Мария Полянская: Станционный смотритель. Часть первая.
Когда я училась в школе, из окон нашей квартиры была видна железная дорога.
До рельсов было метров сто - пустырь с косой тропинкой и несколько старых деревьев. Мы засыпали и просыпались под шум и редкие повизгивания пролетающих электричек. Проходили и длинные товарняки, тогда ещё влекомые паровозами - в темноте их колёса подсвечивались красноватым жаром топки. Эти гудели басовито и длинно.
Мне отчаянно нравилось всё - гудки, стук колёс, паровозный дым - и то, что эти уходящие за горизонт полоски металла, через которые я перешагиваю чуть не каждый день, обозначены даже на карте мира. Одним концом они шли в город, к относительно недалекому вокзалу. Другим - уходили в Финляндию. Неведомую даль заграницы.
Герой повести Марии Полянской тоже любит железную дорогу с детства. Но там она связывает не только точки пространства, а и два мира, две разных стороны жизни, разные ипостаси героя...
Пересказывать не буду - читайте. Отмечу только, что повесть очень хорошо написана. Образы ярки до осязаемости и прочно запоминаются, как во всех лучших текстах Марии Полянской.
Редактор отдела прозы, Елена Мокрушина
|
Станционный смотритель. Часть первая
Предисловие.
Конечно же, это не я придумала. Конечно же, это будет повесть. Конечно же, в ней будет встреча и в ней будет любовь. И это, пожалуй, все, что связывает два вымысла двух авторов, один – великий, а другой – просто вымысел. Вы спросите, нельзя ли было найти другое название – в словах множество букв, в языке – множество слов, в мире – множество языков, неужели из этих множеств множеств множеств нельзя было составить новое сочетание, и я отвечу – именно потому что нельзя, и написано мной это предисловие, или апология слова и сюжета.
Начать надо, как всегда, с детства. В моих детских воспоминаниях нет большего восторга, чем преклонение перед железной дорогой. Стальные блестящие рельсы, темные, пропитанные креозотом шпалы, таинственные стрелки, подмигивающие семафоры, бородатые стрелочники и стрелочницы (почему-то все они были бородаты), весь этот мир представлялся мне мистическим и непостижимым, я представляла себе, что это я управляю движением поездов, распределением платформ, сортировкой, прибытием и отбытием (падежи должны быть именно такими), вечно и бесконечно вдыхаю самый дух железной дороги. Нет, для меня она не олицетворяла никакие странствия – мы просто жили в домике неподалеку от большого сортировочного узла, и мой нежно любимый покойный дедушка часто водил меня погулять на Станцию – именно с большой буквы, потому что единственный понимал мое благоговение перед рельсами. Нет, для меня в железной дороге главное было – стрелки, я буквально млела от преклонения перед стрелочницами, когда они ворочали вручную тяжелые в повороте механизмы. Пусть я буду неправа, но в моей памяти отложилось именно это натужное, не для хрупких женских рук и плеч движение перевода стрелок, приводящее к необратимому изменению маршрута огромного, протяженностью в наш поселок поезда. Сам поезд меня абсолютно не интересовал – это была просто машина, побольше, чем такси, в котором меня иногда возили к бабушке, и все, зато стрелки и особенно стрелочницы – это было чистое волшебство. Как такие маленькие смешливые тетки в ватниках и сапогах не боялись, стоя прямо на путях, ворочать судьбы мира в промежутках между беззлобным бабьим трепом и жалобами на непутевую семейную жизнь?
Есть у меня и еще одно воспоминание – я уверена, что мне позволили сделать это самой – под присмотром взрослых, разумеется, не без помощи все того же дедушки и стрелочниц-хохотушек, но все же самой – самой взять в руки управление жизнью сотен других людей, направить огромный, тяжелый, неповоротливый состав по новому пути, исполнить такую серьезную, ответственную работу, последствий которой я тогда все равно не понимала. Ну подумаешь, иной путь…
О том, что такое иной путь, иная жизнь, иное стечение обстоятельств, я задумалась лишь тогда, когда в моем существовании вновь возникла железная дорога, вернее, ее маленький участочек, переезд в одном из окраинных районов города, где я тогда жила. Дело было и в том, что я тогда любила одного человека, любила безумно, беспамятно, беспечно, бездумно, бесконечно, но главное – ответно. И он любил меня так же, как я, и в этом состояла наша общая трагедия, не позволившая намертво связать наши судьбы. Нас было слишком много друг для друга, нашей любви было слишком много для этого мира, и мы не смогли существовать в одном пространстве. Тот маленький переезд был на пути к любимому человеку, и я каждый день видела его из окна автобуса по дороге туда, и почти не видела – из-за слез и темноты – по дороге обратно. И однажды я подумала – может, мне стоит выйти из автобуса и постучаться в маленькую деревянную дверь, вдруг, там за ней, окажется другая реальность, не такая ужасная, как та, в которой я каждый день езжу на свидания? Однако я так этого и не сделала…
Теперь начнем.
Картина 1. Я
В городе душно. В городе летом уже почти что два месяца стоит удушающая, всепобеждающая сушь, выматывающая все силы днем и не дарующая сна ночью. Я – совершенное ничто, нуль без палочки – клерк в офисе средних лет от роду, в разводе с женой и в разлуке с ребенком, который мне не очень-то и нужен. Каждый день я езжу на работу одной и той же избитой в кровь дорогой мимо унылых новостроек, мимо натужно дымящих заводов на северо-западе города в офис, где и сам себя замечаю с трудом. Трудно сказать, есть ли смысл в моей работе – ведь я и сам его почти что не вижу. Когда-то давно, когда мама еще была жива и здорова и хотела для меня лучшей доли, я собирался стать художником – у тебя прекрасная рука, говорила мама и гладила меня жесткой сработанной ладонью по голове. Но потом пришли новые 90-ые годы, и мама заболела, а папа ушел к новой жене – это получилось не совсем одновременно, но причинно-следственная связь была налицо – едва в папиной жизни появилась новая женщина, как в мамином теле проступили контуры ужасного розового головоногого, чтобы не упоминать имя дьявола всуе, и все пошло наперекосяк. Мне в те годы было всего ничего, но я уже тогда понял, что больная женщина никому не нужна, однако мама была жива и сопротивлялась болезни, и я не мог себе позволить поступить в Суриковку – нам отчаянно были нужны деньги, мне – на маму, папе – на мою новорожденную на старости лет сестру, и мы оба впряглись в ярмо. Я не осуждаю папу – вполне возможно, будь я не его сыном, а его отцом, я поступил бы также, но получилось, что он ушел из огня да в полымя – ребенок родился ослабленным, больным до конца своих дней, и папа, сбежав от одной обязанности перед женщиной, по уши влип в другую, конца и края которой не было, я же взял на себя его обязанности, и вот уже без малого десять лет я привязан к стулу и столу в конторе.
На самом деле, все не совсем так. Мама прожила недолго, каких-нибудь пять лет, пролетевших для меня безо всякого следа – больницы, операции, уколы, лечение, постыдный для молодого мужчины уход за старой женщиной, все это выжгло в моей душе какую-то полосу нечувствительности – словно я попал в лесной пожар, в котором сгорели мечты, картины, любовь к родителям, все наши сбережения, все, что связывало меня с жизнью. Я работал механически, искал места, где больше платили, брался на все, что плохо лежало, ничего не стыдился и ни о чем не жалел. Поэтому, когда мне в больничном морге отдали вещи, когда-то принадлежавшие маме, я не почувствовал ничего, кроме облегчения. Каюсь, я, правда, ничего не почувствовал – ни боли, ни тоски, ни обиды за бессмысленно потраченные пять лет моих стараний.
Почему я тогда не бросил все это? Даже не знаю, возможно, все та же проклятая нечувствительность души – в тот вечер я впервые за пять лет взял кисть в руки, и ничто не выплеснулось из меня на холст – словно то, что жило внутри все эти годы, выцвело, обесценилось, усохло, умалилось до размера еле различимого просяного зернышка – крохотной черной точки-отметинки в углу подрамника. Я был пуст, мертв как художник, но все еще жив как человек и как боевая единица. Отсрочка, полученная мной на время болезни мамы, закончилась, и, скорее всего, меня бы забрали в армию, слава богу, не в Афганистан, но тогда хватало и других горячих точек, но тут случилось первое в моей жизни обстоятельство – моя коллега по работе забеременела. Имело ли это какое-либо отношение ко мне, спрашиваю я себя сейчас, и не нахожу однозначного ответа. Да, поскольку мы несколько раз встречались, нет, потому что ни мне, ни ей ребенок был не нужен. Даже она сама была мне не нужна – разве что только тогда, когда становилось невыносимо тоскливо и одиноко в квартире, где все напоминало об ушедшей матери и о предавшем меня отце. И, тем не менее, это была первая лазейка, калитка-ловушка – когда открываешь дверку, то не сразу замечаешь стопорный механизм – обратно она не пускает. С другой стороны, это и вправду похоже на стрелку – после перевода поезд никогда не сможет вернуться на прежний путь.
Для меня наступила новая жизнь – вместо армии я стал отцом собственного ребенка. Так же, как мой собственный отец, повесивший себе вечное ярмо на шею, я взвалил на свои плечи жену – чужую белобрысую девушку, и сына – недовольного жизнью, не по годам бойкого и громкого ребенка. Жена тут же ушла с работы, угнездилась в квартире и стала кормить меня на убой невкусной едой, готовить которую ей помогала ее мать – высохшая на корню алкоголичка, ежедневно покупавшая себе дешевую бутылку через грузчиков в гастрономе. Места краскам и холстам в моей квартире опять не оказалось так же, как это было при жизни матери, и я отложил свою мечту на этот раз так далеко, что с годами даже забыл, что она у меня вообще была. Сын рос, жена толстела, теща усыхала, один я не менялся в этих предлагаемых обстоятельствах – начиная с первого кризиса, работал, где попало и как попало, лишь бы деньги платили, домой возвращался только в состоянии подпития и то – поздно в ночи, после двух-трех бутылок пива на детской площадке, отцу не звонил, о больной сестре не думал вообще. Словом, просто жил, как все.
В тот год отец впервые позвал меня на кладбище – сказал, что приедет с сестрой. Повод был почти что формальный – Прощеное воскресенье, но я чувствовал, что за этим что-то стоит. Мы встретились уже у могилы, и я сразу увидел всю картину – так, как будто все-таки стал художником. Голый, прозрачный до голубизны весенний лес на севере Москвы, еще мерзлая, вытоптанная скорбными ногами земля, покосившаяся ржавая оградка, просевший одним боком слепой черный памятник, золотые когда-то буквы выцвели, нелепо яркие искусственные цветы, пережившие долгие снежные зимы и бурные дождливые весны, постаревший, с высоко поднятыми плечами мужчина и девочка с бессмысленно счастливым лицом. Отец и сестра – самые близкие и самые ненужные мне люди. Отец-предатель и сестра – плод предательства, механически подумал я про себя, но промолчал. Девочка не хотела подходить к чужому дяде, а отец не настаивал – молча глядел на неухоженную могилу матери. Мы оба ничего не чувствовали друг к другу, и все же были связаны странными узами, которые тянулись к нам из могилы, которую мы оба избегали навещать все эти годы.
Отец первым обратился ко мне, движением руки послав сестру поиграть на дорожке. Я знаю, это я виноват в ее смерти, сказал он одну из тех заготовленных заранее фраз, на которые следовало бы возразить только для того, чтобы начать вечный спор с собственной совестью. Но я не собирался ни обвинять, ни оправдывать, поэтому продолжал стоять у могилы молча. Она узнала, и заболела, почти сразу же, продолжил он покаяние, в котором я не принимал никакого участия. Я понял, что ему нужно выговориться, впервые за столько лет, и я – подходящий для этого материал, и мне стало жалко всех – маму, вынужденную выслушивать запоздалое раскаяние, себя, давно забывшего о том, что у него когда-то были родители, сестру – в силу болезни она не понимала ни слова из того, что говорил отец, и уже начинала мерзнуть на холодном кладбищенском ветру.
Но тут он меня удивил, удивил так, что я впервые за эти годы посмотрел ему прямо в лицо. Когда-то рубленое из цельного куска, сегодня оно оплыло по краям, словно квашня, выбравшаяся за край бочки, и все же это было лицо моего отца. Лицо, которое я однажды примерил на себя и передал своему сыну. Он сказал просто, но веско – Но я ни о чем не жалею. Честно. Дай мне кто-нибудь еще один шанс повернуть все по-другому, остаться, перетерпеть, забыть, уйти, я бы поступил точно так же. Ушел, родил, мучился, все было бы так же, как сейчас. Никто на самом деле не виноват, каждый сам выбирает судьбу по себе. Я, мама, ты, она – он махнул рукой в стороны сестры. – Мы все выбираем сами. Просто хотел, чтобы ты это знал. На всякий случай. На будущее.
Отец и раньше был немногословен, но сегодня он явно превозмог себя и сказал мне то, что давно хотел, но не видел случая. На могиле матери его слова звучали странно – как будто он хотел, чтобы она тоже была свидетелем нашего разговора.
Уходя, отец сунул мне в руку коробку ярко-синего цвета – подарок внуку, сказал он. Они так ни разу и не виделись.
Дома я отдал коробку жене и на следующий день подал на развод. Слова отца немолчным шумом стояли у меня в ушах, пока продолжался кошмар – жена и теща лишили меня родительских прав, лишили родительской квартиры, но вскоре и эти обиды забылись, как несущественные в моей жизни по сравнению с тем громадным одиночеством, которое точно айсберг, вплыло в мою душу и заняло все мыслимые и немыслимые места и ниши.
И вот я здесь, в вонючем автобусе, на северо-западе Москвы, каждый день я еду туда и каждый день возвращаюсь обратно, а в промежутке я смотрю оловянными глазами в экран, на котором мелькают картинки, нарисованные не мной, и что-то делаю – я все время что-то делаю, или мне только кажется, что я, а не кто-то другой это делаю, или мне кажется, что я что-то делаю, а не просто сижу. Сказать трудно – ведь когда я еду домой, я почти не помню, чем занимался целый день.
И каждый день я еду мимо железнодорожного переезда со стрелкой.
Картина 2. Домик на переезде
Это странное место. Начать с того, что заводская железная дорога в городе уже никому не нужна, как не нужна стрелка, переводящая поезд с одного бесполезного пути на другой, оба из которых ведут на глухую, заколоченную забором территорию бывшего завода. Завод давно подлатали и сдали под офисы, в одном из которых я и работаю.
Автобус никуда не может уйти от переезда – раз есть рельсы, значит, должен быть переезд, и раз есть две дороги, значит, должна быть стрелка, переводящая пути. Это я понимаю, как понимаю и то, что на протяжении нескольких лет работы ни разу не видел ни одного поезда, прошедшего этой веткой.
На переезде есть светофор, но и это не самое удивительное. Самое непостижимое в этом переезде – маленький домик, стоящий рядом с переездом. Домик аккуратный, деревянный, как будто игрушечный, все время свежепокрашенный и ухоженный, хотя на самом деле там никто не живет. Я вижу его пять дней в неделю из окна автобуса, зимой и летом, в яркое солнце и в зимнюю непогоду, и он всегда похож на самого себя – бутафорский, нелепый посреди никому не нужного переезда, около стрелки, которая никуда никого не переводит.
Часто возле переезда бывает непроходимая пробка – мешанина из машин, автобусов, пешеходов, норовящих прошмыгнуть мимо машин на другую сторону улицы, и тогда я долго смотрю в окно на домик на переезде. Иногда мне представляется совсем нелепая картина – как будто это мой дом – в окне колышутся легкие ситцевые занавески, на подоконнике цветок в горшке, рядом с домиком разбит палисадник, а позади него – небольшой сад и огород, вдоль путей между деревцами натянута веревка, на ней сушится белье, а внизу качаются деревянные качели. Из дома выходит легконогая рыжеволосая женщина, на бедре у нее уютно уселся младенец, которого она ловко и сильно поддерживает рукой, оба смеются чему-то своему…
Это, скорее всего то, что англичане называют daydreaming - сон посреди дня, мечта посреди реальности, чужое небытие посреди моего собственного, и, тем не менее, картина представляется мне настолько ясной, что я не только вижу ее во всех красках, во всех деталях, с тенями, мазками, но и слышу как будто наяву. Смеется женщина, вовсю гулит младенец, развеваются на ветру занавеска, хлопает веревка с бельем, скрипят качели, перестукивают рельсы, и тепло пахнет креозотом от шпал.
Прихожу в себя я обычно от резкого движения – это наконец-то трогается с места автобус, шевелится и ползет дальше многокилометровая пробка в сторону магистрали, домик постепенно исчезает из виду, дальше вокруг меня – только огромные серые панельные коробки, как и положено посреди города. И даже я сам не вполне понимаю, почему именно этот странный домик на переезде будит во мне тоску по несостоявшейся семейной жизни – по женщине, которая будет любить и ждать меня каждый день, по младенцу, зачатому и рожденному не по принуждению или по случайности, по уюту и быту, по цветам и свежему белью, по качелям и поездам.
У нас в роду нет ни одного рыжего человека, все мы темноволосые и темноглазые, моя бывшая жена – блондинка, мой сын от рождения был русым ребенком, и даже моя сводная сестра – брюнетка. Откуда в моей мечте появилась рыжеволосая женщина и ее ребенок, я не понимаю, хотя догадываюсь, что на самом деле это всего-навсего мечта – мечта несвободного мужчины средних лет и среднего достатка о свободе – рыжеволосой, бесстыжей, зеленоглазой оторве. А может, я просто насмотрелся в детстве картин художников-прерафаэлитов, где загадочные, длиннотелые дивы трясли рыжими английскими гривами? Что бы это ни было, рыжеволосая женщина и ее младенец – всего лишь плоды недосыпа и нехватки женского внимания в моей сегодняшней неуклюжей жизни, думаю я, настраиваясь на офисный лад.
Правда в том, что у меня действительно нет женщин. После развода с женой я пару раз встречался с знакомыми девушками из офиса, но дальше обычного постельного беспорядка дело не пошло. После смерти мамы в женском теле для меня не осталось никаких тайн и загадок, а после рождения сына я и вовсе перестал видеть в женщинах таинственных и прекрасных существ. Любовь физическая сама по себе была приятна, но не требовала продолжения, а любовь духовная пока что так и не встретилась на моем пути, поэтому ничто не привязывало меня к тем подружкам, которые время от времени оставались у меня ночевать. Я был опытен и самодостаточен, как старый холостяк, я умел поразить девушку вкусным ужином или необыкновенной чистотой, мог доставить ей удовольствие или принести завтрак в постель, но все это были внешние вещи, которые не трогали мою душу. Происходящее казалось одинаково пресным, выношенным, банальным или просто навязчивым, и я делал все, чтобы второго или третьего раза больше не было. Разумеется, девушки пытались под разными благовидными и неблаговидными предлогами продолжить знакомство, но я слишком хорошо помнил последствия того, что случается с неосторожными и увлекающимися мужчинами, и строго блюл свое одинокое гнездо.
Честно говоря, мне было хорошо одному. Жену с ребенком я больше не видел, отец и сестра переехали жить в другой город – отец очень рассчитывал на экзотическую терапию дельфинами, мама лежала на кладбище под покосившимся памятником, а я жил от понедельника до пятницы, потому что за годы, проведенные у маминой постели, растерял друзей и приятелей, а новые как-то не наживались. Большинство моих коллег уже были женаты, остальные шлялись по кабакам, и те и другие были мне не интересны, хотя я бы вряд ли смог объяснить, по какой причине.
Так же, как я не мог объяснить себе, почему меня трогают в жизни только две вещи – домик на переезде и пустой холст с точкой в углу подрамника – единственное, что напоминало о мечте стать художником. Каждый день я пялился на эти две вещи и не мог связать их воедино до тех пор, пока однажды вечером вдруг впервые за последние десять лет не взял в руки кисть.
Картина стояла перед моими глазами, но не как живая или фотография с живой – это была настоящая картина. Я видел не жизнь – я видел то, как я ее однажды уже написал. Все было понятно – от рисунка до палитры и красок, от освещения до пастозного мазка, от размера до багета, все это как будто уже существовало в какой-то иной действительности. В той, где я становился художником, где мама и папа жили долго и счастливо, где у меня была здоровая сестра, красивая рыжеволосая жена и толстощекий младенец в перетяжечках.
В тот вечер я писал как сумасшедший, не получивший дозы успокоительного, как алкоголик, дорвавшийся до бутылки, как маньяк, выследивший долгожданную жертву. Я писал так, словно и не было этих десяти лет, словно время повернулось вспять, словно у меня не было ненавистной работы, словно на мне не налипло грязи и боли за эти годы, словно я прозрел и обрел язык после вечности слепоты и немоты.
Утром картина была готова, и я впервые посмотрел на нее при свете солнца. Конечно, я не мог не видеть, насколько это было наивное и неумелое творение рук, отвыкших от своего дела. Неправдоподобные, чистые цвета, неумелые мазки, плоская перспектива, отсутствие глубины и света, все это было налицо. Такую работу не взяли бы даже на набережной, где горе-художники сбывают свое и чужое барахло, но в то же время в ней было что-то, бесконечно дорогое и таинственное, может быть, ощущение летнего жаркого ветра в окне, может быть, запах чистого белья, может быть, сочный розовый цветок на подоконнике, может быть, молочный запах женщины и ребенка, не знаю, но было то, что мне в ней удалось в совершенстве, и я сам это знал. Без сил я повалился спать и проспал до вечера, и ни одна мысль о работе не потревожила меня в этом сне, в котором я был просто счастлив.
Однако реальность остается реальностью, и на следующее утро я снова ехал в автобусе, тщательно отмыв ногти от краски. Картина стояла в углу, накрытая тканью, мне было бы слишком страшно и стыдно показывать ее случайным гостьям – я ведь понятия не имел, откуда взялся этот нелепый сюжет, кто руководил мной при выборе красок и композиции, и что вообще заставило меня изобразить домик на переезде, в котором никто не живет?
На переезде, как и каждое утро, образовалась несусветная пробка, автобус полз медленно, я злился на дорогу, на людей в машинах, соседей в автобусе и на себя, с горечью предвкушал объяснение на работе за пропуск без предупреждения, и потому не сразу обратил внимание на одну деталь в донельзя знакомом пейзаже за окном. Когда каждый день видишь одну и ту же картину, глаз замыливается до такой степени, что изменись в ней что-то, и ты даже не сразу вспомнишь, а было ли это раньше. Домик мелькнул за окном, автобус клюнул носом вперед и остановился, как вкопанный. Пассажиры попадали друг на друга, как обычно, начался крик и легкая паника. И в этот момент я впервые услышал звук закрывающегося прямо перед самым автобусом шлагбаума на переезде. Никто, включая водителя, наверняка ежедневно мучившегося этим маршрутом, не ожидал того, что по ветке пустят поезд, однако это произошло, и вся пробка встала за нашей спиной, в нетерпении и в недоумении гудя клаксонами.
От нечего делать я выглянул в окно и обмер – картина на переезде действительно изменилась. Сначала я не поверил собственным глазам, но чутье прирожденного художника меня не обмануло. Это была правда, и это действительно случилось на самом деле. Всего одна, но бесспорно говорящая деталь, всего один, но абсолютно однозначный намек, всего одно, но совершенно четкое указание. В окне на ветру полоскалась легкая ситцевая занавеска – точно такая же, что была на даче у моей бабушки в детстве, легкая, с меленьким, невыразительным, выцветшим рисунком, точно такая же, какая была в домике моей мечты и точно такая же, какая теперь была выписана на картине дома у переезда.
Возможно, это была случайность, но все эти вещи слились для меня в одно общее впечатление – старомодный звук колокольчиков, предупреждающих о приближении поезда, скрип несмазанного шлагбаума, визг тормозов и сцепления, и над всем этим – чистый звук легкой ткани, колеблемой ветром, который становился тем слышнее и громче, чем дальше отходили на второй план все прочие звуки. Осталось окно домика на переезде, осталось трепетание занавески, где-то вдалеке послышался осторожный перестук колес приближающегося поезда, и постепенно все остальное затопила тишина. Я как завороженный смотрел на окно в домике, слушал движение невидимого поезда вдалеке и ждал. Ждал, но чего – я и сам не смог бы ответить на этот вопрос. В этот момент время для меня остановилось – казалось, вечность готова помедлить, пока я не пойму, ради чего занавеска на окне, ради чего поезд вдалеке, ради чего я сам здесь. Стоял автобус, стояли машины на переезде, стоял дом, и только занавеска рвалась на ветру туда, откуда доносился звук поезда.
И тогда я понял и подошел к двери, предусмотрительно открытой водителем, и сошел на деревянный помост вдоль рельсов. Вокруг было тихо, как на заброшенном полустанке в лесу, я шел, не оглядываясь к домику. Теперь с близкого расстояния, я вдруг разглядел цветок в горшке на подоконнике, и натянутую веревку, и качели у самой земли, и палисадник, и огородные грядки.
Я был почти у домика, когда дверь открылась. Однако навстречу мне вышел человек, которого я вовсе не ожидал увидеть.
Картина 3. Станционный смотритель
Держась одной рукой за ручку двери, на меня в упор смотрел старик с седыми лохматыми бровями, в оранжевой путевой безрукавке, одетый неряшливо в бесформенные брюки, высокие керзовые сапоги и грязную фуфайку. От него отчетливо несло не очень мытым телом, словом, это был самый настоящий железнодорожный рабочий, во плоти и крови, очень далекий от образа рыжеволосой женщины с ребенком. Я невольно сделал шаг назад, но он цепко поймал меня за руку и, улыбнувшись, потянул за собой.
Ты заходи, сынок, - сказал он и заговорщически подмигнул мне. – Присядем рядком, поговорим ладком, в ногах правды нет. Дай людям своим делом заняться, а то вишь, застыли, сердешные – ни туда, ни сюда.
Я оглянулся и понял, что старик имел в виду – все вокруг застыло, пока я шел к домику на переезде. Застыли машины в пробке, с открытой дверью застыл перед шлагбаумом автобус, застыли пассажиры и водители, застыли мойщики стекол, и даже поезд вдалеке застыл, едва появившись в конце путей. Старик вновь потянул меня за рукав, и я шагнул в дверь, почти спиной ощущая, как она захлопывается и как все за ней приходит в движение, словно разминая затекшие за время неподвижности мышцы.
Дверь захлопнулась, и я на секунду ослеп, попав с яркого солнца в полутьму домика. Единственным источником света было небольшое окно, на подоконнике стоял цветок в горшке, окно было открыто и через него в домик проникали обычные городские звуки. Там, за окном, стоило мне войти в домик, тут же возобновилась обычная суетная жизнь, и это было странно – словно все ждали, пока я выйду из автобуса и откликнусь на приглашение странного старика. Тем временем он сам щелкнул выключателем и я увидел, что домик, куда я попал, вовсе не так уж мал, каким казался мне снаружи. Я стоял в большой просторной комнате, посреди которой был круглый стол под зеленым абажуром – такие обычно бывают на старых дачах, справа и слева из столовой в другие комнаты вели беленые филенчатые двери, завешенные легкой полупрозрачной тканью, а прямо за столом начиналась терраса, за окнами которой качались на ветру кусты сирени. Справа от меня в углу была небольшая кухня – в ней и было окно с цветком и ситцевыми занавесками, и кто-то отчетливо гремел и стучал посудой. Старик же сидел за столом и пил чай из граненого стакана с витым подстаканником – в таких всегда давали чай в поездах дальнего следования.
Садись, чего стоишь, - пригласил он меня к столу. Наверное, не будь я в таком замешательстве, я бы давно испытывал бы ужас, но в тот день все было иначе. Обычные вещи потому и кажутся обычными, что их встречаешь каждый день, так вот, все, что окружало меня, я уже когда-то где-то видел, и потому оно не пугало меня – и абажур, и занавески, и цветок в горшке, и терраса с сиренью в стеклах, и даже лохматый старик-обходчик из моего детства – все они по отдельности уже были в моей памяти, и лишь их сочетание в моей жизни в определенный момент производило такой ошеломляющий эффект – нет, не страха, скорее, холодка предвкушения чего-то нового и необычного, пусть даже и не совсем приятного. Так бывает, когда ждешь чего-то важного, что навсегда изменит твою жизнь, только ты еще не до конца уверен, что хочешь ее менять. В таком случае ожидание и страшно, и желанно одновременно.
Алина, принести гостю чаю, - крикнул старик в кухню тому, кто возился с посудой, и я очнулся. Нас было на самом деле трое – я, старик и неведомая мне Алина.
Сейчас, - откликнулся молодой голос с кухни, - только чайник поставлю.
Я вздрогнул – мне показалось, что я уже слышал этот голос – так на записях когда-то звучала мама – пока не заболела. Это был мамин голос из моего детства, такой знакомый и почти забытый за страшным хрипом и карканьем последних лет ее жизни.
Старик одобрительно кивнул и замолчал, словно предоставляя мне почетное право задавать вопросы. Чем-то он неуловимо напоминал мне деда – так же вкусно, чуть сербая и черпая усами, пил чай и закусывал его сухариками из старомодного фарфорового блюдечка ленинградского фарфорового завода, у деда с бабкой был целый сервиз точно таких же - с тонким цветочным рисунком и золотой нитью по ободку. Старик так же хмурил лохматые брови, поглаживал усы и вытирал пальцы – тут я невольно обратил внимание – два пальца – средний и безымянный – у него были скрючены и не гнулись, так же как у моего деда, раненного осколком мины в руку.
Странно, но именно эта говорящая деталь почему-то заставила меня решиться. Я откашлялся и задал вопрос – возможно, самый глупый из тех, которые приходят человеку на ум в любой мало-мальски непонятной ему ситуации.
Где я нахожусь, - спросил я, и голос мой прозвучал нелепо – как будто он принадлежал другому миру, снаружи домика, а здесь был чужероден, глух и невыразителен.
Здесь, - твердо ответил старик. – Не важно, милый человек, где, важно, что ты здесь, с нами, а оттуда, где ты был, ушел ты, нету тебя там больше. Остальное пока что просто забудь, как сон какой. Вот правда еще кое-что есть, важное очень.
Что именно, - сказал я, теряя вся всякое ощущение логики в разговоре.
Важно – куда ты попасть хочешь, - ответил старик. – Ежели туда, куда ты ехал, так тебе самое время вернуться, и времени потеряешь чуток совсем – может, месяца два-три, не больше, это не страшно. А ежели тебе туда не надо – тогда прямая дорога тебе здесь на переезде остаться.
Старик ясно и четко выговаривал слова, но у меня было впечатление, что я не понимаю ни слова. Как можно задержаться в крохотном домике на переезде на два-три месяца, когда не прошло и десяти минут, как можно остаться здесь же на еще больший срок, бросив квартиру и работу и сдавшись на милость совершенно незнакомых людей?
Просто все, - ответил старик, - хоть и верю, что ничего-то ты не понимаешь. Я бы и рад все объяснить так, как надо, да только боюсь, с первого раза не получится. Начнем помолясь, пока внучка чай готовит, а чай у нас вкусный, с шиповником, прямо за домом растет, а там глядишь, оно и срастется все как надо.
Перво-наперво объясню тебе, что это за место такое. Называется оно просто – Переезд или Стрелка, по-нашему. Мы зовем его Переездом, а те, кто нас тут поставил, Стрелкой кличут. Для нас все понятно – либо переезжаешь, либо нет, и для них все ясно – они на поезде едут, пока в дороге еще, а как долго они в дороге будут – от тебя зависит. Покамест они не приехали – твоя во всем воля, как приедут – придется мне Стрелку переводить, и тогда сам поймешь, почему для них это Стрелка и никак не иначе. Я Станционный Смотритель, по-старинному так, хоть маленькая здесь, а все же станция. Ты, небось, решил, что я обходчик – выгляжу неказисто, одежда моя такая, но это только так, для виду – когда на Переезд выхожу встречать, в глаза меньше бросается. Обходчик и обходчик – иногда и обходить приходится – хозяйство у нас большое, Переездов много, поезда ходят часто, вот и приходится следить. Кроме меня, некому – последнее время Смотрители мрут как мухи – а на наше место желающих, значится, не так много имеется. А женщин не берут – ты же про внучку мою, Алину, подумал, нет, их на эту работу не берут – тяжело одной жить, пути обходить, да и стрелки ворочать – не женское это дело. С женщинами вообще одна проблема получается – так бы я, к примеру, один жил, Переездом да Стрелкой бы занимался, цветы бы обихаживал, а сад-огород – не мое это все. Но тут, вишь, какое дело, Алина – ей красоту и здоровье надо. Но это я от главного отвлекся, про внучку мою потом поговорим, коли до этого дойдет. Алина – статья особая, мне на нее особое разрешение дадено, не просто так.
Теперь – ты. Ежели я Станционный Смотритель, то ты – Проезжающий, в смысле, можешь мимо проехать, а можешь и остаться. На то есть твоя воля, выраженная словом и делом. Ежели ты, к примеру, сейчас решишь, что оно тебе и даром не сдалось – с сумасшедшим стариком и девицей на Переезде не пойми зачем куковать, значит, просто себе дверь откроешь и туда вернешься, откуда пришел. Ну или почти туда вернешься – у нас все ж таки время по-иному идет, иногда и час за год сойдет, но это редко – все больше месяц или два. Это тебе как заноза в жизни будет, но ты ее переживешь – за все своя плата имеется, не маленький – кабы ты с автобуса своего не сошел, так ничего бы не случилось, сам понимаешь. Мало ли занавесок на окошках болтается – ты себе сиди смирно и не рыпайся.
Другое дело, ежели тебе жизнь твоя с чужого плеча примеренной кажется, ровно ты и не живешь вовсе, потому что где-то Стрелка твоя, куда надо не переведена, тогда тебе Переезд наш в самый раз место будет. Живи у нас тут, по путям броди, думу думай, в саду-огороде копайся – пока Поезд твой не подойдет. Ты его на Переезде слышал, когда в дом входил – ездит он там себе где-то, на других Переездах Стрелки ему переводят, а когда близко подойдет, тут и работа моя будет – для тебя Стрелку перевести. Тут твоей воле и конец настанет – решать будешь, что тебе в жизни всего дороже будет, ради чего помереть не жалко. А покамест гуляй себе не хочу, вот и внучка нам чайку несет – попей с дорожки.
В комнату быстро вошла внучка старика. На вытянутых руках она держала поднос со стаканом в звонком подстаканнике и горкой варенья в старинном цветном стекле. Она была легконога и рыжеволоса, как будто кто-то смотал с катушки блестящий медный провод, закрутил его спиральками и украсил ими ее подвижное белокожее лицо, чуть тронутое неяркими веснушками. Лет ей было, наверное, около 18 с хвостиком, и она была чудо как хороша, так совершенно как герой давно минувшего века, подумал я про себя в нашу первую минуту встречи.
Картина 4. Алина
Хороша я хороша, - смеясь, сказала Алина, - а теперь давайте чай с вареньем пить, пока не остыл.
Как завороженный, я смотрел на девушку, лет на пять моложе той женщины с ребенком, которая являлась мне во сне и которую я изобразил на картине еще вчера ночью. Это была она – или, вернее, она, но моложе, стройнее, угловатее, словно я застал ее до того, как увидел и встретил в своих снах.
И тут у меня в голове как будто бомба взорвалась. Все время, пока старик мерно вел свой совершенно неправдоподобный рассказ, он словно убаюкивал мое сознание, которое охотно мирилось с тем бредом, который ему приходилось выслушивать. Но с появлением в комнате внучки я словно освободился от гипноза, и мозги мои закипели от вопросов. Как это могло произойти, как все это могло произойти вообще, что означает весь этот бред насчет Переезда и Стрелки, насчет Поезда и потерянного времени и откуда, наконец, этот домик, вмещающий в себя целую усадьбу, откуда этот старик - Станционный смотритель, и как сюда попала женщина моей мечты, еще не ставшая женщиной? И самый главный вопрос, от которого волосы слегка шевелились на голове, так я боялся произнести эти слова даже про себя – господи, что я здесь делаю, почему не бегу отсюда, почему слушаю сумасшедшего деда и пялюсь на юную внучку?!
Я поднял глаза и увидел, как Алина положила свою маленькую ручку поверх моей, словно пыталась успокоить меня или удержать от необдуманных поступков и слов. И как только ее пальцы коснулись моих, волна ужаса и гнева внутри меня улеглась, рассеялся красный туман перед глазами, и я понял, что был близок к непоправимому – резкому и досадному поступку в самый неподходящий для этого момент.
Ты молодец, - тихо сказала Алина, - справился с собой. Это не каждому здесь дано. Я тебя понимаю, тебе нас убить хочется, и страшно – а вдруг мы ненормальные. Но мы нормальные на самом деле. Просто немного другие – у нас предназначение есть. Вот ты, к примеру, ты можешь жить как хочешь, твое дело, а у нас с дедушкой не так. Мы здесь к делу приставлены, и этого ни отменить, ни избежать нельзя.
Не понимаю, - тупо ответил я, - пытаясь не показать, как мне приятно прикосновение ее легких тонких пальчиков. Вас сюда что, сослали или это эксперимент такой?
Что ты, - рассмеялась Алина. – Никто нас никуда не ссылал – дедушку разве сошлешь? Ему уже лет двадцать как на пенсию пора, а он здесь из-за меня сидит. А мне самой интересно – привыкла жить на Переезде, всю жизнь здесь провела, даже родителей своих и то не помню, дед мне вместо мамы и папы, так получилось. И эксперимента никакого нет – просто иногда так получается, что Станционный смотритель сам судьбу свою переводит, хотя это и не совсем по правилам.
По правилам – переспросил я, - какие могут быть правила в … в домике на переезде? Произнося последние слова, я вдруг запнулся – сложно было подобрать подходящее определение тому странному месту, где я находился.
Правила везде есть, потом поймешь, - сказала Алина вдруг неожиданно так серьезно, что у меня неприятно екнуло сердце внутри грудной клетки, словно запнувшись на миг. – Тебе сейчас прямо решать надо, а то потом пути назад уже не будет. Уходишь или остаешься. Если уходишь, дед тебя до двери проводит, а дальше сам – ножками, ножками, до Переезда дойдешь и все забудешь. Ну, может, потом когда вспомнишь, или во сне приснится, но вряд ли. Мы обычно хорошо за гостями пол подметаем – вот ты выйдешь, я веник возьму и все за порог замету, и ровно в этот момент ты все забудешь, и жить дальше будешь, как раньше жил, или даже лучше, этого я не знаю, нам с дедушкой твоя судьба будет неподвластна. Ну, выпадет у тебя из жизни кусочек небольшой, месяца два, ты даже и не заметишь. Даже на работе не заметят, что тебя не было, - я все пылинки в мешочек соберу, ничего не пропадет. Другое дело, если бы у тебя жена была или ребенок, или родители – они бы беспокоились, тосковали, а так – ты один, уйдешь – и нет тебя.
А если я не уйду…, – во рту у меня пересохло от ужаса, когда я задал этот вопрос.
Алина хотела ответить, но тут вмешался Смотритель. – А этого никто не знает, что будет, - сказал он как отрезал. Одно, мил человек, тебе скажу – все у тебя в жизни по-другому будет. Лучше ли, хуже ли, не мне судить. Только все не так пойдет, как раньше, наперекосяк, али наоборот, напрямую выйдет, понимай, как хочешь.
А другие, – во рту у меня пересохло, и хотя рядом был чай в граненых стаканах, я не мог оторвать взгляда от внезапно посуровевшего лица старика. – Другие что делали?
Уходили, - тихо сказал Алина. Старик тяжело поднялся и подошел к двери. – Иди что ли, своей дорогой, мил человек, зря мы тебя своими разговорами смущаем. Иди, иди, покудова не опоздал, - добавил он и открыл дверь.
В домике вдруг стало неожиданно темно, и все предметы, стали расплываться у меня перед глазами, Алина, чай с вареньем на столе, цветы на окне, и даже старик Смотритель будто слился с ярким солнечным светом, хлынувшим из-за двери, с шумом проезжающих машин, гомоном людей на переезде.
Я встал, словно во сне, и пошел к двери. С каждым шагом она открывалась все шире и шире, словно затапливая тихий уютный мир домика, и вот я уже стою на пороге.
Тогда мне оставался всего шаг до самого ужасного и непоправимого поступка в моей жизни, или, если хотите, до спасения, но я его не сделал. Почему, спросите вы, и я даже не смогу ничего сказать в свое оправдание.
Просто в этот самый момент я вдруг увидел свою руку и маленькое пятнышко краски на большом пальце.
Рыжее пятнышко краски, того цвета, которым я написал ее чудесные медные волосы на той картине, которая осталась дома.
Всего одно маленькое пятнышко краски, но оно решило все. Я захлопнул дверь на улицу. Или не так – я захлопнул дверь на свободу. Или даже еще лучше – я захлопнул дверь в свою прежнюю жизнь.
Садись, в ногах правды нет, – буднично сказал Смотритель. – Нам теперь спешить некуда – вся вечность впереди.
Алина подняла на меня глаза, и я понял, что дело было совсем не в краске.
Картина 5. Рельсы
Если пойти от домика прочь, то очень скоро оказываешься в самом настоящем лесу – хвойном, с темными высокими елями, с мягким зеленым подлеском, с прогалинами, заросшими неправдоподобно фиолетовым и высоким Иван-чаем, с травой, пробивающейся между шпалами узкоколейки.
Пройдя километра два или три, я обычно сажусь на рельсы и думаю. Вокруг тихо, только гудят шмели и пчелы, да где-то далеко в лесу раздается легкий хвойный треск. Вокруг нет людей, нет поездов, и только Алина иногда заходит за мной – пора идти помочь старику по хозяйству – поколоть дров и сложить под навес, наносить воды из колодца на заднем дворе, протопить печь – если закат ясный, а то и просто поболтать – дед это любит. Легкие девичьи ноги Алины издалека слыхать – она, как ребенок, время от времени скачет через рельсы, и они звенят от напряжения так, что я подпрыгиваю на своей импровизированной скамейке. Вслед за звучанием рельсов некоторое время спустя появляется и она сама – волосы развеваются по ветру, платье парусит, в руке яблоко или морковка – непременно чтобы рыжего солнечного цвета. Подвинься, – смеется она надо мной, – ишь, расселся.
И я уступаю ей свою насиженную полоску блестящего металла, хотя вокруг нас – километры и километры дорог и неведомых мне далей. Я давно принял для себя решение – не задавать ни себе, ни обитателям домика бессмысленных и непонятных вопросов – откуда, например, лес в двух шагах от переезда почти в центре города, почему рельсы в обе стороны ведут в никуда, каким образом в домике оказывается достаточно места даже для гостевой комнаты, где я сейчас живу, где дед и Алина берут продукты и почему они живут здесь безвылазно столько лет.
Почему я больше не задаю пустых вопросов, стало понятно, когда один раз я решил дойти до конца в своих поисках истины. Рано утром я потихоньку выскользнул из домика, не потревожив его обитателей, и отправился по рельсам в путь. Скоро домик и переезд пропали из виду, может быть, дорога сделала плавный поворот или незаметно поднялась чуть в гору, я споро шел вперед, со всех сторон зажатый лесом, небо висело высоко над моей головой, шпалы ложились под ноги и время летело незаметно. Я был настолько увлечен самой ходьбой, что даже поленился сформулировать для себя, что это было на самом деле – просто поход с целью исследовать границы своей новой вселенной, или, быть может, настоящий побег за границы странноватой и дикой реальности, или я шел ради одного этого движения – переставлять ноги через шпалы и не думать при этом головой, но только опомнился я не сразу. Какая-то навязчивая идея смогла пробиться ко мне спустя километры непрерывного движения, отмеченного на циферблате наручных часов, - я прошел немалое расстояние, но ничего принципиально не изменилось вокруг. Конечно, лес изредка менялся – с хвойного на березовый, или вовсе исчезал, уступая место широким холмистым лугам, менялись рельсы с новых на проржавевшие довоенные, менялся горизонт, то открытый и чистый, то смазанный тучами и дымкой, но время – время как будто перестало существовать. Я оказался там же, откуда вышел, - поэтому я не очень удивился, когда услышал, что рельсы привычно звучат, предвещая появление Алины. Недалеко же ты ушел, дедушка думал, я тебя не сразу догоню, - смеялась она, прижимаясь к моей груди, - небось, все время на шпалах просидел, как обычно, да? И она заглядывала мне в глаза безо всякого женского лукавства, потому что искренне верила в то, что я таким образом только обозначил свое решение уйти за пределы мира, но, как многие мужчины, устал от собственного решения по дороге и прилег отдохнуть.
Больше я не делал никаких попыток покинуть переезд и домик. Конечно же, оставалась некая весьма призрачная вероятность, что выбери я противоположное направление, я бы наверняка вышел в другое место, возможно, встретил бы поезд, застрявший где-то на неведомой мне Стрелке или просто случайным образом покинул этот бутафорский мир в домике Смотрителя. Много раз, лежа ночью в маленькой гостевой комнатке под шум ветра или шелестенье веток в саду, я думал о том, что было бы со мной в иной, настоящей реальности, если бы в тот памятный день я не вышел из автобуса. Вполне возможно, все в моей реальной жизни сложилось бы правильно и хорошо, или, точнее сказать, так, как надо бы сложиться в нормальной судьбе мужчины моего возраста. Я бы продолжал бы трудиться в офисе и наверняка получил бы повышение и пересел в кресло повыше, я бы уже женился еще раз – уж точно по любви, а не по случайности, я бы снова стал отцом, родил бы дочку и сына, снимал бы им на лето дачу, прекратил бы совсем общаться с отцом и сводной сестрой, раз в год приезжал бы на кладбище навестить маму. А может, все было бы наоборот – я бы ушел из офиса и засел за картины, моя жизнь протекала бы на всем известной московской набережной или на вернисаже, где у меня бы завелась такая же богемная подружка, по вечерам в воскресенье мы бы пили вино или что-нибудь покрепче, она была бы наверняка чайлд-фри, и мы бы были поглощены творчеством и друг другом.
Не знаю, всегда трудно судить о том, чего уже не произошло и никогда не произойдет, во всяком случае, в ближайшем будущем. В нем, в ближайшем будущем, я видел только то, что имел в настоящем – холостяцкую комнатку в домике Смотрителя, ежевечерние чаепития с вареньем под абажуром, ветер в саду по ночам и томительный звон рельсов вдалеке.
Но нет, тут я лукавлю, было еще кое-что. Еще нечто, тесно связанное с моей жизнью квартиранта при Смотрителе и его внучке. Был кто-то, изменивший мои планы на ходу, заставивший меня почти что силой желать возвращения в домик по вечерам после долгих прогулок, некто, живущий со мной бок о бок своей непонятной мне жизнью, довольный всем, что ни есть вокруг, настроенный на иное ощущение происходящих вокруг событий. Это с одной стороны, а с другой – я не мог не понимать, что я увлекся ей – жизнерадостной, рыжеволосой девчонкой с единственной написанной мной картины, девушкой моего сна, по совместительству – внучкой старого Смотрителя.
Это было нелегко – сидеть с ней каждый день рядом, бедро к бедру, по-братски крепко обниматься после долгой разлуки, пить чай, касаясь ее голой руки в сарафане, играть в карты, невольно заглядывая через круглое загорелое плечо, провожать ее взглядом и целовать на ночь в лоб. Чтобы остудить голову, я выходил в сад – шелестели ветки, гудели, словно уставшие после трудного дня, рельсы, где-то вдалеке звучно трубил тепловоз, звезды звенели над головой, как колокольчики в пустыне Маленького Принца, и я успокаивался, и говорил себе, что это ненадолго, что я просто нормальный мужчина, который очутился на безрыбье и готов польститься на любую юбку, что рано или поздно я выберусь отсюда – по собственному желанию, разумеется, и забуду смешную девицу со Станции, что Смотритель и его внучка – на самом деле даже не люди, а какие-то статические фигурки, расставленные неизвестным мне творцом на шахматном поле моей жизни.
Последняя мысль была самой невыносимой из всех – люди, с которым я не просто коротал время от скуки, а жил, то есть бездумно тратил каждый день своего существования, на самом деле по-прежнему оставались для меня загадкой. Потому что на самом деле я ничуть не продвинулся вперед в понимании того, куда меня занесло. Всякая попытка завязать сколько-нибудь внятную беседу со Смотрителем или Алиной приводила меня, как, впрочем, и рельсы, к самому началу пути. Да и сам разговор напоминал общение санитара и больного в психиатрической лечебнице – старик честно пытался объяснить мне, как устроен его мир, а я честно пытался понять, но из этих попыток ни разу не вышло ничего путного. Кое-что я все же понял и попытался перевести на человеческий язык, хотя это было трудно.
Мир представлялся Станционному Смотрителю сложной и запутанной системой железных дорог, соединенных в одну большую сеть. Где-то, не известно где, существовал и знаменитый, всем известный, но никому не открывшийся Центральный Вокзал – огромное ухо, в которое вползала вся информация, какая только бывает в мире. Он и построен был в форме огромного уха, где в самом центре находилась главная Диспетчерская, откуда разлетались распоряжения, расписания, наряды и где Генеральный Директор Дороги принимал решения, обязательные к безусловному исполнению. Оттуда ежедневно в путь отправлялись сотни и тысячи поездов, в купе садились Начальники и Проводники, а в поездах ехали и везли с собой чрезвычайно важные документы полномочные Курьеры, зачастую понятия не имеющие, куда и когда занесет их судьба. Большую часть времени Курьеры проводили в пути, Начальники обеспечивали их едой и чаем из вагона-ресторана, иногда, по требованию, они сходили на нужной Станции и передавали конверты с документами не известным им людям, после чего опять возвращались в поезд, чтобы никогда больше не увидеть ни адресата пакета, ни местного Смотрителя, буде таковой оказывался рядом. Они никогда не пересекались друг с другом на одной Станции, говорят, так было заведено Генеральным Директором дорог, чтобы Курьеры ни в чем не отвлекались от исполнения своей главной миссии. Иногда стоило одному Курьеру сесть в поезд, как тут же прибывал другой Курьер и все, что он видел, был хвост стремительно удаляющегося поезда и вереницу сливающихся в пеструю ленту огней купе. Никто не жаловался и не протестовал – нельзя было и подумать, что бывает иначе. Почему – все просто – для этого и служили на дороге Станционные Смотрители, обязанные самим фактом своего существования тому, что переводили Стрелки. Они ежедневно переводили все стрелки на всех путях и делали так, что Курьеры встречались с нужными людьми, что поезда ходили по расписанию, а Генеральный Директор мог спокойно принимать решения в главной Диспетчерской.
Однако и в отлаженном механизме случаются сбои – тогда, когда все идет не по плану. В тот вечер еще не очень старый, но и не вполне молодой Смотритель средних лет почувствовал недомогание. Телеграф как раз передал распоряжение перевести стрелки, немедленно, потому что на крупную Станцию, которой он заведовал, в скором времени прибывали два очень важных поезда с курьерами. Один из поездов должен был пройти первым, другой – обождать на запасных путях, и все это было в сообщении, но Смотритель почему-то не смог даже встать со стула. Ноги не слушались его, руки повисли как плети, тренированное сердце обходчика путей то и дело давало сбои. Как зачарованный, наблюдал он неслыханную картину – на два главных пути прибывали совершенно синхронно два совершенно одинаковых фирменных поезда – с белыми накрахмаленными занавесками, хрустальными люстрами в вагоне-ресторане, начищенными никелевыми поручнями. Поезда остановились друг напротив друга и на общий перрон из одного и того же вагона, но только в разных составах, вышли мужчина и женщина с курьерскими пакетами в руке. Этот день старый Смотритель помнил до сих пор так ясно, словно он случился не 18 лет назад, а вчера, и готов был рассказывать о нем снова и снова. Их ноги одновременно ступили на перрон, их глаза встретились, и с этого момента и до отправления поездов они держались за руки, словно влюбленные, хотя не сказали за это время ни единого слова. Они молча сидели в станционном буфете и смотрели друг на друга, пока поезда ждали их на путях. Надо ли говорить, что они не встретились с теми, кому были предназначены чрезвычайно важные курьерские пакеты, что они не вернулись этим вечером в свои купе, что эту ночь они провели в комнатке Смотрителя, пока он тактично храпел на диване в буфете и что их поезда смогли разойтись друг с другом по чистой случайности только под утро, когда Смотритель, за ночь отлежавший бока на жестком диване, наконец-то почувствовал себя лучше и доплелся до Стрелки?
Вслед за преступлением всегда следует наказание, и оно не заставило себя ждать. Смотрителя, по вине которого произошла незапланированная встреча Курьеров, сразу же перевели на маленький Переезд в глуши, где за последние 18 лет ни разу не остановился ни один поезд, а еще через некоторое время обходчики с дрезины передали ему маленький сверток с новорожденной девочкой и передали приказ присмотреть за ней, пока не приучится к делу, именно так они и сказали. И вот уже 18 лет Смотритель живет с Алиной на Переезде и не задает никому никаких вопросов, потому, что так вышло, как вышло и получилось, что получилось.
Верил ли я этому дикому, невероятному рассказу или считал, что у старика помутилось в мозгу и он выдает желаемое за действительное? Считал ли я правдой миф о сотворении мира в виде огромной железной дороги с Директором, Курьерами и Смотрителями правдой или принимал его как единственное возможное объяснение всему происходящему со мной? Соглашался ли я с тем, что Алина и есть внебрачная дочь Курьеров-преступников, отданная старому Смотрителю на воспитание, или полагал, что все гораздо прозаичнее – пьющие, опустившиеся, пропавшие нивесть где родители, бросившие лишнего ребенка на деда?
Картина 6. Стрелка
Не знаю. Скажу честно, в тот момент я не особенно задумывался над тем, что старик говорил – настолько меня завораживало то, что и как он это делал. Натяжки и несуразности его историй с лихвой окупало главное дело его жизни, в котором он был непревзойденный мастер. В другом мире его можно было бы назвать знатоком Перевода, но только совсем другого перевода. Перевод стрелки и был тем занятием, ради которого он жил – все остальное, включая побелку домика, уход за садом и огородом, воспитание внучки и хозяйственные заботы он почитал за досадные помехи. Говорить о стрелках, их устройстве, тонкостях перевода он мог бесконечно, если конечно, я соглашался его слушать. Постепенно и я уяснил себе идею, с которой носился старик Смотритель.
Перевод это что, спрашивал старик, и тут же сам отвечал на свой вопрос. А это как примерно вот что – есть у тебя одна дорожка торная, колея, значит, ты по ней и идешь, не сворачивая – ведь с нее как свернешь? Оно вроде удобно так получается, никто тебе не мешает, а если кто и мешает, так и его того, в сторону сковырнуть можно – подвинуть, расстаться с ним к чертовой матери, на худой конец и вовсе от него избавиться, и шагай себе дальше, куда глаза глядят.
А глядят они, опять же, известно куда – ты же в колее сидишь, дальше собственного носа не видишь, простора вокруг никакого – вот и происходит то, что обычно бывает – тут Станционный Смотритель привычно закатывал глаза, поднимал узловатый, словно корень имбиря, палец вверх и изрекал – синдром этого, как его, Потока – такое еще с машинами бывает, как угодишь в поток, так и выбраться не можешь, - чем плавнее, тем труднее. Вроде думаешь себе – надо бы что-нибудь да изменить, так жить нельзя, ан – не получается никак. Непонятно, главное дело, что менять, а еще того хужее, непонятно – как. За годы в колее вроде приноровишься ко всему, бывает, и скорость падает, и ехать неудобно, но потом пообвыкнешься, и все наново налаживается.
Для этого дела и нужен Перевод – сам человек ни за что на другой путь не переведется. Столько сложностей да тонкостей в этом деле – не перечесть. И тебе время нужно подходящее, и люди вокруг нужные, чтобы либо помогли, либо уж просто не мешали, а иногда и место сменить нужно, - обо всем человеку самому позаботиться невозможно, да это и вовсе нечеловеческое дело. В этом месте старик горячился, стучал рукой по столу или по колену, видно было, что именно этот вопрос волновал его больше всего. Для Перевода столько всего нужно, чтобы совпало, это брат, держись, иногда только сам Генеральный Директор распоряжение дать может. А бывает и попроще –главный дежурный Диспетчер или даже просто диспетчер своей властью распорядиться сможет. Это как там наверху решат, так и будет, но главное – и тут Смотритель вновь возносил палец к небу, без Смотрителя никак не обойтись. Сам посуди – пока распоряжение выйдет, пока Курьер на станцию прибудет, или телеграф отстучит, время пройдет, жизнь у человека, может, опять чуть-чуть изменится, обратно не повернешь – да и не бывало такого никогда, чтобы Курьеры в обратку с отказами ездили, а почему? Тут старик весь наливался румянцем, словно спелое яблоко, топорщил лохматые брови и пояснял мне, несмышленышу, – да потому что на месте все равно Смотритель решает. Его потому и Смотрителем зовут – а ты думал, мы тут за станцией или переездом смотрим? На этом месте дед начинал смеяться и делал это настолько от души, что и я смеялся вместе с ним, хотя наизусть знал продолжение истории. Мы тут за всем смотрим – нам иногда и Курьер не указ. Вот придет по человеку депеша от Директора – мол, ожидайте прибытием скорый поезд в 22-00, отправить его надо туда, куда надо, тебе эти детали ни к чему будут, а я утром встал, на небо посмотрел, рельсы свои послушал, и понимаю – нельзя это делать, неправильно оно сейчас будет, не вовремя, не на пользу – ни себе, ни людям, короче. Вот я делаю по-своему, Курьера чаем подольше пою, депешу возьму да потеряю, а потом вдруг неожиданно найду, а поздно. Все не просто так, конечно, Курьер ругается, из Диспетчерской телеграммы шлют, Начальник поезда рвет и мечет, но все ж-таки кто на Дороге главный – Смотритель привычным жестом показывает мне палец – я главный, я, Смотритель, потому что мне глаза не просто так дадены, а для того, чтобы в оба, то бишь, оба глаза смотреть – я, значит, и смотрю. И что я вижу – что я кругом прав – вот как с тобой, к примеру…
На этом месте мне всегда становится необыкновенно интересно – что такого особенного углядел старик в моем случае и чем он так отличается от обычной служебной инструкции, но дед вовремя спохватывается и переводит разговор на другую тему – вспоминает смотрителей, служивших до него, каких-то мифических великанов-учителей, тот единственный раз, когда ему одним глазком удалось увидеть Генерального Директора, одним словом, травит байки, лишь бы не возвращаться к скользкому, с его точки зрения, моменту – моему появлению на переезде.
Я многого не понимаю в его историях, но одно мне ясно – старик чего-то недоговаривает. Детали его рассказов не складываются у меня в картинку, а остаются лежать разрозненными частями мозаики. Почему после такой, казалось бы, карьеры – провинциальный переезд, через который на моей памяти не прошел ни один поезд, почему за все это время на переезде не появилось ни одного человека из тех, о которых так любит говорить старик – ни Курьеров, ни Начальников, никого – кроме меня и Алины, конечно же. Зачем около переезда нужна стрелка, если от нее не отходит никакая ветка? Для того, чтобы перевести рельсы в пустоту и пустить поезд под откос? Чей поезд нужно пустить под откос – уж не мой ли? В душе у меня роятся безмолвные сомнения, словно призраки на кладбище, и я послушно замолкаю лишь потому, что рядом со мной всегда она – моя Алина.
Да, теперь я могу честно признаться, что это моя Алина, - ведь на многие километры вокруг нет ни души, и она единственная женщина, а я – единственный мужчина, если не считать старого Смотрителя. Она – почти единственная в мире женщина, сначала написанная художником, а потом явленная вживую, если не считать мифической Галатеи, возлюбленной Пигмалиона. Она – рыжеволосая птица моей юности, предназначенная мне в жены еще до того, как я понял, что мне суждено стать мужем и отцом.
Но только вряд ли Алина осознает все то, что нам с ней предначертано судьбой. Она смеется и скачет вокруг меня, не подозревая, что должна выйти за меня замуж и родить мне ребенка, и прожить со мной на переезде долгую и счастливую жизнь. Она смеется и скачет, а я смотрю и думаю… Один мужчина, одна женщина, и ни больше ни души, так не бывает…
В тот день я проснулся, словно кто-то толкнул меня в бок и шепнул на ухо – пора вставать. За окном было тихо, как бывает глухой ночью, в саду еле слышно шелестел ветер, в доме не было ни звука, и я сразу ощутил то, что подняло меня с кровати.
Необыкновенно громко гудели рельсы – я всем телом чувствовал их вибрацию, они словно проходили через меня, прокладывали себе путь через голову и позвоночник и уходили куда-то далеко в землю. Это было невыносимо – как будто ты сам становишься частью дороги и тебя начинают пересчитывать колеса далеких еще поездов, как будто ты сам постепенно превращаешься в поезд и стремительно подминаешь под себя шпалы и рельсы в вечном движении вперед. Тело гудело, руки и ноги наливались силой так, что больно было сидеть и лежать, я больше не мог оставаться в комнате и вышел из дома.
Смотритель стоял на переезде в одной белой рубахе, словно и сам только что встал с постели, и напряженно всматривался в темное небо, как будто ждал появления оттуда чего-то необыкновенного, невероятного. Уперев руки в боки, он вглядывался в темноту, в которой не светилось ни единой звезды, и вслушивался в гудение рельсов, потому что время от времени он опускался на колени и прикладывал ухо к земле. В эти минуты он показался мне шаманом, языческим жрецом, молившим неведомых богов об оказании милости. Старик то смотрел в небо, то лежал на земле, а я стоял у него за спиной, не в силах прервать странный ритуал, как вдруг, словно удар хлыста, воздух вспорола резкая сухая молния, а вслед за ней ударил гром. Старик торжествующе обернулся ко мне – откуда он знал, что я стою у него за спиной – и погрозил мне поднятым кулаком. А ты говоришь, - крикнул он громко, - не забыли еще старого смотрителя, врешь, без меня небось не обойдетесь! И в этот момент с неба хлынул дождь, даже не дождь и не ливень – это скорее напоминало водопад, обрушившийся на наш маленький переезд. Будь я человеком религиозным, я бы выразился высокопарно – разверзлись хляби небесные, и вся вода мира устремилась на нас. Старик в минуту промок до нитки, его худое жилистое тело облепила мокрая рубаха, а он продолжал плясать, грозить небу и миру сжатым узловатым кулаком и выкрикивать торжествующие проклятия неведомым мне Диспетчерам, Курьерам и даже Директору. Я не понимал ни слова из того, что он говорил, но я видел старого человека в мокром белье, чувствовал, как по телу льются холодные струи воды, и понимал, что должен увести старика домой от греха подальше. Я попытался подойти к Смотрителю поближе, но не смог – старик был в таком невероятном возбуждении, что его нельзя было даже взять за руку – он крутился волчком, подпрыгивал на месте в немыслимом танце, махал руками словно птица, звал меня куда-то с собой, а я лишь очумело мотал головой и уклонялся от длинных рук старика, чтобы ненароком не угодить под удар.
Дождь лил все сильнее, рельсы гудели невыносимо, так, что хотелось заткнуть уши и очутиться где-нибудь вне этого ночного кошмара, и тут я внезапно увидел огни – они были далеко, но приближались с необыкновенной скоростью. Я протер глаза, но и через пелену дождя я ясно видел – к нам по рельсам двигался поезд – огромная темная махина, выраставшая прямо у меня на глазах. Смотритель тоже заметил поезд и это вызвало в нем совершенное ликование – он упал на колени между рельсами и замер со сложенными в молитве руками. Я в ужасе смотрел на приближающийся состав, но как в дурном и страшном сне, не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Поезд был все ближе и ближе, он весь сиял огнями, он был полон разряженными красивыми людьми, которые выглядывали из окон, и он не собирался замедлять ход! Старик по-прежнему лежал ничком между рельсами, еще мгновение, и от него останется груда искореженного мяса. Что-то щелкнуло внутри моего тела, словно в нем переключилась какая-то неведомая Стрелка, я одним прыжком очутился на рельсах, подхватил старика на руки и отпрянул назад. В ту же секунду поезд на всех парах пролетел мимо, обдав нас горячим ветром, запахами пассажиров и вагона-ресторана, и тем неуловимым духом железной дороги, который я так люблю.
Он прошел так близко, что мне показалось, что я одновременно был и снаружи, и внутри поезда. Я видел все – пассажиров с детьми, укладывающихся спать, женщин в нарядных вечерних платьях и мужчин в смокингах, белейшие фарфоровые тарелки с десертами и хрустальные бокалы с дорогими винами, Начальника поезда в форменной одежде и фуражке, Курьеров с непроницаемыми лицами за стаканом чая в подстаканнике, проводников в штабных купе. Я словно прожил эту минуту внутри поезда, и в то же самое время я крепко держал ставшего вдруг необыкновенно легким Станционного Смотрителя на руках.
Поезд пролетел мимо, огни растаяли в густой темноте ночи, и я без сил рухнул на колени. Тьма поглотила меня самого.
Код для вставки анонса в Ваш блог
| Точка Зрения - Lito.Ru Мария Полянская: Станционный смотритель. Часть первая. Повесть. Герой повести Марии Полянской любит железную дорогу с детства. Она связывает не только точки пространства, но и два мира, две разных стороны жизни, разные ипостаси героя... 07.09.16 |
Fatal error: Uncaught Error: Call to undefined function ereg_replace() in /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/fucktions.php:275
Stack trace:
#0 /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/read.php(115): Show_html('\r\n<table border...')
#1 {main}
thrown in /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/fucktions.php on line 275
|
|