуоткрытые, неподвижно устремленные в небо и уже начавшие тускнеть глаза. Он попрощался с нею, твердо веря в то, что расстаются они ненадолго...
Ладонями старательно примял на могильном холмике влажную желтую глину и долго стоял на коленях возле могилы, склонив голову, тихо покачиваясь.
Теперь ему незачем было торопиться. Все было кончено».
* * *
Величие «Тихого Дона» — в доведенной до страшных истин, до фантастического предела революционной поэтике. Когда — повторимся — после десятка пустынных лет и полутора тысяч страниц у героя нет ничего, кроме зыбкой почвы под ногами. А у нас — только беспощадно правдивый текст, получивший высшую международную литературную оценку «за художественную силу и цельность эпоса о донском казачестве в переломное для России время».
И этого — без всяких оговорок — вполне достаточно.
Ноябрь-декабрь 2007 г.
Эрфурт
Код для вставки анонса в Ваш блог
| Точка Зрения - Lito.Ru Евгений Александрович Сухарев: «ТИХИЙ ДОН»: ПОЭТИКА МИРА И МИФА. Критические статьи. Сталин не понял, что роман Шолохова о том, что в гражданской войне не бывает победителей. Не написал Шолохов романа о гениальном полководце Сталине. 07.07.09 |
Fatal error: Uncaught Error: Call to undefined function ereg_replace() in /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/fucktions.php:275
Stack trace:
#0 /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/read.php(115): Show_html('\r\n<table border...')
#1 {main}
thrown in /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/fucktions.php on line 275
|
|