Александр Балтин: Поэзия и правда Евгения Карасёва.
Каждую публикацию Карасёва читаю от корки до корки. Его стихи, его взгляд на мир, на свою изуродованную, страшную - и прекрасную - жизнь не отпускает. Как не отпускает и рваная, бесконечная - и внезапно обрывающаяся строка.
Редактор отдела поэзии, Борис Суслович
|
Поэзия и правда Евгения Карасёва
Длина строки свидетельствует об опыте жизни, — помимо долгого дыхания.
Опыт Е. Карасёва чрезмерен — для поэта: \"вор в законе\", изведавший столько, сколько книжному интеллектуалу и не приснится, ставший писать стихи поздно и сразу уверенно, будто вся его жизнь до того была — пусть изломанной, полынно-горькой, снежно-мерзлой — подготовкой к этому, главному.
Его не устраивают традиционные размеры — Карасёва — и не мудрено, ведь опыт ломится в каждую строку, разнося и разгоняя ее, превращая чуть ли в не в самостоятельный рассказ о жизни.
И собеседники ему требуются не из нашего квелого мира — тут подавай Тутмоса, египетского фараона, меньше никак.
Суровой жизнью жив, стихи он связывает не рифмами (всегда, кстати, оригинальными), а суровой ниткой бытия, известной ему и данной ему.
Что для него книжная начитанность?
Что она вообще перед боем и ревом жизни, пред тем, как воровали иконы по деревням, вытаскивали их из-под мертвых, окоченевших тел:
Среди снегов
После заключения я прибился к молодым ребятам,
промышлявшим поиском икон и прочей старины,
вдруг ставшей в наше время товаром красным.
Делом этим я занялся не оттого, что объелся белены, —
обрыдло сидеть за кражи.
Мои новые напарники заколачивали хорошую капусту,
хотя, важничая, заливали:
— Мы ищем свои корни! —
Не вдохновленный столь высокими чувствами,
я тем не менее натаскался вскоре.
Мы лазали по российской глубинке,
по ее райцентрам, весям.
Скупая у забулдыг серебро, обманывали простаков
в весе,
так и не погружаясь в кичливо заявленные глубины.
...Этих двух выпивох мы вытащили из пивной
небольшого села,
выглядев их среди пьющих как наиболее толковых.
Разжевали, с каким мы тут ветром и что водки
будет до горла.
И, как фантиков, целковых.
Легкие деньги и выпивка заставили пьянчуг
просиять,
но мигом погаснуть потерянно:
мол, ваших хреновин навалом, во всех углах
висят,
да не проехать — в суметах деревня.
Мы бросили машину и двинулись пешедралом,
по пояс утопая в сыпучем, неприлипчивом снегу.
Вспомнился лагерь, как я драпал
в слепую, выкатившую бельма пургу.
Бежал из рабзоны, с повала:
случай пофартил — сиганул в метель.
Хотелось дерябнуть, пожрать до отвала.
А чего хочу теперь?..
...В избе было темно, и слабый свет исходил
от инея,
утыкавшего черные стены блескучими иголками.
Мы кинулись протирать образа, спеша узнать,
что выменяли
у деревенских алкоголиков.
И за перегородкой на голых досках усохшую
до величины большой куклы
нежданно обнаружили мертвую бабку в негнущейся,
каляной поскони.
— Сама отошла. До весны не стухнет, —
утешил один из наводчиков. — А там сельсовет
похоронит. —
Мы стояли чуток обескураженные: вот и вышли на корни.
Беспомощно развели руками, тяпнули за упокой души
для порядка.
Потом тщательно упаковали в баул иконы
и втихую смазали пятки.
И вместе с тем есть в его стихах метафизический блеск, знание, может быть, опосредованное, философии.
Оригинальность Карасёва, его существование в поэзии наособицу — его поэтические козыри, которые сложно побить.
Евгений Карасёв не поверил в то, что стихи растут из сора – нет! Это слишком унизительно для них, пусть слово Ахматовой и веско, и слава её грандиозна, но… стихи и сор? Как же совместить сие?
Стихи обязаны прорастать из тяжёлых, рудных пластов, из крови и железа жизни, отсюда:
Может, и есть стихи, что растут
из травы сорной,
из всяческого мусора на обочине большака.
Но найденный тобою образ зернышка,
чудом уцелевшего меж зубьев
перекошенного маховика,
не отыскать среди хлама
и легковесной половы.
Дудки это все! Враки!
Каждое запавшее в душу слово —
упорство лемеха и драги.
То есть, возможность легковесного прорастания стихов им допускается, но к нему самому, как к поэту, как к человеку, превратившемуся в поэта, это не применимо, ибо слишком не соответствует то, что он ведает о жизни никакой легковесности – даже полётности.
О! У Карасёва своя полётность – звук, медленно рождающийся в метафизических недрах, одеваются плотью слова, и превращается в плоть события, в жёсткие материал поэтического рассказа:
Она была мать-одиночка; ее единородный ребенок,
пацан пятнадцати лет, долгожданный,
после стыдных стараний прижитый уже
не в молодом возрасте,
погиб под Новый год.
Нелепо, случайно —
катаясь на коньках, затылком ударился об лед.
И вместе с ним разбились вдребезги
материнские надежды, чаяния.
С тех пор она словно повредилась в уме:
дико вскрикивала, выронив хрупкую чашку
или кувшин из обливной глины.
Собирала черепки, обеззараживала в вине.
И любовно склеивала, представляя голову
убившегося сына.
Каждая строка – фрагмент жизни, не литературы: или связь литературы с жизнью дана в такой плотности ощущений, что не понять, где кончается одна, и начинается другая.
Каждая строка – трагедия, ибо жизнь трагична в основе, как бы не убеждали в обратном радости, успехи, внешнее…
Но, в определённом смысле, всё, что мы видим – внешнее, глубинное сокрыто от нас, и ощущение покрова, какой даётся реальностью: мол, дёрни за соответствующую мистическую нить, и обнажится подлинность – просто ощущение, как бы ни хотелось это сделать, особенно, находясь в заключении.
И когда внешнее это дано столь сгущённо, как у Евгения Карасева, так перенасыщено жизненной фактурой, то внутреннее, потаённое пульсирует отчётливее любых метафизических умствований.
Ибо жизнь можно передать только жизнью.
Ибо сердечная боль не утихнет от красивых стихов, но ворвавшись в них, сообщает им свою рваную пульсацию.
Пресловутое высказывание И. Бродского: Не язык инструмент поэта, а поэт инструмент языка, - верно, только отчасти; тут, вероятно, работают «оба поворота»: поэт в той же мере инструмент языка, как язык – инструмент поэта.
И язык – если допустить существование надмирной его субстанции - избрав своим инструментом Евгения Карасёва, глаголит через него жизненным напором, как поэт Евгений Карасёв, познавший слишком много – особенно скорбных, траурных – красок жизни, успевает использовать все возможности языка, включая разные регистры, приглушая, как опытный органист, то, что следует приглушить, и подчёркивая необходимое:
Рейтинг
Я всегда торчал в общей очереди в магазин;
трясся в общем вагоне поезда; валялся
в общей палате в больнице. Пробовал робко
выступать, кивая на самодовольных бобров:
мол, а почему они особняком. И постоянно
слышал раздраженное: кто ты такой, чтобы
тебя отоваривать с черного хода, раскатывать
в мягких купе, лечить в отдельных покоях?..
И, действительно, кто я? Чего стою?..
Цену себе я узнал, когда сбежал из лагеря.
Сведения обо мне были загружены телеграфные
и телефонные линии; в оперативных сводках
я котировался выше угнанного автомобиля,
обворованного академика; и даже похищенной
с выставки известной картины. Потому как
о маршрутах стибренных машин сыщики
еще имели представление; держали на кукане
и скупщиков краденого, где могли всплыть
вещички пострадавшего ученого; наконец,
строили версии о вероятном движении
художественного раритета. А вот что
в башке у давшего тягу особо опасного
рецидивиста —
не ведал никто.
Он – из «других», он был, как другие, и он – сделал шаг в сторону: ужасный шаг в сторону воровства, прекрасный шаг – в сторону поэзии.
Очередь – тотальный нивелир, стоящий в ней профессор равен похмельному, что-то мычащему работяге, а ворчливая, помятая жизнью бабка, в сущности, мало чем отличается от изящной преподавательницы музыки; но жизнь не есть очередь, и каждый человек, индивидуально проявленный в реальности, объединён кодом всеобщности.
Всеобщее дело старого русского философа Н. Фёдорова разбивается на тысячи, миллионы фрагментарных дел, организованных некой, неведомой нам волей, в общую картину; и если сама общая формула Фёдорова, кажется, утопической (но только кажется, ибо знание человека – сто открытых комнат, тогда, как комнат этих – миллиард, и нынешний уровень метафизического развития человечества не позволяет представить глобальной картины мироздания), то конкретное дело большого поэта работает именно на формирования грядущей всеобщности.
Человек – капелька в огромном расплаве, но вот эта живая капля, неведомым образом соединённая с космосом речи, с одной из высших форм её проявлений – поэзией – обретает своеобычный голос, чуть меняя пространство вокруг, добавляя ему ноты света, ибо поэзия, даже идущая через дебри тьмы и лабиринты безнадёжности – светлое дело: по изначальной заданности, по могучей своей первооснове.
Критики, анализируя творчество Райнера Марии Рильке, нашли определение его произведениям: стихотворение-вещь.
Думается, высокая предметность стихов Евгения Карасёва также может быть определена подобным образом:
Зимний солнцеворот
Я больше чем тороватый исход лета,
когда сад ломится от щедрот,
но день убывает, и оттого на душе грустно,
люблю зимний солнцеворот:
яблони черны, в снегу — и все же сердце освобождается
от какого-то тягостного, гнетущего чувства.
Светлое время по тютельке начинает прирастать,
хоть тьма еще густа и далеко до тепла вешнего.
Но уже что-то забрезжило, — так сквозь мрачный ельник
обнадеживающе белеет береста
или в той же чащобе спасительные
угадываются вешки.
Меня и за колючей проволокой радовала, грела
эта пора —
солнечного подъема в гору.
Я не верил в приход добра,
а все-таки торопил переломную пору.
Всякий раз обманывался в своих думах, чаяниях,
плошал в расчетах...
И вот спустя годы зимними долгими ночами
я по-прежнему себя тешу приближением
солнцеворота.
О, бытовое понятие «вещь» вовсе не унижает глубины миропостижения через конкретику мира: наоборот, только изучая предметный состав окружающей нас реальности, мы и можем изучить многое, данное в нас.
Читаю Евангелие от Матфея: родословная Иисуса,
Нагорная проповедь —
мудрость простая, как хлеб.
Долгое время живший впроголодь,
алкаю Святое Благовествование взахлеб.
Строки мощные, как борозды глубоко поднятой пашни…
«Мудрость простая, как хлеб».
Но что сложнее хлеба: что тяжелее труда ради хлеба, да и сам процесс производства сего драгоценного продукта разве прост?
Хлеб сегменчат и многоструктурен, как стихи, ибо, даже данные в простоте, они таят подлинность сложности – той, которой пропитано мироздание.
Всё гениальное просто! – расхожий словесный фантом, ранящий глубокое сознание: разве прост Данте? Теория абиогенеза? Музыка Баха? Разве прост Достоевский – с перенапряжением мысли и феноменальной лепкой человеческих характеров?
А у Карасёва есть линии, идущие от Достоевского: сострадание к малым сим: жалость, суровая жалость слишком много познавшего человека, ибо стоит пожалеть всех – и преуспевших, потерявших на дороге преуспеяния нечто важное, и спивающихся, ибо в ложном, искривлённом счастье своём не видят многих, отчётливых красок; и воров, и поэтов…
Ибо если стигмат сострадания не выжжен на душе поэта – какой же он поэт?
Да и человеком можно ли быть без этого пламенеющего рубинами крови стигмата?
Может быть, ещё один момент роднит Евгения Карасёва с Достоевским: если допустить цветовое восприятие литературы, о чём вряд ли можно написать научно аргументированный текст, то цветовая гамма русского классика – серо-бело-чёрная, изредка вспыхивающая рубиновыми и изумрудными огнями, присуща и поэтическому миру Карасёва.
У него много снега, стужи, зимы – холода, одним словом, поскольку холод есть то, что сопровождало его всю жизнь – туго скрученную, как канат, и такую же надёжную, без пустот – ибо, коли не было бы его чудовищного опыта, откуда бы выросли стихи? (а опыт оный – явно не тянет на сор, так, что, бывает, стихи растут не из сора, совсем не из него).
И - много преодоления стужи: ради солнца стиха, ради хлеба поэзии:
Разлад
Я присутствовал в церкви на обряде крещения;
к серебряной купели подводили и детей, и взрослых.
Купол храма высокий до головокружения
чудился небосводом, усыпанным мерцающими звездами.
И все в святых стенах возвышало, облагораживало душу;
мои хотения здесь виделись пустяком, вздором,
подвиги — поддельными.
Но радостное это состояние было порушено,
когда вдруг, как на толкучке, в святилище
зашелестели деньги.
Высота до головокружения необходима, чтобы ощутить свои подвиги поддельными, даже если они – настоящие, но, какими бы подлинными не были они, есть ещё более высокие ступени, ибо лестница движения вверх бесконечна, ибо по лестнице Иоанна Лествичника восходить трудно, но сознательное восхождение даст более весомые результаты, чем случайное карабкание вверх; а то, что любые хотения пустяки, вздор – доказывает жизненный итог: смерть, к которой движутся все, смерть, которую надо прорасти, оставляя после себя стихи и детей, научные открытия и яркие поступки, картины и формулы…
Оказывается, за таинство приобщения к Богу
полагалось выложить солидный банковский билет.
Ощущение неправильности миропорядка, нарушения жизненного состава, выраженного этой поэтической максимой, есть тоже ступень постижения, восхождения, поскольку человек-поэт, остро ощутивший неправильность того, или иного фрагмента жизни, будет противостоять ему.
Космос Карасёва тоже головокружителен – и по необычности своей в современной русской поэзии, и по бьющему, волновому накалу пережитого, спрессованного в уникальный опыт, и, наконец, по мастерству, помноженному на своеобразие, суммарно давшим такие весомые поэтические плоды.
Код для вставки анонса в Ваш блог
| Точка Зрения - Lito.Ru Александр Балтин: Поэзия и правда Евгения Карасёва. Критические статьи. Каждую публикацию Карасёва читаю от корки до корки. Его взгляд на мир, на свою изуродованную, страшную - и прекрасную - жизнь не отпускает. 05.11.17 |
Fatal error: Uncaught Error: Call to undefined function ereg_replace() in /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/fucktions.php:275
Stack trace:
#0 /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/read.php(115): Show_html('\r\n<table border...')
#1 {main}
thrown in /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/fucktions.php on line 275
|
|